Дорогая мама!
Не сразу ответил тебе, так как Зельда тяжело заболела - у нее полное нервное истощение. Сейчас она в санатории неподалеку отсюда. Ей уже лучше, но лечение займет много времени. Я не писал ее родителям, насколько это серьезно, не пиши и ты — в опасности ее психика, а не жизнь.
Скотти живет в Париже со своей гувернанткой. Ей очень понравилась фотография ее кузенов. Скажи отцу, что я был в Шильонском замке, видел
Там, в подземелье, семь колонн
Покрыты влажным мохом лет…
и вспоминал первые в своей жизни стихи. Или отец читал нам «Ворона» еще раньше? Спасибо за Честертона.
Обнимаю тебя.
Скотт
Дорогая Гертруда Стайн!
Вы так далеко, но думаете обо мне и даже прислали свою книгу — как это замечательно! Всякий раз, садясь за письменный стол, я вижу перед собой линию, которую вы начертили, чтобы показать, какой толщины должен быть мой следующий роман. Мне часто приходят на ум ваши глубокие замечания — они живы в отличие от многих других современных истин.
Разумеется, я сразу же прочел книгу и принялся читать ее вторично (извлекая из нее, как и все, многое для себя), но внезапно мои планы были нарушены болезнью жены, и книгу пришлось на время отложить.
Надеюсь летом приехать в Европу и повидать вас. Мы с вами встречаемся совсем не так часто, как мне этого хотелось бы.
С искренним восхищением,
всегда ваш
Ф. Скотт Фицджералъд
Дорогой Артур, Гарфильд, Гаррисон и Хейс!
Огромное спасибо за письмо, которое я, как нельзя кстати, получил в довольно унылую минуту. Знаешь, даже не верится, что прошло четыре года с того лета, как мы с тобой лазали по горам — некоторые наши приключения стали моей легендой, и я даже не уверен, были ли они на самом деле. Я особенно люблю рассказывать историю (правдивую или вымышленную?), как ты жестом Гаргантюа погасил огни на Женевском озере, но уже не помню, присутствовал я при этом или выдумал позднее!
Рад был узнать от нашего общего родителя Макса, что тебя скоро напечатают.
Еще раз благодарю за щедрую похвалу.
Твой
Ф. Скотт Фицджеральд и Артур, Гарфильд, Гаррисон и Хейс
Огромное спасибо за то, что прислали Вашу статью. Само собой, я совершенно согласен с Вашим анализом Гэтсби. В основу его лег, вероятно, образ одного забытого фермера, типичного для Миннесоты, — я знал его и забыл, — и этот образ ассоциировался у меня с каким-то чувством романтики. Вам, может быть, интересно будет узнать, что мой рассказ «Отпущение грехов» (в сборнике «Все эти печальные молодые люди») был задуман как картина его детства, но я вынул его из романа, потому что предпочел сохранить атмосферу тайны.
(Перевод М. Ландора.)
Дорогой Менк!
Боюсь, что нарушу главный параграф твоего кодекса чести — изменю данному слову, так как уезжаю в Нью-Йорк с надеждой продать роман в кино.
Я не стал бы утруждать тебя чтением еще одного письма как раз в то время, когда ты наконец-то разделался с грудой накопившейся корреспонденции, но мне необходимо, чтобы ты знал: каждая часть книги, за исключением первой, была написана с определенной целью. Первая часть, романтическая интродукция, оказалась чересчур растянутой и отягощенной подробностями, потому что она писалась в течение многих лет без единого плана, но все остальное в книге подчинено определенной идее, и если бы мне пришлось завтра начать писать ее заново, то я действовал бы точно так же независимо от того, удалась книга или нет. Знаешь, чего не понимает большинство критиков (а они вообще ничего не понимают) ? Того, что тему «умирающей осени» я ввел совершенно намеренно, что она не результат истощения жизненных сил, а часть задуманного плана.
Этот трюк, который придумали мы с Хемингуэем (возможно, под влиянием конрадовского предисловия к «Негру»), был величайшим «кредо» моей жизни с тех пор, как я понял, что буду художником, а не бизнесменом. Я предпочитаю оставить свой след в людских душах (даже если он будет размером с пятак) тому, чтобы считаться просто хорошим отцом и мужем, кормильцем семьи. Я даже согласился бы жить в безвестности, как Рембо, если бы не сомневался, что достиг этой цели. Сам знаешь, для того, кто хоть раз испытал могучее притяжение искусства, уже ничто в целом свете не заменит счастья творчества.
Мне будет ужасно жаль, если я не вернусь назад вовремя, не услышу твоих экзотических рассказов об африканских приключениях и не сравню их со своими.
Самые теплые пожелания прекраснейшей из Венер — Саре.
Твой
Ф. Скотт Фицджеральд
Тебе, наверное, будет так же тяжело читать это письмо, как мне его писать. В молодости я прочитал в «Записных книжках» Батлера, что человека могут постичь только два несчастья: тяжелая болезнь и разорение, — все остальное не так страшно.
Конечно, это всего лишь полуправда, но в жизни часто бывают такие периоды, когда все, а женщины в особенности, живут полуправдами. Гармония между желаемым и действительным возникает так редко, что юность кажется мне сейчас чудом: я достиг тогда этой гармонии — или думал, что достиг.
Я процитировал Батлера, потому что в минуты отчаяния и душевного смятения, которые, казалось, невозможно было вынести, его слова всегда служили мне отправной точкой для того, чтобы сравнивать и решать:
это главное.
А это нет.
Ты таких выводов делать не хочешь!
Загадку твоего обаяния и необычайной женственности, которая так волнует мужчин, можно определить словами, сказанными Эрнестом Хемингуэем (по совершенно другому поводу): «прелесть под спудом». Неукротимость чувств в сочетании с присущей тебе строгой сдержанностью создают тот накал, в котором таится секрет любого обаяния. И когда ты позволяешь первому возобладать над вторым, разве ты не превращаешься в очередную жертву собственных страстей, не разрушаешь то, на что можешь опереться, и, более того, разве не становишься страшно уязвимой? Не хватает только вмешивать в наши с тобой отношения доктора Коула! Какой стыд! Мне давно пора стать циником и не питать иллюзий относительно умения женщин держать себя в руках, но все же я упрямо гоню от себя мысль, что переоценил тебя; ты казалась мне сильной, и я не хочу верить, что ошибался.
Теперь самое трудное. Прошу тебя, прочти сейчас то письмо, которое я вложу в конверт вместе со своим. [Письмо Зельды, в котором она говорит Скотту о своей любви и о том, как сильно от него зависит.] Прочла?
Рядом с нами живут люди, чьи чувства так же сильны, как и наши. Вот и выходит, что главное, чем должен руководствоваться человек, — чувство долга. Когда человек влюблен, то поначалу живет как в тумане, но затем обязательно происходит столкновение с реальностью, и шок от сознания, что жизнь течет по-прежнему, в считанные минуты спускает тебя с небес на землю. Однажды ты сказала: «Ты никого не любил, кроме Зельды». Да, я отдал свою юность и свежесть чувств ей. Наше общее прошлое так же реально, как мой талант, ребенок, деньги. И то, что я всем своим существом потянулся к тебе, сути дела не меняет.
Жестокость моего письма будет оправданна, если, прочитав его, ты поймешь, что у меня есть жизнь помимо тебя, а следовательно, вспомнишь, что и у тебя есть жизнь помимо меня. Возможно, нет надобности говорить тебе это, ты ведь умница, но мне показалось, что лучше будет все-таки написать и таким образом напомнить тебе о старых и скучных истинах, на которых держится свет. Нельзя допустить, чтобы наша жизнь рухнула, как груда небрежно сваленных подносов.
Нужно быть добрым!
Наше самоуважение основано на вере в такие свои черты, как доброта, благородство, щедрость, сочувствие, справедливость, отвага и всепрощение. Но если мы только кажемся себе добрыми и не умеем отличить главное от второстепенного, тогда эти черты оборачиваются против нас, любовь становится мукой, а храбрость — палачом.
Скотт
Милая Сара (и Джеральд, если он не в Лондоне)!
Очень хочется знать, как вы там. Зима принесла с собой множество проблем, которые не пускают меня на Север, даже и в Нью-Йорк. Последние — не слишком веселые — новости о вас сообщил мне Арчи.
Если ты читала небольшую трилогию, написанную мной для «Эсквайра» то, наверное, знаешь, что всю прошлую осень я прожил «во мраке души». В то время я снова и снова возвращался мыслями к вам с Джеральдом и говорил себе, что перелом в моей жизни произошел не с той ошеломляющей внезапностью, с какой горе постигло вашу семью год назад, сокрушительно и непоправимо. Я видел перед собой твое лицо, Сара, каким оно было ровно год назад, и лицо Джеральда, когда мы с ним встретились в баре «Риц» прошлой осенью, чувствовал, как вы близки мне и как, напротив, сделался далек Эрнест, сумевший избежать превратностей судьбы, или Нора Флинн, которая тоже никогда не навлекала на себя гнева богов, хотя она бы, наверное, с этим не согласилась. Знаешь, она очень помогла мне однажды, в ту черную неделю, когда я подумывал, не кончить ли все разом; я ей сказал тогда, что любовь к жизни так же невозможно передать другому, как и скорбь.
Собираюсь перевести Зельду в санаторий в Эшвилле, ей не лучше, хотя угроза самоубийства миновала. Я поразмыслил насчет «христианской науки» и решил попробовать, но человек, который ею занимается, захотел начать с «абстрактного лечения», а мне кажется, что от него такая же польза, как от свечек, которые моя мать жжет день и ночь в надежде вернуть меня в лоно святой церкви, поэтому я в конце концов отказался. Тем более что Зельда, по ее собственным словам, без всяких посредников общается сейчас с Христом, Вильгельмом Завоевателем, Марией Стюарт, Аполлоном и прочими персонажами из анекдотов о сумасшедших. Разумеется, в этом нет ни капли смешного, но после того ужасного случая прошлой весной, когда она пыталась повеситься, мне иногда делается немного легче, если я отношусь к внешним проявлениям ее болезни не с юмором, нет, но с иронией. Если я трезв, то нет такой ночи, чтобы я не думал часами о том, что она перенесла. Возможно, тебе покажется странным или даже неправдоподобным, но она всегда была моим ребенком (а не наоборот, что сплошь и рядом можно наблюдать в других семьях), конечно, не таким ребенком, как Скотти, потому что Скотти благодаря мне стоит на земле обеими ногами (во всяком случае, мне хочется в это верить). Для Зельды же, за пределами той сферы ее вымышленного существования, где, по твоему выражению, таились ее «смертельно опасные секреты», я был величайшей земной опорой, а часто единственным связующим звеном между нею и реальностью.
Если ты прощаешь мне сей затянувшийся монолог, то напиши в ответ о себе. Как-нибудь вечером, когда ты не слишком устанешь, налей себе шерри и напиши, прошу тебя, одно из своих теплых, откровенных писем. Хочешь не хочешь, а вокруг нас все так же кипит жизнь. Переписка с друзьями регулярной не получается, но письмо от тебя или Джеральда неизменно будит во мне самые глубокие чувства.
Надеюсь получить от вас добрые известия — или какие есть.
Нежно обнимаю вас обоих.
Скотт
Дорогой Джон!
Твое письмо долго путешествовало вслед за мной, и я прочел его совсем недавно. Но если я тебе на него уже ответил, то все, что я тогда сказал, правда, как правда и то, что скажу сейчас независимо от того, будет одно противоречить другому или нет. Прежде чем научить тебя, как ты должен писать новый роман, я расскажу, что здесь происходит.
Здесь ничего не происходит.
Теперь поговорим о твоем новом романе. В своем письме ты процитировал самый загадочный из тех гениальных советов, которые я щедро раздаю окружающим. А они примерно такие же, как те, которыми мы в свое время без всякого толка перебрасывались с Эрнестом, впрочем, иногда, выслушав меня, Эрнест размякал А говорил: давай до сих пор все вырежем. Потом, собирая разрозненные страницы, он часто не находил тех кусков, которые я предлагал вырезать, и публиковал книгу без них, а мы радовались, какие мы молодцы, что все повырезали. (Не принимай это за чистую монету, я не хотел бы участвовать в создании очередной легенды о Хемингуэе, но, наверное, один писатель другому может помочь только так.) Несколько лет спустя, когда Эрнест писал «Прощай, оружие!», он не знал, какой придумать конец, и приставал ко многим своим знакомым насчет вариантов. Я из кожи вон лез — тоже что-то придумывал, — и в результате у Эрнеста возникла идея, что книги нужно заканчивать совсем не так, как это делалось прежде, а я позднее решил, что он прав, и поэтому «Ночь нежна» кончается у меня постепенным угасанием, а не стаккато. Но, по-моему, мы с тобой об этом уже говорили, я даже вижу твое большое ухо, внимающее моим речам.
Есть в нас нечто, к чему вполне применимо диетическое название «простая, здоровая основа», — тот дух противоречия, который определяет нас и как писателей, и как людей; недавняя ссылка Миддлтона Мэррея на слова Джона Китса о том, что талант в основе своей бесхребетен, — чушь. Другое дело неорганизованность — она подрывает нашу жизнеспособность. Я недавно написал длинное письмо какому-то своему поклоннику, или плакальщику, о том, почему я не верю в психоанализ. Да потому, что копание в своей основе, сомнения в себе самом, ослабление способности ясно видеть опаснее любой житейской трагедии.
Все мы стоим друг у друга на плечах и чувствуем, как пружинят ноги тех, кто готовится, оттолкнувшись от нас, прыгнуть вверх, к невидимой, призрачной трапеции (которую сейчас раскачивают энергичные Сарояны). Чем крепче мышцы, тем удачнее будет прыжок. Но в любом случае поднятые руки никогда не схватят эту летящую опору, потому что, если жизнь прожита хорошо и тебе повезло, ты — второй человек в пирамиде. Если жизнь прожита плохо, ты — третий человек, внизу; первый же всегда разбивается (сознание этого преследует Эрнеста всю жизнь).
Вот тебе пример дешевой метафизики, иллюстрированной неудачными образами. Да и все мои книги — сплошное сожаление, что я не стал таким хорошим, каким намеревался быть (а хорошим, к твоему сведению, называют сейчас такого человека, который мухи не обидит, но во имя светлых идеалов истребит сотни тысяч себе подобных, то есть существо «совестливое», а совестливым в свою очередь считают того, кто не боится в лунную полночь предстать перед собственным Высшим судом).
Но пора собраться с силами (что меня без конца призывает сделать Чарли Макартур) и перейти к делу: если ты считаешь, что в предложенной мною буколической предыстории действительно что-то есть, то я снова отсылаю тебя к своему совету, который ты мне процитировал в письме. Но я считаю, что тебе лучше взять что-нибудь более значительное. Поверь моему печальному опыту: не обдумывай предстоящую тебе большую работу слишком долго, это всего лишь оправдание для лени. И еще одно.
Пиши по системе Золя (читай о ней в приложении к «Жизни Золя» Джозефсона, где дается план первой книги о Ругон-Маккарах) и купи толстую тетрадь. На первой странице запиши план своего необъятного по времени сочинения (не волнуйся, он сократится сам собой) и работай над этим планом два месяца. Потом подчеркни тот пункт, который расположен в середине страницы — пусть он будет кульминационным моментом книги, — и обдумывай ход событий до и после него еще месяца три. Потом представь, как эти события будут развиваться, и приступай к работе.
В конце концов, кто я такой, чтобы давать советы? Я решился изложить их здесь только потому, что знаю тебя как человека скромного и верю, что ты не обидишься на того, кто желает тебе добра.
Это письмо пишет под мою диктовку молодой человек из Брауновского университета, я его сегодня совсем измотал, в сорок лет, оказывается, становишься привередливым, а ему еще завтра расшифровывать иероглифы незаконченного рассказа для «Пост». Он хочет передать тебе привет, или не хочет? Ну так как? Молчит. Говорит, интересно, что будет, если от припишет постскриптум.
На сегодня все…
Твой друг
Скотт
Дорогая Беатрис!
Прошедшие два месяца слились в моем сознании из-за болезни и всего прочего в такой непрерывный кошмар, что день и ночь смешались, и я точно не помню, на какие письма ответил, а на какие нет. Сегодня я впервые серьезно занялся разбором накопившихся дел, объединяя их по группам: «срочные», «второстепенные», «смерть мамы», «деньги», «школа Скотти», «работа» и так далее.
Поэтому я не уверен, должен ли я поблагодарить тебя за чудесное кимоно, которое сейчас на мне надето (увы! я так заносил его, что трудно догадаться, что я ношу его всего месяц), или только за великолепный свитер, который я благоговейно спрятал в шкаф до лучших времен, когда опять буду здоров. Но, пожалуйста, прекрати осыпать меня подарками. Я смущен. Я не могу воздать тем же памяти о тебе, — более чем памяти, ты ведь знаешь.
Ледяная ночь последних десяти месяцев моей жизни придала меланхоличность даже твоим жизнерадостным письмам. Никогда еще несчастья не преследовали меня с такой грубой настойчивостью. По иронии судьбы, вполне закономерной в сложившихся обстоятельствах, наследство, полученное после смерти моей матери (я так тяжело болел, что не смог поехать проститься с ней и не был на похоронах), стало самым отрадным событием последних дней. Она была своевольной женщиной и меня любила своевольно, вопреки моему невниманию к ней, и умереть, чтобы я жил, было бы вполне в ее характере.
Спасибо тебе за сегодняшнюю телеграмму. Заметки в «Эсквайре» мои знакомые восприняли по-разному, многие считают, что я совершил ужасную ошибку, такую же, как когда опубликовал «Крушение». С другой стороны, я получил несметное количество писем от «поклонников», предложения напечатать эти куски в «Ридерс дайджест», а также просьбы включить их в разные сборники, от чего я благоразумно отказался.
Из-за шумихи, возникшей вокруг них, моя затея с Голливудом (которую все равно пришлось отложить из-за перелома) оказалась под угрозой. Чего доброго, кое-кто поверит, что я в самом деле полный банкрот — и как человек, и как художник.
Возможно, то, что я напишу дальше, ты уже знаешь из моих предыдущих писем. Не помню, писал ли я, что, нырнув с пятнадцатифутовой вышки в воду (в былые времена мне ничего не стоило это сделать), я сломал ключицу, причем раньше, чем коснулся воды, и сей факт поверг местных эскулапов в некоторое замешательство, а когда дело уже шло на поправку, я, весь загипсованный, растянулся в четыре часа утра на полу в ванной, где и пролежал следующие сорок пять минут, прежде чем смог доползти до телефона и позвонить Маку. Ночь была жаркая, я, лежа на кафельном полу в своем гипсе, страшно взмок и подхватил что-то вроде артрита (под названием миотоз), от которого у меня разболелись все суставы, так что пришлось вернуться в постель, где я не переставая клял судьбу до тех пор, пока три дня назад она вновь не смилостивилась надо мной и боль не начала утихать. В это время умерла мама, и несчастья посыпались одно за другим, так что мне понадобятся месяцы, чтобы расчистить руины бесславно загубленного лета, в течение которого я не сочинил ничего, кроме одного посредственного рассказа да еще двух-трех пустяков…
Я собирался посвятить лето Зельде, но видел ее всего пять раз, так как врачи боялись, что ей опять станет хуже, если она увидит меня больным.
Что касается Эрнеста, то сначала я возмутился, наткнувшись на свое имя в его рассказе, и написал ему весьма резкое письмо, требуя, чтобы в других изданиях он его не упоминал. Он довольно зло ответил мне, что согласен, и прибавил, что после моих «бесстыдных откровений» в «Эсквайре» решил, что мне уже ничто повредить не может. Тут я разразился страшным письмом, в котором поносил его на чем свет стоит, а потом решил: черт с ним, пусть остается, как есть. Литераторы часто затевают кровавые ссоры, но выигрывают их примерно с тем же триумфом, с каким большинство стран вышли из мировой войны. Я расцениваю эту историю как доказательство собственной мудрости и горжусь умением держать себя в руках. Эрнест стал таким же неврастеником, как и я, только в своем духе: у него начинается мания величия, а я впадаю в уныние.
Рад, что ты так хорошо провела лето. Рассказ о встрече с нашим другом из Гроув-парк меня очень позабавил.
Скотт
Оригинальный текст: F. Scott Fitzgerald's Life In Letters: The Correspondence of F. Scott Fitzgerald.