Широкие просторы центрального Мэриленда находились под привычным обстрелом горячего послеполуденного солнца, которое поджаривало и обширные долины, и извилистые дороги в клубах мелкой пыли, и безобразную, покрытую шифером, крышу монастыря. В четыре часа дня даже сады излучали жару, сухость и леность, рождавшие какое-то подобие тихого довольства — пусть без романтики, но всё-таки радостного. Стены, деревья, посыпанные песком дорожки, казалось, излучали обратно в чистое безоблачное небо знойное тепло позднего лета, со счастливым смехом жарясь на солнце. Этот час принес какое-то странное чувство успокоения и фермеру с соседнего поля, утершему пот со лба и потрепавшему по холке изнывающую от жажды лошадку, и послушнику, вскрывавшему жестяные консервные банки за монастырской кухней.
По насыпи над речкой ходил человек. Он шагал вверх-вниз уже полчаса. Когда он прошел мимо в очередной раз, бормоча молитвы, послушник в недоумении посмотрел на него. Час перед принятием обета всегда был тяжелым. Впереди восемнадцать лет, а мир оставляешь позади. Послушник многих видел в таком состоянии: некоторые бледнели и нервничали, некоторые мрачнели и исполнялись решимости, кое-кто впадал в отчаяние. Но когда колокол возвещал звоном о наступлении пятого часа пополудни, произносился обет, и новички, как правило, приходили в себя. Как раз в этот час в сельской глубинке мир кажется единственной реальностью, а монастырь — призрачным и немощным. Послушник сочувственно покачал головой и пошел своей дорогой.
Человек, не отрываясь, читал молитвослов. Он был совсем молод — не больше двадцати; темные волосы, находившиеся в беспорядке, делали его похожим на мальчишку. На спокойном лице лежал румянец, губы непрестанно двигались. Он не нервничал. Ему даже казалось, что он всегда знал, что будет священником. Два года назад он почувствовал слабое волнение, трансцендентное ощущение десницы Божьей во всем, и воспринял это как добрый знак: приближается весна его жизни. Он позволил себе сопротивляться изо всех сил. Проучился год в университете, провел четыре месяца за границей, но эти опыты лишь укрепили его в мысли, что он познал свою настоящую судьбу. Он почти не колебался. Поначалу его страшил уход от мира; его охватывал безымянный ужас. Он думал, что любит мир. Он панически сопротивлялся, но при этом всё увереннее чувствовал, что последнее слово уже произнесено. У него было призвание свыше. И тогда, поскольку он не был трусом, он решился стать священником.
Весь долгий месяц послушничества его раздирали глубокая, полубезумная радость и неясный страх утраты своей любви к жизни, вместе с осознанием приносимой жертвы. Любимый сын, взращенный гордым и уверенным в себе, с верой в судьбу. Ему были открыты все пути: удовольствия, путешествия, политика, дипломатия. Когда три месяца назад он вошёл в домашнюю библиотеку и объявил отцу о своем намерении стать иезуитом, разразился скандал. Друзья и родственники забросали его письмами. Ему говорили, что сентиментального предрассудка самопожертвования, из-за какого-то детского каприза, он губит юную многообещающую жизнь. Месяц он выслушивал горькие высокопарные банальности, ища утешения лишь в молитвах, твердо держась своего пути к спасению. В результате оказалось, что тяжелее всего было победить самого себя. Его опечалило разочарование отца и слезы матери, но он знал, что время их примирит.
И вот через полчаса он произнесет обет, который навеки посвятит его жизнь служению. Восемнадцать лет учения — восемнадцать лет ему будут диктовать все его мысли, все его идеи, а его индивидуальность и даже его физический облик будут изглаживаться ради того, чтобы в результате он превратился в прочное и надежное орудие, которое будет работать, работать и работать. Как ни странно, сейчас он чувствовал себя спокойнее и счастливее, чем раньше. Яростное, пульсирующее солнечное тепло билось в унисон с его созревшим сердцем, крепким в своей решимости и готовым выполнять свою часть работы — великого труда. Он ликовал оттого, что был избран — он, один из многих достойных, неустанно призываемых. И он откликнулся на зов.
Слова молитв вливались потоком в его разум, устремляя ввысь, к спокойствию и миру; его глаза улыбались. Все было просто; он был уверен, что жизнь умещается в молитве. Он шагал вверх и вниз. Затем вдруг что-то случилось. Впоследствии он никогда не мог описать, что это было — он говорил, что в молитвы вкралось нечто подспудное, нечто нежданное и чуждое. Он продолжал читать, и это нечто превратилось в мелодию. Он вздрогнул и оторвал глаза от книги — далеко внизу по пыльной дороге, держась за руки, шли и пели негры, пели старую песню, которую он знал:
Надеюсь, встретимся с тобой на небесах,
И никогда с тобой не разлучимся,
На небесах с тобой не разлучимся.
Господь помилуй нас, благослови,
Чтоб мы на небесах соединились.
Пронеслась какая-то мысль — что-то, о чем он раньше не думал. Он почти разозлился на тех, что кто так не вовремя появился перед ним — не потому, что они были простыми примитивными существами, а потому, что они каким-то образом смогли вторгнуться в его мысли. Эта песня появилась в его жизни уже давно. Её всегда напевала нянька в туманную пору его детства. Он сам часто тихо наигрывал её на банджо жаркими летними вечерами. Песня напомнила ему о многом: о нескольких месяцах на море, о жарком пляже, омываемом угрюмым океаном, когда они с кузиной строили замки из песка; о летних вечерах на большой лужайке у дома, где он ловил светлячков, а песню доносило вечерним ветром из негритянских кварталов. Позже, уже с новыми словами, она стала серенадой, ну а теперь… Что ж, эта часть его жизни окончилась, но перед его мысленным взором вновь вставала девушка с добрыми глазами, постаревшая от горя, в ожидании, в тщетном ожидании… Ему казалось, что он слышит зовущие его голоса — детские голоса. А затем вокруг уже кишела городская толпа, раздавался гул человеческих голосов; и семья, которой не будет никогда, манила его к себе.
Теперь в его голове подспудно зазвучала другая мелодия: дикая, нескладная музыка, обманчивая и плачущая, как визг сотен скрипок, но при этом отчетливая и ритмичная. Перед ним, как на панораме, проплывали друг за другом искусство, красота, любовь и жизнь, он ощущал экзотические ароматы мирских страстей. Он видел борьбу и войны, колыхание каких-то стягов, армия приветствовала короля — но сквозь всё это на него смотрели прекрасные и печальные глаза девушки, превратившейся в женщину.
И снова музыка изменилась; атмосфера была давящей и печальной. Ему казалось, что перед ним бесновалась толпа, обвинявшая его. Снова дым окутал тело Джона Уиклифа, монах преклонил колени и рассмеялся оттого, что бедным не хватало хлеба, Александр VI опять вдавил отравленное кольцо в руку брата, закутанные в черные рясы инквизиторы нахмурились и зашептались. Трое великих произнесли, что Бога нет, и миллионы голосов воскликнули: «Почему? Почему мы должны в это верить?» А затем, будто в кристалле, он услышал голоса Гексли, Ницше, Золя и Канта, восклицавшие: «Не верю!» Он увидел Вольтера и Шоу, в холодной ярости. Голоса продолжали молить: «Почему?», и печальные девичьи глаза опять смотрели на него с бесконечной тоской.
Он находился в пустоте над миром — все и всё звали его теперь. Он был не в силах молиться. Снова и снова он повторял, без чувства и смысла: «Помилуй меня, Господи! Помилуй меня, Господи!» Еще минуту, показавшуюся вечностью, он дрожал в пустоте — и вдруг всё кончилось. Они всё ещё были там, но во взгляде девушки было что-то не так, губы стали походить на холодный камень, а её страсть показалась мертвой и преходящей.
Он стал молиться, и постепенно тучи рассеялись, образы потускнели и превратились в тени. Его сердце замерло на миг, а затем… Он стоял на берегу, колокол пробил пять вечера. Его преподобие настоятель спускался к нему по ступеням.
— Час пробил, входите.
Человек сразу же повернулся.
— Иду, святой отец.
Послушники безмолвно входили в храм и преклоняли колени для молитвы. На алтаре среди горящих свечей стоял сияющий ковчег со Святыми Дарами. Воздух был густой и тяжелый от ладана. Человек преклонил колени вместе со всеми. Он вздрогнул от первого аккорда гимна Пресвятой Деве, пропетого спрятанным в вышине хором, и посмотрел вверх. Слева от него, сквозь оконный витраж с изображением святого Франциска Ксавье, светило вечернее солнце, рисуя красный узор на рясе стоявшего перед ним священника. Трое рукоположенных священников преклонили колена у алтаря. Над ними горела огромная свеча. Он рассеяно посмотрел на неё. Справа от него еще один послушник дрожащими пальцами перебирал четки. Человек посмотрел на него. На вид — около двадцати шести, волосы светлые, а серо-зеленые глаза нервно оглядывали храм. Их взгляды встретились, и старший бросил быстрый взгляд на алтарную свечу, будто привлекая к ней внимание. Человек тоже посмотрел на неё, и от этого взгляда у него побежали мурашки и зазвенело в ушах. Его заполнил всё тот же незваный страх, что впервые появился полчаса назад на берегу. Дыхание участилось. Как же жарко было в храме! Слишком жарко; и со свечой было что-то не так… не так… Неожиданно всё поплыло. Его подхватил сосед слева.
— Держись, — прошептал он, — а то отложат церемонию. Тебе уже лучше? Сможешь выдержать до конца?
Он чуть кивнул и повернулся к свече. Да, никаких сомнений. Там что-то было, что-то плясало в язычке пламени, обрамленном случайным венком дыма. В храме чувствовалось присутствие чего-то злого — прямо на священном алтаре. Он почувствовал, как его пробрал холод, хотя он знал, что в помещении было тепло. Казалось, что его душу парализовало, но он не отрывал взгляд от свечи. Он знал, что он должен смотреть на неё. Больше было некому. Он не должен отрывать от неё взгляда. Весь ряд послушников встал, и он тоже автоматически встал вместе с ними.
«Per omnia saecvla, saeculorum. Аминь».
И вдруг он почувствовал, как исчезло нечто материальное — его последняя земная опора. Он сразу понял, что случилось. Его сосед слева потерял сознание от переутомления и нервного потрясения. И затем началось. Что-то неведомое и раньше пыталось подточить корни его веры; пыталось противопоставить его любовь к миру и любовь к Богу, и использовало все возможные, как он думал, силы для борьбы с ним; но сейчас всё было иначе. Ничто не отрицалось, ничего не предлагалось. Самое точное описание — как будто огромная масса навалилась на его сокровенную душу, масса без сущности, не духовная и не физическая. Его поглотило бесплотное облако зла, зла во всех проявлениях сразу. Он не мог думать, не мог молиться. Будто сквозь сон до него доносились голоса рядом стоявших, они пели, но они были далеко — и он никогда ещё не чувствовал себя таким далеким. Он находился на плоскости, где не было ни молитвы, ни милости Божьей; он понимал лишь, что вокруг него собираются силы Ада, и сущность зла заключена в одной-единственной свече. Он чувствовал, что должен в одиночку бороться с бесконечностью соблазна. Он никогда не испытывал такого и даже не слышал от других о чем-либо подобном. Он знал только, что один человек уже не устоял перед этой массой, а он должен устоять. Он должен смотреть на свечу, смотреть и смотреть — до тех пор, пока сила, заполнившая её и затащившая его на эту плоскость, не исчезнет для него навсегда. Сейчас или никогда!
Ему казалось, что у него нет тела, и осталась лишь мысль о том, что его сокровенное «я» умерло. Это было глубже, чем он сам, что-то такое, чего он никогда раньше не чувствовал. Затем силы выстроились для последней атаки. Ему был открыт путь, уже избранный другим послушником. Он глубоко вздохнул, застыл в ожидании, и вот — удар! Вечность и бесконечность добра, казалось, сокрушены и смыты вечностью и бесконечностью зла. Казалось, он беспомощно барахтается, уносимый потоком в черный бесконечный океан мрака, где волны становились всё выше и выше, а тучи всё темнее и темнее. Волны мчали его к бездне, к водовороту вечного зла, а он машинально, незряче, отчаянно смотрел на свечу, смотрел на пламя, подобное единственной черной звезде на небосклоне отчаяния. И вдруг он почувствовал чье-то присутствие. Оно явилось слева и материализовалось в виде излучающего тепло красного узора на какой-то поверхности. И он узнал его! Это был оконный витраж святого Франциска Ксавье. Он мысленно ухватился за него, вцепился и с болью в сердце тихо воззвал к Господу.
«Tantum ergo Sacramentum
Veneremur cernui».
Слова гимна набирали силу, как победная песнь, ладан вскружил ему голову, добрался до самой его души, где-то скрипнула дверь, и свеча на алтаре погасла!
«Ego vos absolvo a peccatis tuts in nomine patris, filii, spiritus sancti. Аминь».
Вереница послушников направилась к алтарю. Разноцветные лучи света из окон смешались с блеском свечей, и в золотом ореоле причастие показалась человеку таинственным и сладостным. Наступило спокойствие. Иподьякон протянул ему Библию. Он положил на неё правую руку.
«Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа…»
Этот текст впоследствии был переработан Фицджеральдом в рассказ Благословение из сборника «Эмансипированные и глубокомысленные».
Оригинальный текст: The Ordeal, by F. Scott Fitzgerald.