Начните просто описывать человека — и сами не заметите, как создадите типический характер; начните создавать тип — и обнаружите, что не получилось ничего. Происходит это потому, что все мы — люди со странностями, только наши лица и голоса скрывают эти странности от других, да, пожалуй, и от нас самих. Когда человек заявляет, что он «открытый, простой, честный малый», я совершенно уверен — он прячет какое-то, возможно, ужасное отклонение от нормы, и, настаивая на своей «открытости, простоте и честности», тем самым напоминает себе о необходимости таить от других свои недостатки. Нет типов, нет множественности. А есть богатый мальчик, и эта история о нем, а не о его собратьях. Всю свою жизнь я прожил среди ему подобных, но моим другом был он. И кроме того, если бы я стал писать о его собратьях, мне пришлось бы опровергать всю ту неправду, которую бедные говорят о богатых и которую богатые сами говорят о себе, в результате чего они натворили такое, что когда открываешь книгу о богатых, то невольно ждешь неправды. Даже умные, беспристрастные бытописатели создали версию о стране богатых, неправдоподобную, как сказка.
Позвольте мне рассказать об очень богатых. Они непохожи на нас с вами. Они рано получают возможность обладать и наслаждаться, и эта возможность что-то такое делает с ними: они раскисают в тех случаях, когда мы тверды, и они циничны, когда мы доверчивы; словом, если вы не рождены богатым, вам это трудно понять. В глубине души они считают, что они лучше нас, потому что мы вынуждены сами изыскивать способы самозащиты против жизни. Даже тогда, когда им приходится глубоко погружаться в наш мир и опускаться ниже вас, они все равно считают себя выше нас. Они другие.
Я буду описывать Энсона Хантера, глядя на него со стороны и строго придерживаясь своего собственного взгляда на вещи. Если я хоть на минуту встану на его точку зрения — я пропал: тогда я сумею написать лишь никудышный сценарий.
Энсон был старшим из шести детей, которым предстояло разделить между собой состояние в пятнадцать миллионов долларов. Он достиг сознательного возраста (кажется, это бывает в семь лет) в начале этого века, когда отважные молодые женщины уже блистали на Пятой авеню в электрических «мобилях». В те дни у него и его брата была английская гувернантка, говорящая по-английски очень четко, сухо и безупречно, и братья научились говорить так же, как она, — их фразы и слова были четкими и раздельными, а не мешаниной, как у нас. Но они говорили не совсем так, как говорят английские дети, ибо усвоили акцент, свойственный наиболее фешенебельной части Нью-Йорка.
Летом всех шестерых детей вывозили из дома на Семьдесят первой стрит в большое поместье в Северном Коннектикуте. Эта местность не считалась модной, — отец Энсона стремился как можно дольше ограждать детей от большого света. Он был человеком, который превосходил свою среду, составлявшую высшее общество Нью-Йорка, и свое время — время снобизма и канонизированной пошлости позолоченного века. Он хотел, чтобы его сыновья научились сосредоточенности, были здоровыми и сильными физически и стали бы, когда вырастут, преуспевающими и положительными людьми. Пока двое старших не поступили в школу, они с женой, как умели, занимались их воспитанием, но в огромных особняках это получалось плохо — в небольших и средних, в каких попеременно провел свою юность я, это гораздо проще: моя мать всегда была рядом, всегда я ощущал ее присутствие, ее голос, одобрение или недовольство.
Впервые ощущение своего превосходства пришло к Энсону еще в Коннектикуте, где к нему относились с типично американской завистливой почтительностью. Родители мальчиков, с которыми он играл, всегда справлялись о здоровье его папы и мамы, и для них каждый раз было событием, когда их детей приглашали к Хантерам. Он считал это в порядке вещей и даже бывал недоволен, если попадал в такие компании, где первым — по деньгам, положению, авторитету — бывал не он. И таким он остался до конца своей жизни. Он не снисходил до борьбы за первенство — оно должно было принадлежать ему, если же нет — он просто удалялся в круг своей семьи. Там он вновь обретал уверенность, потому что в Восточных штатах деньги — все еще в некотором смысле феодальная привилегия, способствующая сплочению семейного клана, тогда как на буржуазно-аристократическом Западе деньги разрывают семейные связи, объединяя людей по их принадлежности к финансовым или деловым кругам.
В восемнадцать лет Энсон уехал в Нью-Хейвен. Он был высокого роста, плотного сложения, со здоровым цветом лица — результат размеренного образа жизни в школе. Его нельзя было назвать красивым — неопределенно-желтые волосы в сочетании с острым, как птичий клюв, носом препятствовали этому. Но уверенные манеры, особый резковатый стиль делали его обаятельным, и, встречая его на улицах, можно было сразу определить в нем богатого мальчика, который воспитывался в одной из лучших школ. Однако именно эта его заметность мешала ему получить признание в колледже — его независимость принимали за самонадеянность, а нежелание подчиниться с должным благоговением йельским порядкам унижало тех, кто с готовностью делал это. И потому задолго до окончания университета жизнь его проходила главным образом в Нью-Йорке.
В Нью-Йорке он чувствовал себя как рыба в воде — здесь был его родной дом со «слугами, каких теперь уже не бывает», и его семья, в которой благодаря хорошему характеру он стал любимцем; здесь были и юношеские вечеринки, и корректная атмосфера мужских клубов, и случайные шалости с изящными девочками, о каких в Нью-Хейвене даже и подумать не смели. Его стремления и планы были достаточно традиционны — в них входила даже безупречная женщина, на которой он в свое время женится и которая станет его тенью. Однако они все-таки отличались от стремлений большинства молодых людей — в планах Энсона не было никаких неясностей, ничего такого, что принято называть «идеализмом» или «иллюзиями». Он принимал безо всяких оговорок мир бешеных денег и неограниченных сумасбродств, разводов и мотовства, снобизма и незаслуженных привилегий. У большинства из нас жизнь заканчивается компромиссом — его жизнь с компромисса начиналась.
Мы впервые познакомились с ним в конце лета 1917-го, когда он только что окончил Йельский университет и, подобно большинству из нас, был вовлечен в систематизированную истерию войны. В зелено-голубой форме морского летчика он приехал в Пенсаколу, где в ресторанах оркестры играли «Мне так жаль, дорогая», а мы, молодые офицеры, танцевали с девушками. Всем до одного он понравился, и хотя он водился с пьяницами и был не очень-то хорошим пилотом, даже инструкторы относились к нему с уважением. Своим уверенным, спокойным голосом он обычно подолгу объяснялся с ними, и всегда эти объяснения заканчивались тем, что он добивался для себя, а чаще — для другого офицера, избавления от грозящей неприятности. Он был компанейским парнем, сквернословил, любил и умел развлекаться, и все мы очень удивились, когда он влюбился в добропорядочную и благонравную девушку.
Ее звали Пола Леджендр — темноволосая, серьезная красавица родом из Калифорнии. Ее семья зимой жила в особняке в пригороде Нью-Йорка. Существует категория мужчин, настолько самоуверенных, что их раздражают женщины с юмором. Естественно, что у них Пола с ее чопорностью пользовалась большим успехом, но Энсон не принадлежал к этой категории, и я не мог понять, чем привлекла такая серьезность — главное ее качество — его острый, насмешливый ум.
Тем не менее любовь началась — и условия диктовала она. Энсон больше не участвовал в шумных сборищах в баре Де Сото, длящихся до рассвета, и повсюду, где их видели вместе, они увлеченно вели длинный, серьезный диалог, который продолжался уже многие недели. Позже он рассказывал мне, что речь, в сущности, шла ни о чем, оба они изливали друг другу незрелые и, наверное, ничего не значащие мысли, эмоциональность которых с каждым днем возрастала не от смысла слов, а от их необычайной серьезности. Это было похоже на гипноз. Иногда их диалог прерывался, и они охотно предавались веселью, то есть безобидному подтруниванию друг над другом, но стоило им остаться наедине, как диалог возобновлялся: торжественный, тихий, он дарил им сладкую иллюзию единства в мыслях и чувствах. Вскоре любое постороннее вмешательство стало вызывать у них досаду и раздражение. Наши шутки больше не доходили до них, и они были счастливы, лишь когда продолжался диалог, — они купались в его многозначительности, как в янтарном пламени раздуваемого ветром костра.
Но в конце концов пришла помеха, на которую они не сердились, — их диалог прервала страсть. Энсон, как ни странно, был поглощен диалогом так же, как и Пола, — он тоже был глубоко взволнован этой игрой, хотя и понимал, что искренен лишь отчасти, а она зачастую просто наивна. Правда, в первое время ему мешала её примитивность, но потом любовь сделала её глубже, душа её расцвела, и он потерял способность за что-либо осуждать её. Он сознавал, что если у него достанет мужества войти в теплый и безопасный мир Полы, то он будет счастлив. Длинный диалог послужил достойной подготовкой и устранил какое-либо сопротивление — он научил ее тому, чему сам научился у более легкомысленных женщин, она ответила на его страсть с восхитительной, святой готовностью. Однажды после танцев они решили пожениться, и он написал о ней длинное письмо своей матери. На другой день Пола сказала ему, что она тоже богата и владеет состоянием в миллион долларов.
Это было все равно как если бы они сказали: «Ни у тебя, ни у меня нет ни пенни; мы будем бедны вместе». Но равно удачно, что они будут вместе богаты. И это давало ощущение, что они сообщники, причастные к общей тайне. И все-таки когда Энсону дали отпуск в апреле, а Пола с матерью последовали за ним в Нью-Йорк, на Полу произвело впечатление то, какое положение занимает его семья в обществе, и размах, с которым они живут. Оставшись наедине с Энсоном в комнатах, где он играл ребенком, она поймала себя на том, как ей нравится быть слабой и беспомощной рядом с ним, таким большим и надежным.
Фотографии Энсона в форменной шапочке еще в начальной школе, Энсона верхом на лошади вместе с красоткой, снятые в какое-то загадочное забытое лето, Энсона в группе шаферов и подружек невесты на свадьбе вызывали в ней ревность к его прошлой, неведомой ей жизни, и в то же время сам он приобретал все большую власть над ней: самый сильный, самый богатый, самый благородный… И все вместе привело к тому, что ей страстно захотелось выйти за него замуж немедленно и вернуться в Пенсаколу уже его женой.
Однако о немедленном браке не могло быть и речи — даже помолвку они должны были держать в тайне до окончания войны. Когда же она осознала, что от его отпуска осталось всего два дня, отчаянье сделало ее нетерпеливой — она приняла решение и за себя и за него. Они поедут на банкет за город, и она в тот же вечер добьется объявления об их предстоящей женитьбе.
Вместе с Полой в отеле Ритц остановилась ее кузина — строгая, озлобленная девица, которая любила Полу, но завидовала ее головокружительной помолвке. В тот вечер Пола слишком долго наряжалась к банкету, и в гостиной их номера Энсона принимала кузина, которую на банкет не пригласили.
В пять часов вечера Энсон встретился с друзьями и весьма обильно и неосмотрительно пил с ними целый час. Он уехал из клуба вовремя, и шофер его матери доставил его в Ритц. Однако в сильно натопленной комнате его стало разбирать. От его обычного очарования не осталось и следа. Он сознавал это, и ему было и смешно и стыдно.
Кузине было двадцать пять, но она оказалась на удивление неопытна и наивна и сначала не поняла, что с ним. Она видела Энсона впервые и чрезвычайно удивилась, когда он, пробормотав что-то невнятное, чуть не свалился со стула, но лишь после того как появилась Пола, до кузины дошло, что запах, который она принимала за аромат военной формы, на самом деле был запахом виски.
Пола сразу же все поняла, и первой ее мыслью было поскорее, до прихода матери, увезти Энсона.
Когда Пола и Энсон подошли к лимузину, они обнаружили там двух крепко спящих мужчин — это были его приятели, с которыми он вместе пил в Йельском клубе и которые тоже ехали на ужин. Он совершенно забыл о них. По дороге в Хэмпстед они проснулись и стали горланить непристойные песни, и хотя Поле уже давно пришлось примириться с тем, что Энсон часто отпускает соленые шутки, у нее невольно сжались губы от стыда и огорчения.
В это время в гостинице кузина продумала все случившееся и, дрожа от возбуждения, направилась в спальню миссис Леджендр.
— Какой забавный! — начала она.
— Кто забавный?
— Как кто — мистер Хантер. Он показался мне таким забавным!
Миссис Леджендр посмотрела на нее недовольно:
— Чем же?
— Как же, он сказал, что он француз. Я и не знала, что он француз.
— Какой абсурд! Ты, наверное, не поняла. — Миссис Леджендр улыбнулась. — Он пошутил.
Кузина упрямо покачала головой:
— Нет. Он сказал, что воспитывался во Франции. Он сказал, что не умеет говорить по-английски и поэтому не может разговаривать со мной. И он действительно не мог.
И когда кузина задумчиво заключила: «Возможно, потому, что он был так пьян», — миссис Леджендр досадливо опустила глаза и выплыла из комнаты.
Но удивительнее всего, что кузина сказала правду.
Обнаружив, что язык во рту стал неповоротливым и не повинуется ему, Энсон решил избавиться от собеседницы, объявив, что не умеет говорить по-английски. Много лет спустя он часто рассказывал этот эпизод и каждый раз, вспоминая его, хохотал до слез.
Пять раз в течение часа миссис Леджендр пыталась дозвониться до Хемпстеда. Когда это ей наконец удалось, она прождала у телефона десять минут, прежде чем услышала голос Полы.
— Кузина Джо сказала мне, что Энсон был в нетрезвом состоянии.
— Нет, нет.
— Да! Кузина Джо сказала, что он был пьян. Он сообщил ей, что он — француз, он упал со стула и вел себя так, будто был весьма пьян. Я не желаю, чтобы ты ехала домой с ним.
— Мама, все хорошо. Пожалуйста, не беспокойся.
— А я беспокоюсь, это ужасно… Повторяю, я не хочу, чтобы ты ехала с ним домой.
— Мама, я все устрою сама.
— Я запрещаю тебе приезжать с ним.
— Хорошо, мама. До свиданья!
— Я настаиваю, Пола. Попроси кого-нибудь отвезти тебя домой.
Пола первая прервала разговор и повесила трубку. У нее горело лицо от беспомощного гнева. Энсон растянулся в комнате наверху и крепко спал, а внизу вечеринка уныло близилась к концу.
Езда в машине несколько отрезвила его — он приехал в Хемпстед шумно-веселый, но не более. И Пола надеялась, что вечер еще не окончательно испорчен, но два опрометчиво выпитых до ужина коктейля довершили несчастье. В течение пятнадцати минут он беспрерывно болтал, по-мальчишески задирая всех присутствующих, а затем замолчал и сполз под стол. Ни одна из молодых девушек на вечеринке никак не прокомментировала его поведение — они сочли за лучшее промолчать. Дядюшка Энсона с двумя другими мужчинами отнесли его наверх, и как раз в этот момент Полу позвали к телефону. Час спустя Энсон проснулся, и весь мир мучительно поплыл перед его глазами в тумане, из которого несколько минут спустя выделилась фигура дяди Роберта, стоящего у двери.
— Я повторяю — тебе лучше?
— Что?
— Как ты себя чувствуешь, старина?
— Отвратительно.
— Попробуй-ка еще раз выпить бром с сельтерской. Если ты сумеешь его заглотнуть, сразу станет легче, и ты уснешь.
Энсон усилием воли заставил себя спустить с кровати ноги и встать.
— Я в порядке, — сказал он тупо.
— Не расстраивайся!
— Если бы вы раздобыли мне рюмку коньяку, я смог бы спуститься.
— Не надо…
— Да это единственно раз-з-з-умная вещь. Я в порядке. Наверное, они изволят гневаться…
— Не горюй, — утешил его дядя. — Все понимают, что ты хватил лишнего. Вот твой приятель Скулер даже и до зала-то дойти не смог.
Однако Энсона вовсе не занимало, что «понимают все». Его тревожило, что думает об этом Пола. И он решил спасти хоть конец вечера, но когда после холодной ванны он появился в зале, большинство гостей уже разъехалось. Пола тотчас же встала и заторопилась домой.
В лимузине возобновился старый серьезный диалог. Она знала, что он пьет, призналась она, но никогда не представляла себе ничего подобного — теперь ей кажется, что они не подходят друг другу, у них совсем разные взгляды на жизнь, и так далее. Потом заговорил Энсон, совсем трезво. Он пытался оправдываться, но Пола сказала, что должна все это обдумать и сегодня ничего не может решить, — она не сердится, но ей ужасно грустно. Она не позволила ему войти с ней в отель, но, прежде чем уйти, нагнулась и печально поцеловала его в щеку.
На следующий день Энсон имел длинную беседу с миссис Леджендр, а Пола молча сидела и слушала. Было решено, что Пола обдумает все происшедшее, а затем, если мать и дочь придут к положительному решению, они последуют за Энсоном в Пенсаколу. Он, со своей стороны, принес искренние извинения, сохраняя при этом чувство собственного достоинства, — и только; имея абсолютно все преимущества, миссис Леджендр не смогла добиться от него ничего большего — он не унижался, не давал никаких обещаний, а лишь высказал несколько общих суждений о жизни, что показало им обеим, насколько он превосходит их во всех отношениях. Когда через три недели они приехали к нему на юг, ни Энсон, чье самолюбие было вполне удовлетворено, ни Пола, счастливая от встречи с ним, не поняли, что психологический момент был упущен навсегда.
Он подавлял ее и привлекал, и в то же время она постоянно чувствовала какое-то беспокойство. Запутавшись в этом переплетении воли и безволия, чувствительности и цинизма — во всех тех противоречиях его капризной натуры, которых не мог осилить ее нежный разум, Пола стала думать о нем как о двух взаимоисключающих личностях.
Когда она бывала с ним наедине, на официальных приемах или среди случайных людей, ниже его во всех отношениях, она гордилась его силой и обаянием, верила, что он способен ее защитить и все в ней понимает. Однако в других обстоятельствах за его исключительностью и нежеланием подчиняться условностям ей вдруг виделось совсем другое — грубость, насмешливость, пренебрежение всем ради удовольствий.
Все эти противоречия так измучили ее, что она попыталась встретиться со своим старым поклонником, но это оказалось бесполезным: после четырех месяцев, проведенных с Энсоном, всякий другой мужчина казался ей бледной немочью.
В июле он снова должен был уехать за границу, и их нежность и страсть дошли до предела. Пола подумывала о том, чтобы в последнюю минуту выйти за него, — и не решилась. От него все время пахло спиртным. Но когда настал момент расставанья, она буквально заболела от горя. После его отъезда она писала ему длинные письма — в них говорилось только о том, как ей жаль тех дней любви, которые они упустили. В августе самолет Энсона был сбит и упал в Северное море. Он провел ночь в воде и был подобран миноносцем, после чего попал в госпиталь с воспалением легких. Мир был подписан еще до того, как он выписался и уехал домой. Но когда больше не осталось никаких объективных препятствий, которые надо было преодолевать, скрытое до поры противоборство их характеров вдруг стало явным, охладило их слезы и поцелуи; померкли слова, сказанные ими друг другу, и прервался интимный разговор сердца с сердцем; наконец общение стало возможным лишь с помощью писем издалека. Однажды репортер светской хроники прождал два часа у дома Хантеров, чтобы получить подтверждение их помолвке. Энсон такого подтверждения не дал, тем не менее в утреннем выпуске на первой полосе говорилось, что их «постоянно видят вместе в Саутгемптоне, Хот-Спрингсе и Таксидо». Но длинный диалог изменил свое направление, превратился в постоянно длящуюся ссору, и сражение было почти проиграно обеими сторонами. Энсон напился и пропустил свидание, после чего Пола предъявила ему ультиматум. Он был в отчаянии, но ничего не мог поделать со своей гордыней, и потом он слишком хорошо знал себя. Помолвка определенно расстраивалась.
«Мое солнышко, — гласили теперь их письма, — радость моя, когда я просыпаюсь посреди ночи и понимаю, что этого не будет, я чувствую, что хочу умереть. Я не могу жить без тебя. Может быть, мы встретимся летом, поговорим и все решим заново — мы были возбуждены, и все вышло так печально в тот день, а я знаю, что просто не смогу прожить без тебя. Ты говоришь, что на свете есть другие люди. Разве ты не знаешь, что для меня не существует других людей?..»
Но Пола металась по Восточному побережью, и в ее письмах то и дело появлялись упоминания о том, как весело она проводит время. Она явно хотела его задеть. Энсон был слишком проницателен, чтобы задавать вопросы. Когда в ее письмах всплывали мужские имена, это внушало ему лишь большую уверенность в ней и высокомерную снисходительность — он был выше таких вещей. Он все еще верил, что в конце концов они поженятся.
А тем временем он с головой погрузился в мишурный блеск послевоенного Нбю-Йорка: вступил в полдюжины клубов, стал членом комиссионной фирмы, танцевал до утра и вращался в трех различных кругах — в кругу своей семьи, среди молодых выпускников Йельского университета, и в так называемом полусвете, который обитает на Бродвее. Однако восемь часов в сутки были неприкосновенны — они принадлежали его службе на Уолл-стрит; здесь сочетание влиятельных родственных связей, его острого ума и бьющей через край физической силы немедленно выдвинули его вперед. Он обладал тем редкостным умом, где все четко разграничено — дела и удовольствия; иногда он появлялся в своей конторе, проспав меньше часу за ночь, но такие случаи бывали редки. Уже к началу 1920 года его заработок вместе с комиссионными превосходил двенадцать тысяч долларов.
Постепенно предвзятость, с которой к нему относились в Йеле, отошла в прошлое, и он становился все более популярным среди бывших соучеников, обитавших теперь в Нью-Йорке. Он жил в богатом доме и имел возможность вводить своих приятелей в такие же богатые дома. Его существование казалось вполне устойчивым и обеспеченным, тогда как большинство из них были в деловом мире все еще робкими новичками. Они обращались к Энсону за помощью и развлечениями, и он готовно откликался, с удовольствием устраивая дела других.
Больше в письмах Полы не мелькали имена мужчин, но в них появилась какая-то грустная нежность, несвойственная ее прежним письмам. Из разных источников до него дошло, что у Полы появился «серьезный обожатель» — Лоуэлл Тэйер, бостонец с положением и деньгами, и к уверенности Энсона стала теперь примешиваться тревога, что в конце концов он может ее потерять. Вот уже почти пять месяцев, если не считать головокружительного приезда на один день, она не появлялась в Нью-Йорке, а слухи все разрастались, и ему вдруг неудержимо захотелось увидеть ее. В феврале он взял отпуск и помчался во Флориду.
На сапфировой глади озера Уорт покачивались парусные лодочки. Атлантический океан казался бирюзовым, а между озером и океаном протянулся роскошный пляж Палм-Бич. На ярком песке, как два одинаково вздувшихся живота, высились огромные корпуса отелей «Брекерс» и «Ройял Поиншиана», а вокруг пестрели танцевальный павильон Гленд, игорный дом Брэдли и дюжины швейных магазинов и лавок, где цены были втрое выше, чем в Нью-Йорке. За зеленой решеткой на террасе отеля «Брекерс» двести женщин повернулись направо, повернулись налево, присели — это были модные в то время физические упражнения; вот в такт музыке вскинулись вверх и упали вниз две тысячи браслетов на двух сотнях рук.
Опустились сумерки. Пола, Лоуэлл Тэйер, Энсон и еще четыре случайных партнера играли в клубе Эверглейд влажными картами в бридж. Энсону показалось, что доброе серьезное лицо Полы было изнуренным и усталым — она вращалась в свете уже четыре-пять лет. Три года они были знакомы.
— Две пики.
— Сигарету?.. Ах, извините. Без меня.
— Пас.
— Дублирую.
В зале, сизом от табачного дыма, было около дюжины столиков для бриджа. Энсон встретился глазами с Полой, и хотя Тэйер следил за ними, настойчиво начал смотреть ей прямо в глаза.
— Какая игра назначена? — спросил он рассеянно.
— Роза Вашингтон-сквер, —
— пели молодые люди в углу,
— я увядаю здесь, в пыли асфальта…
Дым от сигарет тучами плавал по комнате, и всякий раз, когда открывали дверь, в зал врывался, подобно смерчу, холодный, чистый воздух. Среди напыщенных англичан, при взгляде на которых сразу можно было сказать, что это именно англичане, репортеры разыскивали мистера Конан Дойля.
— Можно просто разрезать ножом…
…разрезать ножом…
…ножом…
Едва закончился роббер, как Пола резко поднялась и вдруг заговорила с Энсоном охрипшим от волнения голосом. Даже не взглянув на Лоуэлла Тэйера, они направились к выходу и спустились по длинной каменной лестнице — через минуту, взявшись за руки, они пошли по освещенному луной пляжу.
— Милая…
— Милый…
Они обнялись страстно, отчаянно. Потом Пола отстранилась от него, чтобы дать возможность его губам произнести то, что она жаждала услышать, — она ощущала, как эти слова возникают на его губах, когда они снова поцеловались. И снова она прервала объятия, прислушиваясь, но когда он опять притянул ее к себе, она поняла, что он не сказал ничего: только — глубоким печальным голосом, от которого ей всегда хотелось плакать: «Милая! Милая!» Покорно, униженно она прильнула к нему, а слезы все катились по щекам и сердце просило: «Предложи мне, ах, Энсон, любимый, предложи».
— Пола… Пола!
Его голос ранил ей сердце, и Энсон, ощущая, как она дрожит, думал, что это от страсти, которая искупает все. Не надо ничего говорить, не надо сводить их судьбы к какому-то практическому завершению. Зачем, когда он может удерживать ее вот так и в то же время быть свободным еще год-другой — вечность? Он думал о себе и о ней — о ней больше, чем о себе. На мгновение, когда она вдруг заторопилась назад, он заколебался и подумал: «Пора!» — но второй мыслью было: «Нет, подождем еще, ведь она моя».
Он забыл, что напряжение этих лет опустошило Полу. В этот вечер он потерял ее навсегда.
На следующее утро он уехал в Нью-Йорк, странно недовольный собой. В конце апреля он неожиданно получил из Бар-Харбор телеграмму, в которой Пола сообщала ему, что помолвлена с Лоуэллом Тэйером и что венчание последует немедленно в Бостоне. Он никогда не верил, что это может случиться, и вот это наконец случилось.
В то утро, отправляясь на службу, он до предела накачался виски и работал безостановочно, так как не мог себе представить, что будет, если он остановится. Вечером он, как всегда, отправился в гости, никому не говоря ни слова о своем горе: он был сердечен, весел, внимателен. Но в течение трех дней в любом доме, в любой компании вдруг низко опускал голову и горько плакал.
В 1922 году Энсон отправился за границу, чтобы проверить вклады в Лондоне; подразумевалось, что после этого путешествия он станет совладельцем фирмы. Ему исполнилось двадцать семь, он несколько отяжелел, но еще не был толстым и казался старше своих лет. Его любили и старые и молодые, и матери чувствовали себя спокойно, доверяя ему своих дочек, потому что он умел, входя в дом, расположить к себе самых старых и строгих моралистов. Казалось, он говорил: вы и я, мы — настоящие, мы все понимаем.
Он инстинктивно понимал слабости мужчин и женщин и относился к ним снисходительно, но, подобно пастору, всегда настаивал, чтобы соблюдались внешние приличия. Утром по воскресеньям он преподавал в модной воскресной школе, даже когда накануне проводил ночь в кутежах и едва успевал перед занятиями принять ванну и переодеться.
После смерти отца он фактически стал главой семьи и следил за своими младшими братьями и сестрами, хотя не получил формальных прав на состояние отца. Всем фамильным имуществом распоряжался его дядя Роберт, добродушный выпивоха и любитель лошадей.
Дядя Роберт и его жена Эдна были большими друзьями Энсона во времена его юности. Дядя был разочарован, когда самоуверенный племянник повел себя самостоятельно и не разделил его страсти к конному спорту. Он рекомендовал Энсона в самый труднодоступный клуб Америки, — туда принимали только тех, чьи семьи «участвовали в строительстве Нью-Йорка» (иначе говоря, были богаты еще до 1880 года), но после того как Энсон был избран туда, он отказался от этого членства и предпочел городскому клубу Йельский. В связи с этим Роберт имел с ним серьезный разговор. В довершение всего Энсон не пожелал вступить в консервативную и убыточную комиссионную фирму самого Роберта, и отношения между ними заметно поостыли.
Дядю постигла участь преподавателя начальной школы: он научил племянника тому, что знал сам, и вот ученик обогнал учителя.
Было так много друзей в жизни Энсона — и, пожалуй, каждому из них он оказал какую-нибудь важную услугу, но зато и не раз ставил каждого в глупое положение или горько обижал. Кроме того, он имел обыкновение напиваться везде, где ему заблагорассудится, и это многих раздражало. К своим прегрешениям он всегда относился с юмором, но чужих прегрешений не любил. С ним всегда происходили какие-то невероятные истории, и он рассказывал о них с заразительным смехом.
В ту весну я служил в Нью-Йорке и часто обедал в Йельском клубе, которым пользовался и наш университет, пока его собственный клуб достраивали.
Я прочел в газете о замужестве Полы и однажды спросил Энсона о ней; что-то заставило его разоткровенничаться. После этого он часто приглашал меня на семейные праздники, и у нас установились особые отношения, как будто, доверив мне историю своей любви, он вложил в меня частицу своей памяти.
Я обнаружил, что, несмотря на доверчивость матерей, его отношения с дочками были отнюдь не только покровительственными. Все зависело от девушки — если она была неосторожна, ей приходилось расплачиваться.
— Жизнь, — провозглашал он, — сделала из меня циника.
Под «жизнью» он подразумевал Полу. Время от времени, особенно когда он бывал пьян, события несколько смещались в его мозгу, и ему начинало казаться, что это она бессердечно бросила его.
В истории с Долли Каргер решающее значение сыграл именно этот его цинизм, или, вернее, убеждение, что легкомысленных девушек жалеть не стоит.
Разумеется, это было не единственное его приключение в те годы, но оно задело Энсона острее других и оказало влияние на дальнейшее.
Долли была дочерью известного издателя, который женился на женщине из высшего света. Только особо знатные семьи, одного уровня с Хантерамн, могли бы усомниться, принять ли ее в свой круг, а так — портреты ее часто появлялись в газетах и ей уделялось в обществе гораздо большее внимание, чем многим девушкам, которые, бесспорно, к этому кругу принадлежали. Она была высокой брюнеткой с ярко-красными губами и свежим румянцем, который она старалась скрыть под слоем розовато-серой пудры, потому что в те годы, когда Долли стала появляться в свете, яркий румянец был не в моде — надлежало быть загадочно бледной. Она носила строгие черные костюмы, любила стоять засунув руки в карманы, слегка наклонясь вперед, и на лице ее блуждала сдержанно-ироническая усмешка. Она великолепно танцевала — больше всего на свете она любила танцевать, да еще влюбляться. С десяти лет она постоянно была влюблена, и всегда в того, кто не отвечал ей взаимностью. Те, что влюблялись в нее, а таких было немало, очень быстро ей надоедали. О тех же, с кем ей не повезло, она сохраняла самые нежные воспоминания, и если встречала их вновь, то обязательно предпринимала повторные попытки, иногда удачные, чаще — нет. Ей, с ее цыганской тягой к недостижимому, никогда не приходило в голову, что во всех ее неудачах было нечто общее: мужчины распознавали основную ее слабость — при избытке эмоций ей не хватало принципов и характера.
Встретив ее вскоре после замужества Полы, Энсон быстро разгадал ее. В то время он много пил и в течение недели притворялся, будто готов влюбиться в нее. Затем он оставил это и тут же забыл Долли — этого было достаточно, чтобы безраздельно завоевать ее сердце.
Подобно многим девушкам послевоенного поколения, Долли была безвольной и безудержно сумасбродной. Она, как большинство ее современниц, не признавала условностей отцов, но ничего не могла им противопоставить и была беспомощной и опустошенной. В Энсоне она видела сочетание сибаритства и надежности, то есть как раз то, в чем она, как всякая эмоционально неуравновешенная женщина, больше всего нуждалась. Она решила, что Энсон — именно то, что ей нужно.
Понимая, что завоевать его будет трудно, она не улавливала, в чем же трудность, — по ее представлениям, Энсон и его семья предпочли бы более блестящую партию. Завладеть им, решила она, поможет его пристрастие к спиртному.
Обычно они встречались на танцевальных вечерах, где бывало много молодежи, но ее страсть все возрастала, и они стали искать другие места, чтобы бывать вместе.
Миссис Каргер не избежала ошибки всех матерей, доверявших Энсону, и позволяла Долли ездить с ним в пригородные клубы и отдаленные кабачки, ни о чем не расспрашивая дочь и не упрекая, если та поздно возвращалась домой. Поначалу Долли нечего было скрывать, но вскоре чувства захватили ее, и она уже не могла с ними справляться. Ей стало мало поцелуев в машинах. Тогда они перестали появляться в своем обычном кругу и нашли для себя иное общество. В него входили несколько приятелей Энсона по университету и их жены, биржевые маклеры и коммивояжеры, а также богатые молодые люди без определенных занятий. Никто из них не стал бы осуждать Энсона за то, что он так много пьет, или Долли за то, что она ведет себя так вызывающе. Этой компании не хватало широты и размаха, но зато они позволяли Энсону и Долли то, что сами себе навряд ли позволили бы. Оба они оказались в центре всеобщего восхищения, и Долли вкусила сладость снисходить до других — сладость, которая Энсону уже приелась, так как всю свою жизнь, начиная с раннего детства, он только и делал, что снисходил.
Он не был влюблен в нее и в течение долгой лихорадочной зимы, пока продолжался их роман, часто говорил ей об этом. К весне он устал — ему хотелось обновить жизнь, к тому же он понимал, что должен порвать с ней или принять на себя ответственность за явное совращение. Одобрительное отношение ее семьи лишь ускорило его решимость. Однажды вечером, когда мистер Каргер скромно постучал в дверь библиотеки и сообщил, что оставил в столовой бутылку старого бренди, Энсон почувствовал, что медлить больше нельзя. Ночью он написал Долли короткое письмо, в котором сообщал, что уезжает в отпуск и им лучше не встречаться. Дело происходило в июне. Его семья выехала за город на лето, и дом был заперт; он временно переселился в Йельский клуб.
Он подробно и с юмором, ибо презирал легкомысленных женщин, рассказывал мне о своих отношениях с Долли, и я обрадовался, когда в ту ночь он сообщил мне, что собирается с ней расстаться. Я был знаком с Долли, и каждый раз, встречая ее то там, то тут, жалел ее, жалел за безнадежность ее попыток, и стыдился того, что безо всякого на то права так много знал о ней. Она была не более чем «миленькая штучка», но иногда ее смелое безрассудство заставляло меня присматриваться к ней внимательней.
Энсон собирался завезти ей свое прощальное письмо на следующее утро. Ее дом был одним из немногих на Пятой авеню, который еще не закрылся на лето. Он знал, что родители Долли, наверно осведомленные ею о положении вещей, уехали за границу, чтобы дать дочке больше свободы. Он уже выходил из клуба, когда в дверь вошел почтальон и вручил ему почту. Первое письмо было написано почерком Долли. Он заранее знал, что в нем будет, — одинокий грустный монолог, полный упреков, которые он мог пересказать наизусть, призывы и воспоминания: «Я не понимаю, почему…» — все незабываемые интимности, которые он и сам когда-то писал Поле Леджендр в какой-то давней жизни. Он стал просматривать счета, но снова взял ее письмо и надорвал конверт — к его удивлению, это была короткая официальная записка, в которой говорилось, что Долли не сможет поехать с ним в субботу в загородный клуб, так как неожиданно из Чикаго приехал Перри Халл. Она добавляла, что Энсон сам виноват во всем: «Если бы я чувствовала, что вы любите меня так же, как я вас, я поехала бы с вами куда и когда угодно, но Перри так мил и так хочет жениться на мне». Энсон презрительно улыбнулся — ему были хорошо знакомы эти жалкие уловки. Он ясно представлял себе, как Долли обдумывала план действий, возможно, даже посылала за верным Перри, точно высчитав время его приезда. Письмо было составлено продуманно: чтобы вызвать ревность, но не отпугнуть. Как в любом компромиссе, тут не было ни силы, ни смелости, а только затаенное отчаяние.
И вдруг он рассердился. Он уселся в холле и прочел письмо еще раз. Затем подошел к телефону, позвонил Долли и своим ясным, властным голосом сказал, что получил ее письмо, но в пять, как они условились, он зайдет за ней; не дожидаясь, пока она неуверенно проговорит: «Возможно, я смогу вырваться на часок…», он положил трубку и отправился на службу. Дорогой он в клочки порвал свое письмо к ней. Он не ревновал — она ничего не значила для него, но ее трогательная хитрость вдруг пробудила все его упрямство и эгоизм. Откуда у этого существа столько самонадеянности? Этого он ей не простит. Если она не поняла еще, кому принадлежит, он ей покажет.
Он явился в четверть шестого, Долли ждала его, и он молча выслушал фразу: «Я могу провести с вами только час», которую она не успела договорить по телефону.
— Наденьте шляпу, Долли, — сказал он, — мы пойдем гулять.
Они пошли по Медисон-авеню, было жарко, и у Энсона взмокла рубашка. Он мало говорил, язвил, не проявлял к ней никакого внимания, но не прошли они и шести кварталов, как она снова принадлежала ему — извинялась за записку, предлагала в искупление за провинность навсегда забыть про Перри, предлагала все, что он пожелает. Она думала — раз он пришел, значит начинает меня любить.
— Мне жарко, — сказал он, когда они дошли до Седьмой стрит. — На мне зимний костюм. Если вы не возражаете, я зайду домой и переоденусь, а вы подождете внизу. Это недолго.
Она была счастлива: ему жарко, он говорит ей об этом, — в этом было что-то сближающее и трогательное. Они подошли к двери с чугунной решеткой, Энсон достал ключ, и она ощутила острую радость.
Внизу было темно. Энсон уехал в лифте, а она подняла штору и сквозь кружевные занавески посмотрела на улицу. Услышав, как лифт остановился, она, чтобы поддразнить его, нажала кнопку. Лифт спустился вниз. Повинуясь импульсу, а возможно, чему-то большему, она вошла в кабину лифта и доехала до этажа, где, как ей показалось, он вышел.
— Энсон! — тихо позвала она смеясь.
— Минутку, — отозвался он из спальни. И после короткой паузы: — Теперь можно.
Он уже переоделся и застегивал пуговицы жилета.
— Это моя комната, — сказал он небрежно. — Как вам здесь нравится?
Она сразу увидела портрет Полы на стене и уставилась на него с любопытством, точно так же, как пять лет назад Пола смотрела на фотографии подружек его юности. Она знала о его романе с Полой и часто изводила себя, пытаясь представить эпизоды этого романа.
Неожиданно она подошла к Энсону и подняла руки. Они обнялись. Хотя крыши домов еще блестели от заходящего солнца, за окном уже спускались мягкие сумерки. Через полчаса станет совсем темно. Мысль о неожиданной возможности поразила обоих, и, задыхаясь, они теснее прильнули друг к другу. Это стало неизбежным, неминуемым. Обнимаясь, они подняли головы, и глаза их встретились с глазами Полы, глядевшей на них со стены.
Вдруг Энсон опустил руки и сел на бюро, держа связку ключей.
— Хотите выпить? — спросил он сдавленным голосом.
— Нет, Энсон.
Он налил себе полстакана виски, проглотил и открыл дверь в холл.
— Пошли, — сказал он.
Долли колебалась.
— Энсон, я ведь еду с вами за город. Вы поняли, да?
— Разумеется, — ответил он кратко.
Они мчались в машине Долли на Лонг-Айленд и впервые ощущали какую-то внутреннюю близость. Оба понимали, что за этим последует, — лица Полы не было с ними и ничто не напоминало, что все-таки не хватает главного. Но теперь, в душной тишине вечера на Лонг-Айленд, им было все равно.
И они ехали вдоль бесконечных складов древесины, по бесконечной дороге, что начиналась у сторожевой будки и заканчивалась около розового здания в испанском стиле. Имение Порт Вашингтон, где они собирались провести дна дня, принадлежало кузине Энсона, которая вышла замуж за инженера медных рудников в Монтане. Энсон там бывал часто.
Поужинав, все отправились на танцы в Линкс-клаб. Около полуночи, удостоверившись, что родственники его не собираются уезжать, Энсон объявил всем, что Долли устала, он отвезет ее домой и вернется в клуб позже. Дрожа от возбуждения, они сели в машину и поехали в Порт Вашингтон. У сторожевой будки Энсон окликнул ночного сторожа:
— Вы уже совершили обход, Карл?
— Собираюсь.
— Значит, вы будете здесь до тех пор, пока остальные не вернутся?
— Да, сэр.
— Отлично. Послушайте, если чья-нибудь машина, неважно — чья, завернет в ворота, пожалуйста, сразу позвоните в дом. — Он вложил сторожу в руку пятидолларовую бумажку. — Все ясно?
— Да, мистер Энсон.
Во время этого разговора сторож, вышколенный слуга, не поморщился и не улыбнулся. Но все-таки Долли отвернулась, чтобы не было видно ее лица. У Энсона был ключ. Как только они вошли, он сразу приготовил коктейли; Долли не притронулась к своему. Затем он удостоверился, что телефон недалеко и звонок хорошо слышно из их комнат, которые находились в бельэтаже, и пять минут спустя постучал в дверь Долли.
— Энсон?
Он вошел и запер за собой дверь. Она лежала в постели, облокотясь на подушку, и нетерпеливо потянулась к нему. Он сел рядом с ней и взял ее руки в свои.
— Энсон, милый!
Он молчал.
— Энсон… Энсон! Я люблю вас… скажите, что вы любите меня. Скажите же, неужели вы не можете? Даже сейчас? Даже если это неправда?
Он не слушал. Он увидел над ее головой портрет Полы.
Он встал и подошел к стене вплотную. В стекле отражался слабый свет луны, но лицо, которое смотрело на него с портрета, было незнакомо. Готовый зарыдать, он повернулся и с отвращением поглядел на маленькую фигурку в постели.
— Все это глупости, — хрипло проговорил он. — Не знаю, о чем я думал раньше. Я не люблю вас, вам лучше дождаться того, кто вас полюбит. Я вас нисколько не люблю, неужели вы не понимаете?
У него перехватило дыхание, и он поспешно вышел из комнаты. Дрожащими руками он стал наливать виски в стакан, когда дверь отворилась и неожиданно вошла его кузина.
— Я слышала, Долли нездорова, — начала она озабоченно. — Я слышала, ей стало плохо…
— Пустяки, — ответил он, повысив голос так, чтобы его было слышно в комнате Долли. — Она просто немного устала. Она уже легла.
Энсон поверил с тех пор, что заботливый бог иногда вовремя вмешивается в дела людей. Но Долли Каргер не спала и смотрела в потолок — с тех пор она перестала верить во что бы то ни было.
Осенью, когда Энсон был по делам в Лондоне, Долли вышла замуж. Как и замужество Полы, это было неожиданно, однако подействовало на него совсем по-другому. Поначалу это показалось Энсону забавным, и при мысли об этом ему даже хотелось смеяться. Позднее это стало его угнетать — он вдруг почувствовал себя старым. В обоих этих браках было какое-то повторение, но почему? Ведь Пола и Долли принадлежали к различным поколениям! Он испытывал состояние, подобное тому, которое возникает у человека лет под сорок, когда он узнает, что дочка приятеля его юности выходит замуж. Он послал Долли поздравительную телеграмму, и в данном случае его поздравления были искренни, — посылая телеграмму Поле, он в душе вовсе не желал ей счастья.
По возвращении в Нью-Йорк он стал совладельцем фирмы, и обязанности его значительно расширились, у него меньше оставалось свободного времени. Компания по страхованию жизни отказалась продать ему полис, и Энсон, не на шутку встревожившись, на год бросил пить. Он говорил, что физически теперь чувствует себя лучше, но мне казалось, что ему не хватало захватывающих рассказов о своих челлиниадах, которые, когда ему было двадцать, играли такую важную роль в его жизни. Однако Йельского клуба он не покидал. Здесь он был персоной, личностью, и одним своим присутствием удерживал своих однокашников, семь лет назад окончивших университет, которые теперь стремились отдалиться от жизни клуба и остепениться. Как бы ни был он занят или утомлен, он всегда оказывал помощь всем, кто в ней нуждался. Сначала он помогал людям из гордости и чувства превосходства, теперь это стало его потребностью. Всегда ему находилось дело — то надо было выручить младшего брата, который попал в беду в Нью-Хейвене, то помирить приятеля с женой; для одного парня надо было найти место, для другого — денег. Он ревностно опекал молодые супружеские пары, их квартиры были для него священны, он знал все перипетии их любви, советовал, как им жить и где, и помнил имена всех новорожденных. Он бережно относился к молодым женам и ни разу не обманул доверчивости мужей: это может показаться странным — ведь он ни от кого не скрывал своих похождений, но мужья, все без исключения, доверяли ему.
Он дошел до того, что почти как викарий радовался, наблюдая счастливые браки, однако те пары, жизнь которых не ладилась, радовали его не меньше, вызывая сладкое меланхолическое сочувствие. Он не мог пожаловаться на недостаток в этих наблюдениях: каждый год кончалась чья-то любовь, которую он же в свое время благословлял. Однажды мы узнали, что Пола разошлась с мужем и сразу же вышла за другого, тоже бостонца. Мы проговорили о ней целый день. Никого никогда он не полюбит так, как любил ее, но теперь, уверял он, и ее больше не любит.
— Я никогда не женюсь, — часто повторял он, — я слишком много этого навидался, счастливых браков почти не бывает. А кроме того, я уже слишком стар.
Но на самом деле он верил в брак. Подобно всем, кто рос в счастливой многодетной семье, он упрямо верил в брак, и ничто не могло поколебать эту веру — его цинизм растворялся в ней, улетучивался, как дым. Однако он искренне считал, что уже слишком стар. В двадцать восемь лет он начал хладнокровно подумывать о браке без романтической любви. Он решил выбрать девушку своего класса, хорошенькую, умную, веселую, безупречную, и заставить себя влюбиться.
Слова, которые Поле он говорил искренне, другим девушкам — любезно, он теперь мог произносить лишь с улыбкой и чересчур настойчиво, чтобы убедить.
— В сорок лет, — признавался он друзьям, — я вполне созрею. И буду бегать за хористочками, как другие.
Тем не менее он настойчиво искал. Его мать хотела, чтобы он женился, и теперь он вполне мог себе это позволить — у него было свое место на фондовой бирже и доход его превышал двадцать пять тысяч в год.
Большинство его приятелей, те, с которыми он и Долли веселились в свое время, теперь уже были женаты, и когда по вечерам друзья расходились по домам, он больше не радовался своей свободе. Иногда он задумывался, не следовало ли ему жениться на Долли. Даже Пола не любила его так, а теперь-то он знал, как редко встречается в жизни настоящая любовь.
В то время, когда он находился в таком расположении духа, до него дошел очень обеспокоивший его слух. Жена его дяди Роберта, Эдна, женщина под сорок, вступила в открытую связь с неким Кэри Слоуном, беспутным пьяницей, человеком намного моложе её. Об этой связи было известно всем, кроме самого Роберта, который в течение пятнадцати лет только и делал, что разглагольствовал в клубах, а жену воспринимал как нечто само собой разумеющееся.
Слухи, все разрастаясь, снова и снова доходили до Энсона, и он все больше сердился. Он вспомнил свою детскую привязанность к дяде, и в нем вспыхнуло чувство значительно большее, чем личная симпатия, — чувство семейной солидарности, словно тут задели его собственную гордость. Он принял решение: дядя не должен пострадать. Ему впервые приходилось вмешиваться в подобного рода дело. Но он достаточно знал Эдну и понимал, что сумеет договориться с ней лучше, чем окружной судья или сам Роберт. Дядюшка в это время находился в Хот-Спрингсе. Энсон тщательно проверил все источники слухов и, удостоверившись в их справедливости, позвонил Эдне, пригласив ее пообедать с ним на следующий день в ресторане «Плаза». Что-то в его тоне, очевидно, испугало ее, и она стала отказываться, но он настаивал, и в конце концов у нее не нашлось больше предлогов для отказа.
Она встретила его в холле ресторана «Плаза» — миловидная увядающая сероглазая блондинка в манто из русских соболей. На ее тонких пальцах холодно сверкали пять колец — бриллиантовых, изумрудных. И у Энсона мелькнула мысль, что это благодаря его отцу, а не дяде взялись камни и меха — вся та роскошь, которая поддерживала ее увядающую красоту.
Хотя Эдна сразу почувствовала его враждебность, она не ожидала, что он начнет так прямо.
— Эдна, меня крайне удивляет ваше поведение, — начал он неожиданно откровенно, — Сначала я просто не мог поверить.
— Во что поверить? — резко перебила она.
— Не надо притворяться, Эдна. Я говорю о Кэри Слоуне. Оставим в стороне все прочие соображения, но как вы могли поступить так с дядей Робертом…
— Послушай, Энсон, — начала она сердито, но он властно перебил ее и продолжал:
— И с детьми. Вы женаты восемнадцать лет и вы уже достаточно стары, чтобы понимать…
— Ты не смеешь так говорить со мной. Ты…
— Нет, смею. Дядя Роберт всегда был моим другом. — Он был глубоко задет. Ему было искренне жаль дядю и троих юных двоюродных братьев.
Эдна встала, так и не притронувшись к своему коктейлю.
— Более идиотского разговора…
— Отлично, если вы не желаете выслушать меня, я отправлюсь к дяде и расскажу ему — рано или поздно ему все равно придется узнать. А потом я поговорю с папой Слоуном.
Эдна опустилась на стул.
— Пожалуйста, не говори так громко, — попросила она. В ее глазах стояли слезы. — Ты не умеешь тихо разговаривать. Неужели нельзя было выбрать менее людное место для всех этих нелепых обвинений!
Он молчал.
— Ах, я знаю, ты всегда не любил меня, — продолжала она. — Ты воспользовался глупыми сплетнями, чтобы все мне испортить. Ведь это самое интересное в моей жизни знакомство. За что ты меня так ненавидишь?
Энсон все выжидал. Сначала она станет взывать к его благородству, затем — к жалости, потом — к его собственному опыту; когда ему удастся пройти через все это, начнутся признания, и тогда она в его руках. Он был молчалив, непроницаем, постоянно возвращался все к тому же единственному своему оружию — искренности возмущения, и всем этим к концу обеда довел ее до полного отчаяния. В два часа дня она достала пудреницу и носовой платок, стерла с лица слезы и напудрилась. Они договорились, что в пять он приедет к ней домой.
Он застал ее сидящей в шезлонге; казалось, те самые слезы, которые появились во время обеда, все еще блестели у нее на глазах. Он увидел Кэри Слоуна, нетерпеливо прохаживающегося у холодного камина.
— Чего вам надо? — немедленно взорвался Слоун. — Насколько я понимаю, вы пригласили Эдну пообедать, а затем, опираясь на грязные слухи, начали угрожать ей?
Энсон сел.
— Думаю, что слухи имеют под собой почву.
— Вы, кажется, собираетесь донести об этом Роберту Хантеру и моему отцу?
Энсон кивнул:
— Либо вы все прекращаете сами, либо этим займусь я.
— Какого черта вы суетесь не в свои дела, Хантер?
— Кэри, возьми себя в руки, — нервно заговорила Эдна. — Нам просто нужно доказать, насколько абсурдно…
— Прежде всего, — перебил ее Энсон, — я не хочу, чтобы позорили наше доброе имя. С вас этого достаточно?
— Эдна не член вашей семьи.
— Нет, она член нашей семьи. — Энсон постепенно распалялся. — И этот дом и эти кольца на ее пальцах — всем она обязана моему отцу. Когда дядя Роберт женился на ней, у нее не было ни пенни.
Они все разом посмотрели на кольца, как будто эти кольца имели решающее значение. Эдна сделала вид, что хочет снять их с руки.
— Я думаю, не у нее одной есть такие кольца, — пробормотал Слоун.
— О господи, какая глупость! — вскричала Эдна. — Энсон, выслушай же меня! Я узнала, откуда пошли эти глупые сплетни. Горничная, которую я рассчитала, поступила к Челишевым. А эти русские выуживают из слуг разные истории и потом распространяют их, придавая им совсем другой смысл. — Она ударила кулаком по столу. — И это после того как Роберт отдал им на целый месяц наш лимузин, когда мы прошлой зимой были на юге!
— Понимаете, — продолжал Слоун нетерпеливо, — горничная сообщила Челишевым, что мы видимся с Эдной, а в России считают, что если мужчина и женщина…
Он продолжал развивать эту тему и перешел к обобщениям, коснувшись семейных отношений на Кавказе.
— В таком случае, — сказал Энсон сухо, — вам следует объяснить все это дяде Роберту. Когда слухи дойдут до него, он будет знать, что они ложны…
Он снова прибегнул к тому же методу, которым воздействовал на Эдну во время обеда, и дал им возможность высказаться. Он знал, что они виноваты, что скоро они перейдут от объяснений к оправданиям и сами выдадут себя. К семи часам они сделали отчаянное признание — Роберт Хантер не обращал на Эдну внимания, ее жизнь была пуста, случайное ухаживание перешло во всепоглощающую страсть, — но, как и все правдивые истории, эта тоже имела несчастье быть банальной и беспомощно билась о броню воли и решимости Энсона. Больше всего их пугало, что он и в самом деле отправится к старому Слоуну. Отец Кэри, в прошлом хлопковый маклер из Алабамы, славился твердостью своих устоев и держал сына в руках, контролируя его расходы, и угрожал за любой проступок лишить его денежной помощи.
Они ужинали в маленьком французском ресторане, где их разговор продолжался. Сначала Слоун пытался пригрозить Энсону физической расправой, потом они с Эдной стали умолять его об отсрочке, но он был непоколебим. Он видел, что Эдна сломлена и надо помешать ей обрести свежие силы в новом приступе страсти.
В два часа ночи в маленьком ночном клубе на Пятьдесят третьей стрит она неожиданно сдалась и попросила отвезти ее домой. Слоун много пил весь вечер и теперь пьяно плакал, закрыв лицо руками. Энсон быстро сообщил им свои условия. Слоун должен в течение сорока восьми часов покинуть город на шесть месяцев; когда он вернется, их отношения не должны возобновляться, но к концу года Эдна сможет, если захочет, попросить у Роберта Хантера развод и начать бракоразводный процесс обычным законным путем.
Он замолчал, глядя на их лица, набираясь сил для последнего удара.
— Но существует еще один путь, — медленно произнес он. — Если Эдна готова бросить детей, можете бежать вместе хоть сейчас.
— Я хочу домой, — закричала Эдна. — Неужели тебе мало того, что ты уже с нами сегодня сделал?
Было темно, и только слабый свет уличных фонарей с Шестой стрит падал на мостовую. В этом неверном свете двое любовников в последний раз посмотрели в лицо друг другу — они были недостаточно молоды и сильны, чтобы предотвратить разлуку навсегда, и оба понимали это. Слоун внезапно повернулся и пошел прочь по улице, а Энсон дотронулся до руки дремавшего таксиста.
Было уже около четырех, улицу только что поливали, и чистая вода тихо стекала с тротуаров; около церкви св. Томаса промелькнули силуэты двух проституток. Машина ехала мимо безлюдных аллей Центрального парка, где Энсон гулял ребенком, мимо все возрастающих номеров улиц, получивших значение собственных имен. Это наш город, думал Энсон, где наше имя процветает вот уже в пяти поколениях. Никакие изменения не способны поколебать положение Хантеров в этом мире, потому что изменения как таковые являлись необходимой питательной средой, в которой он и все носившие его имя черпали свои духовные силы.
Его бескомпромиссная, мощная воля — ибо в более слабых руках угрозы ничего бы не стоили — смыла грязь с имени его дяди, с имени его семьи, даже с этой дрожащей фигурки, что сидела рядом с ним в машине.
На следующее утро тело Кэри Слоуна нашли на выступе опоры моста Квинсборо. В темноте, находясь в невменяемом состоянии, он принял темневшую площадку за глубокую воду, но через секунду это уже не имело значения — хотя, может быть, он и мечтал в последнюю минуту еще раз подумать об Эдне и произнести ее имя, пока барахтался бы в воде.
Энсон никогда не винил себя в такой развязке — начало этой истории не было делом его рук. Но правый и неправый в равной мере несут наказание, и вскоре Энсон обнаружил, что пришел конец старой и такой дорогой для него дружбе. Он никогда не узнал, что именно Эдна наговорила мужу, но его больше не принимали в доме дяди.
Перед самым рождеством мать Энсона, старая миссис Хантер, отбыла на небеса, в рай для избранных, и Энсон стал главой семьи. Незамужняя тетка, взявшая на себя хозяйство, безуспешно пыталась уследить за младшими девочками. Все дети были гораздо менее самостоятельны, чем Энсон, их достоинства и недостатки не представляли ничего выдающегося. Смерть миссис Хантер заставила отложить свадьбу одной сестры и первый выезд в свет другой. В то же время вместе с ней из дома ушло что-то необходимое, и спокойное, благополучное превосходство дома Хантеров закончилось.
Смерть матери повлияла и на имущественное положение семьи — предстоял раздел состояния между шестерыми детьми, после чего оно уже переставало быть сколько-нибудь выдающимся.
Энсон заметил, что его младшие сестры даже с некоторой завистью говорят о семьях, которых двадцать лет назад вообще не существовало. Им были чужды чувства Энсона, гордившегося своим древним родом. Кроме того, лето, которое, по традиции, они проводили в своем имении в Коннектикуте, должно было стать последним: младшие дети возроптали — кому интересно терять лучшие месяцы года, запершись в старом мертвом городе! И он, скрепя сердце, сдался — пусть осенью дом пойдет на продажу, а в следующее лето они наймут дом поменьше в графстве Уесчестер. Это было первым отступлением от заветов отца, любившего дорогую простоту, и хотя Энсон всегда стоял за перемены, эта перемена его огорчила. Пока была жива его мать, он непременно каждые две недели ездил в Коннектикут на уик-энд, даже в разгар сезона.
Однако он сам тоже был частью наступающих перемен. С ранней юности инстинкт самосохранения заставлял его трудиться и уберег от ленивых барских замашек большинства богатых мальчиков. Он не отдавал себе в этом отчета — он все еще думал, что существует определенный стандарт высшего общества. На самом же деле в Нью-Йорке никакой нормы не было никогда. Те немногие, которые пробивались в это общество, дорого заплатив за это, в конце концов обнаруживали, что избранной элиты как таковой не существует и что всяческие выскочки, от которых они стремились всеми силами отгородиться, оказывались с ними за одним столом.
В двадцать девять Энсон все сильнее ощущал свое одиночество. Это ощущение тревожило и занимало его. Он уверился, что никогда не женится. Свадьбы, на которых он был шафером или другом жениха, уже невозможно было сосчитать — дома у него имелся ящик, где хранились бесчисленные свадебные галстуки, напоминающие о романах, которые длились меньше года, о супружеских парах, которые потом навсегда уходили из его жизни. Заколки для шарфов, золотые карандашики, запонки — подарки целых поколений женихов проходили через его шкатулку, а потом терялись, и с каждой свадьбой он все меньше и меньше мог представить себя на месте жениха. Он сердечно желал счастья каждой молодой чете, но сам уже не надеялся стать счастливым. И чем меньше ему оставалось до тридцати, тем большую тревогу вызывало то, что, женившись, друзья переставали быть ему друзьями. Самыми первыми от него отошли его приятели по колледжу, те, которым больше, чем кому бы то ни было, он дарил свою привязанность и время. Целые группы людей растворились и исчезали с его пути. Большинство из них с головой ушли в свои домашние дела, двое умерли, одни уехал за границу, один — в Голливуд, где писал диалоги для фильмов, которые Энсон неизменно смотрел. Но были и такие, которые продолжали держаться тесным кружком, часто собираясь в загородных клубах, и вот их-то отчужденность особенно больно задевала Энсона.
На первых порах семейной жизни все они нуждались в нем — он советовал, как распределить скудные деньги, разрешал их сомнения, нужно ли заводить ребенка в маленькой квартире, он был для них как бы связующим звеном с внешним миром. Но вот финансовые трудности оставались позади, ребенок, которого ждали с таким страхом, накрепко объединял их в семью. Они все еще радовались, когда старина Энсон заходил навестить их, но они специально наряжались для него, стараясь произвести впечатление, и скрывали от него свои невзгоды. Они больше не нуждались в нем.
За несколько недель до дня рождения, когда ему должно было стукнуть тридцать, последний из его старых и близких друзей женился. Энсон, как всегда, был на свадьбе шафером, как всегда, подарил серебряный сервиз — и распростился. Был жаркий майский день, пятница, и пока он шел от набережной к центру, он вспомнил, что до понедельника абсолютно свободен.
— Куда же пойти? — спросил он себя.
Конечно, в Йельский клуб: бридж до ужина, потом четыре-пять коктейлей у кого-нибудь дома — словом, приятный сумбурный вечер. Жаль, что жениха сегодня не будет с ними. Вдвоем они так здорово умели извлекать все возможное из таких вечеров: знали, как увлечь женщину, а потом отделаться от нее, какой доли внимания заслуживает та или иная девица от их просвещенного гедонизма. Вечеринки всегда проходили по заведенному плану — везешь девушек в определенное место, тратишь столько-то и столько-то на их увеселение, берешь от них то, чего ждешь, немного выпиваешь, то есть ненамного больше, чем следует, а утром встаешь и заявляешь, что тебе пора домой. Стараешься избегать школяров, блюдолизов, помолвок, драк, сантиментов и непристойностей. Вот как это обычно делалось. И это называлось — развлекаться.
Утром ты не чувствовал за собой никакой вины, не принимал никаких решений, но если накануне перебрал и сердце пошаливало, ты запирался в своей конуре на несколько дней, никому не говоря ни слова, и ждал, пока накопившаяся скука не требовала нервной разрядки, и тогда ты опять кидался искать вечеринку.
В холле Йельского клуба не было ни души. В баре три очень молодых студента посмотрели на него без всякого любопытства.
— Привет, Оскар! — сказал он бармену. — Мистер Кахилл еще не появлялся?
— Мистер Кахилл уехал в Ныо-Хейвен.
— Ах, вот как?
— Поехал смотреть футбол. Очень многие поехали.
Энсон еще раз оглядел зал, подумал и вышел на Пятую авеню. В широком окне одного из клубов, к которому он принадлежал, но в который ни разу за пять лет не заглянул, он увидел седого мужчину с водянистыми глазами, уставившегося на него. Энсон тотчас же отвел взгляд — этот человек, смиренно и одиноко сидящий в пустом зале, действовал ему на нервы. Он остановился и повернул на Сорок седьмую стрит, к дому, где жил Тик Уорден. Когда-то Тик и его жена были его самыми близкими друзьями, в их доме он бывал еще во времена Долли Каргер. Но Тик начал сильно пить, и его жена сказала как-то на людях, что Энсон плохо на него влияет. Это замечание в искаженном, преувеличенном виде дошло до Энсона. Когда недоразумение наконец разъяснилось, все очарование их дружбы было уже навсегда нарушено.
— Мистер Уорден дома? — спросил он.
— Нет, хозяева уехали за город.
Неожиданно это известие неприятно задело его. Тик с женой уехали за город, а он и не знал. Два года назад он знал бы число, час, забежал бы в последний момент еще раз выпить перед дорогой и договорился бы с ними, когда он приедет навестить их. Теперь же они уехали, не сказав ему ни слова.
Энсон посмотрел на часы и прикинул, не поехать ли на эти дни домой, но туда можно было добраться лишь на пригородном поезде, а это означало тащиться по жаре три часа и потом провести субботу и воскресенье за городом, а у него вовсе не было настроения играть в бридж с вежливыми школярами и танцевать после ужина в сельском клубе — все эти жалкие радости явно переоценивал его отец.
— Нет, — сказал он себе. — Нет…
Он был видным, представительным молодым человеком, правда, несколько отяжелевшим: рассеянный образ жизни сказывался пока лишь в этом. Его можно было принять за кого-нибудь из столпов общества, за юриста, священника. Временами казалось, что он никак не связан с деловыми кругами, а потом вдруг создавалось впечатление, будто он может быть только бизнесменом — и никем иным. Несколько минут он стоял неподвижно — впервые в жизни ему было совершенно нечего делать. И вдруг торопливо направился по Пятой авеню, как будто вспомнив о важном свидании. Все мы в какой-то мере обладаем потребностью лицемерить, и это одно из качеств, которое роднит нас с собаками; в этот день Энсон напоминал хорошо откормленного пса, которого вдруг не пустили в дом. Он решил повидаться с Ником, барменом, которого раньше наперебой приглашали на частные вечера; теперь Ник служил в одном из бесчисленных погребов отеля «Плаза».
— Ник, — сказал Энсон, — что происходит вокруг?
— Все точно вымерло, — сказал Ник.
— Приготовьте мне виски с лимонным соком. Девочки переродились, Ник; у меня была одна крошка в Бруклине — на прошлой неделе она вдруг вышла замуж, а мне даже не сообщила.
— Серьезно? — хохотнул Ник осторожно. — Устроила вам сюрприз?
— Абсолютно, — говорил Энсон. — А я провел с ней ночь накануне.
— Ха-ха-ха! — поддержал Ник. — Ха-ха-ха!
— А вы помните свадьбу в Хот-Спрингсе, когда я заставил официантов и музыкантов петь «Боже, храни короля»?
— Чья же это была свадьба, мистер Хантер? — Ник неуверенно вспоминал. — Мне кажется, это был…
— А потом им это понравилось и они затянули снова, и я даже испугался — сколько же им надо заплатить! — продолжал Энсон.
— Кажется, это было на свадьбе мистера Тренхолма?
— Я такого не знаю, — ответил Энсон недовольно. Ему показалось оскорбительным, что чужое имя вторглось в его воспоминания. Ник сразу это почувствовал.
— Как же, как же, — поправился он, — конечно, это был кто-то из вашей компании, — Бейкин… Бэйкер…
— Бикер Бэйкер, — подхватил Энсон с готовностью. — Когда все закончилось, меня взгромоздили на катафалк, забросали цветами и повезли.
— Ха-ха-ха! — старался Ник. — Ха-ха-ха!
Сходство Ника со старыми слугами его детства вдруг увяло на глазах, и Энсон отправился наверх, в вестибюль. Он осмотрелся, заметил у стойки незнакомого официанта, потом цветок от утренней свадьбы в медной плевательнице. Он пошел прочь и медленно побрел вдоль Колумбус-серкл в сторону кроваво-красного солнца. Неожиданно он повернул назад и, дойдя до отеля «Плаза», втиснулся в телефонную будку. Позднее он рассказывал, что в тот день он трижды пытался дозвониться мне, пытался дозвониться всем, кто мог быть в это время в Нью-Йорке, мужчинам и девушкам, с которыми не виделся уже несколько лет, натурщице, которую знал еще во времена колледжа, чей выцветший номер случайно сохранился в записной книжке, но станция сообщила, что такого номера больше не существует. Тогда он попытался дозвониться в загородные дома, но ему отвечали лишь важные дворецкие и горничные: мистера или мисс нет дома — купаются, катаются верхом, играют в гольф, отчалили и Европу на прошлой неделе. Что передать, кто звонил? Было невыносимо проводить вечер одному — иной раз страстно хочешь остаться наедине с собой, подумать, подвести итоги, но это теряет всякое очарование, если одиночество тебе навязано. Конечно, всегда можно найти женщин определенного сорта, но те, кого он знал, постепенно исчезли с его пути, а проводить вечер в обществе незнакомой продажной женщины — это ему и в голову не приходило, он счел бы это постыдным, такое могли себе позволить только проезжие коммивояжеры в незнакомом городе.
Он заплатил за переговоры — телефонистка безуспешно пыталась сострить над размером счета — и второй раз в этот день собирался покинуть «Плазу» и отправиться неведомо куда.
Около вертящейся двери, против света, стояла женщина, явно беременная, и каждый раз, когда поворачивалась дверь, легкий капюшон ее плаща спадал с головы на плечи, она нетерпеливо взглядывала — кто вошел: очевидно, она ждала давно и устала от ожидания. Едва взглянув на нее, он почувствовал что-то удивительно знакомое, все нервы его напряглись, но лишь подойдя к ней совсем близко, он понял, что это Пола.
— Боже, Энсон Хантер!
У него сердце ударило в груди.
— Пола…
— Господи, как я рада! Я не верю своим глазам, Энсон!
Она взяла его руки в свои, и по тому, как свободно она это сделала, он понял, что воспоминание о нем потеряло для нее остроту. Но не для него. Он вдруг стал чуточку растерянным, каким бывал только в ее присутствии. Он ощутил нежность, с которой всегда воспринимал ее жизнелюбие, и боязнь нарушить ее безмятежность.
— Мы этим летом живем в Райе. Пит приехал на восток по делам — ты, конечно, знаешь, я теперь миссис Питер Хагерти, и мы забрали детей и сняли здесь дом. Ты должен обязательно приехать навестить нас.
— А можно? — спросил он прямо. — Когда?
— Когда хочешь. А вот и Пит.
Вращающаяся дверь повернулась и впустила высокого, хорошо одетого мужчину лет тридцати, у него было загорелое лицо и ухоженные усы. При взгляде на безупречно стройного Пита Энсону стало стыдно, что он так растолстел.
— Тебе нельзя стоять, — сказал Хагерти жене. — Давайте сядем. — Он показал на кресла в холле, но Пола колебалась.
— Мне сейчас нужно домой, — сказала она. — Энсон, поехали поужинаем вместе? Мы еще не совсем устроились, но ты, я надеюсь, это перенесешь.
Хагерти сердечно поддержал ее:
— Поехали, переночуете у нас.
Их машина ждала у входа, Пола устало откинулась на шелковые подушки в углу.
— Мне так много надо рассказать тебе, — сказала она, — что это почти безнадежно.
— Я хочу все узнать о тебе.
— Да, — она улыбнулась Хагерти, — на одно это уйдет уйма времени. У меня трое детей от первого брака. Старшему пять, следующему четыре, младшему три. — Она улыбнулась. — Кажется, я не тратила время даром.
— Мальчики?
— Нет, мальчик и две девочки. Потом, — ах, сколько всего было! — я развелась в Париже год назад и вышла за Пита. Вот и все, кроме того, что я ужасно счастлива.
Машина остановилась у внушительного дома рядом с Бич-клаб. Навстречу выбежали трое загорелых ребятишек и, радостно лопоча, подбежали к ним. Пола рассеянно и с трудом приподняла каждого из них, причем они приняли эту ласку с несколько одеревенелым видом — очевидно, им было приказано не толкать мамочку.
Даже по сравнению со свежими детскими мордочками лицо Полы выглядело совсем юным — никаких морщинок; она казалась сейчас, несмотря на свое состояние, гораздо моложе, чем семь лет назад, когда он в последний раз видел ее в Палм-Бнч.
Она хлопотала во время ужина, а потом легла на диван и закрыла глаза. Энсон забеспокоился, не мешает ли он. Но в девять Хагерти встал и любезно предложил оставить их вдвоем. Едва он ушел, Пола заговорила.
— Мой первый ребенок, — сказала она медленно, — мы зовем ее Дарлинг, она такая большая девочка… Когда я узнала, что она у меня будет, мне захотелось умереть. Лоуэлл был мне совсем чужой. Я не могла себе представить, что это мой ребенок. Я тогда написала тебе письмо, но потом порвала его. Ах, Энсон, ты так жестоко поступил со мной!
Это снова был диалог с приливами и отливами, и Энсон почувствовал, как живы его воспоминания.
— Ты, кажется, был один раз помолвлен? — спросила она. — Девушку, помнится, звали Долли.
— Я никогда не был помолвлен. Я пытался заставить себя, но я никого не любил кроме тебя, Пола.
— Ну… — сказала она. И сразу заговорила о своем. — Этот ребенок будет первым, которого я действительно хочу. Понимаешь, я наконец влюбилась.
Он не ответил — его задело, что она предала их воспоминания. Должно быть заметив, как его обидело ее «наконец», она продолжала:
— Я с ума сходила по тебе, Энсон, ты мог делать со мной все, что хотел. Но мы бы не были счастливы. Я недостаточно умна для тебя. Ты любишь все усложнять, а я нет. — Она помолчала. — Ты, наверное, так никогда и не женишься.
Эта фраза была как удар в спину — обвинение в том, в чем он не считал себя виноватым.
— Я мог бы жениться, если бы женщины были иными. Если бы я не понимал их так хорошо! Женщины портят нас, и мы уже не годимся для других женщин. Если бы у них было хоть немного гордости! Если бы я мог заснуть однажды и проснуться в своем собственном доме — доме, который был бы действительно моим! Ведь я для этого создан, Пола, ведь именно это женщины видели во мне и любили. Но у меня больше нет сил ухаживать.
Хагерти вернулся около одиннадцати, они выпили виски, и Пола объявила, что идет спать. Она подошла к мужу и встала рядом с ним.
— Где же ты был, мое солнышко?
— Выпил с Эдом Сондерсом.
— А я волновалась, думала — может, ты сбежал от меня?
Она положила голову ему на грудь.
— Энсон, ну разве он не прелесть?
— Совершеннейшая прелесть, — засмеялся Энсон.
Она подняла лицо к мужу.
— Ну, я готова, — сказала она и обернулась к Энсону. — Хочешь посмотреть на спортивные достижения нашей семьи?
— Да, — ответил Энсон заинтересованным голосом.
— Отлично. Начинаем!
Хагерти легко поднял ее на руки.
— Вот это и называется гимнастические достижения нашей семьи, — сказала Пола. — Он каждый вечер относит меня наверх. Ну не мило ли это с его стороны?
— Да, — сказал Энсон.
Хагерти наклонился и потерся щекой о щеку Полы.
— Я обожаю его, — сказала она. — Разве я не говорила тебе этого только что, Энсон?
— Да, — сказал он.
— Он самый, самый прекрасный из всех, кто когда-либо жил на свете. Ах ты, мой ненаглядный! Ну, спокойной ночи, мы поехали. Погляди, видишь, какой он сильный?
— Да, — сказал Энсон.
— Я положила тебе пижаму Пита на постель. Приятных снов, увидимся за завтраком.
— Да, — сказал Энсон.
Старые компаньоны фирмы настаивали, чтобы Энсон поехал на лето за границу: в течение семи лет он ни разу не брал отпуска, он выдохся и нуждается в перемене. Энсон сопротивлялся.
— Если я уеду, — заявил он, — я больше не вернусь.
— Чепуха, старина. Через три месяца вы вернетесь, и вся ваша депрессия пройдет. Будете в форме, как всегда.
— Нет, — упрямо повторял он, — если я остановлюсь, это значит — я сдался, мне конец.
— Давайте попробуем. Отдыхайте шесть месяцев, если хотите; мы уверены, что вы нас не бросите. Конечно же, вы будете чувствовать себя несчастным без дела.
И для него организовали поездку. Они любили Энсона — все без исключения любили Энсона, и перемены, которые произошли в нем, удручающе подействовали на всех служащих фирмы. Его энтузиазм, который неизменно подстегивал дело, его постоянная внимательность к тем, кто был ему ровней, и к тем, кто был ниже его, его энергия и жизнелюбие — все это в последние четыре месяца начисто испарилось: он становился нервозен, мрачен и суетлив, как будто ему давно перевалило за сорок. В каждом деле он теперь был помехой и обузой.
— Если я уеду, то уже никогда не вернусь, — повторял он.
За три дня до его отплытия Пола Леджендр-Хагерти умерла от родов. В эти дни я проводил с ним очень много времени, потому что мы собирались ехать вместе, но впервые за все время нашей дружбы он не сказал мне ни слова о своих чувствах и не выразил ни малейшего признака каких-либо эмоций. Его заботило лишь то, что ему недавно исполнилось тридцать лет. Любой разговор он сводил к тому, что ему уже тридцать, — скажет и замолчит, как будто самого этого утверждения достаточно, будто оно одно должно вызвать в собеседнике целую цепь размышлений. Меня, так же как его компаньонов, удивляла эта происшедшая в нем перемена, и я был рад, когда «Париж» медленно отчалил от берега: впереди был океан, позади — дела и тревоги…
— Как насчет того, чтобы выпить? — предложил он.
Мы отправились в бар в очень боевом настроении, столь обычном для дня отъезда, и заказали четыре мартини.
После первого же коктейля он переменился — неожиданно потянулся через стол и хлопнул меня по колену с живостью, которой я у него не наблюдал в течение многих месяцев.
— Вы не заметили девушку в красном берете? У нее очень яркий румянец, ее еще провожали две немецких овчарки.
— Она мила, — признал я.
— Я нашел ее в пассажирских списках, она едет одна. Я пойду к стюарду. Мы с ней пообедаем сегодня.
Он вскоре оставил меня и больше часа прогуливался с ней взад-вперед по палубе, говоря ей что-то своим сильным, четким голосом. Ее берет алел на фоне серо-зеленого моря. Время от времени она останавливалась, поворачиваясь к нему всем телом, и улыбалась, довольная, заинтересованная, предвкушающая что-то.
Мы заказали к обеду шампанское и очень веселились; потом Энсон играл в бильярд с таким заразительным азартом, что несколько человек, видевших меня с ним, спросили, как его имя. Когда я отправлялся спать, он все еще беседовал с девушкой и смеялся, сидя в баре на диване. Во время этого путешествия я видел его гораздо реже, чем мне бы хотелось. Он хотел организовать фоурсом, но для меня пары не нашлось, так что мы встречались только в ресторане. Впрочем, иногда он выпивал коктейль в баре и тогда рассказывал мне о девушке в красном берете и о том, как продвигается роман, — все было ярко, интересно, как прежде, и я был рад, что он снова стал самим собой или по крайней мере таким, каким я его знал, к какому привык. Я думаю, он мог быть счастлив, лишь когда в него кто-нибудь был влюблен, тянулся к нему, как крошки металла к магниту, помогая ему выявлять себя, обещая ему что-то. Что обещая? Не знаю. Быть может, его поддерживало то, что на свете всегда найдутся женщины, готовые потратить самые яркие, свежие, драгоценные часы своей жизни на то, чтобы лелеять, оберегать и поддерживать это сознание своего превосходства над ними, которое он берег в сердце.
Оригинальный текст: The Rich Boy, by F. Scott Fitzgerald.