Проснувшись на следующее утро, я написал Скотту письмо, в котором просил его извинить нас за непрошеный визит. Нам не следовало так поступать; гораздо разумнее было бы сообщить ему, что мы в Париже, заранее, но Макс Перкинс уверил меня, что это необязательно. Если мы чем-то расстроили его или Зельду или не дали им выспаться, то приносим наши искренние извинения.
Еще через день я отправился к Хемингуэю и рассказал ему, что произошло. Он слушал меня, слегка улыбаясь, но ни совета, ни утешения я от него не дождался. Он, как никто, умел скрывать свои мысли и никогда не вмешивался в чужие дела. Но я-то предполагал, что они со Скоттом лучшие друзья! Я был сбит с толку. Если бы мне понадобился его совет относительно публикации книги или замечаний редактора, если бы я попросил его прокомментировать политическую ситуацию или подсказать, как взяться за дело, требующее больших физических усилий, то немедленно получил бы самый квалифицированный ответ. А тут он сказал: «Очень похоже на Скотта», и все.
— Встал на голову! — растравлял я свою рану. — Может, стоило дать ему как следует?
И я помню, как он странно улыбнулся и сказал:
— Ему не привыкать. Любой парижский таксист может дать Скотту как следует.
Итак, того Скотта Фицджеральда, который был другом Хемингуэя, а в моем воображении и моим другом, в природе не существовало. Тем хуже для него! Я старался не думать о нем.
В Квартале о нашей встрече никто не знал. На следующий день мы с Лоретто отправились в Америкэн экспресс, а потом долго гуляли по улицам, прилегавшим к Вандомской площади и церкви Мадлен. Это была «зона Кокто». Мы так часто видели фотографии его рук в витринах магазинов, что могли бы, как говорили в шутку, узнать его на улице по рукам. Разглядывая француженок, мы не уставали поражаться контрасту между элегантными дамами, выходящими из маленьких магазинов, и бедно одетыми работницами в черных чулках.
В тот день мы были настроены гулять и долго кружили по Парижу. Моя жена прекрасно ориентировалась. Когда мы чувствовали, что забрели неизвестно куда, то полагались на ее интуицию и рано или поздно выходили к знакомому месту. Я считал, что удачу ей приносят коричневые туфельки, которые она тогда часто надевала. Короче, в тот день, когда мы, пообедав, вернулись домой, нас поджидала наша пышная хозяйка с головой-морковкой. Беспомощно путаясь в словах, она сообщила, что к нам приходили мужчина и женщина. Она приложила немало усилий, стараясь описать их: закатывала глаза, кривила губы, помогала себе жестами, изгибалась. Как они назвались? Макэлмоны? Хемингуэи? Нет. Ничего страшного, успокоили мы ее. Вечером мы пойдем в кафе, и наши друзья наверняка тоже там будут.
Открыв дверь, мы увидели на полу три голубых pneumatiques (так в Париже называли письма, отправленные срочной почтой). Мы открыли одно из них. Оно было от Фицджеральда. «Заезжали к вам днем, но не застали». В двух других говорилось, что Фицджеральд продолжает нас разыскивать. Мы безмолвно сели. С чего это вдруг Скотт носится в поисках нас по всему городу? Мне стало не по себе. А вдруг мое сухое, холодное письмо привело к какой-то неведомой нам беде? Если он ждет от нас ответа, то что нам писать? Может быть, теперь он считает себя оскорбленным? Должны ли мы объяснить, чем он нас обидел? Мы сидели в том же оцепенении, когда раздался стук в дверь. «Ваши друзья»,- сказала хозяйка. Я подбежал к двери. На пороге стояли запыхавшиеся Скотт и Зельда. Вконец растерявшись, мы вопросительно смотрели на них. Они не улыбались. У них были расстроенные и вместе с тем полные решимости лица. «Я получил ваше письмо, Морли. Это ужасно! — произнес Скотт, не переводя дыхания. — Мы искали вас целый день». Он взял меня за локоть. Лоретто пригласила их войти.
Тревога в глазах Скотта, беспокойство Зельды, очевидно вполне разделявшей его тревогу, ошеломили нас. Никто и никогда не приходил ко мне с таким откровенным стремлением исправить случившееся. Они не захотели сесть. Я попытался было обратить все в шутку, но запнулся, поняв по тому, как сверкнули глаза Скотта, что не следует умалять его великодушия. Я представил себе, как он просил Зельду обязательно пойти к нам вместе с ним, как безжалостно таскал ее за собой весь день, уверяя, что ему очень важно нас увидеть. Помню выражение его лица, когда я, смеясь, протянул ему руку: какое-то удивительное достоинство, как будто он, а не я знал, что мы должны быть лучше, чем мы есть. Жена говорила тем временем Зельде, как нам совестно, что мы доставили им столько хлопот. Скотт снова взял меня за локоть и в разгар этих взаимных проявлений доброжелательности и самоуничижения со свойственным ему благородством произнес то, что далеко не каждый решился бы сказать и что так естественно вырвалось у него из самого сердца. «Понимаете, Морли,- просто сказал он,- нас слишком мало».
Его поведение два дня назад, моя обида, то, что мне не слишком понравился отрывок из «Прощай, оружие!», а он решил почему-то, что мне трудно угодить,- все было забыто. Зельда сказала, что им нельзя больше задерживаться, они заехали к нам по дороге на обед и сильно опаздывают. Они забежали буквально на одну минуту, решив сделать еще одну попытку застать нас дома. Не согласимся ли мы пообедать с ними завтра? В «Трианоне», за столиком, где обычно сидит Джойс? «Будем счастливы»,- ответили мы, и теперь Скотт нам поверил. Мы сердечно пожали друг другу руки. Они ушли. Глядя из окна, выходящего на тюрьму Санте, как стройный, элегантный Скотт и его красавица жена садятся в ожидающее их такси, я, как ни парадоксально, ощутил одновременно и смирение и торжество. «Какой чудесный человек», — сказала Лоретто дрогнувшим голосом. Такси скрылось из виду.
На следующий день в назначенный час мы встретились в «Трианоне». Скотт сказал, что, как и было обещано, мы будем обедать за столиком Джойса. Но, войдя в зал, он повел нас не направо, а налево. У нас не хватило духу признаться, что несколько дней назад мы были здесь с самим Джойсом. Какая в самом деле разница, за этим столиком он сидел или за другим? Скотт, при всем своем таланте, получал такое удовольствие от сознания, что обедает за столиком гения, что глупо было бы возразить: «Да нет же, вон там!» Теперь я понимаю, что у Скотта был прекрасный характер. Он воспринимал жизнь как праздник. Богатство… Нет, правильнее будет сказать, он восхищался той возможностью делать что угодно и развлекаться как заблагорассудится, тем грандиозным размахом и широтой, с которой жили очень богатые люди, вернее, некоторые из них. Но и Бальзак в свое время испытывал точно такой же восторг. А детское волнение, с которым Скотт усаживался за столик Джойса!
Что ж, у Скотта, как и у всех остальных моих знакомых, была своя концепция аристократичности таланта.
Я и сейчас помню неожиданно раздавшийся голос Зельды: «Я пишу прозу. Хорошую прозу». Ее странная настойчивость, откровенность, с которой она требовала, чтобы ее тоже считали талантливой, удивила нас. Перегнувшись через стол, она смотрела на меня чуть ли не с вызовом. Что я мог ответить, кроме как: «Замечательно!» Я читал ее рассказ, напечатанный в «Скрибнерс». Он был написан старательно, жестко и пестрел метафорами.
Она же первой упомянула о Хемингуэе. Мы говорили о чьих-то манерах. Удивительно, какое большое значение в те бесшабашные времена обитатели Квартала придавали манерам. «У Хемингуэя прекрасные манеры, вы не находите?» — спросила Зельда. Мы согласились, и она добавила: «Лучше, чем у кого бы то ни было».
Нам стало ясно, что Эрнест для них — больше чем хороший писатель. Скотт нуждался в кумирах. Один у него, разумеется, уже был — Джойс. Эрнест, скорее всего, был кумиром другого рода. Скотт не просто любил его, он видел в нем человека, который ведет жизнь, полную таких захватывающих событий, какие ему и не снились. Да, я догадался об этом еще за «столиком Джойса», и, наверное, при таком его отношении к Эрнесту мы правильно делали, что слегка кривили душой, отвечая на вопросы о нем. Я понял, что он жаждет более тесной дружбы с Хемингуэем. Не дружбы даже, а товарищества. Он спросил, когда мы виделись с ним в последний раз и что делали. Я чувствовал себя ужасно нелепо, так как все еще продолжал считать их близкими друзьями. Неожиданно он с присущей ему странной прямотой спросил: «Как вам Полин? Нравится? Что, по-вашему, привлекает в ней Эрнеста?» Мы с женой ограничились банальным замечанием, что Полин на первый взгляд очень милая женщина.
Но Скотт продолжал развивать эту тему. Он знает, что в ней могло привлечь Эрнеста. Дальше он нас просто поразил. Со своей обычной откровенностью и живым интересом он заявил, что у него есть теория о Хемингуэе и его женщинах. Вероятно, он много размышлял о разводе Хемингуэя и о его втором браке. Я и сейчас слышу, как он задумчиво говорит: «Я считаю, что для каждой большой книги Эрнесту нужна новая женщина. При первой он написал рассказы и Фиесту. Затем появилась Полин. Прощай, оружие!- большая книга. И когда он начнет следующую большую книгу, у него появится новая жена — вот увидите».
Мы с Лоретто в смущении переглянулись. Отныне, спрашивая Эрнеста, не собирается ли он писать новую книгу, мы неизбежно будем вспоминать теорию Скотта. А Полин? Да у меня язык не повернется задать этот вопрос в ее присутствии! Забегая вперед, скажу, что всегда помнил теорию Скотта. И в течение многих лет меня не покидала мысль, что, возможно, в оценке связи между книгами Эрнеста и его характером Скотт проявил большую проницательность, чем кто-либо из нас.
Обед прошел весело, у всех было прекрасное настроение, а когда, выйдя на улицу, мы направились куда глаза глядят, Париж сделался мне еще ближе. Он стал для меня тем, чем уже тысячу лет был для других: городом, где вокруг все свои, местом, где встречаются те, кто ищет встречи. Светила луна, мы медленно шли куда-то, и Зельда, поглядывая по сторонам, радостно смеялась. Она была возбуждена и слегка пританцовывала, как женщина, предвкушающая новые развлечения, женщина, для которой вечер в Париже только начинался. «Куда теперь? Давайте что-нибудь придумаем!» — повторяла она и снова смеялась. Помню, как она, неожиданно остановившись, сказала: «Знаете что? Поехали кататься на роликовых коньках!»
Я часто вспоминал эти слова, они живо воскрешали разыгравшуюся вслед за ними сцену.
— А где здесь катаются на роликах? — спросил я.
— Найдем! Лоретто, хотите покататься?
— Конечно, хочу!
— А вы? — спросила меня Зельда.
— Да я, в общем-то, не умею,- ответил я весело,- но поехали, раз вам хочется.
Однако Скотт, который до того отговаривал нас от новой затеи довольно мирно, рассчитывая, вероятно, что я от нее откажусь, потерял терпение и пробормотал, что никуда мы не поедем. Внезапно он схватил Зельду за руку: «Сейчас я поймаю такси, и ты отправишься домой, спать!» Мы опешили, настолько резко прозвучал его голос на темной улице. Попробовал бы я схватить свою жену за руку и приказать ей сесть в такси и ехать домой! Представляю, как засверкали бы ее глаза, какой бы она дала мне отпор! Мы не видели лица Зельды, скрытого тенью, но ее поведение резко изменилось, она сникла, как бы признавая за ним право распоряжаться ею, и не возразила ни слова. Я не мог знать, что уже тогда в поведении Зельды начали проявляться признаки надвигающегося безумия. Скотту еще удавалось держать это в секрете, хотя он, наверное, мучительно переживал за нее. Возможно, в интонациях ее голоса, в возбуждении, охватившем Зельду на улице, он уловил знакомые симптомы. Так мы оказались свидетелями начала его трагедии. Но в тот момент нас поразил только его властный тон и ее безропотное послушание. Подъехало такси. Зельда села в него, пожелала нам голосом пай-девочки спокойной ночи и умчалась, а Скотт без обиняков дал понять, что инцидент исчерпан.
«Зельде из-за ее балета приходится рано вставать»,- повторил он уже знакомую нам фразу и добавил, что обычно балетом начинают заниматься не позже чем в двенадцать лет. А Зельда увлеклась им, когда ей было около тридцати, поэтому ей приходится трудно, она сильно устает. Я спросил, почему она решила вдруг стать балериной. «Потому что ей хочется делать что-то самой, хочется быть личностью, ее вполне можно понять» ,- ответил Скотт. Я вспомнил, как агрессивно утверждала она во время обеда, что тоже пишет, и пишет хорошо. Неужели она завидует известности Скотта? Ну да, конечно! Бедный Скотт. Я взял Лоретто за руку и взглянул на нее в надежде, что ей никогда не придет в голову добиваться внимания в пику мне.
Скотт пошел с нами дальше, продолжая разговаривать как ни в чем не бывало. Он сказал, что непременно должен сводить нас в какое-нибудь большое кафе, и тут же предложил пойти в «Купол». Нам обязательно следует сходить туда, сказал он. Судя по всему, он считал, что мы в подобных заведениях еще не бывали. Сделав вид, что так оно и есть, мы отправились в «Купол». Почему мы утаили от него в «Трианоне», что обедали там с четой Джойсов, почему скрывали по дороге в «Купол», что проводим каждый вечер рядом, в «Селекте»? Он считал, что вводит нас в новый, полный радужных впечатлений мир, и так увлеченно, с такой радостью открывал его нам, что ни в тот вечер, ни позднее у меня не хватило духу разрушить его иллюзии. Мы уселись на ярко освещенной, забитой туристами террасе «Купола», и он сообщил между прочим, что когда-то «Купол» был заурядным маленьким баром с цинковой стойкой и что, по его мнению, своей популярностью у туристов он обязан «Фиесте». Я до сих пор вижу его, сидящего там, на террасе, помню чудесную непринужденность его речи, его улыбку, его непоколебимую веру в дружеские чувства к нему тех, к кому хорошо относится он сам. Неожиданно он спросил: «Почему бы нам не пообедать как-нибудь всем вместе? С Хемингуэями? Поговорите с ним, Морли!»
Я обещал, что обязательно поговорю. Беседа шла своим чередом. Вокруг гуляла местная публика: наш пьяный поэт, остекленевший от перно, два подающих надежды юнца с красивой, похожей на турчанку девушкой (видно, они никогда не разлучались и даже за девушками ухаживали вместе). Глядя на них, я думал о парадоксальности человеческих взаимоотношений. Почему, спрашивал я себя, Скотт сам не поговорит с Эрнестом? Почему просит об этом меня? Мне они по-прежнему казались близкими друзьями, а себя я к кругу близких Эрнесту людей не причислял. Есть же у него старые, испытанные друзья, на которых он может положиться в тяжелую минуту! Кто эти люди, я понятия не имел, но не сомневался, что Скотт — один из них. А что, если я ошибаюсь и их нет вовсе? Как непохожи мы на французских писателей! Бретон, Элюар, Арагон, Супо собирались вместе, им доставляло удовольствие говорить о литературе. А я иногда задавал себе вопрос, виделись бы мы с Эрнестом вообще, если бы не бокс? Кто знает… Может, Эрнест со всеми мало видится? С другой стороны, Скотт, его старый, преданный друг, несомненно, полагает, что Эрнест и я видимся часто. Да, есть над чем подумать. А может, Скотт знает, что Эрнест сейчас старается избегать тех писателей, с которыми его не связывает ничего, кроме общего ремесла? Или Скотт полагается на меня, как всякий человек, который придумал себе кумира и считает, что кто-то стоит к нему ближе, чем он? Я был тронут.
Оригинальный текст: That Summer in Paris (Chapter 19), by Morley Callaghan.