Сейчас, два года спустя, остаток того дня и ночи и события последующих двадцати четырех часов слились для меня в одну бесконечную вереницу обязательных в таких случаях процедур, беспрестанное мельтешение полисменов, фотографов и репортеров, сновавших взад и вперед по его вилле. Полицейское ограждение в виде натянутой веревки поперек главного въезда и грозного вида полисмен призваны были отпугивать излишне любопытных, но детвора быстро проведала, что можно безнаказанно просочиться через мой участок, так что в районе бассейна постоянно собирались пугливые стайки ребятни и группки более солидных зевак. Один из деловито прохаживавшихся по имению мужчин, — по всей видимости, детектив — склонился над телом Вильсона и лениво процедил: «Маньяк». Эта безапелляционная категоричность подвигла многие издания дать на следующий день заголовки примерно аналогичного содержания.
Большинство газетных репортажей представляли собой бред сумасшедшего, чудовищное нагромождение откровенной фальсификации с элементами достоверности, основанной на ровным счетом ничего незначащих мелочах, — наглые, кричащие и навязчивые статейки. Когда вездесущая пресса получила доступ к показаниям Михаэлиса, раскопав золотую жилу страсти, измены и ревности, я даже не сомневался, что под пером борзописцев вся эта история окрасится в пасквильно-эротические тона, лишь бы потрафить низменным интересам толпы. К счастью, Кэтрин, которой было что сказать по этому поводу, хранила достойное молчание. Проявив гражданское мужество, несгибаемый характер и изрядную силу воли, она глядела на коронера честными глазами из-под подведенных бровей и утверждала, что ее покойная сестра даже и не предполагала о существовании человека по имени Гэтсби, что двенадцать лет она была счастлива в браке со своим супругом и никогда — никогда не давала ни малейшего повода заподозрить ее в чем-нибудь предосудительном. Она настолько вошла в роль, что принималась время от времени рыдать, вытирая слезы надушенным носовым платочком, демонстрируя всем своим видом, будто светлую память о ее безвременно ушедшей сестре оскорбляют бестактные вопросы членов жюри. После ее пламенных речей и для упрощения судебного разбирательства были переквалифицированы и действия Джорджа Вильсона, как было записано в следственном акте, действовавшего в «состоянии аффекта». Всех это устраивало…
Но как раз-таки это представлялось мне вторичным и малосущественным. Все это время меня занимали совершенно другие проблемы: я выступал в роли «душеприказчика» Гэтсби, и создавалось такое впечатление, что только мне одному и есть до этого какое-то дело. С того самого момента, как мы внесли тело Гэтсби в дом, вернее, как только я позвонил в Вест-Эгг и сообщил о его трагической смерти, решение всех практических вопросов, связанных, например, с организацией похорон, было предоставлено мне. Вначале я был озадачен и смущен, но всякий раз, когда я видел холодное недвижное тело Гэтсби, во мне росло чувство внутренней ответственности перед этим человеком, личность которого была абсолютно неинтересна окружавшим его при жизни, а уж после смерти — и подавно. Само собой разумеется, что я не преследовал какие-либо корыстные цели, но действовал из убеждения, что каждый из нас имеет право хотя бы на достойный уход из этой жизни.
Я позвонил Дейзи ровно через полчаса после того, как мы нашли тело Гэтсби, — позвонил инстинктивно и особо не раздумывая — зачем. Выяснилось, что она и Том уехали еще до полудня, — видимо, надолго и далеко, потому что взяли с собой багаж.
— А адрес, адрес?..
— Не оставили…
— А хотя бы, когда вернутся, не сказали?..
— Нет.
— А вы сами знаете, куда они могли уехать?
— К сожалению, не могу сказать, сэр.
Я должен был найти кого-нибудь для Гэтсби. Мне хотелось подойти к нему и пообещать: «Я обязательно найду кого-нибудь, Гэтсби. Не огорчайтесь. Я просто не имею права не найти хоть кого-нибудь для вас…»
Мне не удалось разыскать домашний адрес Мейера Вольфсхайма в телефонной книге Нью-Йорка. Лакей Гэтсби сообщил мне адрес его городского офиса. Я позвонил барышне на коммутатор, и через некоторое время она продиктовала мне номер телефона; но был уже шестой час, и трубку никто не снял.
— Пожалуйста, наберите этот номер еще раз.
— Я уже три раза соединяла…
— Это крайне важно.
— Мне очень жаль, но никто не подходит к аппарату… Я вернулся в салон и обнаружил, что там и яблоку негде
упасть, но это были официальные лица и представители власти. Когда, откинув покров с мертвого, они смотрели на Гэтсби неподвижными и ничего не выражающими глазами, во мне словно зазвучал его встревоженный голос:
— В самом деле, старина, найдите же мне кого-нибудь. Вы уж постарайтесь, Знаете, как это тяжело — переносить все одному…
Они начали задавать мне какие-то вопросы, но я выскочил из комнаты, не обращая на них никакого внимания, и поднялся на второй этаж, в его кабинет. Я вывалил на письменный стол все бумаги, которые обнаружил в незапертых ящиках бюро, и начал торопливо перебирать их, — он никогда не говорил, что его родителей нет в живых. Мне так и не удалось найти ни одного письма, ни одной зацепки — и только Дэн Коли, свидетель юношеских бурь и крушений, молча взирал на меня из рамки на стене.
Утром я отправил в Нью-Йорк лакея с письмом для Вольфсхайма. Я справлялся о родственниках Гэтсби и просил его незамедлительно приехать. Последняя просьба даже показалась мне излишней, но я не стал переписывать письмо. Почему-то мне казалось, что он-то непременно должен появиться, просмотрев утренние газеты, кроме того, я ждал телеграмму с соболезнованиями от Дейзи. Однако мне так и не довелось лицезреть Вольфсхайма, не было и телеграммы. Прибывали только все новые и новые отряды полисменов, фотографов и газетчиков. Потом вернулся посыльный с ответом от мистера Вольфсхайма, который не вызвал во мне ничего, кроме чувства гадливости, замешанного на отвращении, и удививший меня солидарностью с покойным Гэтсби в его неприятии всех и вся.
Уважаемый мистер Каррауэй!
Искренне скорблю вместе с вами, потрясенный невосполнимостью утраты и горечью потери. Трудно передать словами мое нынешнее состояние. Трагическая смерть мистера Гэтсби стала для меня тягчайшим ударом, с которым я не могу, да и не хочу смириться. Чудовищное преступление безумного маньяка заставит всех нас призадуматься и многое переоценить. С болью в сердце принужден сообщить, что дела и обязательства не позволяют мне покидать Нью-Йорк в настоящее время. Признаюсь вам по секрету, в связи с некоторыми обстоятельствами сейчас мне было бы крайне нежелательно фигурировать в такой вот истории. В случае, если смогу быть чем-нибудь полезным, дайте мне знать (только позже!!!) через Эдгара. Я занедужил в последнее время, а подобного рода встряски подтачивают мое и без того слабое здоровье. Боюсь, что опять слягу на несколько дней.
Примите уверения в моем полном почтении.
Искренне ваш Мейер Вольфсхайм.
И короткая, написанная второпях почти без знаков препинания приписка:
Сообщите о похоронах и т. д. с семьей и пр. не знаком.
Во второй половине дня позвонили из службы междугородной связи, и телефонистка сообщила, что на проводе Чикаго. Я было обрадовался, что это наконец Дейзи, но связь была вообще отвратительной, мало того, в трубке раздался глухой, чуть слышный мужской голос.
— Слэгл у аппарата…
— Алло? — Фамилия была мне совершенно незнакома.
— Веселенькое дельце, а? Получили телеграмму?
— Не было никаких телеграмм…
— У младшего Парка крупные неприятности, — зачастило в трубке. — Повязали прямо в банке с пачкой облигаций в кармане. Циркуляр с номерами и серией пришел из Нью-Йорка за пять минут до его прихода. Как вам это нравится, а? Кто бы мог подумать… в таком захолустье…
— Послушайте! — закричал я, захлебнувшись от волнения. — Послушайте! Это не Гэтсби, слышите меня? Мистер Гэтсби умер…
После долгого молчания кто-то досадливо хрюкнул в трубке… потом что-то громко щелкнуло, и связь прервалась.
По-моему, только на третий день пришла телеграмма из Миннесоты за подписью Генри К. Гетца. Он сообщал, что незамедлительно выезжает, и просил отложить похороны до своего приезда. Это был отец Гэтсби. Он появился на вилле — сухонький благообразный старичок, беззащитный и растерянный, закутанный в Ольстер, несмотря на погожий сентябрьский денек. Он ужасно нервничал, и глаза его постоянно слезились, а когда я взял у него дорожный саквояж и зонтик, старичок начал нервно поглаживать и подергивать свою реденькую седую бородку — да так, что мне с большим трудом удалось помочь ему снять верхнюю одежду. Он был на грани нервного и физического изнеможения, поэтому я проводил его в музыкальный салон, усадил в кресло и послал лакея принести чего-нибудь легкого — перекусить. Но ему в буквальном смысле слова кусок не лез в горло, а когда он взял молоко дрожащей рукой, то ровно полстакана выплеснул на пол.
— Я увидел некролог в чикагской газете, — сказал он. — Там все было написано, в чикагской газете. Я выехал в тот же день, как прочитал.
— Я не знал, как с вами связаться.
Он безостановочно водил по комнате подслеповатыми слезящимися глазами.
— Это был сумасшедший, — сказал он. — Нормальный человек такого бы не сделал.
— Может, чашечку кофе? — начал уговаривать я мистера Гетца.
— Нет, ничего не надо. Мне уже много лучше, благодарю. Мистер?..
— Каррауэй.
— Да… Мне уже лучше… Спасибо… А где он, Джимми?.. Я проводил старика в салон — туда, где покоился его сын, и оставил одного. Маленькие мальчишки вскарабкались по ступенькам и заглядывали в окна, но когда я объяснил им, кто приехал, они, хоть и без всякой охоты, ушли в сад.
Через некоторое время мистер Гетц отворил дверь и вышел; он судорожно глотал воздух, его лицо налилось кровью, а по щекам текли редкие крупные слезы. Он находился в том почтенном возрасте, когда люди свыкаются с мыслью о неизбежности смерти, не был он напуган и сейчас. Просто осмотревшись и оценив дворцовую пышность салона, его теряющийся в поднебесье величественный свод, огромную галерею хорошо обставленных комнат, уходящих в необозримую даль, он преисполнился отцовской гордостью, и к его безутешной скорби добавилось чувство благоговейного восторга. Я проводил его в одну из гостевых спален на втором этаже, а пока он снимал пиджак и жилет, сообщил, что все необходимые приготовления уже завершены, но сама траурная церемония отложена до его приезда, как он и просил.
— Мне не хотелось брать на себя такую ответственность без вас, мистер Гэтсби…
— Моя фамилия Гетц…
— Да, конечно, мистер Гетц… Я подумал, может, вы захотите похоронить сына дома, на западе.
Он покачал головой.
— Нет. Джимми всегда тянуло на восток. Это ведь здесь он стал таким… А вы были другом моего мальчика, мистер… э-э-э?..
— Да, я был его ближайшим другом.
— У него было большое будущее, да вы и сами знаете. Он был еще очень молод, но у него было кое-что вот здесь… — Он энергично постучал себя по лбу. Я кивнул.
— Поживи еще немного, он стал бы большим человеком. Вот таким, как Джеймс Хилл, к примеру. На таких, как он, и стоит наша держава…
— Да, конечно, — несколько принужденно ответил я. Он неловко потянул за край вышитого покрывала,
стащил его с кровати, улегся, с наслаждением вытянул ноги и заснул прямо на моих глазах.
Вечером позвонил какой-то страшно перепуганный тип и, прежде чем назвать себя, долго выяснял, с кем он разговаривает.
— Это мистер Каррауэй, — сказал я.
— О-о-о! — с облегчением вскричал он. — А это Клипспрингер!
Я тоже облегченно вздохнул: по крайней мере, нашелся хоть еще кто-то из друзей Гэтсби, кто бросит пригоршню земли в его могилу. Я решил обойтись без оповещений в газетах, чтобы избежать наплыва любителей острых ощущений, и сам позвонил по нескольким телефонным номерам. Однако мне практически не удалось связаться ни с кем.
— Похороны завтра, — сказал я. — Прощальная церемония назначена на три пополудни — в его доме. И не сочтите за труд — передайте всем, кого увидите…
— Да, да. Это уж как водится… — поспешно начал он, проглатывая слова. — Конечно, передам, но я, знаете ли, вряд ли кого-нибудь увижу. Разве что как-нибудь случайно…
Его уклончивый тон сразу же насторожил меня.
— Да вы сами-то собираетесь быть?
— Я, знаете ли, позвонил, чтобы…
— Подождите, — перебил я. — Вы собираетесь быть или нет?
— Святое дело, непременно, но дело в том, что… Понимаете, я тут остановился у приятелей в Гриниче, и они как бы рассчитывают на меня завтра. Там намечается что-то вроде пикника или вечеринки… Но я непременно постараюсь быть, приложу все старания, так сказать…
Я не сдержался и выдохнул нечто вроде «ах, ты…» Видимо, у мистера Клипспрингера был действительно стопроцентный слух, потому что он еще больше занервничал:
— Да, да… Я, знаете ли, позвонил, чтобы попросить вас об одной пустячной услуге: там осталась пара туфель… Думаю, вам не составит труда отправить их с лакеем. Понимаете, старые теннисные туфли, а вот ведь привык — прямо обезножел, знаете ли… будьте так любезны, отправьте по адресу: для передачи Б.Ф.
Я нажал на рычаг, потому что терпение мое лопнуло…
А потом я испытал чувство глубочайшего стыда за Гэтсби, вернее, за его неразборчивость в выборе знакомств: некий джентльмен, с которым я связался по телефону, высказался по поводу гибели Гэтсби в том смысле, что-де давно пора. Но это была моя вина, поскольку за этим господинчиком и раньше водилась страстишка к зубоскальству и глумлению над всем и вся — и все это с рюмкой ликера из подвалов Гэтсби в руке.
С утра, в день похорон я поехал в Нью-Йорк переговорить с Мейером Вольфсхаймом, поскольку не видел другого способа связаться с ним. Справившись у мальчика-лифтера, я толкнул оказавшуюся незапертой дверь со скромной вывеской «Холдинговая компания «Свастика» и оказался в совершенно пустом и на первый взгляд безлюдном помещении.
— Э-э-эй, здесь есть кто-нибудь? — несколько раз громко прокричал я, но только эхо гулко отозвалось в звенящей пустоте. И только через какое-то время из боковой комнаты донесся отголосок ожесточенного спора, а потом в приемной появилась хорошенькая еврейка и прямо-таки пронзила меня тяжелым взглядом громадных черных глазищ.
— Никого нет, — сказала она нарочито противным голосом. — Мистер Вольфсхайм в Чикаго.
По крайней мере, первое из ее утверждений не соответствовало действительности, и мне было прекрасно слышно, как в боковой комнате начали насвистывать «Розарий», нещадно при этом фальшивя.
— Передайте боссу, что с ним хотел бы увидеться мистер Каррауэй.
— Доставить его вам из Чикаго, а?
В этот момент художественный свист прекратился, и в боковой комнате раздался чей-то голос, причем с характерными интонациями Вольфсхайма:
— Стелла, куда же ты запропастилась?
— Вот — бумага, карандаш… Напишите, кто вы такой, и оставьте на том столе. Когда вернется — передам, — скороговоркой выпалила красавица-секретарша.
— Но я же знаю, что он здесь!
Она сделала шаг вперед, грозно насупилась, уперла руки в крутые бедра и встала передо мной, словно пытаясь перекрыть проход растопыренными локтями.
— Молодой человек, — сердито начала она, — чему вас учили в детстве? Что это за манера лезть напролом? Сказала, в Чикаго, значит, в Чикаго!
Я сослался на Гэтсби.
— О-о-о, — она бросила на меня пристальный взгляд. — Погодите, погодите… Как вы сказали, вас величают?
Она скрылась в боковой комнате, а через несколько секунд на пороге появился Мейер Вольфсхайм и с важным видом протянул мне обе руки. Он провел меня в кабинет, полным скорби голосом напомнил, какой это горестный для всех нас день, и предложил сигару.
— Да-с, память, знаете ли, уже не та, — начал он задушевным тоном, — но я прекрасно помню день нашего знакомства. Молодой майор, только что из армии, герой войны, грудь в крестах… Да-с! И беден, как церковная мышь.
Знали бы вы, сколько ему пришлось ходить в мундире, пока не поднакопил на партикулярный костюм! Так вот, я сидел в бильярдной Вайнбреннера на 43-й стрит, а он заглянул туда в поисках какой-нибудь работы. Выяснилось, что к этому времени он уже несколько дней голодал. Я пригласил его разделить со мной скромный ленч — и что же вы думаете! — за полчаса он умял долларов на пять еды и съел бы еще на столько же, если бы ему кто предложил!
— И вы помогали ему на первых порах? — поинтересовался я.
— Помогал! Да я из него человека сделал…
— О-о-о!
— Я вытащил его за уши. С самого дна, из сточных ям, да-с. Смотрю, обходительный молодой человек, не без манер, — а когда он рассказал, что был в Оггсфорде, я сразу смекнул, толк из него будет! Сказал, чтобы вступил в «Американский легион», а там он уже сам себя показал. Потом подвернулось одно дельце в Олбани, он провернул его для одного моего старого клиента. И пошло, поехало… Мы с ним были вот так, — Вольфсхайм сунул мне под нос два пальца-сардельки, — вот так мы с ним и были — куда один, туда и другой!
«В самом деле, уж не являлся ли тот скандал с Мировой серией“ в девятьсот девятнадцатом результатом их плодотворного сотрудничества“?» — подумал я.
— Теперь его не стало, — сказал я после паузы, — и вы, его ближайший друг и наставник, наверняка захотите проститься с ним сегодня…
— Надо бы проститься…
— Значит, буду ждать…
Волосы в ноздрях Вольфсхайма воинственно встопорщились и опали, на глаза навернулись крупные слезы.
— Вы не понимаете… Я не могу… не могу я впутываться в такие дела, — сказал он.
— Никаких дел нет. Все кончено и впутываться, собственно говоря, не в чего…
— Вы не понимаете… Там произошло убийство, а мне никак нельзя впутываться в такие дела. Был бы я помоложе — тогда другое дело. Да-с, если бы тогда убили моего друга, можете поверить, я бы до самого конца не отходил от его тела ни на шаг. Скажете, сентиментальничает, мол, старик-Мейер; но так оно и было бы тогда — ни на шаг и до самого конца…
Я понял, что мне его не переубедить: по каким-то одному ему известным причинам он уже принял решение не приезжать. Я молча поднялся.
— А вы сами-то учились в каком-нибудь колледже? — неожиданно поинтересовался он.
На одно мгновение мне показалось, что он намеревается заговорить со мной о пресловутых «х-хонтактах», но Вольфсхайм сдержанно кивнул и пожал мне руку.
— Послушайте, что я вам скажу, — медленно начал он. — Друзья… С ними нужно по-людски, когда они живые, а мертвые — мертвым это без разницы. Вот так-то…
Когда я вышел из его офиса, лоснящиеся бока свинцово-черных облаков, готовы были вот-вот лопнуть, так что пока я добрался до Вест-Эгга, то вымок до нитки под нудно моросящим дождем. Я переменил промокшую одежду и постучал в соседнюю дверь. В холле мистер Гетц взволнованно мерил шагами крепкие дубовые половицы. Похоже, он все больше восторгался неоспоримыми успехами отпрыска и его баснословным, на его взгляд, богатством и жаждал найти в моем лице благодарного и внимательного собеседника, чтобы похвалиться чем-то, припасенным специально для такого случая.
— Джимми прислал мне эту карточку, — он открыл бумажник дрожащими от волнения пальцами. — Взгляните же!
Это была любительская фотография дома Гэтсби — пожелтевшая, с загнутыми истрепавшимися уголками и замусоленная не одной сотней рук. Он возбужденно тыкал пальцем в фотографию, подробно описывая все архитектурные детали. «Смотрите же!», — восклицал он, ожидая ответного восхищения. Он так часто показывал ее друзьям и знакомым, что в определенном смысле фотография дома стала для него реальнее самого оригинала!
— Джимми прислал мне эту карточку. По-моему, красиво, а? Дом и все остальное — очень красивые, правда?
— Да, действительно. Когда вы его видели в последний раз?
— Он приезжал два года тому назад и купил дом. Я сейчас там и живу. Да, нам с матерью пришлось нелегко, когда он ушел из дома, но теперь-то я понимаю, что был в том резон. Я всем тогда говорил, что у мальчишки доброе сердце и большое будущее. А уж когда Джимми встал на ноги, то был добр по-сыновнему и не скаредничал.
Ему явно не хотелось убирать фотографию, и он долго еще держал ее перед моими глазами. Потом, словно вспомнив что-то, поспешно сунул в бумажник и достал из кармана старую потрепанную детскую книжку-раскраску «Попрыгунчик Кэссиди».
— Вот, сохранилась с тех пор, когда он был совсем юнцом. Взгляните, это кое о чем говорит!
Он развернул ее тыльной стороной и показал запись, сделанную на алонже в самом конце книги:
ГРАФИК ЗАНЯТИЙ,
составлен 12 сентября 1906 года
Подъем | 6.00 |
Упражнения (гантели, гимнастическая стенка) | 6.15-6.30 |
Изучение электричества и пр. | 7.15-8.15 |
Работа | 8.30-16.30 |
Бейсбол и спорт | 16.30-17.00 |
Ораторское искусство и осанка | 17.00-18.00 |
Развитие фантазии и обдумывание изобретений | 19.00-21.00 |
— И вот ведь, что характерно, — умилялся старик, — попала в руки совершенно случайно. А ведь кое о чем говорит, правда? Джимми был очень способным мальчиком. Всегда что-нибудь придумывал — вроде этого. Видели, как он там прописал: «поучительные книги»! Поучать он любил — такое за ним водилось! Помню, как-то мне сказал: «Ты чавкаешь, как свинья…» Я его еще хорошенько за это отодрал!
Ему ужасно не хотелось закрывать книгу, и он еще долго читал вслух записи, испытующе глядя на меня. Думаю, старик обрадовался бы, скажи я ему, что собираюсь переписать эти максимы для себя!
Лютеранский пастор прибыл из Флашинга около трех, а я непроизвольно поглядывал в окно — нет ли там других автомашин. Смотрел туда и отец Гэтсби. Когда пришло время, а в холле уже собралась и застыла в ожидании прислуга, старик встревоженно заморгал, занервничал и начал сетовать на непогоду. Потом уже и пастор начал поглядывать на часы, тогда я отвел его в сторону и попросил подождать хоть полчаса. Но все напрасно. Больше не появилось ни одной живой души.
Около пяти наша похоронная процессия добралась до кладбища. Три машины остановились у ворот под проливным дождем — впереди отвратительно мокрый похоронный фургон чудовищно черного цвета, за ним — лимузин с мистером Гетцем, пастором и мной, наконец, следом за нами четверо или пятеро промокших до нитки слуг и почтальон из Вест-Эгга в открытом «роллс-ройсе», который раньше отправляли на станцию за гостями. Когда мы въезжали на территорию кладбища, мне показалось, что перед воротами притормозила, а потом поехала следом за нами по тем же лужам какая-то машина. Я посмотрел по сторонам. Это был тот самый мистер Совиный Глаз, который ровно три месяца тому назад восхищался книжными раритетами в библиотеке Гэтсби.
С тех пор я его не видел. Трудно сказать, кто сообщил ему о похоронах, во. всяком случае, я даже имени его не знал. Капли дождя стекали по толстым линзам его очков, и он снял их протереть, чтобы посмотреть, как раскатывают брезент над могилой Гэтсби.
Я попытался сосредоточиться на Гэтсби, но его бессмертная душа была так далеко от грешной земли, что я только мельком и без особого возмущения подумал о том, что Дейзи так и не удосужилась прислать ни букета цветов, ни телеграммы соболезнования. Кто-то за моей спиной произнес: «И пролилась Его Благодать над смиренным погостом животворным дождем…»
«Аминь», — благоговейно произнес мистер Совиный Глаз.
Мы один за другим заторопились к машинам под непрекращающимся дождем. У самых ворот совиноглазый догнал меня и удрученно заметил:
— Жалко, не успел на гражданскую панихиду…
— Не только вы, но и все остальные…
— Не может быть! — он даже разволновался. — Господи помилуй! — да ведь у него перебывало пол-Нью-Йорка!
Он снял очки, протер их изнутри и снаружи, нацепил на кончик носа и сказал:
— Несчастный сукин ты сын…
И это прозвучало как эпитафия.
Возвращение домой, на запад на Рождество — вначале из приготовительной школы, а позднее из колледжа — всегда было для меня одним из самых ярких воспоминаний. Все мы, кто собирался уезжать из Чикаго, встречались на стареньком подслеповатом вокзале «Юнион Стейшн» в один и тот же декабрьский день и в одно и то же время, если не ошибаюсь, около шести вечера. Наши чикагские друзья-приятели, уже охваченные предрождественской суетой, заскакивали на секундочку пожелать нам счастливого пути и исчезали в морозных сумерках. Помню длинные меховые пальто девушек, возвращавшихся домой после утомительных визитов к престарелым родственникам, веселую болтовню ни о чем и вылетающие изо рта облачка пара; помню мельтешение рук, приветствующих старых знакомых и бесконечные охи и вздохи: «Ой, а тебя пригласили Ордуэи?.. а Херси?.. а Шульцы?»; помню длинные билеты зеленого цвета, зажатые в озябших руках, и неуклюжие желтые вагоны из Чикаго, Милуоки и Сент-Пола — беззаботные, как само Рождество, на железнодорожных путях прямо напротив ворот.
А потом машинист давал гудок, и поезд отправлялся в сказочное путешествие — прямо в зимнюю ночь. А за окнами сверкает и искрится нетронутая снежная целина — наш снег, наш долгожданный снег, — и мелькают перед глазами крошечные тусклые фонари полустанков Висконсина, а воздух густеет на глазах, как взбитые сливки, а мы жадно пьем его в холодных тамбурах и на продуваемых ледяными ветрами переходных площадках, когда возвращаемся в свой вагон после обеда. Вокруг, куда ни кинь взгляд, простираются бескрайние родные просторы, и всех нас охватывает волнующее чувство единения и сопричастности, мы пребываем в каком-то удивительном состоянии, но длится оно недолго — одно короткое мгновение, и ты растворяешься в безбрежных далях отчизны.
Такой средний запад я и храню в своем сердце — не колосящуюся на полях пшеницу, не бескрайние равнины прерий, не изящную черепицу шведских селений, а волнующий перестук колес поезда моей юности, тусклые уличные фонари, одинокий звон бубенцов в морозной ночи, остролисты на подоконниках, ослепительно-яркий свет в окнах и причудливые тени, ложащиеся на снег. И сам я — плоть от плоти этой земли, немножко заторможенный в предчувствии долгой зимы, немножко самонадеянный, потому что, я Каррауэй, немножко провинциальный, потому что вырос в тех местах, где дома все ещё принято называть по имени их хозяев…
Теперь-то я и сам вижу, что рассказанная мной история посвящена западу — в самом деле, Том и Гэтсби, Дейзи и Джордан, да и ваш покорный слуга — все мы родились и выросли на западе, и очень может быть; что не было в нас той закваски, без которой не станешь своим человеком на востоке.
Даже в те дни, когда восток манил меня своими соблазнами, даже в те дни, когда я с пронзительной остротой ощущал его несомненное превосходство над погрязшими в первобытной неуклюжести фермами и так называемыми «городами Дикого Запада», — над тем беспросветным и жестоким провинциализмом, от которого сходят с ума на западном берегу Огайо, где вас никогда не оставят в покое и не пощадят, если вы не невинный младенец или уже никому не нужный старик. Даже в те дни меня не оставляло смутное предчувствие враждебности и даже угрозы, исходившей от атлантических берегов, не умом, а сердцем ощущал я чудовищную ущербность Востока. Вест-Эгг и сегодня предстает передо мной в самых мрачных и лихорадочных сновидениях — воплощенным кошмаром фантасмагорических ночей Эль Греко. И когда я вижу узкие щели кривых улиц и раскоряченные над ними дома — симбиоз традиционных представлений об архитектуре и модернистских изысков — дома, согбенные под нависшими над крышами небесами и давящей на психику луной, все это вызывает одно лишь брезгливое чувство гадливости. А на переднем плане — четверо во фраках шествуют мерной поступью по тротуару и несут носилки, на которых лежит мертвецки пьяная леди в белоснежном вечернем туалете. Ее рука безвольно свесилась вниз, а на изящных пальцах горят холодным огнем бриллианты. Мрачная процессия сворачивает на посыпанную гравием дорожку, но это совсем не тот дом, который они ищут. Они не знают имени этой женщины, да оно им и не нужно…
После смерти Гэтсби меня еще долго мучили странные и пугающе реальные видения, однако сознание отказывалось воспринимать извращенную уродливость привычных образов и форм. Я совершенно извелся, а когда стали сжигать опавшую листву и в воздухе запахло горьковато-приторным дымком, когда вывешенное на ночь постельное белье стало схватывать первым морозцем, и оно громыхало на ветру, словно сработанное из жести, я принял окончательное решение: домой! — нужно уезжать домой!
До отъезда нужно было сделать одно только дело — тяжелое и малоприятное дело, за которое даже и браться не хотелось. Но обязательно нужно было навести порядок в собственных делах, а не пускать все на самотек и воображать, будто равнодушная приливная волна и без моего участия смоет весь хлам и мусор, брошенный за ненадобностью на берегу. Я встретился с Джордан Бейкер, и мы обсудили все, что между нами произошло, а потом то, что случилось лично со мной, — и она молча и внимательно выслушала меня, полулежа в огромных размеров кресле.
Она оделась словно для партии в гольф и, насколько я это помню, выглядела так, будто сошла со страниц иллюстрированного спортивного журнала: игриво вздернутый подбородок, волосы цвета облетевшей осенней листвы, шоколадный загар на лице и такого же оттенка перчатки без пальцев, лежавшие на плотно сдвинутых коленях. Когда я, переведя дух, добрался до конца своих объяснений, она безо всяких пауз и комментариев сообщила мне, что помолвлена с одним мужчиной. Я позволил себе усомниться, естественно, про себя, хотя она и относилась к той породе женщин, которым достаточно одного мановения руки, чтобы за ними выстроилась целая очередь претендентов, но никак этого не показал, а, наоборот, сделал вид, что удивился и погрустнел. В какой-то момент у меня действительно мелькнула мысль — не совершаю ли я ошибку, но быстро прокрутил в памяти события последних трех месяцев и сразу же поднялся, чтобы откланяться.
— Однако, — неожиданно произнесла она, — ведь это именно вы бросили меня. Вы сделали это по телефону. Теперь-то мне наплевать, но все это было настолько непривычно, что, признаюсь, я тогда испытала нечто вроде легкого помрачнения.
Мы пожали друг другу руки.
— О, помните, — прибавила она, — мы с вами как-то говорили о культуре вождения?
— Вы еще сказали тогда, что плохой водитель может чувствовать себя в безопасности только до тех пор, пока ему не попадется еще более плохой водитель. Так вот, именно такого водителя я и встретила, вы не находите? Даже и не знаю, как это я так вляпалась. Мне все время казалось, что вы джентльмен — прямой и благородный человек. Более того, я даже подумала, что это ваша тайная добродетель!
— Мне «тридцать, — сказал я, — по крайней мере, я уже лет на пять перерос тот возраст, когда можно лгать самому себе и называть это благородством.
Она ничего не ответила. Я повернулся и ушел — злой, наполовину влюбленный, терзаемый сожалением и угрызениями совести.
Незадолго до отъезда, ближе к концу октября, я встретил Тома Бьюкенена. Он шел впереди меня по Пятой авеню и, как обычно, выглядел агрессивно — руки слегка разведены в стороны в постоянной готовности отбросить, нанести удар, смести преграду, вертел головой и шарил по сторонам беспокойным взглядом. Мне не хотелось с ним общаться, и я даже замедлил шаг, чтобы не обогнать его, но он остановился и принялся внимательно разглядывать витрину ювелирного магазина; тут он заметил меня, повернулся и пошел навстречу с дружески протянутой рукой.
— Эй, Ник, что стряслось? Ты не хочешь пожать мне руку?
— Да. И ты прекрасно знаешь почему.
— Ты чокнулся, Ник, — быстро сказал он. — Да ты просто спятил! О чем это я, по-твоему, должен знать?
— Том, — спросил я, — что ты тогда сказал Вильсону?
Он вытаращился на меня без слов, и я сразу же понял, что моя догадка по поводу тех выпавших из поля зрения следствия часов была абсолютно верна. Я повернулся и пошел, но он сделал быстрый шаг следом за мной и схватил за руку.
— Я сказал правду, — начал он. — Он пришел, когда мы буквально уже стояли в дверях. Я сказал, что мы торопимся, но он начал рваться в дом. Он уже совсем свихнулся и пристрелил бы меня, не скажи я, чья это была машина. Он держал руку в кармане, а там был револьвер. Ты это в состоянии понять? Револьвер! И он был в моем доме…
Том возмущенно втянул носом воздух и чуть ли не закричал:
— Чего такого, черт возьми, я ему сказал? Наверное, тебе бы хотелось, чтобы я расписал ему, какой твой Гэтсби прекрасный парень. Да, он-то вам себя преподнес — напустил пыли в глаза и тебе и Дейзи… А сам! Переехал Миртл, как шавку какую-нибудь, и даже не затормозил…
Мне было нечего ему сказать, кроме того, что все это неправда, но я промолчал.
— Ты думаешь, все это мне легко далось? Легко? Да когда я пошел сдавать ту квартиру и увидел эти чертовы собачьи галеты на буфете, то сел и разрыдался, как малое дитя. Черт возьми, До сих пор пробирает…
Я не мог простить его, не мог посочувствовать ему, но понял, что сам себя он виноватым не чувствует, а если и было что, то они с Дейзи и думать об этом забыли. Говорят, простота хуже воровства! — и трудно сказать, чего там было больше — беспечности ли, легкомыслия или равнодушия… Впрочем, они были искренни в своей беспечности, и так же, как малое дитя из невинного любопытства отрывает крылышки у мотылька, так и они без зазрения совести калечили жизни и судьбы, а потом прятались за своими деньгами, за своим легкомыслием… — за всем, на чем держался их союз, предоставляя другим расхлебывать ту кашу, которую они по своему недомыслию заварили.
Я все-таки пожал протянутую на прощанье руку — пожал, потому что мне вдруг показалось бессмысленным втолковывать ему что-нибудь. И прежде и теперь — он всю свою жизнь был невинным простодушным и жестоким переростком, обрывающим крылышки у мотыльков. И он пошел в ювелирный магазин за жемчужным ожерельем или парой запонок, а, может быть, потому, что не знал, как побыстрее избавиться от меня и моих провинциальных представлений об элементарной порядочности.
Накануне моего отъезда дом Гэтсби по-прежнему пустовал. Буйная растительность на его некогда ухоженном газоне ни в чем не уступала зарослям травы на моей лужайке. Какой-то шофер из Вест-Эгга всякий раз притормаживал перед главным въездом на виллу и, увлеченно размахивая руками, обстоятельно рассказывал что-то любопытным пассажирам. Возможно, именно он и привез на своей машине Дейзи и Гэтсби в Вест-Эгг в ту страшную ночь, а, может быть, просто сочинил свою собственную историю. Мне было бы крайне неприятно услышать все это, поэтому я всегда обходил его и его такси стороной, когда возвращался домой на поезде.
Все субботние вечера я старался проводить в Нью-Йорке — подальше от Вест-Эгга, потому что слишком свежи были воспоминания о сверкающем великолепии его вечеринок, а по ночам из его пустынного сада до меня доносились призрачные звуки прекрасной музыки и приглушенный смех, слышалось сытое урчание моторов на серпантине подъездной дороги. Как-то ночью я действительно увидел отблески фар на подъездной аллее и услышал звуки работающего двигателя. Я не стал узнавать, кто это, должно быть, кто-то возвратился в Америку из дальних странствий и попросту не знал о том, что праздник подошел к концу, а гости давно уже разъехались по домам…
В мою последнюю ночь на западе, когда дорожные сумки и саквояжи были упакованы, а машина переехала в гараж к новому хозяину — бакалейщику, я пошел в последний раз взглянуть на его дом — памятник архитектурных излишеств и, чего греха таить, дурного вкуса его первого владельца-пивовара. На белых мраморных ступеньках какой-то мальчишка кусочком битого кирпича нацарапал короткое сакраментальное слово, я стер его подошвой ботинка, потом медленно побрел к берегу и растянулся на песке.
Сезон закончился, и большинство арендуемых вилл пустовало. Огни погасли, только далеко в море мерцали габаритные огоньки, и по воде скользил тусклый луч прожектора с палубы трудяги-парома. Луна поднималась все выше, и в ее серебристом сиянии растворялись прибрежные постройки — исчезало все, сотворенное руками человеческими, — и берег приобретал свой первозданный вид; должно быть, именно таким увидели его голландские мореходы, когда их утомленным взорам открылось лоно долгожданной земли. Очарованный волшебным великолепием Нового Света, человек преклонил колени перед мудрой красотой матери-природы, вслушиваясь в торжественный гимн последней и величайшей мечты человечества — мечты о Земле Обетованной. Бессмертная душа его, алчущая благолепия, была умиротворена, а разум не искал, да и не принимал этого умиротворяющего благолепия. Один только миг длилось это очарование, а потом… потом девственные леса были вырублены, и этот уродливый дом вырос там, где прежде шумели тенистые дубравы.
Размышляя о судьбах древнего и совершенно незнакомого мне мира, я не мог не подумать о Гэтсби, о том, как впервые увидел он зеленый огонек на той стороне бухты — там, где жила его Дейзи. Ему пришлось проделать долгий путь, и его мечта была так близко, что, казалось, протяни руку — и дотронешься до нее. Но он не знал, что там ее больше нет. Та Дейзи осталась где-то далеко в его прошлом, где-то за этим городом, за дальними далями — там, где под звездным небом лежит его необъятная страна.
Гэтсби верил в свою путеводную звезду, его, как и всех нас, манил призрачный огонек простого человеческого счастья. Но безжалостные годы встают на нашем пути неодолимой преградой. Мы спешим в погоне за синей птицей удачи, а если ускользнет она сегодня — не беда, будет еще завтра… И настанет день, когда мечта будет так близко, что, кажется, протяни руку — и…
И опускаются весла, и выгребаем мы против течения, но сносит оно наши утлые ладьи, и вздымаются валы, и несут нас назад — в прошлое.
Оригинальный текст: The Great Gatsby, chapter 9, by F. Scott Fitzgerald.