История — это полет в самолете над континентом, тогда как литература — неторопливая прогулка в кругу друзей.
Живопись — искусство живое, но статичное.
Музыка эмоциональна, но абстрактна.
Литература превосходит все эти искусства способностью создавать дружеское понимание, ибо она личностна, пряма и доверительна.
Р. Б. Инглис, В. К. Стюарт «Приключения в мире литературы»
Научно-технический прогресс сломал идеологические барьеры, разрушив само идеологизированное государство с его изолированностью, сделал общедоступными в так называемом постиндустриальном, информационном обществе завоевания интернациональной культуры.
Но все ли делают СМИ для того, чтобы любой и каждый мог пользоваться истинными произведениями искусства? Увы, нет. Наряду с книгами, фильмами и другими зрелищами, поистине достойными уважения и восхищения, потребителю предлагается доступная и дешевая, низкого качества продукция.
Дешевка воспринимается легче и потому кажется демократичнее. Однако это обманчивое впечатление. «Кич» — «массовые» литература и искусство — отупляет, сводит на нет духовность, без которой немыслимо как искусство, так и его восприятие. Духовность, дарованную человеку как высшее благо!
В начале Перестройки кто-то из журналистов процитировал меткое определение одного американца: «Они (т. е. мы, русские — С. Щ.) думали, что подсоединились к нашему водопроводу, а подсоединились к нашей канализации».
Да, так и получилось. Поэтому на наших прилавках куда меньше книг, составляющих истинную литературу, чем низкопробной чепухи, которую быстренько научились стряпать отечественные дельцы от книжного бизнеса. Стали появляться уже и рецепты по изготовлению этой чепухи от новоявленных авторов.
С другой стороны, к счастью, звучат и возгласы протеста: людям надоели беспомощные в литературном отношении поделки, похожие друг на друга, как две капли воды, кровавые до нелепости повествования о жизни бандитов и маньяков, романтизированных или, наоборот, приниженных бытом сыщиков обоего пола, проституток и наркоманов, туповатых богатырей из сказочек для взрослых...
Спрос определяет предложение. Говорят, на хорошую литературу спроса нет. Почему? Смею думать, что народ просто забыл, что это такое. И новое поколение просто не знает имен создателей эталонов настоящей литературы.
«Заезженные», опошленные примитивным школьным «разбором» имена канонизированных русских классиков приелись, а кто из школьников знает тех русских писателей, которые не входят в школьную программу? Тем более — Хемингуэя, Ремарка, Марселя Пруста, Диккенса, Брехта, Арагона, Голсуорси, Бальзака, Дос Пассоса, Анатоля Франса?
А ведь вчерашние школьники сегодня входят в жизнь. Не знают этих имен и полагают, что так можно жить.
Наблюдая это горестное для человечества явление, автор книжки, которую читатель держит в руках, решил попробовать донести в сжатом виде сведения хотя бы о части мировой сокровищницы литературы до умов, а главное — до сердец школьников.
Ученики росли, слушали лекции по истории английской, а потом американской литературы, чихали книжки и писали о них сочинения. Радостно было видеть, как, взрослея, вникают они во все более сложный материал, и приятно, читать некоторые из их работ, проникнутые искренним удивлением и радостью познания прекрасного, пониманием: того, ради чего писали их когда-то авторы, и того, ради чего трудился учитель.
Не скрою, не менее приятно было, что, по крайней мере, две лучшие работы получили весьма лестные отзывы в университетах г. Оснабрюк (Германия) и г. Филадельфия (шт. Пенсильвания, США).
Так стало ясно, что эти ребята получили хотя бы толчок к будущей потребности в общении с прекрасным. Значит, это возможно?
Потом подумалось: а почему бы не поделиться знаниями и впечатлениями с более широкой аудиторией?
Так родилась эта книжка. Она не претендует на роль учебника. (Да может быть, это и лучше. От слова «учебник» многие теряют к книжке интерес.) Это, вернее сказать, рассказ об английских и американских писателях и их книгах, об их восприятии в разное время у них на родине и у нас в стране, в частности — и о личном восприятии автора. Думаю, материал книжки, несколько расширенный по сравнению с курсом прочитанных лекций, будет интересен людям разных возрастов и профессий: не только учащимся и студентам специальных гуманитарных вузов, но и тем, кому дорого общение с прекрасным изобретением человечества — книгой, которая пять веков была его спутником и другом.
Ради того, чтобы мы не предали этого верного друга, и написан этот скромный труд.
С. Щепотьев
был еще одним значительным представителем писателей «потерянного поколения». Его романы кажутся на первый взгляд не столь глубокими, не столь масштабными, как книги его друзей — Хемингуэя и Дос Пассоса. Нельзя, тем не менее, не согласиться с Гертрудой Стайн, писавшей Скотту: «Вы воссоздаете современный мир совершенно так же, как это делал Теккерей в „Пенденнисе“ и „Ярмарке тщеславия“, и это неплохой комплимент».
Френсис Скотт Ки Фицджеральд был ирландцем. Он родился на Среднем Западе, в Сен-Поле, столице шт. Миннесота. Детство его прошло на востоке, в Буффало, а после того как Фицджеральд-старший в 1908 г. оставил службу в фирме «Проктор & Гэмбл», семья возвратилась в Сен-Пол.
Крупные коммерсанты были, однако, предками будущего писателя по материнской линии. Отец же происходил из аристократического рода шт. Мэриленд Скоттов и Ки. От него перенял Френсис прекрасные манеры и понятия о чести, сложившиеся еще в восемнадцатом веке, которыми сын весьма дорожил.
И все же именно богатство матери открыло Френсису двери в высшее общество Сен-Пола.
ФРЕНСИС СКОТТ ФИТЦДЖЕРАЛЬД — романтический эгоист века джаза — познал трагическую любовь и отравляющую власть денег и поведал о них своему поколению.
Он с отроческих лет вел дневник, который называл «Thoughtbook»[38]. В эти же годы появились в школьном журнале его первые рассказы. В пятнадцать лет Френсис написал пьесу, сам поставил ее и сыграл в спектакле одну из ролей.
Учился Френсис не Бог весть как. Мальчишеские увлечения вроде футбола тоже не слишком занимали его. Из школы в шт. Нью-Джерси он частенько ездил в Нью-Йорк, чтобы попасть в театр. Узнав, что в Принстонском университете существует музыкальный театр, он решает поступить именно в этот университет. В сентябре 1914 г. его зачисляют студентом, а в скором времени избирают секретарем студенческого клуба «Треугольник» и членом редколлегии журнала «Тигр». Его рассказы и стихи печатает и студенческий литературный журнал «Нассау Лит». В 1916-м из-за болезни Френсис оставляет Принстон. Весной следующего года происходит разрыв с любимой девушкой. Оправиться от ударов помогает чтение: Суинберн, Шоу, фантаст Герберт Уэллс. Возвратившись в Принстон, Френсис уже исполнен решимости стать писателем. К весне он написал и опубликовал в «Нассау Лит» девять стихотворений, пять либретто музыкальных ревю и восемь рассказов.
Лето 1917 г. Френсис провел в Сен-Поле, откуда писал университетскому товарищу, будущему критику Эдмунду Уилсону, что посвятил свое время питью джина и изучению философии (Джеймс, Шопенгауэр, Бергсон).
В это же время он начинает работу над первым романом и сдает экзамены для поступления в регулярную армию, а в ноябре отбывает в офицерский учебный лагерь Форт Ливенворт, шт. Канзас.
Ему было неполных двадцать два года, и он был поразительно красив классической красотой, которую портил только плотно сжатый рот с узкими губами. Относительно невысокий, он обладал изящной фигурой. В глаза окружающим бросались его желтые сапоги со шпорами, которых не было у других офицеров.
Таким Френсис предстал в сельском клубе перед восемнадцатилетней красавицей Зельдой Сэйр, шестым, обожаемым ребенком в семье судьи, названной по имени цыганской королевы из какого-то романа. Зельда курила и пила джин. Она с детства занималась балетом, танцевала легко и, презирая приличия, щека к щеке с партнером. Впоследствии она вспоминала, что во время танца ей казалось, будто у Скотта крылья за спиной и он не летает, только идя на компромисс с условностями. «Она была самой прекрасной девушкой, какую я видел в своей жизни, — писал Скотт. — Я сразу понял, что она просто должна стать моей». Их потянуло друг к другу с первой встречи, и Эдмунд Уилсон был, вероятно, прав, говоря, что, если была когда-либо пара, идеально подходившая друг другу, это были Скотт и Зельда. Они писали друг другу записки и изливали восторги в своих дневниках — кстати, одинаково безграмотно.
Скотт был романтическим героем, общительным, оживленным, впечатлительным и исполненным мечтаний об успехе, богатстве и славе.
С романом поначалу не везло: рукопись, посланную в издательство, вернули с отказом. Но Френсис не унывал. Любовь окрыляла его. На войне он так и не побывал: она успела окончиться. Выйдя в отставку, он подарил Зельде обручальное кольцо своей матери и написал письма ее родителям. Несколько раз он безрезультатно просил руки Зельды. Потом уехал в Нью-Йорк. Служил литературным сотрудником рекламного агентства. Потом удалился к родителям и работал над своим романом.
В сентябре 1919-го издательство приняло к печати роман, носивший название «По эту сторону рая», а в ноябре Зельда согласилась стать женой Скотта. Книга вышла из печати в марте 1920 г., а накануне Пасхи, ярким солнечным днем 3 апреля, Зельда, похожая на богиню весны, вышла из католического собора Св. Патрика в Нью-Йорке супругой Френсиса.
Им предстояло прожить еще десять лет вместе, а потом вследствие алкоголизма Зельда практически не покидала психиатрическую лечебницу, и совместная жизнь супругов прекратилась. Но и годы фактического супружества были не из легких, хотя любили они друг друга искренне и сильно.
Хемингуэй вспоминал, что Скотт как-то рассказал ему о своей семейной жизни и это была «по-настоящему грустная и, я уверен, правдивая история»: Зельда ревновала Скотта к его работе, а он ревновал ее к мужчинам. Зельда жевала резинку, демонстрировала колени. Оба крепко пили. Писательница Дороти Паркер (1893—1967) вспоминала, что с первых дней супружества Френсис и Зельда вели себя так, будто намеренно хотели вызвать в окружающих шок. «Но они оба выглядели так, точно только что родились из солнца. Их юность была поразительна. Все хотели знакомиться с ним. „По эту сторону рая“ <...> в 1920-м воспринимался как экспериментальный роман. Он открыл новый пласт». Тридцать три тысячи экземпляров романа были проданы за восемь месяцев, а Скотт вдруг стал «архетипом[39] того, что нужно было Нью-Йорку».
В первом романе Скотта увидели себя те, кто вступил в жизнь после Первой мировой войны — поколение, которое, как писал Фицджеральд в своей книге, «более предыдущего испытывало страх перед нищетой и поклонение успеху, когда, повзрослев, узнало, что все боги умерли, все войны отгремели, всякая вера пошатнулась». Война заставила их задуматься о ценности жизни как таковой, о ее быстротечности и бессмысленности кровопролитий.
В «Моем поколении» Скотт сказал: «Старая клевета, будто мы были циниками и скептиками, с самого начала была чепухой. Наоборот, мы глубоко верили». Как пошатнулась эта вера и рассказывает книга, написанная живым и разнообразным языком — от изысканно утонченного до разговорного жаргона.
Герой первого романа Скотта Эймори Блэйн ведет жизнь, на первый взгляд, бездумную, как и те, кто окружает его в Принстоне. Однако из его разговоров и переписки с монсеньором Дарси, некогда влюбленным в его мать, читателю становится понятно, что молодой человек пытается осмыслить жизнь и себя самого в этой жизни. Наставления Дарси выявляют прежде всего скрытые в юноше положительные задатки. «Священник, казалось, читал мысли Эймори раньше, чем они прояснялись для него самого».
Молодому человеку кажется, что за время, проведенное в Принстоне, он растерял половину того, что составляло его личность.
— «Ничуть, — возражает Дарси. — Ты всего только утратил большую часть тщеславия». Он указывает Эймори на его стремление все классифицировать как на желание выявить типичное и называет это ядром схоластической философии, а самого Блэйна — медиевистом, т. е. человеком, мироощущение которого близко средневековью. Предостерегая юношу от подобных попыток, монсеньор предупреждает, что типы с течением времени могут меняться, даже он сам, полагая, что в каком-то случае находится на высоте, может на деле поступить наихудшим образом. В равной степени Эймори не следует, полагает Дарси, прислушиваться «к дуракам и мудрецам», которые попытаются оценивать его самого: «сохраняй ясность ума <...>, и что бы ты ни сделал своим ремеслом — религию, архитектуру или литературу — я уверен, тебе безопаснее будет держаться церкви».
Уходят на войну друзья Эймори по колледжу. И среди еженощного кочевья по ресторанам, среди ночных променадов Эймори охватывает неизъяснимый страх. Его привлекает соученик по имени Берн Холидэй, исповедующий пацифизм, увлекающийся социалистическими идеями и запоем читающий Льва Толстого, Ницше и Уитмена. Хотя Берн поверхностен и наивен, Блэйну кажется, что тот — развивающаяся личность, тогда как он, Эймори, стоит на месте. По мнению монсеньора Дарси, Берн — «великолепный парень». Однако священник резко возражает против эпитета, которым Холидэй наградил его самого: «Я был шокирован, когда ты написал мне, что он полагает, будто я блистателен, — пишет Дарси юному другу. — Ни ты, ни я не блистательны. Мы экстраординарны, умны, мы способны привлекать людей, создавать атмосферу <...>, но блистательны — вот уж нет. <...> Мы обладаем глубокой верой, хотя твоя пока еще не сформировалась; мы ужасно честны, и этого не может поколебать вся наша софистика, а сверх того — мы по-детски простодушны, и это удерживает нас от настоящего зла».
«Медленно и неотвратимо <...>, пока Эймори беседовал и мечтал, к берегам Принстона подкатила война», и, возвращаясь из Вашингтона, Эймори вдыхает в поезде «зловоние союзников — как он догадался, греков или русских». Ему мешает уснуть их «ржание и храп». Дыхание войны подступило слишком близко, чтобы его не замечать. Пацифист Берн Холидэй, порассуждав о непротивлении, исчез, Эймори и его университетский друг, поэт Томас Парке д’Инвильерс, оказываются в американской армии.
«Ты ушел на войну, как и должен был джентльмен, — пишет Блэйну Дарси. — Точно так же, как ты ходил в школу и колледж <...>. Ты никогда уже не будешь тем Эймори Блэйном, которого я знал <...>, потому что твое поколение становится жестким, куда более жестким, чем когда-то стало мое».
Гибнут друзья Эймори, и из учебного лагеря он пишет Тому: «Католическая церковь так часто слишком поздно простирает свои крылья, что ее роль робка, ею легко пренебречь. <...> Религия, вдохновленная кризисом, ничего не стоит, она в лучшем случае преходяща. <...> Но у нас с тобой будет дворецкий, и вечерний костюм, и вино на столе, и бесстрастная, созерцательная жизнь, пока мы не решимся воспользоваться пулеметами на стороне защитников собственности — или не станем швырять бомбы вместе с большевиками. <...> Господи, Том! Я надеюсь, что-то произойдет. Я чертовски обеспокоен и ужасно боюсь растолстеть, влюбиться и стать домоседом».
Эймори влюбился после войны. Розалинда, в которой Зельда Фицджеральд с удовольствием узнавала себя, сестра его бывшего соученика, девушка из состоятельной семьи, юная сердцеедка, тоже влюбляется в Эймори. Но уступает настояниям матери и отдает руку богатому Даусону Райдеру: после смерти матери Эймори Блэйн теряет свое богатство, а его заработка в рекламном агентстве не хватило бы даже на парикмахера для Розалинды.
После нескольких дней беспробудного пьянства приходит тяжкое похмелье: Эймори осмысливает не только утрату «неуловимо мимолетных, не запечатленных в памяти часов» любви с Розалиндой, но и потерю веры, идеалов, ориентиров. Он чувствует себя «старым, и усталым, и беспокойным». Он понимает, что «война разрушила прошлое, в известном смысле убила индивидуальность» в представителях его поколения, если не «во всем мире»: Вудро Вилсон только в начале своего президентства был могуществен, «он должен был вновь и вновь идти на компромиссы, а Троцкий и Ленин занимали более определенную, последовательную позицию, но стали всего лишь сиюминутными фигурами, как и Керенский <...>. Война стала наиболее индивидуалистическим поприщем для человека, однако у героев войны не было ни авторитета, ни ответственности».
Эймори сожалеет, что его друг Том — «проклятый, умный, бессовестный Шелли» — сотрудничая в популярном еженедельнике, принужден быть циничным по отношению ко всем и всему, о чем пишет, представляя «критическую совесть поколения»: «Мы хотим верить. Студенты хотят верить старым авторам, избиратели — конгрессу, чиновникам. Но мы не можем: слишком много голосов, слишком много беспорядочной, бессовестной критики <...>. Вот почему я поклялся не прикасаться к перу, пока мои мысли не прояснятся или совершенно не изменятся; у меня и так довольно грехов на душе, чтобы еще вбивать в головы людей опасные, легкомысленные эпиграммы, способные заставить бедного, безобидного капиталиста заигрывать с бомбой, а невинного большевичка опутать пулеметной лентой».
Жизнь разлучила Тома и Эймори, которые и до того, «казалось, всегда прощались». Затосковав, Блэйн отправляется навестить пожилого дядюшку в Мэриленде, и там «зло в последний раз подкралось к Эймори в обличье красоты, последняя чарующая тайна захватила его диким восторгом и разбила вдребезги его душу». Роман Эймори с соседской красавицей Элеонорой, появляющейся из лесной чащи со стихами Верлена на устах, — это поистине дивная языческая легенда, развертывающаяся на фоне первобытной красоты природы, среди молний, аромата цветов и лунного света, навевающая образы поэзии Шекспира, Суинберна, Шелли, По и Руперта Брука, пока не «тает в этом лунном свете» после дикой выходки девушки, в результате которой погибает, ее лошадь и сама она чудом остается жива.
После этого эпизода роман устремляется к развязке. Вот в очередных похождениях со студенческой братией Эймори выручает брата Розалинды из неприятного столкновения с представителями закона, принеся себя в «жертву милосердию» (так называется эта глава). Вот он узнает о смерти монсиньора Дарси и присутствует на его похоронах.
Вот, наконец, «романтический эгоист», как называет автор Эймори, «становится личностью» (таково название следующей главы): разгуливая по Нью-Йорку под ноябрьским дождем, Блэйн будто смотрит на жизнь новыми глазами. Он видит простых горожан, в которых «О. Генри видел романтику, пафос, любовь, ненависть», а ему видится «только грубость, физическая грязь и глупость», потому что «никогда раньше в своей жизни не замечал Эймори бедного люда» и полагал, что «бедность была красивой когда-то, но теперь она отвратительна». Он заводит с самим собою длинный разговор о смысле жизни, внушая себе, что не хочет «морального самоубийства». Мысленно обращается к покойному монсеньору, к лучшим умам человечества: Гете, Шоу, Вольтеру, Ренану, Ницше, Шопенгауэру, Ибсену...
Заключительный эпизод романа — случайная поездка в автомобиле с двумя бизнесменами, предложившими подвезти его. Здесь Эймори разражается дикими, странными разглагольствованиями, отчасти негодуя на царящие в окружающем его мире порядки, отчасти желая подразнить слишком благополучных незнакомцев социалистическими лозунгами.
«Но вы же не верите во все эти социалистические клише, которыми вы говорите», — догадывается один из его собеседников.
И Эймори сознается, что не уверен и в половине сказанного. И объясняет свое настроение так: «Я продукт разбросанного сознания беспокойного поколения — со всеми причинами продать радикалам разом и свой мозг, и перо <...>. Я и мне подобные будем сражаться против традиций. По крайней мере попытаемся заменить одни запреты другими <...>. Одно я знаю: если жизнь — это не поиск Грааля, то она — чертовски забавная игра».
Внезапно выясняется, что хозяин автомобиля — отец погибшего соученика Эймори, Джесса Ференби. И Блэйн чувствует: «тот факт, что он знал Джесса, перевесил всю неприязнь, порожденную его высказываниями».
Возвращаясь в Принстон ночью, Эймори рассуждал о своем поколении и, сожалея о его судьбах, «не сожалел о себе: искусство, политика, религия — что бы ни стало для него средством самовыражения, он знал, что теперь он в безопасности, свободен от всякой истерики: он мог принять приемлемое, странствовать, расти, бунтовать, спокойно спать многие ночи...
Он знал, что в его сердце не было Бога, его мысли были еще в беспорядке, была боль памяти, сожаление об утраченной юности — но воды избавления от иллюзий не смыли с его души способности любви к жизни, безумной суеты прежнего честолюбия и неосуществленных мечтаний. <...>
Он не мог сказать, почему борьба все еще чего-то стоила, почему он был исполнен решимости как можно полнее использовать себя и наследство тех, кого знал когда-то.
Он простер руки к кристально чистому, светлому небу:
— Я знаю себя! — воскликнул он. — Но и только».
Пожалуй, это один из самых оптимистических финалов книг, написанных писателями «потерянного поколения», и в том числе — самим Скоттом Фицджеральдом. Остается только сожалеть, что автобиографический роман, как видно, выразивший настроение самого автора в период его создания, не стал пророческим. Правда, он принес Скотту и деньги, и славу. Но дальнейший путь писателя был, увы, роковым.
В том же 1920 году Фицджеральд издал книгу рассказов, по общему мнению критики, значительно уступавших его роману.
Он задумал новый роман о том, как молодая супружеская пара, по его собственным словам, «потерпела кораблекрушение на отмели распутства». Хотя писатель всегда отрицал автобиографический характер этой книги, Глория из «Прекрасных и проклятых» опять сильно напоминает Зельду, а ее муж Энтони в значительной степени — самого Скотта. Особенно же наводит на мысль о сходстве супругов Пэтч и Фицджеральдов как раз распутство, о котором свидетельствуют многие друзья семьи Скоттов. Здесь и вызывающее поведение, и экстравагантные для того времени наряды Зельды, из-за которых супругов не пускали в порядочные отели, и нелепая покупка подержанного автомобиля, которым никто из них толком не умел управлять и который был причиной многих неприятностей с полицией. И бесконечные семейные сцены на почве обнаружившихся различий в привычках и характерах. И опять-таки — пьянки.
Наконец, в интервью журналу «Shadowland» в январе 1921 г. писатель уверяет, что «действительно женился на героине своих рассказов» — почему бы не прибавить «и романов»! Тем более что, как уже упоминалось, в Розалинде из первого романа сама Зельда узнавала себя, и достоверно известно, что при работе над образом Глории Скотт пользовался дневниками жены, которые порой прямо цитировал в новой книге.
В апреле «Прекрасные и проклятые» были завершены и начали печататься в «Metropolitan Magazine», а летом Скотты совершили поездку в Европу. В Англии критик Максуэлл Перкинс представил их Джону Голсуорси, и тот пригласил их отобедать с другими английскими и ирландскими литераторами. Они познакомились также с леди Рэндолф Спенсер Черчилл, и ее сын, Уинстон, будущий прославленный премьер-министр, час беседовал за обедом с Зельдой, которая его очаровала. Есть сведения и о знакомстве Скотта с Джеймсом Джойсом.
Далее их путь лежал во Францию, оттуда в Италию. Европа разочаровала Скотта: «Черт побери Европейский континент, — писал он Э. Уилсону, — он вызывает разве только антикварный интерес».
В конце октября Зельда родила дочь, которую назвали Патрисия, тут же переименовали в Фрэнсез Скотт Фицджеральд, а в обиходе звали Скотти.
К весне писатель слегка переработал новый роман для публикации отдельной книгой. Эскиз обложки вызвал его раздражение: «Это ухудшенное, издание меня самого». Не был утвержден и эскиз, выполненный Зельдой, на котором героиня, напоминающая ее самое, была помещена в бокал шампанского.
Этот роман был принят критикой не более чем вежливо. Не выказывали энтузиазма и читатели. Книжка продавалась без особого успеха.
Может быть, как раз потому, что автор развенчивает в ней восторженных читателей своего первого романа, молодых «прожигателей жизни», которые, как отмечали первые же рецензии, представлены «во всей своей непристойной банальности» и не поднимаются «до уровня обычной человеческой порядочности». Роман называли социальным документом, фотографией, но «в то же время неправдоподобным, как часто бывают неправдоподобны снимки». Трудно судить о степени правдивости отображения Фицджеральдом персонажей избранной им социальной группы: мы бесконечно далеки от этих американцев, живших в первой четверти минувшего двадцатого века. Судя же по общечеловеческим нормам и с точки зрения художественной критики, нельзя не отметить проявившийся в новом романе Скотта тонкий психологизм, с которым он прослеживает зарождение и становление в своих героях взаимной любви, сложное переплетение нежности, их страстной потребности друг в друге и раздражения друг на друга вскоре после свадьбы.
С первых же строк автор характеризует Энтони как человека, пытающегося разобраться в самом себе, «прямого, упорного и надменного, сознающего, что чести не существует, но все же честного, сознающего софистичность мужества, но все же храброго». Из краткой его родословной мы узнаем, что Энтони был единственным сыном рано умерших родителей и внуком бывшего кавалерийского майора, после выхода в отставку сколотившего состояние в семьдесят миллионов долларов на выгодных сделках, заключенных на Уолл-стрит.
Будучи свидетелем кончины отца, Энтони с одиннадцати лет испытывал страх смерти: для него «жизнь была борьбой со смертью, поджидавшей на каждом углу». Лекарством от этого страха стало чтение. Другое увлечение мальчика — коллекционирование марок. Энтони окончил Гарвардский университет, два года провел в Италии, изучая искусство и архитектуру, и в ожидании наследства от деда занимается историей средних веков.
«Долгая отчужденность в юности и — как следствие — застенчивость определяли его дальнейшее поведение», — сообщает автор.
Ни занятия Энтони, ни его скромность не вызывают одобрения у старого Адама Пэтча.
Энтони общается с близкими друзьями — блестящим выпускником Гарварда Моури Ноблом и эксцентричным Ричардом Карамелом, начинающим драматургом, который сочиняет пьесу, шокирующую общество средой обитания ее героев — трущобами Нью-Йорка. К этому времени Энтони обретает ироничность — качество, которое, как пишет Фицджеральд, придало ему лоск.
Интересна короткая глава «Воспоминание о рае», непосредственно предваряющая знакомство Энтони с Глорией. Это метафорический диалог Чистого Ветра с возрождающейся в начале каждого века Красотой. Красота расспрашивает о своем новом «назначении», и Ветер характеризует новый, двадцатый век и роль, которая будет отведена в нем Красоте. Характеристика эта вполне пессимистична.
«Твоя жизнь на земле будет, как всегда, интервалом между двумя значительными взглядами в мировое зеркало, — говорит Ветер Красоте. — Поначалу предполагалось, что ты на этот раз станешь киноактрисой, но потом решили, что это нежелательно. Все свои пятнадцать лет ты будешь считаться тем, что называется „с-вэтская девица“. — „Что это?“ — „Что-то вроде фальшивой аристократки. <...> В течение своих пятнадцати лет ты будешь известна как дитя рэгтайма[40], „пташка“, джазовая малышка, малышка-вамп[41].
Ты будешь танцевать новые танцы не хуже и не лучше, чем танцевала старые“. — „Мне будут платить?“ — „Да, как всегда — за любовь...“
С легкой усмешкой Красота спрашивает: „А мне понравится, что меня будут звать джазовой малышкой?“ И Ветер мрачно (!) отвечает: „Ты это полюбишь...“»
С виртуозностью опытного рассказчика Скотт медлит выводить главную героиню на сцену. «Портрет сирены» (название соответствующей главы) складывается поначалу из рассказов о ней. Вот Ричард сообщает Энтони, что у него есть чертовски хорошенькая кузина, у которой, правда, вовсе нет мозгов. Энтони (в полном соответствии с высказыванием Скотта в упоминавшемся выше интервью 1921 г.) возражает, что для его друга, вероятно, серьезная девушка — та, «которая сидит с тобой в уголке и рассуждает о жизни, из тех, кто в шестнадцать лет с мрачным лицом спорит, хорошо или плохо целоваться и нравственно ли для первокурсников пить пиво». Заинтригованный, он отправляется с Ричардом в гости к Глории и... проводит время в обществе ее матери, ведущей с молодыми людьми скучные «светские» разговоры, и ее отца, заядлого курильщика сигар, исповедующего идеи двадцатилетней давности и «отравляющего разговоры бесчисленными „да-да-да“».
Энтони развлекается с подавальщицей из бара, Джеральдин, а Моури Нобл тем временем сообщает ему, что познакомился с Глорией, которая предпочитает беседы только о самой себе. Но оба друга соглашаются, что оценке, данной Ричардом его кузине, доверять нельзя.
Наконец Энтони принимает Ричарда и Глорию у себя. «Ее красота сделала его рассеянным», первый разговор, а потом и первое свидание приносят «неудовлетворение», которое сменяется «восхищением» (о чем говорят и названия последующих глав).
В дальнейшем колебания противоречивых чувств и настроений главных героев чередуются в непредсказуемой и весьма характерной для зреющей неординарной любви последовательности. Наконец, Энтони делает Глории предложение руки и сердца, и девушка принимает его. «В театре их руки тайком соединялись, пожимая друг друга в продолжительной темноте; в переполненных залах их губы складывали слова, которые читали их глаза — не зная, что они всего лишь идут по запыленным стопам прошлых поколений, но смутно понимая, что если правда — конец жизни, то счастье — ее форма, которую следует лелеять в ее короткий и трепетный миг».
Энтони сообщает о своем решении деду. Тот пробует отмахнуться от его заявления, доказать внуку несерьезность его намерения. Но Энтони так твердо стоит на своем, что «в эту минуту впервые понравился деду».
Старый Адам Пэтч не только дает согласие на брак, но и настаивает на том, чтобы свадьба состоялась в его имении.
Автор подробно показывает, как в пустых капризах Глории и вздорных всплесках грубости Энтони — этих нелепых попытках самоутверждения молодых супругов — тонут, тают, растрачиваются попусту их взаимная доброта и нежность. И эта тончайше обрисованная Скоттом обратная сторона любви тоже стара, как мир, она до горечи узнаваема и правдива: такова природа людей, будь они богачи или простые труженики. С течением времени разного рода вечеринки становятся излюбленным времяпрепровождением молодой пары: «Все еще влюбленные друг в друга, очень интересующиеся друг другом, они с приближением весны находили пребывание дома утомительным; книги стали чем-то пустым; прежнее волшебство пребывания вдвоем давно исчезло: они предпочитали теперь скучать на какой-нибудь глупой музыкальной комедии или ужинать со скучнейшими из знакомых, коль скоро там бывало достаточно коктейлей, чтобы разговоры не стали невыносимыми»...
Адам Пэтч, близко к сердцу принимающий вести с фронтов мировой войны, убеждает внука заняться военной журналистикой. Энтони предпочитает службу в биржевом бизнесе. Но его, интеллигента, тяготит карьеризм сослуживцев, их мещанские разговоры, наконец — «многолюдный кошмар утреннего метро, адским эхом звеневший в его ушах». Он «внезапно уволился», чтобы вернуться к хмельным пирушкам с друзьями и малознакомыми, не всегда приятными людьми. Порой кутил охватывает тоска. Тогда они изливают душу друг другу, делясь сомнениями и тревогами, подобно Моури, чей пьяный ночной монолог под дождем Энтони сравнивает с градом выпущенных стрел, едва ли подстрелившим хоть одну птицу. Моури заявляет, что красота ничего не имеет общего с правдой, а разум с его колебаниями, топтанием на месте и отступлениями — ничто по сравнению с обстоятельствами.
Обстоятельства между тем складываются для Энтони неблагоприятно. Адам Пэтч случайно оказывается свидетелем очередной пьяной оргии внука и отказывает ему от дома, а в дальнейшем лишает и наследства. Энтони затевает судебный процесс, чтобы оспорить завещание. А пока принимается за литературное творчество. Его рассказы возвращаются из редакций с отказами, они безжизненны, даже преуспевающий теперь Ричард Карамел не согласен печатать их в своем журнале.
Тем временем США вступают в мировую войну. Моури, Ричард, а за ними и Энтони подают заявления о вступлении в армию. Перед тем как проститься с женой, Энтони делает ей страшное признание: больше всего ему хотелось бы быть убитым на войне...
И вот он уже на пути в учебный лагерь, в душном, переполненном новобранцами вагоне, напоминающем ему виденные прежде товарные вагоны с надписью «Сорок человек или восемь лошадей», уже вступила в силу нелепая, на взгляд сугубо штатского человека, военная дисциплина, когда по приказу закуривают или прекращают курение. Вот и лагерь, где с первых шагов окутывает Энтони «незабываемый аромат всех лагерей — запах помойки», где «взводные то неистово стремятся произвести впечатление на офицеров и новобранцев, то тихо прячутся в строю, избегая и работы, и ненужного внимания окружающих», а какой-нибудь офицеришко «обезьянничает, разыгрывая тиранию всех офицеров, под началом которых ему когда-либо приходилось служить», и «прежде чем подписать увольнительную в город, рассуждает о результате такой отлучки для роты, армии и благополучия военной профессии во всем мире». Эта раздражающая Энтони обстановка наводит его на мысль, что «мрачная цель войны состоит в том, чтобы позволить офицерам, людям с ментальностью и амбициями школьников, насладиться какой-нибудь настоящей бойней». Он с удивлением отмечает, что «впервые в жизни находится в постоянном личном контакте с официантами, которым обычно давал чаевые, шоферами, которые прежде при встрече с ним почтительно касались фуражки, плотниками, водопроводчиками, парикмахерами и фермерами, раньше примечательными для него только как обслуга. В течение первых двух месяцев в лагере он и десяти минут кряду ни с кем не проговорил».
Тем временем письма от Глории становятся все суше и приходят все реже. Ревность начинает мучить Энтони: перед его отъездом она решила попробовать сниматься в кино.
Пэтч заводит случайный роман с девятнадцатилетней дочерью небогатого лавочника. Автор подчеркивает, что «роман Энтони, с Дороти Рэйкрофт был неизбежным результатом его все возрастающей беспечности по отношению к самому себе. <...> Он не мог сказать „нет“ ни мужчине, ни женщине; кредитор и соблазнительница в равной степени пользовались его мягкостью и податливостью». В то же время «впервые за последние четыре года он мог выражать и объяснять себя заново».
Однако Глория, «la belle dame sans merci»[42] — роковая женщина, как Энтони называет ее про себя, живет в его сердце. Он шлет ей письма и телеграммы, которые остаются без ответа.
Между тем ротный капитан Даннинг, отмечая успехи Энтони, направляет его в учебный лагерь для офицеров, чтобы сделать из него капрала. В отчаянии от предстоящей разлуки, Дороти по телефону просит Энтони прийти к ней проститься, угрожая покончить с собой. Энтони опаздывает явиться в лагерь к вечерней поверке. Через несколько дней его с бутылкой запрещенного для военнослужащих виски задерживает в городе патруль. Пэтча лишают звания и увольнительных.
На гауптвахте ему кажется, что он сходит с ума. Как в бреду, читает письма от Дороти и от Глории. Но это было не безумие, а грипп. Излечившись, Энтони узнает, что его полк переводят в Нью-Йорк.
Оказавшись на Лонг-Айленде, Энтони мечтает вырваться в город и повидать Глорию. В это время приходит известие о капитуляции Германии. Энтони находит жену на балу в честь завершения войны. Их встреча тоже напоминает обоим сладкий бред.
Скотт убедительно воссоздает психологию героини, ожидавшей ушедшего в армию мужа. Встречи с друзьями и тяготят, и отвлекают ее от мыслей об одиночестве. Ради этого отвлечения она забывает обиду на подругу, флиртовавшую однажды с Энтони: «Идя на компромисс с обстоятельствами, — констатирует автор, — время идет вперед». А война совсем рядом, ее дыхание ощутимо обжигает. Короткая глава рассказывает о мимолетной встрече с Тюдором Бэйрдом, за которого в свое время Глория предполагала выйти замуж. Теперь они провели «сентиментальный вечер с поцелуями». «Потом она радовалась, что целовала его, потому что на следующий день, когда его самолет упал в полутора тысячах футов от Минеолы, обломок мотора пробил ему сердце». Сердце Глории тоже ранено: Энтони в письмах постоянно упоминает о том, что ей не следует приезжать, чтобы повидаться с ним: эти отказы он «буквально рассыпал, как эпиграммы в пьесах Оскара Уайлда». Это не единственное в этой главе «литературное» сравнение: вот Глория плачет над романом Голсуорси, «которого любила за способность прыжком в темноту воссоздавать ту иллюзию юной романтической любви, которую постоянно ищут женщины — то ли всматриваясь в будущее, то ли оглядываясь назад».
Возвращение Энтони «вернуло на первый план все их былое раздражение». И нежность супругов друг к другу «переливалась, кажется, из одного пустого сердца в другое». «В той же степени, в какой он нуждался в ней, как ни в ком другом, он все более интенсивно и сильно ее ненавидел».
Тянется процесс, оспаривающий завещание Адама Пэтча. Инфляция сводит к минимуму доходы супругов. Попытки Энтони устроиться на работу оканчиваются неудачей, главным образом — из-за его пристрастия к алкоголю. Введение «сухого закона», замечает автор, не уменьшило, а увеличило число пьющих: «Иметь бутылочку ликера стало предметом хвастовства, почти признаком респектабельности». Старые друзья — Энтони и Моури — серьезно ссорятся из-за разбитой бутылки шампанского.
Глория хочет иметь модную беличью шубу. Супруги не могут себе этого позволить, хотя в продолжение недельной попойки они тратят вдвое больше, чем стоит эта шуба.
Глории двадцать девять лет. Она оплакивает уходящую молодость.
«Красота, — пишет Глория в дневнике, — создана только для того, чтобы вызывать восхищение и любовь. Ее надо пожинать, как урожай, а потом дарить избраннику». (Биограф Зельды Фицджеральд Нэнси Милфорд подчеркивает, что эти строки заимствованы Скоттом из дневника жены.)
Глория раздумывает о том, что важнее: сентиментальные воспоминания или глубокое намерение сохранить честь. Она задумывается о своем образе жизни. Ей хочется иметь детей, но это желание абстрактно, эфемерно. Впрочем, и «единственный возлюбленный, которого ей когда-либо хотелось иметь, был возлюбленным из ее мечтаний».
Женщина возвращается к желанию сниматься в кино, она проходит кинопробы, но неудачно: режиссеру нужна более молодая актриса. В растерянности и ужасе рассматривает Глория свое отражение в зеркале.
(Здесь Скотт выступил в роли провидца: как раз в двадцать девять лет, через семь лет после публикации «Прекрасных и проклятых», Зельда собралась вернуться в балет и, находясь в Париже, брала уроки у русских танцовщиков.)
Энтони узнал о неудачной попытке жены сняться в кино год спустя. Когда он уже тяжко пил. Когда доходы их семьи пришли в полный упадок, и ради выпивки ему приходилось закладывать свои вещи. Когда даже самые близкие друзья устали сочувствовать и давать советы.
Впрочем, и сам Энтони отталкивает участие старых друзей: «Мне не нужны проповеди», — заявляет он Ричарду, который по-прежнему преуспевает и живет в прекрасной и уютной квартире.
Зато Пэтч с удовольствием проводит время в обществе собутыльников, хоть и мучается тем, что утратил свой былой круг общения и, подобно Эймори, «не видит красоты в бедности». В порыве пьяной ревности направляется он в клуб, к другу своего тестя Блекману, который приглашал Глорию к себе на киностудию. После отвратительной сцены Энтони вышвыривают на улицу, и он с трудом добирается домой.
Через три недели, когда наконец должна была решиться судьба завещания Адама Пэтча, Энтони постигло новое потрясение: его разыскала в Нью-Йорке Дороти Рэйкрофт. В ответ на ее истеричные излияния любви Энтони хватает стул, в пьяной ярости готовый убить ее. И теряет сознание. Возвратившиеся с судебного заседания Глория и Ричард застают Энтони за рассматриванием многочисленной коллекции марок. На все попытки заговорить с ним и сообщить о выигранном процессе он отвечает:
«Убирайтесь, не то я скажу дедушке».
Здесь можно было бы и поставить точку в романе. Но Скотт «милостив» к своему герою: его помешательство — временное. Автор показывает супругов Пэтч на борту роскошного парохода. За ними наблюдает молодая пара, из разговора которой читатель узнает, что приживальщик и секретарь старого Адама Пэтча застрелился, когда понял, что лишился наследства своего благодетеля. Глория щеголяет в шубе из русских соболей ценою в небольшое состояние. «О чем он думает?» — гадают наблюдатели. И Скотт передает мысли Энтони Пэтча: «Я показал им. Это была трудная борьба, но я ее выдержал». «Они» — те, кто отказывал ему в своем обществе, кто пытался внушить ему необходимость служить, «подчиниться умеренности». Но на память читателю тут могут прийти слова Энтони, вынесенные Скоттом в качестве эпиграфа к роману: «Победитель принадлежит своим трофеям». Ибо, несомненно, Энтони одержал пиррову победу. Последняя глава романа дает столь беспощадно непривлекательный его портрет, что автобиографическая природа этого образа весьма огорчает. От этого чувства досады не спасают шутки, разбросанные автором по последним страницам и касающиеся не столько Ричарда Карамела, сколько его собственного первого романа, упоминавшегося уже сравнения его с Теккереем и т. д.
Суровость самооценки Скотта могла бы быть добрым знаком для его дальнейшей судьбы. Но, к сожалению, он, все правильно понимая, ничего не менял в своем образе жизни. Правда, он много работал: писал рассказы для журналов, которые платили ему все больше, помогал Зельде в ее литературных опытах, сочинял пьесу «Стебанутый» (иногда приводят буквальный перевод жаргонного «vegetable» — «Овощ», но смысл и стиль названия при этом теряется), которой Эдмунд Уилсон прочил успех, но которая с треском провалилась. Однако, задумав новый роман, Скотт добрых полтора года не мог к нему приступить: летом мешали гости и вечеринки, потом поденщина ради погашения долгов — за год было истрачено 36 тысяч долларов плюс оставалось пять тысяч долгу...
Ни из текстов романов Скопа, ни из его образа жизни, как видим, не вытекает, что он страстно ненавидел богатых и богатство, как о том семь раз на шестнадцати страницах, посвященных Фицджеральду, писал в своей монографии об американской литературе XX века профессор Я. Засурский. Думается, правильней было бы сказать, что писатель ярко, убедительно и разнообразно доказал хорошо известную ему самому отравляющую власть денег, их наркотическое воздействие на человека, если только тот не так тверд в принципах, как, скажем, трудолюбивый, хоть и не столь блистательный и утонченный, как Энтони, Ричард Карамел.
Следующий роман Скотта развивал эту тему.
Над новой книгой писатель работал на французской Ривьере, где жил с семьей в 1924 г. В это время Скотты знакомятся с Дос Пассосом и Хемингуэем, узнают о смерти в Англии Джозефа Конрада, которого Фицджеральд весьма почитал. Экстравагантный стиль их жизни не меняется. Зельца флиртует с французским летчиком. Скотт в людном ресторане припадает к ногам незнакомой до тех пор Айседоры Дункан, а его возмущенная супруга отвечает на это броском в лестничный проем, отделавшись, к счастью, лишь разбитыми коленями.
И в то же время Скотт работает над романом, а Зельда то плещется в ванне или бассейне, чтобы ему не мешать, то напряженно, до боли в пальцах, рисует эскизы, помогая мужу составить портрет героя будущей книги. Замысел романа претерпевает серьезную эволюцию. Поначалу автор намеревался отнести действие к 80-м годам XIX века. Но в итоге остался верным современности. «Великий Гэтсби», как в конце концов назвал новое произведение Скотт, отразил скандальное дело крупного нью-йоркского маклера Э. Фуллера, о котором писали газеты в двадцатых годах XX века.
Однако сказать, что короткая, в 180 страниц типографского текста, книжка повествует о махинациях биржевых спекулянтов — или даже о том, как губительна страсть к наживе, означало бы обеднить, а то и исказить ее содержание.
Надень, мой друг, хоть шапку золотую,
Коль это надо, чтоб ты был ей мил.
И прыгай до небес, сколь хватит сил,
Пока не скажет: «По тебе тоскую»...[43]
Эти строки из стихов Томаса Парке д’Инвильерса — персонажа первого романа Фицджеральда — являются эпиграфом к «Великому Гэтсби» (по непонятным причинам опущенным в русском его переводе).
Среди названий, которые Скотт намеревался дать новой книге, — «Золотошляпый Гэтсби», «Любовник, прыгающий до небес», наконец — «Тримальхион из Уэст-Эгг». В тексте романа однажды мелькает это сравнение Гэтсби с Тримальхионом, выбившимся из низов богачом, персонажем «Сатирикона» Гая Петрония (I век н. э.), который считался при дворе Нерона арбитром изящества и знатоком светских развлечений.
История любви Джея Гэтсби к девушке из богатой семьи Дэйзи разворачивается на фоне «пиров Тримальхиона из Уэст-Эгг» — шумных сборищ богачей, знаменитостей и проходимцев на роскошной вилле Гэтсби в предместье Нью-Йорка.
Аристократическая ирония автора по отношению к разного рода выскочкам, роднящая Скопа с Петронием, однако, ограничивается этим сравнением. Устами Ника Каррауэя, от лица которого ведется повествование, Скотт выделяет своего героя из окружающей его толпы и противопоставляет его даже предмету многолетней безнадежной любви: «Свора мерзавцев! <...> Они все вместе взятые вас не стоят!»
С несвойственным его прежним книгам античным масштабом мироощущения (разве только наметившимся в последних строках первого романа) Скотт в этой книжке уверенно оперирует глобальными понятиями любви, жизни и смерти.
Любовь заставляет Гэтсби изменить свою жизнь. Трагический характер этой любви окрашивает повествование. Атмосферу романа насыщает тревожное присутствие тени смерти, витающей над персонажами.
РОБЕРТ РЕДФОРД И МАЙА ФЭРРОУ в фильме «Великий Гэтсби».
ДЖЕК КЛЕЙТОН, принадлежавший к «рассерженному» поколению 50-х, создал экранизацию классического произведения литературы «потерянного поколения», ставшую классикой стиля «ретро» в кинематографе 70-х.
Приблизительно в конце первой трети книги мы становимся свидетелями автокатастрофы неподалеку от дома Гэтсби: его подвыпившие гости свалили машину в кювет. Никто не пострадал, и интонация рассказчика — Ника — тут несколько даже ироническая. Но для автора это предвестие первого акта той трагедии, которая разыграется в финале.
Безобидное, на первый взгляд, перечисление рассказчиком завсегдатаев гостеприимного дома Гэтсби автор снабжает жутковатыми деталями: тот спустя год-другой утонул, этот «ни с того, ни с сего однажды зимой в один день поседел», кто-то еще побывал у Гэтсби в гостях «как раз за три дня перед тем, как его упрятали за решетку, и так напился, что свалился на гравиевой аллее и автомобиль миссис Юлиссез Суэтт прошелся по его правой руке»... (еще одно упоминание об автомобиле и его — пока незначительной — жертве!). В крайнем случае не сам гость, так «его брат впоследствии задушил свою жену». И снова некто, «бросившийся потом под поезд метро на станции „Таймс сквер“. И еще один, которому „на войне отстрелили нос“»...
Во время короткого уединения с Гэтсби Дэйзи просит своего кузена — Ника Каррауэя — посторожить в саду «на случай пожара, наводнения или какого иного стихийного бедствия», разумеется, полушутя намекая на то, что поблизости находится ее муж. Но ощущение неминуемой беды не оставляет героев, и передается читателю, и присутствует едва ли не в каждом эпизоде книги, пока не обретает формы вполне конкретного прогноза:
«Так в сулящих прохладу сумерках мы мчались — навстречу смерти».
Какова же история Джея Гэтсби?
Фермерский сын, не выносивший бедности своей семьи и мечтавший о деньгах, которые давали бы средства жить на широкую ногу и открыли бы ему двери в свет, он больше года промышлял ловлей кеты, за исключением тех двух недель, которые провел в маленьком колледже, служа дворником, чтобы расплатиться за обучение. Однажды он подплыл к роскошной яхте, чтобы предупредить хозяина об изменении ветра. Богач задал ему несколько вопросов и оставил юношу у себя. Гэтсби был его шкипером, стюардом, секретарем... За эти пять лет его мечты обрели реальные очертания. Но после смерти богача Коди Гэтсби снова остался ни с чем: огромное состояние, завещанное ему хозяином, в результате юридических уловок было отсужено любовницей покойного. Когда Гэтсби в начале войны познакомился с Дэйзи, офицерская форма помогла ему выдать себя за человека ее круга. Девушка ответила на его влюбленность чувством не менее пылким и даже собралась ехать из своего родного Луисвилля в Нью-Йорк, чтобы проститься с ним, когда Джей отбывал в Европу. «Конечно, ее не пустили <...>, и больше она никогда не флиртовала с военными». Гэтсби храбро сражался, за что получил медаль и чин майора.
Дэйзи тем временем вышла замуж за богатого Тома Бьюкенена из Чикаго (правда, перед самым венчанием изрядно напилась и заявила было, что «пер-редумала», но была приведена и в чувство, и под венец).
А Гэтсби... лелеял мечту о ней. И, чтобы стать «достойным» девушки своей мечты, пустился в рискованные биржевые махинации, которые сделали его баснословно богатым. Он покупает роскошный особняк вблизи от дома Бьюкененов и через своего соседа Ника Карауэя приглашает к себе в гости его кузину Дэйзи. Он демонстрирует гостям великолепные интерьеры и даже гардероб, в приливе ребячества вываливая из него на стол десятки рубашек. Но это наивное хвастовство вызывает у Дэйзи не смех, не улыбку, а... рыдания.
Дэйзи не счастлива в браке. Том меняет любовниц, хотя ему кажется, что это не сказывается на супружеских отношениях. Когда у Бьюкененов родилась дочь, ее мать сказала странную фразу: «Я рада, что девочка. Надеюсь, она будет дурочкой: в этом мире для девушки лучше всего быть красивой дурочкой». (Заметим в скобках, что автор привел тут слова своей собственной жены, сказанные при рождении Скотти.)
Гэтсби полагает, что Дэйзи бросит Тома ради него. И прямо заявляет об этом Бьюкенену. Разражается скандал. Дэйзи уезжает с Гэтсби, причем сама садится за руль его автомобиля. Волей случая она сбивает выбежавшую на дорогу любовницу Тома, как раз в эту минуту поссорившуюся с мужем — владельцем автозаправочной станции. Женщина убита. Виновником ее смерти считают Гэтсби: и Том, и — с его слов — вдовец, который в припадке горя и отчаяния убивает Джея.
На похороны Гэтсби не прибыл никто из многочисленных завсегдатаев его раутов, балов и вечеринок даже чуть ли не постоянный приживальщик Клипспрингер ограничился телефонным звонком с просьбой вернуть ему забытые в доме Гэтсби теннисные туфли... Кроме Ника, отца Гэтсби, узнавшего о смерти сына из газет, и священника, на кладбище были только слуги и местный почтальон, да еще — совсем неожиданно — безымянный гость, виденный как-то Ником в библиотеке Гэтсби: тогда тот поражался, что на полках стоят настоящие книги, а не пустые переплеты... Теперь он озадачен отсутствием на похоронах «сотен людей» из общества покойного и сокрушенно произносит короткое: «Бедный сукин сын!»
Каков же Гэтсби в глазах самого Скотта Фицджеральда?
Профессор Я. Засурский рассуждает так: «Своего рода преклонение писателя перед Гэтсби отнюдь не означает, что он положительный герой для Фицджеральда». Странная фраза, если учесть, что «преклоняться» — значит «очень уважать, боготворить». Даже если можно уважать того, к кому относишься отрицательно, то боготворить его, согласитесь, никак нельзя. Засурский ссылается на английского критика Кросса: «Кросс усматривает в верности Гэтсби к Дэйзи проявление его „моральной некоррумпированности, которую Ник чувствует под покровом его коррупции“. Едва ли это так, — делает вывод Засурский. — Гэтсби практически становится человеком того же круга, что и Том Бьюкенен».
Но как тогда быть со словами Ника о том, что «все они, вместе взятые» не стоят Джея Гэтсби?..
Несостоятельна, на наш взгляд, и параллель, которую Засурский проводит между Гэтсби и Клайдом Гриффитсом: завистливый и алчный, трусливый и подлый Клайд несравним с широкой натурой Джея, его благородством: ведь Гэтсби готов взять на себя вину за несчастный случай на дороге, чтобы спасти Дэйзи.
Думается, автор потому и предоставил повествование Нику, что сам он не хотел давать оценки — особенно лобовые — ни герою романа, ни рассказанной истории. Отношение Ника к Гэтсби противоречиво, как, безусловно, противоречив и сам герой. Каррауэя восхищает его улыбка: «какое-то мгновение она, кажется, вбирает в себя всю полноту внешнего мира, потом <...> сосредоточивается на вас. И вы чувствуете, что вас понимают ровно настолько, насколько вам угодно быть понятым. <...> Но тут улыбка исчезла — и передо мною был просто расфранченный хлыщ».
С юных лет положенное Гэтсби себе за правило чтение для общего развития, о чем свидетельствует его давняя записная книжка, в результате приводит к собранию прекрасной библиотеки, и можно не сомневаться, что по крайней мере многие книги из нее он читал. Может быть, и это в известной степени сделало из него человека, способного в тридцать с чем-то лет хранить романтическую верность мечте пятилетней давности — мечте о женщине, у которой, по его собственным словам, «голос полон денег».
Энергия, деловитость позволяют Гэтсби в пять лет стать несметно богатым: молодость и любовь не могли ждать. В средствах он не был разборчив. И, как знать, быть может, тот звонок маклера по телефону, который после его гибели принял Ник, был роковым и, будь Гэтсби жив, его ждала бы катастрофа.
Впрочем, и любовь к Дэйзи кончилась катастрофой еще до трагических событий, последовавших за объяснением Гэтсби и Бьюкененов: ведь Дэйзи не подтвердила слов Гэтсби о том, что она готова бросить мужа! Скорее, наоборот, дала понять Джею, что все останется, как было до сих пор...
Разумеется, Ник прав: «живая Дэйзи в чем-то не дотянула до Дэйзи его мечтаний — и дело тут было не в ней, а в огромной жизненной силе его иллюзии». Но на замечание Ника, что прошлое невозможно вернуть, Гэтсби убежденно возражает: «Почему? Разумеется, можно!»
Быть может, как раз эта убежденность, эта верность мечте о недосягаемой любви, это желание отыскать себя самого — утраченного во времени, не понятого до конца самим собою, — быть может, это и делает Гэтсби романтическим героем, а книгу о нем — символическим романом? Ибо если речь здесь и идет о губительной власти денег, то не Гэтсби, а Дэйзи является жертвой этой власти, олицетворением которой выступает благополучный и самоуверенный, циничный и пошлый Том Бьюкенен.
Урок, который Гэтсби мог бы вынести из грустной истории своей любви, состоит, нам кажется, в том, что, во-первых, цель не оправдывает средства, но, во-вторых, сама цель оказалась не достойной ни влечения к ней, ни приложенных к ее достижению усилий. Как, впрочем, и цель всей его жизни — богатство ради достойного положения в обществе — совсем не так заманчива, как ему казалось, потому что не является залогом счастья. Потому что уважение окружающих оказалось фальшью. И дело не только в том, что никто из тех, кто пользовался гостеприимством Гэтсби, не счел нужным с ним проспаться. Ведь и в разгар самых пышных празднеств гости позволяли себе вести о хозяине дома самые грязные разговоры. И, не будь Гэтсби романтиком, не сохрани он в своем сердце тот «зеленый огонек», о котором говорится в последних строках книги, его можно было бы тоже считать жертвой власти денег. Но как раз та «потрясающая сентиментальность», в которой Нику слышатся «ускользающий ритм и обрывки давно слышанных и забытых слов» (мотив повторяемости человеческих чувств, звучавший в «Прекрасных и проклятых»), противопоставляет Гэтсби окружающим. Может быть, именно смерть, избавляя от позора и тюрьмы, тем самым возвышает его над всеми, кто пил, ел и веселился в его доме, но в глубине души ждал его падения.
Возможно, именно потому Томас Элиот (1888—1965), поэт, в стихах которого в двадцатые годы отчетливо звучали мотивы крушения личности в водовороте общественной жизни, написал Скотту, что «Великий Гэтсби» — «первый шаг, который сделала американская литература после Генри Джеймса».
Коммерческий неуспех романа — после его выхода в свет было продано всего двадцать пять тысяч экземпляров — со временем компенсировался блестящими отзывами прессы и товарищей по перу: Хемингуэя, например. Но Скотта это не радовало: он рассчитывал, что будет продано в три раза больше книг: «Я не могу снижать наш жизненный уровень», — писал он редактору, М. Перкинсу. И снова засел за рассказы, рассчитывая покрыть ими недостаточный доход от романа, несравненно более высокую художественную ценность которого сам прекрасно понимал.
Следующий роман Фицджеральда «Ночь нежна» вышел только в 1934 г. Многое, очень многое произошло в жизни писателя и его семьи за эти годы. Частые поездки во Францию и пребывание подолгу в Париже и на Лазурном берегу. Возвращения в США и жизнь в Голливуде в связи с полученным Скоттом заказом от «Юнайтед Артистс». В случае принятия сценария он должен был получить $ 12 000. Но сценарий «Губная помада» был отвергнут, и с гонораром в $ 3500 (а не вовсе без денег, как пишет в одной своей статье С. Батурин) супруги вернулись на восток. И новая поездка в Париж, где Зельда упорно занималась балетом и писала свой роман «Вальс оставьте за мной», и короткое путешествие по Северной Африке. А потом Зельда оказалась в швейцарской клинике с диагнозом «шизофрения», а Скотти осталась с няней в Париже. Сам же Скотт опять уехал в Голливуд. В это же время умирает сперва отец Скотта, потом отец Зельды. Зельда то выходит из клиники, то возвращается туда. Ее роман напечатан. И тогда Скотт, помогавший ей в работе, вплотную приступил к собственному новому роману.
Пожалуй, «Ночь нежна» рождалась наиболее мучительно из всех крупных произведений писателя. Он менял не только названия и даже не только систему образов: сам сюжет кардинально менялся не менее трех раз. Забегая вперед, скажем, что и опубликованный в 1934 г. вариант книги Скотт не считал окончательным и продолжал работать над композицией и уточнять детали. Лишь спустя одиннадцать лет после его смерти М. Каули издал рукопись «Ночи», хранившуюся в Принстонском университете в папке, на которой рукой автора сделана надпись: «Это окончательный вариант романа, каким я хотел бы его видеть». Каули снабдил текст вступительной статьей и любопытнейшими комментариями. По неведомой причине советское литературоведение скептически отнеслось к этой публикации, и ее перевод в СССР не был осуществлен. А. Зверев, к примеру, полагает, что Каули «чрезмерно буквально принял слова Скотта», хотя никаких аргументов, почему бы не понимать их именно так, не приводит.
«Ночь нежна» — слова из обожаемой Скоттом «Оды к соловью» Дж. Китса: «И я уже с тобой. Как ночь нежна!» Об этом хорошо известном у нас романе советской критикой написано очень много.
Интересна точка зрения Малколма Каули: он считает, что Скотт «мог изобразить в романе себя самого как Роузмэри Хойт, кроме того, что играл роль Дика Дайвера; затем его отношение к деньгам и различным слоям американского общества; затем его борьба с алкоголизмом и тревоги об эмоциональном банкротстве; затем болезнь его жены и все, что он узнал от швейцарских и американских врачей, ставивших ей диагноз; горькая мудрость, которую он приобрел в результате этого опыта <...>; его чувство вины, страх несчастья, который стал стремлением к несчастью, — все это было в книге, в разных ее слоях, как в девяти погребенных городах Трои».
Безусловно, в этом романе, как и во всех предыдущих, отразился личный опыт писателя: тут и смерти отцов Френсиса и Зельда, и увлеченность Скотта голливудской семнадцатилетней звездой Лоиз Моран, сопровождаемой всегда и повсюду ее мамашей (объяснение с Зельдой по этому поводу кончилось тем, что супруга вышвырнула в окно поезда первый подарок, сделанный ей женихом, — платиновые ручные часики с алмазами), и сама атмосфера киностудии, уже известная Скотту, и все, о чем писал Каули, включая письма Зельды-Николь, и ее диагноз, и историю болезни.
Есть, думается, значительная доля правды в словах М. Гайсмара о том, что подтекстом и подлинной сущностью постоянной «непонятной трагедии, которая занимала Фицджеральда, был секс». Во всяком случае совершенно ясно, что зарождение и развитие «прекрасных и проклятых» отношений писателя с Зельдой подробно отражены в его романах.
Выводы, подобные тому, какой делает С. Батурин о том, что «трагедия д-ра Дайвера — это трагедия подлинного таланта, вынужденного жить в буржуазном обществе», — разумеется, дань социалистическому реализму, а точнее, вульгарно-социологическому анализу, от которого до конца своих дней не избавилось советское литературоведение. Формулировка Батурина — один из нескольких расхожих тогда ярлыков, которые ничего не объясняют и не доказывают. К сожалению, к этому тезису сводятся в той или иной степени все советские работы, посвященные «Ночи».
Смятенных и мятежных героев этой книги — супругов Дайвер, — конечно, никак не назовешь социальными борцами. И все-таки они оба находятся в состоянии постоянной борьбы. С окружением, друг с другом, с самими собой.
«Счастливчик» Дик, как прозвали его смолоду, собственно, везению гораздо меньше обязан, чем своему таланту и усидчивости. Способный врач, клиницист и ученый, Дайвер позволяет себе быть нелюбезным с теми, кто вызывает в нем недостаточно уважения, даже если это владелица толстого кошелька — его свояченица Бэйби, от которой зависит финансирование его клиники. То же касается и толстосумов — пациентов и их родственников, не говоря уже о наглецах-таксистах и полицейских: с теми Дик Дайвер откровенно скандалит, за что и расплачивается увечьями.
Его коллега д-р Франц Грегориус — человек совершенно иного склада, это своеобразный слепок с уравновешенного и трудолюбивого Ричарда Карамела из «Прекрасных и проклятых» Для него репутация клиники важнее объективной правоты Дайвера, и потому скандал, в который тот оказался вовлеченным, стал подспудной причиной, чтобы искать повода расстаться с талантливым другом. Очередная жалоба богатого скандалиста и стала таким поводом; Дик это понимает, а потому прощается с Францем. Дальнейшее удаление Дайвера во все более захолустные города и городишки, скорее всего, связано все с той же его неуживчивостью. Ибо алкоголизм его весьма относительный: писатель указывает конкретное количество потребляемого героем ежедневно алкоголя — около пинты (пинта — 470 г), из которой основной объем составляет красное вино. В отличие от Энтони Пэтча Дик Дайвер ни разу не предстает перед нами безобразно пьяным. А напряжение в клинической работе врача-психиатра достаточно велико, чтобы позволить себе снять стресс, и, вероятно, Скотт консультировался со специалистами и на этот счет.
«Дик стал много пить». — «Совсем не много, — честно вступилась Николь», — читаем мы в самом конце романа.
Дик, «более всего желавший быть смелым и добрым», встретившись с Николь, «еще более захотел быть любимым». Для Бэйби он, женившись на ее сестре, всегда оставался врачом, в котором нуждалась Николь, не более. Да и сама больная, хоть и полюбила д-ра Дайвера, в процессе выздоровления, как ни странно, все более видит в нем врача, из-под опеки которого ей хочется выйти, как хотелось выйти из стен клиники. Друг семьи, а более — друг Николь, как о том говорится в начале романа, Том Барбан становится тем шансом, которого ищет Николь для осуществления перемены в жизни. И эта новая Галатея двадцатого века с радостью вырывается из-под опеки своего Пигмалиона: «Больная выздоровела. Доктор Дайвер получил свободу», — констатирует автор.
Интересно, что дуэль Тома с Маккиско — факт, взятый из жизни: Скотт рассказывал, как, защищая честь жены, однажды участвовал в подобном поединке.
Думается, Каули преувеличивает роль Роузмэри в романе, говоря, что она помогает автору «открыть или даже создать ценности в обществе, где, казалось бы, их недостает», имея в виду ее восприятие компании Дайверов и их друзей. Скорее, эта сюжетная линия была для Скотта способом довести до логического завершения свой несостоявшийся в жизни роман с Лоиз Моран. Что касается утверждения Каули, будто писатель сам себя изобразил в этом персонаже, то, вероятно, это возможно в том смысле, что Скотт, подобно своей героине, в то время делал первые шаги в кино, постигая законы нового для себя мира, уже заявлявшего о себе в его образности: «Для него, — пишет автор о Дике, — время то замирало, то каждые несколько лет начинало мелькать, как перематываемая кинопленка». Очевидно, Скотт, как и Роузмэри, уже познал сладкое отравление ядом кинематографа с его призрачными павильонами, ожидающими съемки, студийными просмотрами готовых фильмов и материала, когда глаза устремлены на экран, а уши чутко ловят шепот присутствующих, потому что от него зависит твоя дальнейшая судьба — от всей этой ярмарки тщеславия, на которой надо продать себя как можно более выгодно...
Этот мир игры света и тени, мир волшебства и производства, любви и ненависти к 1938 году поглотил Скотта уже полностью, лечение Зельды требовало огромных денег, кроме того — надо было платить за учебу дочери в колледже, и контракт с фирмой «МГМ» был подписан. Наиболее значительным результатом этой работы стал сценарий «Трех товарищей» по роману Э. М. Ремарка. К осени следующего года Скотт огромным усилием воли заставил себя приступить к роману «Последний магнат», который ему не суждено было завершить. По авторскому замыслу, книга должна была быть короче предыдущего романа, приблизительно равной по объему «Гэтсби», сжатой и точно скроенной. Настроение Скотта колебалось. Он то говорил, что счастлив от того, что погрузился с головой в работу, то писал Зельде в сентябре 1940: «Осень наступила, мне сорок четыре — и ничего не меняется». Перемены, однако, были: вскоре после прибытия в Голливуд Скотт познакомился с английской журналисткой Шейлой Грэхэм, чье сходство с Зельдой поразило его. Шейла была гораздо более уравновешенна, чем его жена, и их вскоре начавшаяся совместная жизнь была бы спокойной, если бы в Фицджеральде осталось больше способности любить. Но его энергия все снижалась, вера в себя уже поколебалась. Он пил и скандалил. И Зельда была незаживающей раной его души. Ее сходство с Шейлой нашло отражение в «Последнем магнате», но Кэтлин напоминает Монро Стару его покойную жену... Многое читается в незавершенной книге между строк. Скотт, например, упоминает о трех секретаршах продюсера, из которых старшей считалась Роузмэри — «уж не знаю, благодаря ли имени или чему другому»: явная ностальгия по юной героине «Ночи», вернее, ее прототипу.
Вообще ностальгия по магии зарождающегося чувства любви ощущается в шести написанных главах «Магната»: «Взгляды Кэтлин и Стара встретились — эта первая радостная смелость уже не возвращается потом». Сам Стар чем-то сродни Гэтсби: он «хранил свойственную самоучкам-парвеню пылкую верность вымечтанному прошлому». Но и здесь тень трагедии сразу же нависает над образами романа. Вот пожилой продюсер Шварц — спутник Сесилии, от лица которой ведется повествование, не возвращается на задерживающийся рейс самолета — и следует фраза рассказчицы: «Понятно, что про пулю мы узнали только через сутки», А вскоре после «выхода на сцену» главного героя — Монро Стара — мы узнаем, что врачи уже подписали ему смертный приговор. Стару, главе киностудии, около сорока лет, и сознание близкой смерти не лишает его ни обаяния, ни кипучей энергии. Скотт погружает читателя в напряженную атмосферу работы крупной голливудской фирмы, мастерски передает ее и — как и в случае с Гэтсби — прячется за Сесилию, чтобы ее глазами полюбоваться своим героем. Чутье, которым Стар руководствовался в работе и которое не подводило его двадцать лет, притупилось, когда ему надо было сделать решительный шаг во взаимоотношениях с Кэтлин, Он потерял ее. Потерял именно потому, что слишком много думал о своей студии. Впрочем, так полагает Сесилия. Для Стара же, возможно, дело тут было не столько в работе, сколько в прогнозе врачей... Роман обрывается на том, что «начались две недели, когда Стара повсюду видели вместе» с Сесилией, и ведущая колонки светской хроники «поженила» их. Сесилия — юная дочь компаньона Стара, с детства знакомая с миром кино. Идеальная пара? Счастливого конца, однако, мы вряд ли бы дождались. Можно догадываться, что спустя эти две недели Стар скончался. Или... Нет, зная способность Фицджеральда в корне изменять сюжет находящегося в работе романа, гадать невозможно. Да и не стоит. Есть в незавершенности «Последнего магната» щемящее очарование. Как в написанных главах — обаяние со знанием дела написанной inside story — повести, погружающей читателя в профессиональный мир героев, какие в более поздние годы создавал Артур Хэйли. В романе Скотта упоминаются подлинные имена актеров, режиссеров. И звучат они ненавязчиво, совсем не нарочито, а естественно. Говорят, для образа Стара немаловажной была личность голливудского продюсера Ирвинга Тальберга. Но считать его в полной мере прототипом Стара, думается, нельзя.
Скотт собирался закончить книгу в феврале сорок первого года.
Двадцатого декабря ему стало плохо в кинотеатре. На следующее утро он ждал врача и много говорил с Шейлой о своей дочери, сидя в кресле. Внезапно поднялся и упал уже мертвым.
Через семь лет Зельда сгорела во время пожара в психиатрической клинике.
Френсис Скотт Фицджеральд был одним из тринадцати сценаристов «МГМ», работавших над сценарием едва ли не крупнейшего творения американского кино — экранизации романа «Унесенные ветром», принадлежащего перу
38 Созвучно notebook — записная книжка. Thought — мысль (англ.).
39 Архетип (от греч. «arche» — «начало» и «typos» — «образ») — прообраз, идея; в философии К. Юнга — изначальные психологические структуры, составляющие содержание т. наз. коллективного бессознательного.
40 Рэгтайм — одна из начальных форм джазовой фортепианной музыки, основа бальных танцев — тустепа, уанстепа и фокстрота.
41 Вамп — амплуа актрисы в кино, впервые — в творчестве Теды Бары (Теодосии Гудман, 1890—1955), снимавшейся с 1914-го до конца 20-х гг. Термин происх. от «вампир», означает «роковую женщину», красивую и соблазнительную, приносящую мужчинам несчастье.
42 Букв: прекрасная беспощадная дама (фр).
43 Перевод мой. — С. Щ.
Опубликовано в издании: Щепотьев, C. Краткий конспект истории английской литературы и литературы США. С.-Пб: ООО «ЛЕКС СТАР», 2003.