Фрэнсис Скотт Фицджеральд говорил, что в жизни американцев не бывает вторых актов, но в его собственной жизни был не только второй, но и третий акт. После блестящего юношеского успеха (в двадцать три года он сделался самым популярным автором), после долгого разочарования, которое стало темой почти всех его произведений -от «Великого Гэтсби» (1925) до романа «Ночь нежна» (1934), наступил кризис: полное нервное и физическое истощение. Это был третий акт, чуть было не ставший концом пьесы, однако незадолго до смерти, в 1940 году, в возрасте сорока четырех лет, Фицджеральд прошел еще и через голливудский эпилог (о котором мало кто знает), заключавший драму в себе самом.
Историю жизни Фицджеральда, и особенно последние годы, можно воссоздать по «Крушению», его литературной биографии, которую Эдмунд Уилсон, друг Фицджеральда еще со времен Принстона, отредактировал с присущими ему взыскательностью и тактом. Книга включает в себя автобиографические заметки (некоторые из них, написанные в свое время по заказу различных журналов, особенно хороши), страницы из записных книжек, более шестидесяти писем к дочери и близким друзьям, наброски романов и рассказов (этот раздел, на мой взгляд, мог бы быть и побольше), подборку писем к Фицджеральду, а также статьи и стихи о нем. Книга не предназначена для непрерывного чтения, ее хорошо читать кусками. Откройте любую страницу — и вы ощутите живость языка и убийственную честность самооценок. А самое главное в ней то, что она рассказывает о писателе, которого все мы любили, несмотря на его разнообразные человеческие и творческие несовершенства, — когда-то вот так же современники любили Стивена Крейна.
Фицджеральд ощущал свою кровную связь со временем так остро, как никакой другой писатель его периода. Он всеми силами стремился сохранить дух эпохи, неповторимость каждого ее года: словечки, танцы, популярные песни (он исписывал ими целые тетради), имена футбольных кумиров, модные платья и модные чувства. С самого начала он ощущал, что в нем аккумулируется все типичное для его поколения: он мог заглянуть внутрь себя и предсказать, чем вскоре будут заняты умы его современников. Он всегда оставался благодарным веку джаза за то, что, по его же собственным словам, сказанным о себе в третьем лице, «этот век создал его, льстил ему и озолотил его просто потому, что он говорил людям, что думает и чувствует так же, как они». Он считал, что помог создать модели, которым подражали те, кто был немного моложе его. Так, в одной из записных книжек есть заметка об одной его родственнице, которая и в тридцатые годы осталась «девицей из двадцатых». «Нет сомнения, — добавлял он, — что она в свое время подражала героям моих ранних и неудачных рассказов, и поэтому я чувствую себя перед ней виноватым, как будто бы она, работая у меня, лишилась руки или ноги».
Он относился к героям своих книг, постоянно встречавшимся ему в жизни, довольно противоречиво. Я хочу напомнить известный случай, который он счел необходимым записать. Он жил тогда в Балтиморе. Однажды некий молодой человек позвонил ему сначала из отдаленного города, затем из соседнего, затем из центра Балтимора, сообщая всякий раз, что едет к Фицджеральду в гости. Наконец ночью он подкатил к дому в автомобиле, «сокрушив новенькую садовую клумбу, — пишет Фицджеральд, — и измяв цветочные часы, на которых одна из четырех стрелок показывала точно и безжалостно — три часа… Он обезоруживал своим напором и энтузиазмом, с каким объяснял, зачем пожаловал. «Ну, вот и я, — ликующе сказал он и покачнулся. — Мне нужно было вас увидеть. Я вам стольким обязан — словами не выразишь. Вы переменили мою жизнь».
Но главной жертвой способности Фицджеральда выдумывать литературных героев был он сам. «Иногда, — признавался он другому позднему гостю, — я и сам не знаю, кто я: живой человек или один из моих персонажей». После успеха, который пришел к нему очень рано, он стал чувствовать себя принцем из сказки. В 1919 году он работал в нью-йоркском рекламном агентстве за тридцать Пять долларов в неделю. Он был помолвлен, по его собственному цветистому выражению, «с самой прекрасной девушкой Алабамы и Джорджии». Они познакомились на танцах в Монтгомери, где он служил адъютантом у генерала Дж. А. Райана. Той же весной она разорвала помолвку, потому что у них не было денег, чтобы пожениться. Скотт бросил работу, три недели пьянствовал, потом вернулся домой в Сент-Пол и написал «По эту сторону рая». Кроме того, ему удалось продать несколько рассказов журналам, и он заработал за год восемьсот долларов литературным трудом. В 1920 году, когда его роман напечатали, он получил восемнадцать тысяч долларов, потратил их до единого цента и встретил Новый год в долгах. Он женился на своей девушке, привез ее в Нью-Йорк, и они бродили по нему, как писал он, «словно дети, попавшие в огромный, ярко освещенный, еще не обследованный сарай». Через несколько дней после приезда он ехал днем в такси, «когда небо над высокими зданиями переливалось розовыми и лиловыми тонами… ехал и распевал во все горло, потому что у меня было все, чего я хотел, и я знал, что таким счастливым я уже больше не буду никогда». Вспоминая, как совсем недавно он сидел без гроша, брошенный невестой, он вдруг понял, что в нем «уже навсегда затаились недоверие и враждебность к богатым бездельникам — не отношение убежденного революционера, скорее тайная ненависть крестьянина, и с тех пор, — писал он, — я не могу не задаваться вопросом, откуда берут деньги мои друзья, и не могу забыть, что было ведь время, когда кто-нибудь из них мог бы осуществить по отношению к моей девушке droit de seigneur».
Он развил в себе двойное видение. Он не уставал любоваться позолоченной мишурой жизни Принстона, Ривьеры, Северного берега Лонг-Айленда и голливудских студий, он окутывал своих героев дымкой поклонения, но сам же эту дымку и развеивал. Больше всего он любил описывать, как «молоко разбавляют водой, сахар смешивают с песком, стекляшку выдают за бриллиант, а гипс за мрамор». Казалось, что все его романы изображают один и тот же бал, на который он пришел — как писал однажды — с самой хорошенькой девушкой:
Оркестр Бинго-Банго
Играл нам танго.
Она была прелестна, я хорошо одет —
Глядели все нам вслед.
И в то же время он стоял на улице, мальчишка со Среднего Запада, приплюснув нос к стеклу, и думал, сколько стоит входной билет и кто платит за музыку. Он считал себя нищим, живущим среди миллионеров, угрюмым крестьянином среди знати и говорил, что выбрал выгодную позицию — на линии, разделяющей два поколения, довоенное и послевоенное.
Двойное видение происходящего — характернейшая черта его как художника. Мы говорили о писателях популярных и писателях серьезных, между ними обычно лежала пропасть: Фицджеральд был одним из немногих популярных писателей, который в то же время оставался серьезным художником. Мы говорили о романтиках и реалистах: Фицджеральд был одним из самых безудержных романтиков, и он же был среди тех немногих американцев, которые стремились, подобно Стендалю во Франции, сделать романтическое реальным, вскрыв его причины и следствия. И неважно, что причины оказывались обычно банальными, а следствия трагическими или неприглядными. «В конце концов, — писал он в записной книжке, вернее, переписывал в нее отрывок из своего однажды напечатанного рассказа, который он больше не переиздавал, — есть своя истинная значимость в любом отдельно взятом миге бытия; при свете последующих событий эта значимость может показаться сомнительной, и все-таки она сохраняется, пока длится самый миг. Юный принц в бархатном камзоле, играющий с королевой в ее прекрасных покоях, среди скрадывающих шум дорогих занавесей, со временем может превратиться в Педро Свирепого или Чарлза Безумного, но момент красоты останется».
«Я, должно быть, один из самых искусных лжецов в мире, -говорит он в другом месте, — и девять десятых того, что я пишу, нельзя воспринимать всерьез, но я всегда следовал двум правилам, позволявшим мне быть одновременно и мыслящим человеком, и человеком чести: не лгать с выгодой для себя и не лгать самому себе». Правдиво писать вымышленные истории очень трудно технически, часто писатель съезжает в привычную колею лжи просто потому, что не находит нужных слов или не может построить фразу в соответствии со своим замыслом. Фицджеральд, считавший себя прежде всего художником, обладал прекрасной техникой и мог писать «только честно». «Мои чувства славно потрудились, — читаем мы в записной книжке периода кризиса, — сто двадцать рассказов — неплохой результат. Но и заплатил я сполна, как Киплинг, потому что вливал в каждый рассказ сокровенную каплю — не слез, не крови, не семени, а того, что было присуще только мне. Источник иссяк. Больше ничего не осталось, и я теперь такой, как все».
Можно назвать множество важных и второстепенных причин, приведших его к кризису 1935-1936 годов: тяжелая болезнь (рецидив туберкулеза, впервые давшего о себе знать в студенческие годы), семейные неприятности, бессонница, джин с тоником, неспособность зарабатывать, как прежде, рост долгов, а главное — сознание того, что он исчерпал, растратив по пустякам, свой талант. «Я слишком широко развернул фланги, — сетовал он, — жег свечу с обоих концов и рассчитывал на физические возможности, которыми не обладал, — как человек, превысивший кредит в банке… Я живу через силу, все, начиная с утреннего умывания и кончая ужином у приятеля, дается мне с огромным трудом». Из-за бессонницы ночь и день у него смешались. «В непроглядной тьме нашей души, — писал он, — время неподвижно: три часа ночи день за днем». Наступил момент, когда он почувствовал: что-то в нем треснуло, как трескается старая тарелка. Он попробовал убежать от себя. Как-то раз он вышел из дома в Балтиморе и уехал в Северную Каролину с семьюдесятью центами в кармане. Там он прожил два дня в маленьком городке, питаясь консервами и сухарями, запивая их пивом, — и писал рассказ, чтобы заплатить по счету в гостинице, после чего вернулся домой к своим проблемам. Что-то в его характере — то ли ирландское пуританство, то ли стойкость уроженца Запада — не позволяло ему сдаться. Он приучал себя довольствоваться тем, что в нем еще осталось. Он писал: «Случается ведь, что и треснувшая тарелка еще на что-то годится в хозяйстве. На горячую плиту ее больше не поставишь, и мыть ее нужно отдельно; когда приходят гости, ее не подают на стол, но после можно сложить в нее печенье или остатки салата, убирая их в холодильник».
«После такой встряски человек не выздоравливает, — говорил Фицджеральд в статье, относящейся к тому периоду. — Он становится другим, и этот другой находит себе новые заботы и привязанности». Летом 1937 года «другой» достаточно окреп, чтобы совершить поездку в Голливуд. Там и начался эпилог пьесы, и в целом он не был таким безрадостным, как привыкли думать. Фицджеральд заключил контракт с «Метро-Голдвин-Майер» сроком на полгода. Когда же в январе 1938 года срок контракта истек, его возобновили, продлив еще на год, причем Фицджеральду повысили жалованье. Скотт почти не пил. Он оказался способным сценаристом, но лучшие его сценарии появлялись на экране в сильно измененном виде. За первые полтора года в Голливуде он заработал 88 391 доллар (цифру сообщил мне его литературный агент Хэролд Обер), но жил скромно, расплатился с гигантскими долгами и привел в порядок страховые дела.
Однако история голливудской жизни Фицджеральда не укладывалась в рамки очередного сюжета, где герой морально перерождается и добивается блестящих успехов на новом поприще. В начале февраля 1939 года, через неделю после того, как закончился его контракт с МГМ, Уолтер Вагнер отправил его на восток страны: Фицджеральд должен был с помощью Бадда Шульберга написать сценарий о дартмутском зимнем карнавале. Уже в самолете он начал пить, вдребезги рассорился с Вагнером и продолжал пить в Дартмуте, а затем и в Нью-Йорке. Это был его самый длительный, самый печальный и самый отчаянный запой. Вернувшись в Голливуд, он уже не мог найти работу и стал подозревать, что продюсеры внесли его имя в неофициальный черный список. Он слег, три месяца у его постели день и ночь дежурили медицинские сестры. Друзьям он говорил, что у него рецидив туберкулеза (а они подозревали рецидив алкоголизма), который осложнялся»таким тяжелым нервным расстройством, что долгое время я жил под угрозой паралича обеих рук. Как выразился один врач: «Господь бог похлопал вас по плечу». После частичного выздоровления он пережил еще один кризис, на который косвенно указывают его письма: наступил «тот ужасный сентябрь, когда моя жизнь, мои отношения с миром пошли прахом». И все же на этом история не кончается.
Стремление жить пересиливало, к тому же он намеревался выполнить свои обязательства как перед близкими, так и перед теми, с кем он был связан деловыми отношениями. Сил оставалось все меньше и меньше. В прошлом он из стремления к драматизму часто преувеличивал свои физические недуги, но вряд ли он кривил душой, когда говорил, что всю зиму 1939-1940 годов «страшно мучился с легкими: серьезные ухудшения сменялись ложными улучшениями, яд болезни пропитывал меня как губку. Достаточно сказать, что температура у меня в течение месяцев подскакивала до 99,8°Р, потом снижалась до 99,6°Р и, наконец, после долгих колебаний остановилась на 99,2°Р — тогда я смог днем работать в постели». Голливудские друзья помнят, как он побледнел и исхудал. Он редко выходил из своей комнаты, зато снова начал писать — всего по нескольку часов в день, но это было очень важным шагом вперед. Хотя семь его книг все еще лежали на полках книжных магазинов, их никто не покупал, и имя его было, по сути дела, забыто. Теперь он готовился «напомнить американцам о себе».
Список того, что создал он в последний год своей жизни, сделал бы честь и абсолютно здоровому человеку. В начале года он составил план нового романа и одновременно написал двадцать рассказов для «Эсквайра» — семнадцать вошли в цикл Пэта Хобби. Большинство из них было ниже его обычного уровня, но они хорошо передавали атмосферу Голливуда, а кроме того, автор подшучивал в них над собственными слабостями, доказывая таким образом, что не потерял ни способности к самоиронии, ни дара двойного видения. Неожиданно он возобновил переписку с друзьями и начал писать удивительные письма дочери, которые она получала регулярно до конца года: возможно, по тону они были излишне назидательными, и молоденькая студентка не всегда могла оценить их усталую мудрость, но для Фицджеральда эти письма были его личным и литературным завещанием.
Весной он закончил — и дважды полностью переписал — сценарий по своему рассказу «Опять Вавилон». Это был его лучший сценарий и, по словам продюсера, заказавшего его Фицджеральду, лучший из всех, которые он когда-либо читал. Но поскольку Шерли Темпл была занята и не смогла сыграть Онорию, фильм так и не сняли. Фицджеральд снова запил, затем, когда в сентябре запой кончился, снова вернулся на студию. Он неплохо зарабатывал и надеялся, что сможет безбедно жить, пока не закончит «Последнего магната». Работа над романом приостановилась из-за инфаркта, но все же большую часть месяца он работал. Он писал дочери: «Зачем я сомневался и давал себе поблажки? Почему не сказал, закончив «Великого Гэтсби»: «Я нашел свое настоящее дело, отныне и навсегда оно для меня самое главное. Оно для меня высший долг, я без него ничто…» В 1940 году он снова нашел свой путь, и не только его, а нечто большее, потому что гораздо отчетливее представлял себе сложность человеческого существования, чем когда писал «Гэтсби».
В декабре он работал над лучшим из того, что написал за год, а возможно, и за всю свою жизнь. Он долго не пил, болезнь, казалось, отступила, но внезапно, за четыре дня до рождества, у него случился второй инфаркт, и он умер — не как подгулявший бражник, а как партнер Дж. Моргана-старшего, который работал так много, что у него не выдержало сердце.
Оригинальный текст: Third Act and Epilogue, by Malcolm Cowley.