Несколько месяцев тому назад, уезжая в Нью-Йорк, я попрощался со Скоттом и спросил, как продвигается его роман. Был конец дня, и Фицджеральд выглядел усталым, потому что писалось ему уже не так легко. Теперь он делал страницу в день, но это была настоящая страница, что бы ни говорили — к счастью для себя анонимные — критики из «Таймc» и «Трибюн» и подписавшийся — на свое несчастье — Вестбрук Пеглер. «Медленно, — ответил Скотт. — Зато работаю с удовольствием. Первый вариант будет готов к твоему возвращению. Если захочешь, прочтешь».
Это было в конце ноября. Три недели спустя в одном из баров Ганновера, штат Нью-Хемпшир, я встретился с одним дартмутским профессором. Он сидел, уставясь в рюмку, потом внезапно вскинул на меня глаза и с ужасающей небрежностью произнес: «Жаль Скотта Фицджеральда, правда?». И я вспомнил, как ровно два года назад мы со Скоттом оказались в этом же самом городе, на верхнем этаже гостиницы «Ганновер». Он и я (меня и сейчас передергивает от этой нелепости) писали сценарий фильма из жизни колледжа. Нас вывезли из Голливуда для работы над сюжетом, так сказать, на месте. О нашем приезде забыли сообщить (Скотт твердил, что это лишний раз показывает, как относятся к сценаристу в Голливуде), и единственное, что нам могли предложить в гостинице, была комната для прислуги, под самой крышей, с двумя пружинными кроватями, расположенными одна над другой. Скотт, как главный, улегся на нижней, я — на верхней, и мы тут же начали сочинять сценарий, который с нетерпением ждала давно уже готовая к съемкам группа. Перспектива очередного мюзикла из студенческой жизни не слишком вдохновляла нас, и очень скоро мы принялись сравнивать Принстон времен Скотта Фицджеральда с Дартмутом моего времени. Я был поражен удивительной ясностью его воспоминаний об университете, где он не был столько лет, и его критикой системы образования, которая, за несколькими исключениями, скорее учит людей приспосабливаться к общепринятым взглядам, чем подвергать их сомнению. Я тут же вспомнил его роман «По эту сторону рая», проникнутый теми же мыслями: именно они сделали его первым, если не единственным, американским романом, где студенческая жизнь лишена обычного глянца.
Скотт был по-детски польщен тем, что я вообще помнил об этой книге. Он удивился, что «Великого Гэтсби» кто-то все еще считает прекрасным романом. Он обрадовался, узнав, что есть люди, которые видят вершину его творчества в одной из его последних книг — романе «Ночь нежна». Он заговорил о себе с пугающей отстраненностью: «Знаешь, малыш, когда-то у меня был чудесный талант. Так хорошо было знать, что он есть, что он еще не иссяк. Кое-что, я думаю, уцелело до сих пор. На две книги хватит. Если уцелело совсем немного, то, наверное, они будут уступать лучшим моим вещам, но из рук вон плохими все равно не будут. Потому что из рук вон плохо я писать не умею». Эти слова зазвучали у меня в ушах, когда дартмутский профессор сообщил мне, что Скотт умер.
Несмотря на то что лучшая книга из написанных Скоттом в двадцатые годы не несла на себе отпечатка «пылающей юности» и что его самая глубокая (а может быть, и самая главная) книга появилась ближе к середине тридцатых годов, мое поколение всегда воспринимало Скотта Фицджеральда скорее не как писателя, а как послевоенную эпоху, и, когда экономический кризис 1929 года превратил баловней судьбы «веселых двадцатых» в безработных юнцов и полунищих девиц, мы сознательно и даже несколько воинственно повернулись к Фицджеральду спиной. Мы повернулись спиной ко многому.
Некоторые заявляли, что не могут его читать. Я помню спор с начитанным, умным студентом, игравшим в дартмутской футбольной команде, который решительно отказывался видеть что-либо в «Гэтсби». У него был серьезный, даже несколько ригористический склад ума, и не исключено, что он переносил свою неприязнь к легкомысленной экстравагантности двадцатых годов на эту поразительную маленькую книгу, двести страниц которой передают дух того времени лучше, чем все альманахи и все Марки Салливаны.
Кое-кто вообще никогда не слышал о Фицджеральде. В связи с этим мне вспоминается такая история. У Скотта была любимая кинозвезда. Однажды его друг встретил ее на съемочной площадке и решил, что ей будет небезынтересно узнать об этом. Та задумалась. «Скотт Фицджеральд, — повторяла она, — я уверена, что слышала это имя. — И вдруг ее осенило: — Вспомнила! Это герой из какого-то романа Кэтрин Браш, правильно?» Скотт Фицджеральд был не менее тщеславен, чем большинство людей, но этот случай его рассмешил, тем более что мисс Браш, как он любил подчеркивать, причисляла себя к его ученикам.
Многие считали, что его уже нет в живых. Несколько лет тому назад меня вызвал к себе мой тогдашний продюсер и сказал, что сценарий, предложенный мною, никуда не годится и что он дает мне на подмогу другого сценариста. Когда он назвал имя, я оторопел. «Фрэнсис Скотт Фицджеральд? — переспросил я. — А разве он не умер?» «Если он умер, — прокаркал в ответ продюсер, — то, значит, это первый призрак, который зарабатывает полторы тысячи долларов в неделю».
Мне казалось, что он умер, потому что эпоха, от которой он взял все, что мог, и которая выжала все, что могла, из него, умерла. Позднее, узнав Скотта лучше, я понял, что моя первая реакция была и естественной, и несправедливой одновременно. Когда двадцатые годы отошли в прошлое, что-то умерло в Скотте. Но подобно тому, как природа старается компенсировать слепоту, улучшая осязание, так и в мировоззрении Скотта место устаревших или утерянных ценностей стали занимать новые. Наперекор тем критикам, которые спешили поставить на нем крест, Скотт в романе «Ночь нежна» проявил такое глубокое понимание человеческой психологии, какого раньше в его книгах не было. И наперекор преждевременным плакальщикам, объявившим, что в интеллектуальном отношении он умер, Скотт сознательно и изо всех сил стремился развить в себе способность к социальному анализу. Питер Монро Джек говорил, что большая проницательность в оценке общества и времени, так замечательно им описанного, превратила бы его в Пруста нашего поколения.
Будем считать, что это последняя потеря Фицджеральда. И с какой удивительной изощренностью он выбрал именно прошлый год, чтобы умереть! Как закономерно, что он начал писать в конце одной мировой войны и закончил в начале другой! Он говорил от лица нового поколения, «не воевавшего, но контуженного войной». Он был одним из лучших историков межвоенного безвременья. В нем не было врожденного цинизма, но и бродяги, идущие сквозь холод ночи, не рождаются, чтобы мерзнуть. Цинизм книг Скотта — красивый, поэтический, почти идеальный. В романе «По эту сторону рая», опубликованном в 1921 году, есть фраза, которая может стать эпитафией как прежнему, послевоенному, так и новому, предвоенному поколению: «Самое печальное, что все это уже было; когда ждать повторения?»
1941 г.
Оригинальный текст: Fitzgerald in Hollywood by Budd Schulberg.