С осени 1940 года чувствует себя неважно и к себе, чего раньше никогда не было, постоянно прислушивается. И присматривается. Шейла часто ловит отрешенный взгляд Скотта, направленный куда-то в угол. Как не вспомнить конец одного из последних его рассказов «Трудный больной»: «Он смотрел в угол, куда швырнул бутылку вчера вечером. Сестра… боялась хотя бы слегка повернуть голову в тот угол, потому что знала — там, куда он смотрит, стоит смерть»[88].
Похудел, лицо серое, осунувшееся. Спит на сильном снотворном, по нескольку раз за ночь приходится менять простыни — профузно потеет, уверяет, что из-за туберкулеза. Курит по-прежнему много, но с джином и даже с пивом «завязал». Пить регулярно бросил давно, еще в конце 1939-го, после очередного — и последнего — скандала с Шейлой.
Сердце, однако, отказывает. В черновиках «Последнего магната» находим запись: «В шесть вечера посмотрел на себя в зеркало. Похож на покойника». В конце ноября, когда он зашел за сигаретами в лавку Шваба, с ним случился первый сердечный приступ. Сказал потом Шейле: «Представляешь, чуть не упал в обморок, у меня перед глазами все поплыло». Испугался — кажется, впервые в жизни, лег в постель, 7 декабря написал Скотти: «Надо бы больше о себе заботиться». Врач прописал постельный режим на полтора месяца. Не послушался, постельный режим сам себе отменил, правда, переехал к Шейле: она жила на первом этаже, к себе же в квартиру он должен был подниматься по лестнице на третий этаж.
Спустя две недели, в ночь на 20 декабря, спал плохо, еще хуже, чем обыкновенно, — никак не писалась глава романа, где Стар встречается с коммунистом Бриммером. Днем, однако, повеселел и сообщил Шейле, когда та вернулась со студии: «Книжка получается отличная, детка! Может, удастся на ней как следует заработать, и тогда уедем с тобой из Голливуда». Вечером же, после премьеры фильма «Это называется любовью», с ним случился второй приступ, и намного сильнее первого. Боль за грудиной была такая, что он едва устоял на ногах и Шейле пришлось взять его под руку. Остановился, раздышался и с трудом проговорил: «Чувствую себя гнусно… точно так же, как в ноябре… в „Швабе“. Как бы не подумали, что я пьян…»
И все же конец наступает неожиданно. Ночь после второго приступа проходит спокойно, снотворное на этот раз подействовало быстро; когда Шейла, прежде чем лечь, зашла к нему в комнату его проведать, сквозь сон сказал ей: «Иди спать. Я в полном порядке». Наутро долго нежился в постели, дремал, встал только после полудня, выпил кофе, продиктовал Шейле письмо дочери: Шейла посылала Скотти очередную посылку с вещами — подарок на Рождество. Потом пересел в кресло и в ожидании врача раскрыл принстонский еженедельник «Принстон эламнай уикли» с результатами футбольного матча. Внезапно вскочил, судорожно ухватился рукой за каминную полку — и упал. Шейла в это время слушала у себя в комнате музыку; услышав шум, бросилась в соседнюю квартиру за владельцем дома, тот спустился к Шейле, пощупал Скотту пульс и изрек короткое: «Мертв».
На смерть отца Скотти отреагировала несколько неожиданно: потребовала подробностей, а потом заявила, что бросит «Вассар» и пойдет работать. Шейле стоило немалых трудов ее отговорить. «Не вздумай. Твой отец больше всего на свете хотел, чтобы ты окончила колледж». Этот аргумент подействовал.
Скотт ушел из жизни почти в полном соответствии с собственной формулой: «Пьяница в 20 лет, развалина в 30, труп в 40». «Голливудский репортер» отозвался на смерть штатного (в недалеком прошлом) сценариста «МГМ» всего несколькими дежурными фразами. В свое время Фицджеральд шутил, что среди критических отзывов на свои произведения не хватает, пожалуй, только некролога. Некролог, впрочем, имелся: заключительный абзац очерка Скотта, посвященного Рингу Ларднеру, вполне мог сойти за некролог самому Скотту. «Умер замечательный американец, прекрасный американец. Не надо погребальным пышнословием превращать его в того, кем он не был; лучше подойдем поближе и вглядимся в этот тонкий лик, изборожденный следами такой тоски, которую, быть может, мы еще не подготовлены понять».
Прежде чем перевезти тело в Балтимор, его продержали сутки в морге на Вашингтонском бульваре — и тоже в соответствии с черным юмором покойного писателя: «Трупу дали 24 часа на то, чтобы покинуть город». Поместили тело не в часовне, а в задней комнате с табличкой «Комната Уильяма Вордсворта»; сотрудник похоронного бюро был, как видно, человеком начитанным и счел, что умершему писателю в комнате Вордсворта — самое место. Пришедшие в морг проститься с Фицджеральдом обратили внимание на странный контраст: на голове у покойника не было ни одного седого волоса, зато руки — как у больного, дряхлого старика. «Нельзя было не заметить его рук, — вспоминал писатель Фрэнк Скалли, — худые, дряблые, покрыты пигментными пятнами — сразу видно, что он страдал и умер стариком». А старая боевая подруга Дороти Паркер повторила то же, что на похоронах Гэтсби сказал похожий на филина человек в очках: «Бедный сукин сын!»[89]
Шейла и ее покойный друг ехали из Лос-Анджелеса на восток в одном поезде; покойник — в Балтимор, Шейла — в Нью-Йорк. На похороны ее не пустила Скотти, да Шейла и сама бы не поехала: встречаться с Зельдой в ее планы не входило; откуда ей было знать, что жену на похороны мужа не отпустят врачи. Ехал в этом поезде и еще один покойник — и тоже писатель — автор «Дня саранчи»: в тот же день, когда от сердечного приступа умер Фицджеральд, под Лос-Анджелесом в автомобильной катастрофе погиб вместе с женой Натанаэл Уэст, автор «просивших динамита» голливудских пейзажей.
Похороны, в полном соответствии с завещанием покойного, были более чем скромными. Завещание, впрочем, — громко сказано. «Похоронить подешевле, — записал Фицджеральд карандашом на странице какой-то рукописи незадолго до смерти, — без показухи и излишних затрат». Состоялись похороны 27 декабря, опять же по желанию покойного — в Роквилле, под Балтимором, где похоронен отец, однако не на католической части кладбища, как хотел Фицджеральд, а на протестантской; в католических похоронах ему было отказано: как видно, не заслужил — а ведь как в свое время трудились родители над образом правоверного католика! Похороны были весьма немноголюдными, собралось самое большее человек тридцать: проститься с покойным приехали лишь самые близкие, да и то далеко не все. Были Скотти, Джералд и Сара Мэрфи, Перкинсы, Оберы. Не было не только Зельды, но и «литературных поводырей»: с Бишопом Скотт давно разошелся, Эдмунд Уилсон на похороны не выбрался.
Проститься со Скоттом старый друг и наставник не приехал, но свой дружеский долг исполнил: взялся, причем бесплатно, отредактировать «Последнего магната». Роман, как мы знаем, дописан не был, но, когда он вышел, общий тон рецензий был хвалебный. Если бы, дескать, Фицджеральд его дописал, то внес бы большой вклад в американскую литературу; «Магнат» мог бы стать превосходным романом о Голливуде — наклонение, увы, в большинстве критических отзывов сослагательное.
Будет и изъявительное. В 1941 году, меньше чем через год после смерти писателя, Уилсон соберет в журнале «Нью рипаблик» отзывы о нем; на предложение Уилсона откликнулись Бадд Шульберг, Джон О’Хара, Джон Пил Бишоп, Мальколм Каули, Джон Дос Пассос. Вся королевская рать — правда, без короля: Хемингуэя в этой рати, как видите, нет.
И все же Хемингуэй отозвался на кончину Фицджеральда, причем дважды. Первый раз в ноябре 1946 года в письме Перкинсу, где он пишет о «Последнем магнате»: «Скотт абсолютно разучился понимать людей. И все же с техникой и романтикой у него по-прежнему всё в полном порядке. Пыльца давно уже слетела с крыльев бабочки, но бабочка продолжала летать, пока не умерла». Образ, если читатель не забыл, тот же, что и в «Празднике, который всегда с тобой»: «Его талант был таким же естественным, как узор из пыльцы на крыльях бабочки». Второй — спустя десять лет после смерти Скотта. Вот что пишет Хемингуэй в апреле 1950-го Артуру Майзенеру: «Он был романтиком, он был тщеславен и бог весть как талантлив. Благороден, хотя и не добр. Когда не пил, он был очаровательным, жизнерадостным товарищем, хотя его всегдашнюю тягу к идолопоклонству переносить было непросто. Главное же, он был абсолютно неуправляем; вытворял невесть что. Жаль, что его нет и он не может прочесть это письмо; тогда бы он убедился, что я ничего не говорю исподтишка. Литературу Скотт превозносил, ему было невдомек, что литература — это всего-навсего умение хорошо писать и дописывать то, что начато». Всё верно, ни с чем не поспоришь. Хемингуэй на этот раз не покривил душой: то, что он написал в 1950 году Майзенеру, он не раз говорил и писал самому Фицджеральду.
Еще пара слов про Уилсона. Спустя несколько лет он выпустит два сборника Фицджеральда; в первом переиздаст «Гэтсби», «Магната» и лучшие рассказы, во второй войдут автобиографические очерки, «Записные книжки», письма к дочери и близким друзьям, наброски романов и рассказов. К обоим сборникам Уилсон напишет предисловие, а ко второму — поэтическое посвящение. Есть в нем такие строки:
Жутко сознавать,
Что эти темные глаза
Растворены
В том мире, что распался и померк;
Что яркий ум, и вкус, и ритм,
Цвет, аромат, живая речь
Ушли, навек исчезли.
Их общему другу Бишопу Уилсон написал: «Я очень тяжело пережил смерть Скотта. Люди, начинающие писать вместе, лишь после смерти одного из них сознают, что написанное ими значит друг для друга больше, чем они себе представляли». Сохранилось и письмо Уилсона Зельде: «Я понимаю, какие чувства Вы испытываете, ведь и у меня такое ощущение, словно украдена частичка меня самого. Та, что на протяжении многих лет связывала меня с ним».
На письмо Уилсона Зельда ответила невнятно: «Мне его не хватает. Не хватает человека, который бог весть где занимается какими-то там делами, что придают ему сил. Это будет тяжкая утрата». Будет?! Спустя время она напишет о покойном муже лучше, уже совсем иначе: «Скотт был смелым человеком, он был честен с самим собой».
Об этом же — и в его собственных «Записных книжках»: «Я для себя установил два правила: не лгать с выгодой для себя и не лгать самому себе». Этим двум правилам этот далеко не образцовый человек следовал неукоснительно.
Зельда пережила мужа на семь лет; она задохнулась в дыму во время ночного пожара в клинике «Хайленд» 11 марта 1947 года; ее палата находилась на верхнем этаже, и ее не успели эвакуировать. Она не была бы опознана, если бы под обгоревшим трупом не нашли свалившуюся с ноги домашнюю туфлю. На ее похороны пришли немногие. Фицджеральд это предвидел; когда Зельда заболела, он записал: «Голоса становятся все слабее и слабее: „Как Зельда?“ — „Как она?“ — „Скажите, как Зе…“».
88 - Перевод О. Сороки.
89 - В переводе Е. Калашниковой — «Бедняга».