Скотт Фицджеральд | Ястребы не делятся добычей | Проблема телосложения | Образование мистера Бамби | Скотт и его парижский шофер
Эта книга — беллетристика, но всегда есть шанс, что художественное произведение прольет свет на то, что написано фактографически.
Хэдли поняла бы, почему мне было нужно писать это как беллетристику, а не строго на основе фактов, и увидела бы, правильно или неправильно я использовал материал для художественного представления. У Скотта свое представление; я писал о его сложных трагедиях, о его великодушии, о его преданности — и не включил в книгу. О нем писали другие, и я пытался им помочь. Выпали почти все люди с большинством путешествий — люди, которых мы знали и любили, — и то, о чем знали они и только они. В этой книге только часть Парижа, который мы знали, и я не буду перечислять то, что выпало. Нелегко вставить все выпавшее в художественное повествование, но оно все равно там, если ты его не вставил…
Его талант был таким же естественным, как узор из пыльцы на крыльях бабочки. Одно время он понимал это не больше, чем бабочка, и не заметил, как узор стерся и поблек. Позднее он понял, что крылья его повреждены, и понял, как они устроены, и научится думать, но летать больше не мог, потому что любовь к полетам исчезла, а в памяти осталось только, как легко ему леталось когда-то…
Когда я познакомился со Скоттом Фицджеральдом, произошло нечто очень странное. С ним много бывало странного, но именно этот случай врезался мне в память. Скотт пришел в бар «Динго» на улице Деламбр, где я сидел с какими-то весьма малодостойными личностями, представился сам и представил нам своего спутника — высокого, симпатичного человека, знаменитого бейсболиста Данка Чаплина. Я не следил за принстонским бейсболом и никогда не слышал о Данке Чаплине, но он держался очень мило, спокойно и приветливо и понравился мне гораздо больше, чем Скотт.
В то время Скотт производил впечатление юнца скорее смазливого, чем красивого. Очень светлые волнистые волосы, высокий лоб, горящие, но добрые глаза и нежный ирландский рот с длинными губами — рот красавицы, будь он женским. У него был точеный подбородок, красивые уши и почти безупречно прямой нос. Лицо с таким носом едва ли можно было назвать смазливым, если бы не цвет лица, очень светлые волосы и форма рта. Этот рот рождал смутное беспокойство, пока вы не узнавали Скотта поближе, а тогда беспокойство усиливалось еще больше.
Мне уже давно хстелось познакомиться с ним. Весь этот день я напряженно работал, и мне показалось настоящим чудом, что в кафе появились Скотт Фицджеральд и великий Данк Чаплин, о котором я никогда не слыхал, но который теперь стал моим другом. Скотт говорил не умолкая, и так как его слова сильно меня смущали — он говорил только о моих произведениях и называл их гениальными, — я вместо того) чтобы слушать, внимательно его разглядывал. По нашей тогдашней этике похвала в глаза считалась прямым оскорблением. Скотт заказал шампанское, и он, Данк Чаплин и я распили его с кем-то из малодостойных личностей. Данк и я , вероятно, слушали речь Скотта не слишком внима-гельно — это была самая настоящая речь, — а я продол-кал изучать Скотта. Он был худощав и не производил печатления здоровяка, лицо его казалось слегка одутловатым. Костюм от братьев Брукс сидел на нем хорошо, он был в белой рубашке с пристежным воротничком и в гвардейском галстуке. Я подумал, не сказать ли ему про галстук — ведь в Париже жили англичане, и они могли зайти в «Динго», двое даже сейчас сидели здесь, — но потом подумал: «Ну его к черту, этот галстук». Позднее выяснилось, что он купил галстук в Риме.
Глядя на него, я почти ничего не открыл для себя, кроме того, что у него были красивые, энергичные руки, не слишком маленькие, а когда он сел на табурет у стойки, я заметил, что у него очень короткие ноги. Будь у него нормальные ноги, он был бы дюйма на два выше. Мы допили первую бутылку шампанского, принялись за вторую, и красноречие Скотта начало иссякать.
Мы же с Данком почувствовали себя даже лучше, чем до шампанского, и было очень приятно, что речь подходит к концу. До тех пор я полагал, что сокровенная тайна о том, какой я гениальный писатель, известна только мне, моей жене и нашим близким знакомым. Я был рад, что Скотт пришел к тому же приятному выводу относительно моей потенциальной гениальности, но я был рад и тому, что красноречие его стало иссякать. Однако за речью последовали вопросы. Речь можно было не слушать и разглядывать его, а от вопросов спасения не было. Скотт, как я вскоре убедился, полагал, что романист может узнать все, что ему нужно, от своих друзей и знакомых. Вопросы он ставил в лоб.
— Эрнест, — сказал он, — вы не обидитесь, если я буду называть вас Эрнестом?
— Спросите у Данка, — сказал я.
— Не острите. Я говорю серьезно. Скажите, вы спали со своей женой до брака?
— Не знаю.
— То есть как не знаете?
— Не помню.
— Но как вы можете не помнить таких важных вещей?
— Не знаю, — сказал я. — Странно, не правда ли?
— Это более чем странно, — сказал Скотт, — Вы должны непременно вспомнить.
— Извините, не могу. Жаль, не правда ли?
— Оставьте вы эту английскую манеру выражаться, — сказал он. — Отнеситесь к делу серьезно и попробуйте вспомнить.
— Не выйдет, — сказал я. — Это безнадежно.
— Ну хоть попробуйте.
Его похвалы обходятся довольно дорого, решил я. И подумал было, что он ко всем новым знакомым обращается с подобной речью, но потом отказался от этой мысли: я видел, как он вспотел, пока говорил. На его длинной, безупречно ирландской верхней губе выступили мелкие капельки пота, — тогда я отвел глаза от его лица и прикинул длину его ног, которые он поджал, сидя на табурете у стойки. Теперь я снова посмотрел ему в лицо, н вот тут-то и произошла странная вещь, о которой я упомянул вначале.
Пока он сидел у стойки с бокалом шампанского, кожа на лице его как бы натянулась, так что одутловатость исчезла, потом натянулась еще сильнее, и лицо стало похоже на череп. Глаза ввалились и остекленели, губы растянулись, краска отхлынула от щек, и они стали грязно-вескового цвета. Это не было игрой моего воображения. Его лицо действительно превратилось в череп или маску, снятую с покойника.
— Скотт, — сказал я. — Что с вами?
Он не ответил, лицо его осунулось еще больше.
— Надо отвезти его на пункт первой помощи, — сказал я Данку Чаплину.
— Незачем. Он вполне здоров.
— Похоже, что он умирает.
— Нет. Это его так разобрало.
Мы усадили его в такси, и я очень беспокоился, но Данк сказал, что все в порядке и беспокоиться нечего.
— Он, наверно, совсем оправится, пока доберется до дома, — сказал он.
Так, видимо, и было, потому что когда через несколько дней я встретил его в «Клозери-де-Лила» и сказал, что мне очень неприятно, что шампанское так на него подействовало, — возможно, мы слишком быстро пили за разговором, — он сказал:
— Не понимаю. Какое шампанское? И как оно иа меня подействовало? О чем вы говорите, Эрнест?
— О том вечере в «Динго»,
— Со мной в «Динго» ничего не случилось. Просто мне надоели эти омерзительные англичане, с которыми вы там были, и я ушел домой.
— При вас там не было ни одного англичанина. Только бармен.
— Ну что вы делаете из этого какие-то тайны? Вы знаете, о ком я говорю.
— А, — сказал я и подумал, что он вернулся в «Динго» позднее или на другой день. Но тут я вспомнил, что там действительно было двое англичан. Он был прав. Я вспомнил. Да, они действительно там были. — Да, — сказал я. — Конечно.
— Эта якобы титулованная грубиянка и этот пьяный болван с ней. Они сказали, что они ваши друзья.
— Это правда. И она действительно бывает иногда груба.
— Вот видите. Ни к чему делать тайны, если кто-то просто выпил несколько бокалов вина. Зачем вам это нужно? Я от вас этого не ожидал.
— Не знаю. — Мне хотелось переменить тему разговора. Но тут я вспомнил:— Они наговорили вам грубостей из-за вашего галстука?
— Почему они должны были говорить мне грубости из-за моего галстука? На мне был обыкновенный черный вязаный галстук и белая спортивная рубашка.
Тут я сдался, а он спросил, почему мне нравится это кафе, и я рассказал ему, каким оно было в прежние времена, и он начал внушать себе, что ему тут тоже нравится, и мы продолжали сидеть; я — потому что мне тут нравилось, а он — потому что внушил себе это. Он задавал вопросы и рассказывал мне о писателях и издателях, литературных агентах и критиках, и о Джордже Горации Лоримере, и всякие сплетни, и, рассказывая о материальной стороне жизни известного писателя, был циничен, остроумен, добродушен, обаятелен и мил, так что даже привычка противиться новым привязанностям не помогла мне. Он с некоторым пренебрежением, но без горечи говорил обо всем, что написал, и я понял, что его новая книга, должно быть, очень хороша, раз он говорит без горечи о недостатках предыдущих книг. Он хотел, чтобы я прочел его новую книгу «Великий Гэтсби», и обещал дать ее мне, как только ему вернут последний и единственный экземпляр, который он дал кому-то почитать. Слушая его, нельзя было даже заподозрить, как хороша эта книга, — на это указывало лишь смущение, отличающее всех несамовлюбленных писателей, создавших что-то очень хорошее, и мне захотелось, чтобы ему поскорее вернули книгу и чтобы я мог поскорее ее прочесть.
Максуэлл Перкинс, сказал он, пишет, что книга расходится плохо, но что она получила очень хорошую прессу. Не помню, в тот ли день или позднее он показал мне предельно хорошую рецензию Гилберта Селдеса. Она могла бы быть лучше, только если бы сам Гилберт Селдес был лучше. Скотт был озадачен и расстроен тем, что книга расходится плохо, но, как я говорил, в словах его не было горечи — он лишь радовался и смущался, оттого что книга ему так удалась.
В тот день, когда мы сидели на открытой террасе «Лила» и наблюдали, как сгущаются сумерки, как идут по тротуару люди, как меняется серое вечернее освещение, два виски с содовой, которые мы выпили, не вызвали в Скотте никакого изменения. Я настороженно ждал, но ничего не произошло, и Скотт не задавал бесцеремонных вопросов, не ставил никого в неловкое положение, не произносил речей и вел себя как нормальный, умный и обаятельный человек.
Он рассказал, что им с Зельдой, его женой, пришлось из-за плохой погоды оставить свой маленький «рено» в Лионе, и спросил, не хочу ли я поехать с ним поездом в Лион, чтобы забрать машину и вернуться на ней в Париж. Фицджкеральды сняли меблированную квартиру на улице Тильзит, 14, недалеко от площади Звезды. Был конец весны, и я подумал, что во Франции это самое красивое время года и поездка может быть отличной; Скотт казался таким милым и разумным, и на моих глазах он выпил две большие рюмки чистого виски, и ничего не случилось, и он был так обаятелен и так разумно вел себя, что вечер в «Динго» стал казаться неприятным сном. Поэтому я сказал, что с удовольствием поеду с ним в Лион.
Мы условились встретиться на следующий день и договорились поехать в Лион экспрессом, который отправлялся утром. Этот поезд отходил в удобное время и шел очень быстро. У него была только одна остановка — насколько я помню, в Дижоне. Мы намеревались приехать в Лион, проверить и привести в порядок машину, отлично поужинать, а рано утром отправиться обратно, в Париж.
Мысль об этой поездке приводила меня в восторг. Я буду находиться в обществе старшего, известного писателя и из разговоров в машине, несомненно, узнаю много полезного. Странно вспоминать, что я думал о Скотте как о писателе старшего поколения, но в то время я еще ке читал его роман «Великий Гэтсби», и он казался мне гораздо старше. Я знал, что он пишет рассказы для «Сатердей ивнинг пост», которые широко читались три года назад, но никогда не считал его серьезным писателем. В «Клозери-де-Лила» он рассказал мне, как писал рассказы, которые считал хорошими — и которые действительно были хорошими, — для «Сатердей ивнинг пост», а потом перед отсылкой в редакцию переделывал их, точно зная, с помощью каких приемов их можно превратить в ходкие журнальные рассказики. Меня это возмутило, и я сказал, что, по-моему, это про-ституирование. Он согласился, что это проституирова-ние, но сказал, что вынужден так поступать, чтобы писать настоящие книги. Я сказал, что, по-моему, человек губит свой талант, если пишет хуже, чем он может писать. Скотт сказал, что сначала он пишет настоящий рассказ, и то, как он потом его изменяет и портит, не может ему повредить. Я не верил этому и хотел переубедить его, но, чтобы подкрепить свою позицию, мне нужен был хоть один собственный роман, а я еще не написал ни одного романа. С тех пор как я изменил свою манеру письма и начал избавляться от приглаживания и попробовал создавать, вместо того чтобы описывать, писать стало радостью. Но это было отчаянно трудно, и я не знал, смогу ли написать такую большую вещь, как роман. Нередко на один абзац уходило целое утро.
Хэдли, моя жена, очень обрадовалась, узнав про нашу поездку, хотя и не относилась серьезно к тем произведениям Скотта, которые прочитала. Ее идеалом хорошего писателя был Генри Джеймс. Но она считала, что мне не мешает отдохнуть от работы и поехать, хотя мы тут же пожалели, что не можем купить автомобиль и поехать вдвоем. Тогда я и представить себе не мог, что это когда-нибудь станет возможным. Я получил аванс в двести долларов от издательства «Бони и Ливрайт» за первую книгу рассказов, которая должна была выйти в Америке осенью, я продавал рассказы «Франкфуртер цейтунг», и берлинскому журналу «Квершнитт», и парижским изданиям «Куортер» и «Трансатлантик ревью», и мы жили очень экономно и позволяли себе только самые необходимые расходы, чтобы скопить денег и в июле поехать на feria в Памплону, а потом в Мадрид и на feria в Валенсию.
В то утро, когда мы условились встретиться на Лионском вокзале, я приехал туда заблаговременно и стал ждать Скотта у входа на перрон. Он должен был принести билеты. Время отправления поезда подошло, а он все не появлялся, и я купил перронный билет и пошел вдоль состава, надеясь его увидеть. Его не было, а экспресс должен был вот-вот тронуться, и я вскочил в вагон и прошел по всему поезду, рассчитывая, что он все-таки здесь. Состав был длинный, но Скотта я не нашел. Я объяснил кондуктору, в чем дело, заплатил за билет второго класса — третьего не оказалось — и спросил у кондуктора, какой отель в Лионе считается лучшим. У меня не было другого выбора, и я телеграфировал Скотту из Дижона, сообщив адрес лионского отеля, где буду его ждать. Я понимал, что он не успеет получить телеграмму до отъезда, но рассчитывал, что его жена перешлет ее ему. Я никогда прежде не слышал, чтобы взрослый человек опаздывал на поезд, однако за эту поездку мне предстояло узнать много нового.
Характер у меня был тогда очень скверный и вспыльчивый, но к тому времени, когда мы проехали Монтеро, я несколько успокоился и злость уже не мешала мне любоваться видами за окном вагона, а в полдень я хорошо поел в вагоне-ресторане, выпил бутылку «сент-эмильона» и решил, что, даже если я свалял дурака, приняв приглашение участвовать в поездке, которую должен был оплатить кто-то другой, а в результате трачу деньги, которые нужны нам на путешествие в Испанию, это будет мне хорошим уроком. Я никогда раньше не соглашался поехать куда-либо за чужой счет, а всегда платил за себя и на этот раз тоже настоял, чтобы гостиницы и еду мы оплачивали пополам. Но теперь я даже не знал, приедет ли Фипджеральд вообще. От злости я разжаловал его из Скотта в Фицджеральда. Позднее я был очень доволен, что исчерпал всю злость вначале. Эта поездка была не для человека, которого легко разозлить.
В Лионе я узнал, что Скотт выехал из Парижа в Лион, но не предупредил, где остановится. Я повторил свой лионский адрес, и горничная сказала, что передаст ему, если он позвонит. Мадам нездоровится, и она еще спит. Я позвонил во все большие отели и сообщил свой адрес, но Скотта не разыскал и потел в кафе выпить аперитив и почитать газеты. В кафе я познакомился с человеком, который зарабатывал на жизнь тем, что глотал огонь, а также большим и указательным пальцами сгибал монеты, зажав их в беззубых челюстях. Он показал мне свои десны — они были воспалены, но казались крепкими, и он сказал, что это неплохое metier1[1]. Я пригласил его выпить со мной, и он с удовольствием согласился. У него было тонкое смуглое лицо, и оно светилось и сияло, когда он глотал огонь. Он сказал, что в Лионе умение глотать огонь и демонстрировать чудеса силы с помощью пальцев и челюстей не приносит большого дохода. Псев-доглотатели огня погубили его mйtier и будут губить и впредь повсюду, где им будет разрешено выступать. Он глотал огонь весь вечер, сказал он, и все же у него нет денег даже на глоток чего-нибудь посущественнее. Я предложил ему выпить еще рюмку, чтобы смыть привкус бензина, оставшийся от глотания огня, и сказал, что мы могли бы поужинать вместе, если он знает хорошее и достаточно дешевое место. Он сказал, что знает отличное место.
Мы очень недорого поели в алжирском ресторане, и мне понравилась еда и алжирское вино. Пожиратель огня был симпатичным человеком, и было интересно наблюдать, как он ест, потому что он жевал деснами не хуже, чем большинство людей зубами. Он спросил, чем я зарабатываю на жизнь, и я ответил, что пробую стать писателем. Он спросил, что я пишу, и я ответил, что рассказы. Он сказал, что знает много историй, более ужасных и невероятных, чем все написанное до сих пор. Он может рассказать их мне, чтобы я их записал, а потом, если за них заплатят, я по-честному отдам ему его долю. А еще лучше поехать вместе в Северную Африку, и он поможет мне добраться до страны Синего султана, где я добуду такие истории, каких не слышал еще ни один человек.
Я спросил его, что это за истории, и он сказал: битвы, казни, пытки, насилия, жуткие обычаи, невероятные обряды, оргии, — словом, такое, что мне может пригодиться. Пора было возвращаться в отель и снова попробовать найти Скотта, и я заплатил за ужин и сказал, что мы наверняка еще как-нибудь встретимся. Он сказал, что думает добраться до Марселя, а я сказал, что рано или поздно мы где-нибудь встретимся и что мне было очень приятно поужинать с ним. Он принялся распрямлять согнутые монеты и складывать их столбиком на столе, а я пошел в отель.
Лион по вечерам не очень веселый город. Это большой, неторопливый денежный город, — возможно, прекрасный город, если у вас есть деньги и вам нравятся такие города. Я уже давно слышал о замечательных цыплятах в лионских ресторанах, но мы ели не цыплят, а баранину. Баранина была отличная.
Скотт не подавал признаков жизни, и я улегся в постель среди непривычной гостиничной роскоши и принялся читать первый том «Записок охотника» Тургенева, который взял в библиотеке Сильвии Бич. Впервые за три года я оказался среди роскоши большого отеля, широко распахнул окна, и подложил подушки под плечи и голову, и был счастлив, бродя с Тургеневым по России, пока не уснул с книгой в руках. Когда утром я брился перед завтраком, позвонил портье и сказал, что внизу меня ждет какой-то господин.
— Пожалуйста, попросите его подняться в номер, — сказал я и продолжал бриться, прислушиваясь к шуму города, который уже давно неторопливо просыпался.
Скотт не поднялся ко мне в номер, и я спустился к нему в холл.
— Мне ужасно неприятно, что произошло такое недоразумение, — сказал он. — Если бы я знал, в какой гостинице вы собираетесь остановиться, все было бы просто.
— Ничего страшного, — сказал я; нам предстояла длительная совместная поездка, и я предпочитал мирные отношения. — Каким поездом вы приехали?
— Вскоре после вашего. Это очень удобный поезд, и мы могли бы прекрасно поехать на нем вместе.
— Вы завтракали?
— Нет еще. Я рыскал по городу, ища вас.
— Очень досадно, — сказал я. — Разве дома вам не сказали, что я здесь?
— Нет. Зельда неважно себя чувствует, и мне, вероятно, не следовало ехать. Пока все это путешествие складывается крайне неудачно.
— Давайте позавтракаем, отыщем машину и тронемся в путь, — сказал я.
— Отлично. Завтракать будем здесь?
— В кафе было бы быстрее.
— Но зато здесь, несомненно, хорошо кормят.
— Ну ладно.
Это был обильный завтрак на американский манер — с яичницей и ветчиной, очень хороший. Пока мы заказывали его, ждали, ели и снова ждали, чтобы расплатиться, прошел почти час. А когда официант принес счет, Скотт решил заказать корзину с провизией на дорогу. Я пытался отговорить его, так как был уверен, что в Маконе мы сможем купить бутылку макона, а для бутербродов раздобудем что-нибудь в charcuterie2[2]. Или же, если к тому времени все будет закрыто, по пути сколько угодно ресторанов, где можно перекусить. Но он сказал, что, по моим же словам, в Лионе прекрасно готовят цыплят и нам непременно надо захватить с собой цыпленка. В конце концов отель снабдил нас на дорогу провизией, которая обошлась в четыре-пять раз дороже, чем если бы мы купили ее сами.
Скотт, несомненно, выпил, прежде чем зайти за мной, и, судя по его виду, ему надо было выпить еще, так что я спросил, не хочет ли он зайти в бар, прежде чем двинуться в путь. Он сказал, что по утрам не пьет, и спросил, пью ли я. Я ответил, что это зависит только от того, какое у меня настроение и что мне предстоит делать, а он сказал, что если у меня есть настроение, то он составит мне компанию, чтобы я не пил в одиночестве. Так что, ожидая, пока будет готова корзина с провизией, мы выпили по виски с минеральной водой, и настроение у нас обоих стало заметно лучше.
Я заплатил за номер и виски, хотя Скотт хотел платить за все. С самого начала поездки мне было как-то не по себе, и я убедился, что чувствую себя гораздо лучше, когда плачу за все сам. Я тратил деньги, которые мы накопили для Испании, но я знал, что Сильвия Бич всегда даст мне в долг и я смогу восполнить то, что истрачу сейчас.
В гараже, где Скотт оставил свою машину, я с удивлением обнаружил, что у его маленького «рено» нет крыши. Ее помяли в Марселе при выгрузке или еще где-то, и Зельда велела убрать ее совсем и не позволила поставить новую. Скотт объяснил, что его жена вообще терпеть не может закрытые машины, что они доехали так до Лиона, а тут их задержал дождь. В остальном машина была в хорошем состоянии, и Скотт заплатил по счету, предварительно попытавшись оспорить стоимость мойки, смазки и заливки двух литров масла. Механик в гараже объяснил мне, что нужно было бы сменить поршневые кольца, так как автомобиль, очевидно, недостаточно заправляли маслом и водой. Он показал мне, что мотор перегревался и на нем обгорела краска. Механик добавил, что если я смогу убедить мосье сменить в Париже кольца, то автомобиль — отличная маленькая машина — будет служить так, как ему положено.
— Мосье не разрешил мне поставить новую крышу, — сказал механик.
— Да?
— Машины нужно уважать.
— Конечно.
— Вы не захватили плащей?
— Нет, — сказал я. — Я не знал про крышу.
— Постарайтесь заставить мосье быть серьезным, — умоляюще сказал механик. — Хотя бы по отношению к машине.
— М-м, — сказал я.
Дождь захватил нас примерно через час к северу от Лиона.
В тот день мы раз десять останавливались из-за дождя. Это были внезапные ливни, иногда довольно затяжные. Если бы у нас были плащи, то ехать под этим весенним дождем было бы даже приятно. Но теперь нам приходилось прятаться под деревьями или останавливаться у придорожных кафе. У нас была с собой великолепная еда из лионского отеля, отличный жареный цыпленок с трюфелями, великолепный хлеб и белое макон-ское вино. И Скотт с большим удовольствием пил его при каждой остановке. В Маконе я купил еще четыре бутылки прекрасного вина и откупоривал их по мере надобности.
Пожалуй, Скотт впервые пил вино прямо из горлышка, а потому испытывал радостное возбуждение, как человек, когда знакомится с жизнью притонов, или как девушка, которая впервые решилась искупаться без купального костюма. Но вскоре после полудня он стал беспокоиться о своем здоровье. Он рассказал мне о двух людях, которые недавно умерли от воспаления легких. Оба они умерли в Италии, и он был глубоко потрясен этим.
Я сказал ему, что воспаление легких — это просто старинное название пневмонии, а он ответил, что я ничего в этом не смыслю и совершенно не прав. Воспаление легких — это сугубо европейская болезнь, и я не могу ничего о ней знать, даже если читал медицинские книги своего отца, поскольку в них рассматривались только чисто американские болезни. Я сказал, что мой отец учился и в Европе. Но Скотт заявил, что воспаление легких появилось в Европе только недавно и мой отец не мог ничего о нем знать. Он, кроме того, заявил, что в разных частях Америки болезни бывают разные и если бы мой отец практиковал в Нью-Йорке, а не на Среднем Западе, то он бы знал совершенно другую гамму болез-ней. Он так и сказал: «гамму».
Я сказал, что в одном он прав: в одной части Соединенных Штатов встречаются болезни, которые отсутствуют в другой, и привел в пример относительно высокую заболеваемость проказой в Новом Орлеане и низкую — в Чикаго. Но я сказал, что врачи имеют обыкновение обмениваться знаниями и информацией, и теперь, когда он заговорил об этом, я вспоминаю, что читал в «Журнале американской медицинской ассоциации» авторитетную статью о воспалении легких в Европе, где история этой болезни прослеживалась до дней самого Гиппократа. Это на время заставило его умолкнуть, и я уговорил его выпить еще макона, утверждая, что хорошее белое вино с низким содержанием алкоголя — апробированное средство против этой болезни.
После этого Скотт немного повеселел, но скоро снова впал в уныние и спросил, успеем ли мы добраться до большого города, прежде чем у него начнется жар и бред, которые, как я ему уже сказал, являются симптомами настоящего европейского воспаления легких. Тогда я рассказал ему содержание статьи о той же болезни во французском журнале, которую прочел, пока ждал в американском госпитале в Нейи очереди на ингаляцию. Слово «ингаляция» несколько успокоило Скотта. Но он опять спросил, когда мы доберемся до города. Я сказал, что если мы поедем без остановок, то будем там минут через двадцать пять, словом, в пределах часа.
Потом Скотт спросил меня, боюсь ли я умереть, и я сказал, что иногда боюсь, а иногда не очень.
К этому времени начался сильный дождь, и мы укрылись в ближайшей деревне в кафе. Я не помню всех подробностей этого вечера, но когда мы наконец попали в гостиниц, — кажется, это было з Шалоне-на-Соне, — было так поздно, что все аптеки уже закрылись. Как только мы добрались до гостиницы, Скотт разделся и лег в постель. Он не возражает умереть от воспаления легких, сказал он. Единственное, что его тревожит, — это кто позаботится о Зельде и маленькой Скотти. Я не очень представлял себе, как сумею заботиться о них, поскольку мне приходилось заботиться о моей жене Хэдли и маленьком Бамби и этого было вполне достаточно, однако я сказал, что сделаю все, что в моих силах, и Скотт поблагодарил меня. Я должен следить за тем, чтобы Зельда не пила и чтобы у Скотти была английская гувернантка.
Мы отдали просушить нашу одежду и были теперь в пижамах. Скотт лежал з постели, чтобы набраться сил для единоборства с болезнью. Я пощупал его пульс — семьдесят два в минуту, и потрогал лоб — холодный. Я выслушал его и велел ему дышать поглубже, но ничего необычного не услышал.
— Знаете, Скотт, — сказал я. — У вас все в порядке. Но чтобы не простудиться, полежите немного, а я закажу лимонного сока и виски, и вы еще примете аспирин, и будете чувствовать себя прекрасно, и даже обойдетесь без насморка.
— Все это бабкины средства, — сказал Скотт.
— У вас нет никакой температуры. А воспаление легких, черт подери, без температуры не бывает.
— Не ругайтесь, — сказал Скотт. — Откуда вы знаете, что у меня нет температуры?
— Пульс у вас нормальный и лоб на ощупь холодный.
— На ощупь, — сказал Скотт с горечью. — Если вы мне настоящий друг, достаньте термометр.
— Но ведь я в пижаме.
— Тогда пошлите за ним.
Я позвонил коридорному. Он не пришел, и я позвонил снова, а потом вышел, чтобы разыскать его. Скотт лежал, закрыв глаза, и дышал медленно и размеренно, — восковая кожа и правильные черты лица делали его похожим на маленького мертвого крестоносца. Мне начинала надоедать эта литературная жизнь — если это была литературная жизнь, — и мне не хватало ощущения проделанной работы, и на меня уже напала смертная тоска, которая наваливается в конце каждого напрасно прожитого дня. Мне очень надоел Скотт и вся эта глупая комедия, но я разыскал коридорного, и дал ему денег на термометр и аспирин, и заказал два citron presses3[3] и два двойных виски. Я хотел заказать бутылку виски, но виски продавали только в розлив.
Когда я вернулся в номер. Скотт все еще лежал, как изваяние на собственном надгробии, — глаза его были закрыты, и он дышал с невозмутимым достоинством.
Услышав, что я вошел в номер, он спросил:
— Вы достали термометр?
Я подошел и положил руку ему на лоб. Ото лба не веяло могильным холодом. Но он был прохладным и сухим.
— Нет, — сказал я.
— Я думал, что вы его принесете.
— Я послал за ним.
— Это не одно и то же.
— Да. Совсем, не так ли?
На Скотта нельзя было сердиться, как нельзя сердиться на сумасшедшего, и я начинал сердиться на себя за то, что ввязался в эту глупую историю. Впрочем, я понимал, почему он ведет себя так. В те дни большинство пьяниц умирало от пневмонии — болезни, которая сейчас почти безопасна. Но считать Скотта пьяницей было трудно, поскольку на него действовали даже ничтожные дозы алкоголя.
В Европе в те дни мы считали вино столь же полезным и естественным, как еду, а кроме того, оно давало ощущение счастья, благополучия и радости. Вино пили не из снобизма и не ради позы, и это не было культом: пить было так же естественно, как есть, а мне — так же необходимо, и я не стал бы обедать без вина, сидра или пива. Мне нравились все вина, кроме сладких, сладковатых или слишком терпких, и мне даже в голову не пришло, что те несколько бутылок очень легкого, сухого белого ма кона, которые мы распили, могли вызвать в Скотте химические изменения, превратившие его в дурака. Правда, утром мы пили виски с минеральной водой, но я тогда еще ничего не знал об алкоголиках и не мог себе представить, что рюмка виски может так сильно подействовать на человека, едущего в открытой машине под дождем. Алкоголь должен был бы очень скоро выветриться.
Ожидая коридорного, я сидел и читал газету, допивая бутылку макона, которую мы откупорили на последней остановке. Во Франции всегда найдется в газете какое-нибудь потрясающее преступление, за распутыванием которого молено следить изо дня в день. Эти отчеты читаются, как романы, но, чтобы получить удовольствие, необходимо знать содержание предыдущих глав, пъ-скольку французские газеты, в отличие от американских, не печатают краткого изложения предшествующих событий; впрочем, и американские романы с продолжением читать не интересно, если не знать, о чем говорилось в самой важной первой главе. Когда путешествуешь по Франции, газеты во многом утрачивают свою прелесть, поскольку прерывается последовательное изложение всяческих crimes, affaires или scandales4[4] и пропадает то удовольствие, которое получаешь, когда читаешь о них в кафе. Я предпочел бы сейчас оказаться в кафе, где мог бы читать утренние выпуски парижских газет, и смотреть на прохожих, и пить перед ужином что-нибудь посолиднее макона. Но у меня на руках был Скотт, и я довольствовался тем, что есть.
Тут явился коридорный с двумя стаканами лимонного сока со льдом, виски и бутылкой минеральной воды «перье» и сказал мне, что аптека уже закрылась и он не смог купить термометр. Но аспирин он у кого-то одолжил. Я спросил, не может ли он одолжить и термометр. Скотт открыл глаза и бросил на коридорного злобный ирландский взгляд.
— Вы объяснили ему, насколько это серьезно?
— Мне кажется, он понимает.
— Пожалуйста, постарайтесь ему втолковать.
Я постарался, и коридорный сказал:
— Попробую что-нибудь сделать.
— Достаточно ли вы дали ему на чай? Они работают только за чаевые.
— Я этого не знал, — сказал я. — Я думал, что гостиница тоже им платит.
— Я хотел сказать, что они ничего для вас не сделают без приличных чаевых. Почти все они отъявленные мерзавцы.
Я вспомнил Ивена Шипмена и официанта из «Клозе-ри-де-Лила», которого заставили сбрить усы, когда в «Клозери» открыли американский бар, и подумал о том, как. Ивен работал у него в саду в Монруже задолго до того, как я познакомился со Скоттом, и как мы все давно и хорошо дружили в «Лила», и какие там произошли перемены, и что они означали для всех нас. Я хотел бы рассказать Скотту о том, что происходит в «Лила», хотя, вероятно, уже раньше говорил ему об этом, но я знал, что его не трогают ни официанты, ни их беды, ни их доброта и привязанность. В то время Скотт ненавидел французов, а так как общаться ему приходилось преимущественно с официантами, которых он не понимал, с шоферами такси, служащими гаражей и хозяевами квартир, он находил немало возможностей оскорблять их.
Еще больше, чем французов, он ненавидел итальянцев и не мог говорить о них спокойно, даже когда был трезв. Англичан он тоже ненавидел, но иногда терпел их, относился к ним снисходительно, а изредка и восхищаются ими. Не знаю, как он относился к немцам и австрийцам. Возможно, тогда ему еще не доводилось с ними сталкиваться, как и со швейцарцами.
В тот вечер в гостинице я только радовался, что он так спокоен. Я приготовил ему лимонад с виски и дал проглотить две таблетки аспирина — он проглотил их удивительно спокойно и беспрекословно, а потом стал потягивать виски. Его глаза были теперь открыты и устремлены куда-то в пространство. Я читал отчет о преступлении на внутреннем развороте газеты, и мне было очень хорошо.
— А вы бессердечны, не правда ли?— спросил Скотт, и, взглянув на него, я понял, что, возможно, не ошибся в диагнозе, но, уж во всяком случае, дал ему не то лекарство, и виски работало против нас.
— Почему же. Скотт?
— Вот вы можете сидеть и читать эту паршивую французскую газетенку, и вам все равно, что я умираю.
— Хотите, чтобы я вызвал врача?
— Нет. Я не хочу иметь дело с грязным провинциальным французским врачом.
— А чего же вы хотите?
— Я хочу измерить температуру. Потом я хочу, чтобы мою одежду высушили и мы могли бы уехать экспрессом в Париж, а там сразу отправиться в американский госпиталь в Нейи.
— Наша одежда не высохнет до утра, а экспрессы тут не останавливаются, — сказал я. — Попробуйте отдохнуть, а потом поужинаете в постели.
— Я хочу измерить температуру.
Это продолжалось довольно долго — до тех пор, пока коридорный не принес термометр.
— Неужели других не было? — спросил я.
Когда коридорный вошел, Скотт закрыл глаза и стал впрямь похож на умирающую Камилу. Я никогда не видел, чтобы у человека так быстро отливала кровь от лица, и не мог понять, куда она девается.
— Других в гостинице нет, — сказал коридорный и подал мне термометр. Это был ванный градусник в деревянном корпусе с металлическим грузилом. Я хлебнул виски и, распахнув окно, секуйду глядел на дождь. Когда я обернулся, оказалось, что Скотт пристально смотрит на меня.
Я профессионально стряхнул термометр и сказал:
— Ваше счастье, что это не анальный термометр.
— А этот куда ставят?
— Под мышку, — сказал я и сунул его себе под руку.
— Не надо, а то он будет неправильно показывать, — сказал Скотт.
Я снова одним резким движением стряхнул термометр, расстегнул Скотту пижаму, поставил термометр ему под мышку, а потом пощупал его холодный лоб и снова проверил пульс. Он глядел прямо перед собой. Пульс был семьдесят два. Я заставил его держать термометр четыре минуты.
— Я думал, его держат всего минуту, — сказал Скотт.
— Это большой термометр, — ооъяснил я. — Нужно помножить на квадрат всей площади термометра. Это термометр Цельсия.
— В конце концов я вынул термометр и поднес его к лампе, стоявшей на столе.
— Сколько?
— Тридцать семь и шесть.
— А какая нормальная?
— Это и есть нормальная.
— Вы уверены?
— Уверен.
— Проверьте на себе. Я должен знать точно.
Я стряхнул термометр, расстегнул пижаму, сунул термометр под мышку и заметил время. Потом я вынул его.
— Сколько?
Я внимательно поглядел на термометр.
— Точно такая же.
— А как вы себя чувствуете?
— Великолепно, — сказал я.
Я пытался вспомнить, нормальная ли температура тридцать семь и шесть. Но это не имело ни малейшего значения, потому что термометр все это время показывал тридцать.
Скотт что-то заподозрил, и я предложил ему поставить термометр еще раз.
— Не надо, — сказал он. — Можно лишь радоваться, что все так быстро прошло. Я всегда выздоравливаю чрезвычайно быстро.
— Вы молодец, — сказал я. — Но мне кажется, вам все-таки лучше полежать в постели и съесть легкий ужин, а рано утром мы сможем двинуться в путь.
У меня было намерение купить нам обоим плащи, но для этого пришлось бы занимать деньги у Скотта, а мне не хотелось сейчас пререкаться с ним по этому поводу.
Скотт не хотел лежать в постели. Он хотел встать, одеться, спуститься вниз и позвонить Зельде, чтобы она знала, что с ним ничего не случилось.
— А почему она должна думать, что с вами что-то случилось?
— Это первая ночь за время нашего брака, когда я буду спать вдали от нее, и мне необходимо поговорить с ней. Неужели вы не можете понять, что это значит для нас обоих?
Это я мог понять, хоть и не понимал, каким образом они с Зельдой ухитрились спать вместе прошлой ночью. Однако спрашивать былъ бы бесполезно» Скотт залпом допил виски с лимонным соком и попросил меня заказать еще.
Я нашел коридорного, возвратил ему термометр и спросил, высохла ли наша одежда. Он сказал, что она высохнет примерно через час.
— Попросите прогладить ее. Не страшно, если она будет чуть влажной.
Коридорный принес две рюмки противопростудного напитка, и, прихлебывая из своей, я уговаривал Скотта не торопиться и пить маленькими глситками. Теперь я серьезно беспокоился, что он может простудиться, — я уже понимал, что, если он схватит настоящую простуду, то его, наверно, придется везти в бол1ьницу. Но, выпив, он на какое-то время почувствовал себя прекрасно и был счастлив, что переживает такую трагедию, когда он и Зельда впервые после свадьбы проводят ночь не вместе. Наконец он захотел во что бы то ни стало позвонить ей сейчас же, и надел халат, и отправился вниз заказывать разговор.
Париж обещали дать не сразу, и вскоре после того, как Скотт вернулся в номер, явился коридорный с двумя новыми рюмками виски с лимонным соком. Впервые при мне Скотт выпил так много, но это почти не подействовало на него, и он только оживился, и стал разговорчивым, и начал рассказывать, как складывалась его жизнь с Зельдой. Он рассказал, как познакомился с ней во время войны, как потерял ее и как снова завоевал ее любовь, и об их браке, и о чем-то ужасном, что произошло с ними в Сан-Рафаэле примерно год назад. Этот первый вариант его рассказа о том, как Зельда и французский морской летчик влюбились друг в друга, был по-настоящему печален, и я думаю, это была правда. Позже он рассказывал мне другие варианты того же самого, словно прикидывал, какой может подойти для романа, но ни один не был таким грустным, как первый, и я до конца верил именно в первый вариант, хотя любой из них мог быть правдой. Каждый раз он рассказывал с большим искусством, но ни один вариант не трогал так, как первый.
Скотт был очень хорошим рассказчиком. Здесь ему не приходилось следить за орфографией или расставлять знаки препинания, и эти рассказы в отличие от его невыправленных писем не вызывали ощущения безграмотности. Мы были знакомы уже два года, когда он наконец научился писать мою фамилию правильно, но, конечно, это очень длинная фамилия, и, возможно, писать ее с каждым разом становилось все труднее, и ему делает большую честь то, что в конце концов он научился писать es правильно. Он научился правильно писать и гораздо более важные вещи и старался логично мыслить об очень многом.
Но з тот вечер он хотел, чтобы я узнал, понял и оценил то, что произошло тогда в Сан-Рафаэле, и я увидел все это удивительно ясно: одноместный гидроплан, низко пролетающий над мостками для прыжков в воду, и цвет моря, и форму поплавков гидроплана, и тень, которую они отбрасывали, и загар Зельды, и загар Скотта, и их головы, темно-русую и светло-русую, и загорелое лицо юноши, влюбленного в Зельду. Я не мог задать вопроса, который не выходил у меня из головы: если рассказ его был правдой и все это было, как мог Скотт каждую ночь спать в одной постели с Зельдой? Но, может быть, имен-Hq потому эта история и была самой печальной из всех, которые я когда-либо слышал; а может быть, он просто забыл, как забыл про прошлую ночь.
Нам принесли нашу одежду до того, как Париж ответил, и мы оделись и пошли вниз ужинать. Скотт нетвердо держался на ногах и воинственно косился на окружающих. Сначала нам подали очень хороших улиток и графин флери, но мы не успели съесть и половины, как Скотта вызвали к телефону. Его не было около часа, и в конце концов я доел его улиток, макая кусочки хлеба в соус из растопленного масла, чеснока и петрушки, и допил графин флери. Когда он вернулся, я предложил заказать еще улиток, но он сказал, что не хочет. Ему хотелось чего-нибудь простого. Он не хотел ни бифштекса, ни печенки, ни грудинки, ни омлета. Он потребовал цыпленка. Днем мы съели вкусного холодного цыпленка, но и здешние места славились своими курами, так что мы заказали poularde de Bresse5[5] и бутылку монтаньи — местного белого вина, легкого и приятного. Скотт ел мало и никак не мог допить бокал вина. Потом положил голову на руки и перестал сознавать окружающее. Это не было притворством, рассчитанным на эффект, и даже казалось, что он прилагает огромные усилия не расплескать и не разбить чего-нибудь. Мы с коридорным отвели его наверх, в номер, и положили на кровать, и я снял с него все, кроме белья, повесил его одежду, а потом выдернул из-под него покрывало и укутал его. Я открыл окно, увидел, что дождь кончился, и оставил окно открытым.
Я спустился вниз и доел ужин, думая о Скотте. Ему, несомненно, нельзя было пить, а я плохо смотрел за ним. Алкоголь даже в самом малом количестве действовал на него крайне возбуждающе, а потом отравлял его, и я решил, что завтра пить мы не будем. Я скажу ему, что скоро мы будем в Париже и мне нужно войти в форму, чтобы писать. Это была неправда. Мне было достаточно не пить после обеда, перед тем как садиться писать, и во время работы. Я поднялся наверх, распахнул все окна, разделся и моментально заснул.
На следующий день выдалась чудесная погода, и мы ехали в Париж через Кот-дОр, дыша воздухом и глядя на обновленные холмы, поля и виноградники, и Скотт был очень весел, отлично себя чувствовал и рассказывал мне обо всех книгах Майкла Арлена подряд. Майкл Ар-лен, сказал он, человек, достойный внимания, и мы оба можем многому у него научиться. Я сказал, что не могу читать его книг. Он сказал, что мне и не нужно их читать. Он перескажет мне фабулы и опишет действующих лиц. Это была устная диссертация о творчестве Майкла Арлена.
Мы расстались у его дома, я на такси вернулся на свою лесопилку, и у меня была чудесная встреча с женой, и мы пошли в «Клозери-де-Лила» немножко выпить. Мы были счастливы, как дети, которые долго были врозь, а теперь опять вместе, и я рассказывал ей о поездке.
— И тебе было скучно, и ты не узнал ничего интересного, Тэти?— спросила она.
— Я мог бы многое узнать о Майкле Арлене, если бы слушал. А потом, я узнал такое, в чем еще не разобрался.
— Неужели Скотт так несчастен?
— Возможно.
— Бедный.
— Но одно все-таки я узнал.
— Что?
— Путешествуй только с теми, кого любишь.
— И это уже кое-что.
— Да. И мы едем в Испанию.
— Да. И до отъезда осталось меньше полутора месяцев.
— И уж в этом году мы никому не позволим нам все испортить, правда?
— Правда. А из Памплоны мы поедем в Мадрид, а потом в Валенсию.
— М-м-м-м, — промурлыкала она, как котенок.
— Бедный Скотт, — сказал я.
— Все бедные, — сказала Хэдли, — богаты легкомыслием, но без гроша в кармане.
— Нам страшно везет.
— Надо вести себя хорошо, чтобы не упустить удачу. Мы постучали по столику, чтобы не сглазить, и официант подошел узнать, что нам нужно. Но того, что было нам нужно, ни официант, ни кто другой, ни прикосновение к дереву или мрамору — столик был мраморный — дать нам не могли. Однако в тот вечер мы этого не знали и были счастливы.
Через день или два после нашей поездки Скотт принес мне свою книгу. На ней была пестрая суперобложка, и, я помню, мне стало как-то неловко, что она такая броская, безвкусная, скользкая. Она была похожа на суперобложку плохого научно-фантастического романа. Скотт просил меня не обращать на это внимания: она подсказана рекламным щитом на шоссе в Лонг-Айленде, который играет важную роль в сюжете. Он сказал, что раньше ему суперобложка нравилась, а теперь нет. Перед тем как читать, я снял ее.
Когда я дочитал эту книгу, я понял, что, как бы Скотт ни вел себя и что бы он ни делал, я должен помнить, что это болезнь, и помогать ему, и стараться быть ему хорошим другом. У него было много, очень много хороших друзей, больше, чем у кого-либо из моих знакомых. Но я включил себя в их число, не думая, пригожусь я ему или нет. Если он мог написать такую великолепную книгу, как «Великий Гэтсби», я не сомневался, что он может написать и другую, которая будет еще лучше. Тогда я еще не был знаком с Зельдой и потому не знал, как страшно все складывалось против него. Но мы убедились в этом раньше, чем нам бы хотелось.
Скотт Фицджеральд пригласил нас пообедать с ним, его женой Зельдой и маленькой дочкой в меблированной квартире, которую они снимали на улице Тильзит, 14. Я почти забыл эту квартиру и помню только, что она была темная и душная и в ней, казалось, не было ничего, что принадлежало бы им, кроме первых книг Скотта в светло-голубых кожаных переплетах с золотым тиснением. Кроме того, Скотт показал нам гроссбух, куда он аккуратно заносят названия всех своих опубликованных произведений и суммы полученных за них гонораров, а также суммы, полученные за право их экранизации, и проценты от продажей его книг. Все было записано так тщательно, словно это был судовой журнал, и Скотт показывал его нам с безличной гордостью хранителя музея. Скотт нервничал, старался быть гостеприимным и показывал записи своих заработков так, словно это было главное, на что стоит смотреть. Но смотреть было не на что.
Зельде было не по себе с похмелья. Накануне вечером они были на Монмартре и поссорились из-за того, что Скотт не хотел напиваться. Он сказал мне, что решил упорно работать и не пить, а Зельда вела себя так, будто он был брюзгой и нарочно портил ей удовольствие. Она именно так и сказала, и, конечно, последовали взаимные обвинения, и Зельда, как всегда, начала отрицать: «Я не говорила этого. Я ничего подобного не говорила. Это неправда, Скотт». Потом она, казалось, что-то вспоминала и принималась весело смеяться.
В тот день Зельда плохо выглядела. Ее прекрасные русые волосы были на время погублены неудачным перманентом, который она сделала в Лионе, когда дождь заставил их прервать путешествие на машине, глаза у нее были усталые, лицо осунулось.
Она была официально любезна с Хэдли и со мной, но мысленно, казалось, все еще была на вечеринке, с которой возвратилась утром. И Скотт и она, по-видимому, считали, что наша поездка со Скоттом прошла чрезвычайно весело.
— Раз вы так замечательно прокатились, то, по справедливости, и я могла немножко повеселиться с друзьями в Париже, — — сказала она Скотту.
Скотт разыгрывал гостеприимного хозяина, и мы съели очень плохой обед, который скрасило вино, но не слишком. Его дочка была белокурая, пухленькая, крепкая и говорила с сильным акцентом лондонских окраин. Скотт объяснил, что ей взяли няню-англичанку, так как он хотел, чтобы она, когда вырастет, говорила, как леди Диана Мэннерс.
У Зельды были ястребиные глаза и тонкие губы, а выговор и манеры выдавали в ней уроженку Юга. По ее лицу было видно, как она время от времени мысленно переносилась на вчерашнюю вечеринку, а возвращалась она оттуда со взглядом пустым, как у кошки, потом в глазах ее появлялось удовлетворение, удовлетворение пробегало по тонким губам и исчезало. Скотт разыгрывал заботливого, веселого хозяина, а Зельда смотрела на него, и глаза ее и рот трогала счастливая улыбка, потому что он пил вино. Впоследствии я хорошо изучил эту улыбку. Она означала, что Зельда знает, что Скотт опять не сможет писать.
Зельда ревновала Скотта к его работе, и по мере того, как мы узнавали их ближе, все вставало на свое место. Скотт твердо решал не ходить на ночные попойки, ежедневно заниматься гимнастикой и регулярно работать. Он начинал работать и едва втягивался, как Зельда принималась жаловаться, что ей скучно, и тащила его на очередную пьянку. Они ссорились, потом мирились, и он ходил со мной в дальние прогулки, чтобы оправиться от алкогольного отравления, и пршпшал твердое решение начать работать. И работа у него шла. А потом все повторялось снова.
Скотт был влюблен в Зельду и очень ревновал ее. Во время наших прогулок он снова и снова рассказывал мне, как она влюбилась в морского летчика. Но с тех пор она ни разу не давала ему настоящего повода ревновать ее к мужчинам. Этой весной он ревновал ее к женщинам и во время вечеринок на Монмартре боялся мертвецки напиться и боялся, что то же произойдет с ней. Однако мгновенное опьянение было их главным спасением. Они засыпали от дозы спирта или шампанского, которая не оказала бы никакого действия на человека, привыкшего пить, и засыпали, как дети. Я не раз видел, как они теряли сознание, словно не от вина, а от наркоза, и друзья — иногда шофер такси — укладывали их в постель; проснувшись, они чувствовали себя отлично, потому что вы пили не так уж много, чтобы причинить вред организму.
Но потом они утратили это спасительное свойство. Теперь Зельда могла выпить больше, чем Скотт, и Скотт боялся, что она мертвецки напьется в компании, с которой они общались той весной, или в каком-нибудь из тех мест, какие они посещали. Ему не нравились ни эти люди, ни эти места, но ему приходилось пить столько, что он терял контроль над собой и терпел людей и места, где они бывали, а потом он уже пил, чтобы не заснуть, тогда как прежде давно бы впал в бесчувственное состояние. В конце концов он все реже и реже работал по-настоящему.
Но он все время пытался работать. Каждый день он пытался, однако у него ничего не получалось. Он винил Париж — город, лучше которого для писателей нет, и он верил, что есть место на земле, где ему с Зельдой удастся начать жизнь заново. Он вспоминал Ривьеру, какой она была, пока ее не застроили, голубые просторы ее моря, песчаные пляжи, сосновые рощи и Эстерельские горы, уходящие в море. Он помнил Ривьеру такой, какой она была, когда они с Зельдой впервые открыли ее.
Скотт рассказывал мне о Ривьере и говорил, что мы с женой должны непременно поехать туда следующим летом, и как мы будем там жить, и как он подыщет для нас недорогой пансионат, и как мы оба будем работать каждый день, купаться, валяться на песке, загорать и выпивать только по аперитиву перед обедом и перед ужином. Зельда будет счастлива там, сказал он. Она любит плавать и прекрасно ныряет — ей нравится такая жизнь, и она захочет, чтобы он работал, и все устроится. Они с Зельдой и дочкой непременно поедут туда летом.
Я пытался убедить его писать рассказы в полную силу, а не подгонять их к шаблонам, как, по его словам, он делал.
— Вы же написали прекрасный роман, — сказал я ему, — и вы не имеете права писать дребедень.
— Но роман не расходится, — ответил он, — и я должен писать рассказы, такие рассказы, которые можно продать.
— Напишите самый лучший рассказ, на какой вы только способны, и напишите его честно.
— Я так и сделаю, — сказал он.
Однако ему еще везло, что он вообще мог работать.
Зельда не поощряла тех, кто ее домогался. Но это ее развлекало, а Скотт ревновал и ходил с ней повсюду. Это губило его работу, а она больше всего ревновала его к работе.
Весь конец весны и начало лета Скотт пытался работать, но ему удавалось это только урывками. Когда я виделся с ним, он всегда был весел, иногда надрывно весел, остроумно шутил и был хорошим собеседником. Когда наступали особенно черные дни, я выслушивал его жалобы и старался внушить ему, что стоит только заставить себя, и он снова будет писать так, как он может писать, и что только смерть непоправима. Он посмеивался над собой, и пока он был способен на это, я считал, что он в безопасности. За это время он написал один очень хороший рассказ — «Богатый мальчик», и я был убежден, что он может писать даже лучше, как это потом и оказалось.
Летом мы были в Испании, и я начал первые наброски романа и окончил его в сентябре уже в Париже. Скотт и Зельда жили на Антибском мысе, и осенью, когда мы встретились в Париже, я увидел, что Скотт очень изменился. Он не бросил пить на Ривьере, и теперь был пьян не только по вечерам, но и днем. Он уже не считался с тем, что другие работают, и приходил к нам на улицу Нотр-Дам-де-Шан и днем и вечером, когда бывал пьян. Он стал вести себя очень грубо с теми, кто стоял ниже его или кого он считал ниже себя.
Как-то он пришел на лесопилку с дочкой — у няни-англичанки был выходной день, и за ребенком смотрел Скотт, — и на лестнице девочка сказала ему, что ей нужно в уборную. Скотт стал раздевать ее тут же, и хозяин, живший над нами, вышел и сказал:
— Мосье, туалет прямо перед вами, слева от лестницы.
— Да, и я суну тебя туда головой, если ты не уберешься отсюда, — ответил Скотт.
С ним было очень трудно всю эту осень, но в трезвые часы он начал работать над романом. Я редко видел его трезвым, однако трезвый он всегда был мил, шутил по-старому и иногда даже по-старому подтрунивал над собой. Но когда он был пьян, он любил приходить ко мне и пьяный мешал мне работать почти с таким же удовольствием, какое испытывала Зельда, когда мешала ему. Это продолжалось несколько лет, но зато все эти годы у меня не было более преданного друга, чем Скотт, когда он бывал трезв.
В ту осень — осень 1925 года — он обижался, что я не хочу показать ему рукопись первого варианта «И восходит солнце». Я объяснил ему, что прежде я должен все прочесть сам и написать заново, а до этого не хочу ни обсуждать роман, ни показывать его кому бы то ни было. Мы собирались уехать в Шрунс — местечко в Форарльберге, в Австрии, — как только там выпадет первый снег.
Там я переделал первую половину романа и кончил эту работу, помнится, в январе. Я отвез рукопись в Нью-Йорк и показал Максу Перкинсу в издательстве «Скриб-нерс», а потом вернулся в Шрунс и закончил работу над книгой. Скотт увидел роман только в конце апреля, когда он был полностью переработан и перекроен и отправлен в «Скрибнерс». Я помню, как мы шутили с ним по этому поводу и как он волновался и горел желанием мне помочь — как всегда, когда работа уже сделана. Но пока я переделывал книгу, его помощь мне была не нужна.
Пока мы жили в Форарльберге и я переделывал роман, Скотт с женой и дочкой уехали из Парижа на воды в Нижние Пиренеи. У Зельды началось весьма распространенное кишечное заболевание, которое вызывается злоупотреблением шампанским и которое в те времена считалось колитом. Скотт не пил, он старался работать и звал нас в Жуан-де-Пэн в июне. Они подыщут для нас недорогую виллу, на этот раз он не станет пить, и все будет как в добрые старые времена: мы будем купаться, станем здоровыми и загорелыми и будем пить один аперитив перед обедом и один перед ужином. Зельда выздоровела, оба они чувствуют себя прекрасно, и его роман продвигается блестяще. Он должен получить деньги за инсценировку «Великого Гэтсби», идущую с большим успехом, и за право на экранизацию, и поэтому ему не о чем беспокоиться. Зельда чувствует себя великолепно, и все будет в порядке.
В мае я жил один в Мадриде, и работал, и отправился в Жуан-де-Пэн, куда я прибыл на поезде из Байонны в третьем классе и страшно голодный, потому что по собственной глупости остался без денег и последний раз ел в Андайе на франко-испанской границе. Вилла оказалась милой, Скотт жил неподалеку в чудесном доме, и я был рад увидеться со своей женой, которая прекрасно вела хозяйство на вилле, и с нашими друзьями; аперитив перед обедом был превосходен, и мы повторили его несколько раз. Вечером в нашу честь в «Казино» собралось общество — совсем небольшое: Маклиши, Мэрфи, Фиц-джеральды и мы, жившие на вилле. Никто не пил ничего, кроме шампанского, и я подумал, как здесь весело и как хорошо здесь писать. Тут было все, что нужно человеку, чтобы писать, — кроме одиночества.
Зельда была очень красива — золотистый загар, темно-золотистые волосы — и очень приветлива. Ее ястребиные глаза были ясны и спокойны. Я подумал, что все хорошо и что в конце концов все обойдется, но тут она наклонилась ко мне и открыла свою великую тайну: «Эр-нест, вам не кажется, что Христу далеко до Эла Джол-сона?»
Никто в то время не обратил на это внимания. Это был просто секрет Зельды, которым она поделилась со мной, как ястреб может поделиться чем-то с человеком. Но ястребы не делятся добычей.
Скотт не написал ничего хорошего, пока не понял, что Зельда помешалась.
Много позже, уже после того, как Зельда перенесла свое первое так называемое нервное расстройство, мы как-то оказались одновременно в Париже, и Скотт пригласил меня пообедать с ним в ресторане Мишо на углу улицы Жакоб и улицы Святых Отцов. Он сказал, что ему надо спросить меня о чем-то очень важном, о том, что для него важнее всего на свете, и что я должен ответить ему честно. Я сказал, что постараюсь. Когда он просил меня сделать ему что-нибудь честно — а это не легко было сделать, и я пытался выполнить его просьбу, — то, что я говорил, сердило его, причем чаще всего уже потом, когда у него было время поразмыслить над моими словами. Он был бы рад их уничтожить, а иногда и меня вместе с ними.
За обедом он пил вино, но оно на него не подействовало, так как перед обедом он ничего не выпил. Мы говорили о нашей работе и о разных людях, и он спрашивал меня о тех, кого мы давно не встречали. Я знал, что он пишет что-то хорошее и по многим причинам работа у него не ладится) но говорить он хотел со мной не об этом. Я все ждал, когда же он перейдет к тому, о чем я должен сказать ему правду, но он коснулся этой темы только в самом конце, словно это был деловой обед.
Наконец, когда мы ели вишневый торт и допивали последний графин вина, он сказал:
— Ты знаешь, я никогда не спал ни с кем, кроме Зельды.
— Нет, я этого не знал.
— Мне казалось, что я говорил тебе.
— Нет. Ты говорил мне о многом, но не об этом.
— Вот про это я и хотел спросить тебя.
— Хорошо. Я слушаю.
— Зельда сказала, что я сложен так, что не могу сделать счастливой ни одну женщину, и первопричина ее болезни — в этом. Она сказала, что все дело в моем телосложении. С тех пор как она мне это сказала, я не нахожу себе места и хочу знать правду.
— Пойдем в кабинет, — сказал я.
— Куда?
— В туалет, — сказал я.
Мы вернулись в зал и сели за свой столик.
— Ты совершенно нормально сложен, — сказал я. — Абсолютно. И тебе не о чем беспокоиться. Просто, когда смотришь сверху, все уменьшается. Пойди в Лувр и погляди на статуи, а потом приди домой и посмотри на себя в зеркало.
— Эти статуи могут быть непропорциональны.
— Нет, они очень неплохи. Многих людей вполне удовлетворило бы такое телосложение.
— Но почему она так сказала?
— Для того чтобы сбить тебя с толку. Это древнейший в мире способ сбить человека с толку. Скотт, ты просил меня сказать тебе правду, и я мог бы сказать тебе значительно больше, но это правда, и остальное не важно. Можешь сходить к доктору.
— Не хочу. Я хотел, чтобы ты сказал мне честно.
— Теперь ты .веришь мне?
— Не знаю, — сказал он.
— Пошли в Лувр, — сказал я. — Он совсем рядом, только перейти мост.
Мы пошли в Лувр, и он посмотрел на статуи, но все еще сомневался.
— Одна девушка, — сказал он, — была очень мила со мной. Но после того, что сказала Зельда…
— Забудь о том, что сказала Зельда, — посоветовал я. — Зельда сумасшедшая. Ты абсолютно нормальный человек. Просто поверь в себя и сделай то, чего хочет эта девушка. Зельда просто погубит тебя.
— Ты ничего не знаешь о Зельде.
— Ну хорошо, — сказал я. — Остановимся на этом. Но ты пришел обедать для того, чтобы задать мне вопрос, и я попытался ответить тебе честно.
Но он все еще сомневался.
— Хочешь, посмотрим картины, — преложил я. — Ты видел здесь что-нибудь, кроме Моны Лизы?
— У меня нет настроения смотреть картины, — сказал он. — Я обещал кое с кем встретиться в баре «Ритц».
Много лет спустя в баре «Ритц», когда уже давно кончилась вторая мировая война, Жорж, который стал теперь старшим барменом, а в те дни, когда Скотт жил в Париже, был chasseur6[6], спросил меня:
— А кем был этот мосье Фицджеральд, о котором все меня спрашивают?
— Разве вы не знали его?
— Нет. Я помню всех клиентов того времени. Но теперь меня спрашивают только о нем.
— И что вы отвечаете?
— Что-нибудь интересное, что им любопытно услышать. Но скажите, кем же он был?
— Это был американский писатель, который писал в начале двадцатых годов и позже и некоторое время жил в Париже и за границей.
— Но почему я его не помню? Он был хороший писатель?
— Он написал две очень хорошие книги и одну не закончил, но те, кто хорошо знает его творчество, говорят, что она была бы очень хорошей. Кроме того, он написал несколько хороших рассказов.
— Ой часто бывал в нашем баре?
— Кажется, часто.
— Но вы не бывали у нас в начале двадцатых годов. Я знаю, что в те годы вы были бедны и жили в другом квартале.
— Когда у меня были деньги, я ходил в «Крийон».
— Я знаю и это. Я очень хорошо помню, когда мы познакомились.
— Я тоже.
— Странно, что я совсем его не помню, — сказал Жорж.
— Все эти люди умерли.
— Однако людей не забывают, хоть они и умерли, и о нем меня все время спрашивают. Вы должны рассказать мне о нем что-нибудь для моих мемуаров.
— Хорошо.
— Я помню, как вы с бароном фон Бликсеном явились сюда однажды ночью… В каком это было году?— Он улыбнулся.
— Он тоже умер.
— Да. Но его забыть нельзя. Вы понимаете, о чем я говорю?
— Его первая жена прекрасно писала, — сказал я. — Она написала, пожалуй, самую лучшую книгу об Африке, какую мне приходилось читать. Кроме книги сэра Сэмю-эля Бейкера о притоках Нила в Абиссинии. Включите это в свои мемуары. Раз вы теперь интересуетесь писателями.
— Хорошо, — сказал Жорж. — Барон был человеком, которого нельзя забыть. А как называлась эта книга?
— «Вне Африки», — сказал я. — Бликсен очень гордился тем, как писала его первая жена. Но мы познакомились задолго до того, как она написала эту книгу.
— А мосье Фицджеральд, о котором меня все время спрашивают?
— Он бывал тут во времена Фрэнка.
— Тогда я был chasseur. Вы ведь знаете, что такое chasseur?
— Я собираюсь написать о нем в книге о первых годах жизни в Париже, которую буду писать. Я дал себе слово, что напишу ее.
— Прекрасно, — сказал Жорж.
— Я опишу его таким, каким увидел впервые.
— Прекрасно, — сказал Жорж. — Раз он заходил сюда, я его вспомню. Люди все-таки не забываются.
— А туристы?
— Это совсем другое. Но вы говорите, что он ходил сюда очень часто.
— Часто для него.
— Вы напишите о нем, как вы его помните, и раз он ходил сюда, я его вспомню.
— Посмотрим, — сказал я.
Когда мой первый сын Бамби был совсем маленьким и мы жили над лесопилкой, он проводил со мной много времени в кафе, где я работал. Зимой, когда мы ездили в Шрунс в Форарльберге, он всегда ездил с нами, но когда уезжали летом в Испанию, он проводил эти месяца с femme de menage, которую он называл Мари Кокот, и ее мужем, которого называл Тутоном, либо в их квартире на авеню Гобелен, 10-бис, либо в Мюре, в Бретани, куда они уезжали на время летнего отпуска месье Рорбаша. Месье Рорбаш был marechal de logis chef, то есть старшим сержантом в военном учреждении, и, выйдя в отставку, получил мелкую вспомогательную должность. Они жили на его жалованье и на заработок Мари и дожидались его выхода на пенсию, чтобы переселиться в Мюр. Тутон занимал большое место в жизни маленького Бамби. Когда в «Клозери де Лила» было слишком людно и это мешало нам работать или я решал, что мистеру Бамби пора сменить обстановку, я вез его в коляске, а позже вел пешком в кафе на площади Сен-Мишель. Там он рассматривал людей и наблюдал кипучую жизнь этой части Парижа, а я продолжал писать с чашкой cafe creme. У всех были свои кафе, где они работали, или читали, или получали почту, — и туда никого не приглашали. Были у них и другие кафе, где они встречались с любовницами, и почти у всех были еще нейтральные кафе, куда могли позвать и тебя, чтобы познакомить со своей любовницей, и были обычные, удобные, дешевые заведения, куда любой мог прийти и поужинать на нейтральной территории. Здесь жизнь была организована совсем не так, как в квартале Монпарнас, где все собирались в кафе «Дом», «Ротонда», «Селект», а позже — еще в «Куполе» и баре «Динго». Об этом можно прочесть в книгах про Париж первой четверти века.
Когда Бамби подрос, он научился прекрасно говорить по-французски, но был приучен молчать, а только рассматривать и наблюдать, пока я работаю. Зато, увидев, что я закончил, он, бывало, делился со мной сведениями, полученными от Тутона.
— Tu sais, Papa? Que les femme pleurent comme les enfants pissent?
— Это Тутон тебе сказал?
— Он сказал, что мужчина не должен это забывать.
В другой раз он мог сказать:
— Папа, пока ты работал, прошли четыре poules, довольно симпатичные.
— Что ты знаешь про poules?
— Ничего. Я за ними наблюдаю. За ними наблюдают.
— Что тебе Тугон про них рассказывал?
— Их не надо принимать всерьез.
— А что надо принимать всерьез?
— Vive la France et les pommes de terre frites!
— Тутон замечательный человек.
— И замечательный солдат, — сказал Бамби. — Он меня много чему научил.
— Я им очень восхищаюсь, — сказал я.
— Он тобой тоже восхищается. Он говорит, что у тебя очень трудное metier. Скажи, папа, писать трудно?
— Иногда.
— Тутон говорит, очень трудно и я должен это всегда уважать.
— Ты уважаешь.
— Папа, ты много жил с Peau-Rouges?
— Немного жил, — сказал я.
— Мы пойдем домой мимо книжного магазина Сильвер Бич?
— Конечно. Она тебе нравится?
— Она всегда очень добрая со мной.
— И со мной.
— У нее имя красивое. Сильвер Бич.
— Мы пойдем мимо нее, я должен привести тебя вовремя к обеду. Я обещал пообедать кое с какими людьми.
— С интересными людьми?
— С людьми, — ответил я.
Пускать кораблики в Люксембургском саду было еще рано, смотреть было не на что, и мы там не задержались. Дома мы с Хэдли поссорились из-за чего-то, в чем она была права, а я кругом не прав.
— Мама плохо себя вела. Папа ее поругал, — важно объявил Бамби по-французски, видимо, все еще находясь под влиянием Тутона.
Когда Скотт стал часто появляться в пьяном виде, Бамби однажды утром, после того как мы с ним закончили работу в кафе на площади Сен-Мишель, серьезно спросил меня:
— Папа, месье Фицджеральд болен?
— Он болен, потому что слишком много пьет и не может работать.
— Он не уважает свое metier?
— Мадам его жена не уважает — или завидует.
— Он должен ее поругать.
— Это не так просто.
— Сегодня мы с ним встретимся?
— Думаю, да.
— Он будет много пить?
— Нет. Он сказал, что не будет пить.
— Я покажу пример.
Во второй половине дня мы с Бамби встретились со Скоттом в нейтральном кафе. Скотт не пил, и мы заказали по бутылке минеральной воды.
— А мне demi-blonde, — сказал Бамби.
— Вы разрешаете ребенку пить пиво? — спросил Скотт.
— Тутон говорит, что немного пива не может повредить мальчику моих лет, — сказал Бамби. — Ну, пускай только ballon.
Ballon — это было полстакана пива.
— Кто этот Тутон? — спросил меня Скотт.
Я объяснил, кто такой Тутон и что он словно выходец из мемуаров Марбо или Нея, хотя Ней их не написал, что он воплощение старых традиций французского военного аппарата, который много раз подвергался разрушению, но до сих пор существует. Мы говорили со Скоттом о наполеоновских кампаниях, о войне 1870 года, о которой он не читал; я пересказал ему несколько историй о бунтах во французской армии после наступления Нивелля на Шмен-де-Дам — историй, которые слышал от участников, и сказал, что такие люди, как Тутон, — анахронизм, но совершенно здоровый и дееспособный. Скотт испытывал жгучий интерес к войне 1914-1918 годов, а поскольку у меня было много воевавших приятелей и таких, кто видел многое в подробностях — и недавно, — эти рассказы о войне, какой она была на самом деле, Скотта потрясли. Бамби разговор был непонятен, но он внимательно слушал, а потом, когда мы поговорили о других вещах и Скотт ушел, полный воды и решимости писать хорошо и честно, я спросил Бамби, зачем он попросил пиво.
— Тутон говорил, что мужчина раньше всего должен научиться владеть собой, — сказал он. — Я подумал, что могу показать пример.
— Это не так просто, — сказал я.
— А война тоже была не простая?
— Нет. Очень сложная. Сейчас ты верь тому, что говорит Тутон. Позже ты сам многое для себя выяснишь.
— Мистера Фицджеральда психически разрушила война. Тутон говорит, она многих разрушила.
— Нет. Война его не разрушила.
— Я рад, — сказал Бамби. — Это, наверное, у него пройдет.
— Если бы его психически разрушила война, в этом не было бы ничего позорного, — сказал я. — Она многих наших друзей разрушила. Потом некоторые оправились и сумели делать прекрасные вещи. Как наш друг Андре Массон, художник
— Тутон мне объяснил, что это не позор, если человек психически разрушен войной. В этой войне было слишком много артиллерии. И все генералы были коровы.
— Это очень сложно, — сказал я. — Когда-нибудь ты сам все это выяснишь.
— А все-таки хорошо, что у нас нет трудностей. Серьезных трудностей. Ты хорошо сегодня поработал?
— Очень хорошо.
— Я рад, — сказал Бамби. — А я тебе могу чем-нибудь помочь?
— Ты очень мне помогаешь.
— Бедный месье Фицджеральд, — сказал Бамби. — Какой он молодец сегодня, что был трезвый и не приставал к тебе. Скажи, у него все наладится?
— Надеюсь, — сказал я. — Но у него очень большие трудности. Мне кажется, что у него почти непреодолимые трудности как у писателя.
— Я уверен, он преодолеет, — сказал Бамби. — Сегодня он был такой хороший и разумный.
В те дни быть сумасшедшим не считалось позором, но, с другой стороны, и особой чести тебе не делало. Мы, побывавшие на войне, восхищались теми, кто сошел там с ума, ибо понимали, что свело их с ума что-то непереносимое. Непереносимое для них потому, что они сделаны из более тонкого и хрупкого металла, или потому, что они по простоте душевной поняли все слишком ясно.
Осенью 1928 года, после футбольного матча в Принстоне, Скотт и Зельда, Генри (Майк) Стрейтер, моя жена Полина и я ехали на переполненном болельщиками поезде в Филадельфию. Там нам предстояло пересесть в «бьюик» с французским шофером Фицджеральда и ехать к ним в дом под названием «Эллерсли мэншн», на реке под Уилмингтоном. Скотт и Майк Стрейтер вместе учились в Принстоне, а я с Майком подружился еще в 1922 году в Париже.
Скотт относился к футболу с большой серьезностью и на протяжении почти всей игры оставался трезвым. Но в поезде стал заговаривать с незнакомыми людьми и задавать им вопросы. Некоторых девушек он сильно раздосадовал, но мы с Майком поговорили с их спутниками, охладили разгоравшиеся страсти и увели Скотта подальше от греха. Несколько раз мы его усаживали, а он хотел ходить по вагонам; тем не менее весь день он вел себя так разумно и прилично, что мы надеялись уберечь его от серьезных происшествий. Ничего иного не оставалось, как присматривать за ним, а он, почувствовав, что его всякий раз ограждают от назревающих неприятностей, активизировал свою деятельность, чередуя нескромные расспросы с чрезмерной вежливостью, — поэтому один из нас мягко уводил его, а другой в это время приносил извинения.
В конце концов он набрел на принстонского болельщика, поглощенного чтением медицинской книги. Скотт вежливо отобрал у него книгу со словами: «Не возражаете, сэр?» — взглянул на нее, с поклоном вернул и громко, на всю эту половину вагона, объявил:
— Эрнест, я нашел трипперного доктора!
Тот, не обращая внимания на Скотта, продолжал читать.
— Вы ведь трипперный доктор, не правда ли? — спросил его Скотт.
— Довольно, Скотт, — сказал я.
Майк качал головой.
— Ответьте, сэр, — сказал Скотт. — В том, что вы трипперный доктор, нет ничего стыдного.
Я пытался увести Скотта, а Майк заговорил с молодым человеком и стал извиняться за него. Тот никак не реагировал и продолжал читать.
— Трипперный доктор, — произнес Скотт. — Врачу, исцелися сам!
Все же мы увели его от медика, которого он донимал; поезд подошел наконец к станции в Филадельфии, а Скотта так никто ни разу и не ударил. У Зельды был один из тех периодов, когда она держалась совершенной леди, она спокойно сидела с Полиной и не обращала внимания на выходки Скотта.
Водитель «бьюика» — бывший парижский таксист — не говорил и не понимал по-английски. Однажды ночью в Париже, сказал мне Скотт, этот таксист привез его домой и спас от грабителя. Скотт взял его к себе шофером и привез в Америку. Пока мы ехали из Филадельфии к Уилмингтону, питье возобновилось, а шофер был обеспокоен тем, что мотор греется.
— Надо бы добавить воды в радиатор, — сказал я.
— Нет, месье. Не воды. Месье не разрешает мне заливать масло.
— Как это?
— Он очень сердится и говорит, что в американские машины не требуется добавлять масло. Это только в паршивые французские машины надо добавлять масло.
— Почему вы не спросите мадам?
— Она еще сильнее сердится.
— Хотите сейчас остановиться и долить масло?
— Это может вызвать ужасную сцену.
— Давайте остановимся и дольем.
— Нет, месье. Вы не знаете, какие бывали сцены.
— Мотор уже закипел, — сказал я.
— Если я остановлюсь, чтобы залить бензин и добавить воды, мне придется выключить мотор. Они не станут заправлять при работающем моторе, а тогда из-за холодной воды треснет блок цилиндров. Воды там достаточно, месье. Здесь очень большая система охлаждения.
— Ради Бога, давайте остановимся и дольем воду в работающий мотор.
— Нет, месье. Я говорю: месье этого не позволит. Я знаю этот мотор. Он довезет до шато. Это не первый раз. Завтра, если хотите, пойдемте со мной в гараж. Можно будет пойти, когда я отвезу девочек в церковь.
— Прекрасно, — сказал я.
— Сменим масло, — сказал он. — Купим несколько банок. Я их прячу и доливаю, когда надо.
— Вы там о масле болтаете? — вмешался Скотт. — У Филиппа навязчивая идея, что эту машину надо все время заправлять маслом, как то дурацкое «рено», на котором мы тогда ехали из Лиона. Phillpe, ecoute, voiture american pas d'huile.
— Qui, Monsier, — сказал шофер.
— Он нервирует Зельду своей бессмысленной болтовней, — сказал Скотт. — Он хороший малый и абсолютно преданный, но ничего не понимает в американских моторах.
Это была кошмарная поездка; когда шофер хотел свернуть на боковую дорогу к дому, Зельда ему не позволила. Она и Скотт вместе с ней настаивали, что это не та дорога. Зельда утверждала, что поворот гораздо дальше, а Скотт — что мы его проехали. Они спорили и переругивались, пока Зельда вдруг не заснула; шофер продолжал медленно ехать вперед. Тогда Скотт велел ему повернуть назад, задремал сам, и шофер свернул куда надо.
Можно было еще много написать о бедном Скотте, о сложных его трагедиях, о его щедрости и верности, и я написал — и не включил. О нем написали другие люди, и тем, кто писал о нем, не зная его, я старался помочь, рассказывая о том, что я знал, — о его великодушных и добрых поступках. Но книга эта — о первой части парижской жизни и некоторых подлинных ее аспектах, а Скотт не знал этого раннего Парижа, в котором мы жили и работали, который любили и который всегда казался мне не похожим на все, что я читал о нем. Весь тот Париж не уместить ни в какую одну книгу, и я пытался писать по старому правилу: насколько хороша книга, судит пишущий ее по тому, насколько хорош материал, от которого он отказался. Выпало много интересного и поучительного, и эта книга — скорее попытка отцедить, чем расширить.
Переводы французских слов:
Оригинальный текст: The Moveable Feast, by Ernest Hemingway.
Первая публикация отрывков из этой книги: «Праздник, который носишь с собой» - журнал Огонек (1964, №17-20).