В течение следующего года Энтони и Глория стали похожими на актеров, расставшихся со своими костюмами и утративших гордость, чтобы продолжать на трагической ноте, так что когда мистер и миссис Хальм из Канзас-Сити проигнорировали их однажды вечером в отеле «Плаза», то лишь потому, что мистер и миссис Хальм, как и большинство людей, испытывали отвращение к зеркалам своей атавистической сущности.
Новая квартира, за которую они платили восемьдесят пять долларов в месяц, была расположена на Клермонт-авеню, которая проходит в двух кварталах от Гудзона в полутемном лабиринте Сотых улиц. Они жили там уже месяц, когда Мюриэл Кейн приехала навестить их ранним вечером.
Весна склонялась в сторону лета, и уже стояли безупречные сумерки. Энтони валялся на диване, глядя на уходящую к реке Сто Двадцать Седьмую улицу, в конце которой он мог видеть единственное пятно яркой зелени, обозначавшее сиротливый тенистый уголок на Риверсайд-драйв. По другую сторону водного пространства раскинулся Палисэйдс, увенчанный уродливыми конструкциями парка аттракционов… Однако скоро наступит закат, и те же самые железные паутины обретут величие на фоне небосклона и превратятся в зачарованный дворец, возвышающийся над гладью сияющего тропического канала.
Энтони обнаружил, что улицы возле его квартиры были улицами, на которых играли дети, – улицами, лишь немногим более опрятными, чем те, которые он проезжал по пути в Мариэтту, но в целом того же рода, где иногда попадались шарманки или ручные органчики и прохладными вечерами многочисленные пары молодых девушек заходили в аптеку на углу, где продавалась фруктовая вода с мороженым, и грезили свои бескрайние грезы под низкими небесами.
На закате бессвязные восторженные крики играющих детей начали стихать у открытых окон, и Мюриэл, пришедшая в гости к Глории, обратилась к Энтони в полупрозрачном сумраке комнаты.
– Почему бы нам не включить свет? – предложила она. – Здесь становится призрачно .
Он устало встал и выполнил ее просьбу; серые оконные стекла исчезли. Энтони потянулся. Он погрузнел: его живот выпирал над поясом, тело стало более мягким и рыхлым. Ему было тридцать два года, и его ум превратился в мрачную и захламленную развалину.
– Хочешь немного выпить, Мюриэл?
– Нет, спасибо. Я больше не пью. Чем ты теперь занимаешься, Энтони? – с любопытством спросила она.
– В последнее время я только и занимался этим судебным иском, – равнодушно ответил он. – Он поступил в апелляционный суд, и дело так или иначе должно решиться к осени. Был некий протест насчет того, попадает ли это дело под юрисдикцию апелляционного суда.
Мюриэл щелкнула языком и склонила голову набок.
– Ну и дела! Никогда не слышала, чтобы разбирательство тянулось так долго.
– Они все такие, – вяло отозвался он, – все наследственные дела. Говорят, если дело решается меньше чем за четыре-пять лет, это исключительный случай.
– Ох… – Мюриэл отважно изменила курс. – Почему же ты не ходишь на работу, лентяй ты этакий?
– Куда? – резко спросил он.
– Ну, куда угодно. Ты еще молодой человек.
– Если это комплимент, то я весьма польщен, – сухо ответил он, а потом добавил с внезапной усталостью: – Разве тебя особенно беспокоит, что я не хочу работать?
– Меня не беспокоит, но это беспокоит многих других людей, которые говорят…
– Бог ты мой! – с горечью произнес он. – Кажется, что уже три года я ничего не слышал о себе, кроме диких бредней и благочестивых увещеваний. Я устал от этого. Если ты не хочешь нас видеть, оставь нас в покое. Меня не заботят мои бывшие «друзья». Мне не нужны визиты из милосердия и критика под видом добрых советов… – Он замолчал и добавил извиняющимся тоном: – Прошу прощения, Мюриэл, ты не должна разговаривать как благотворительница, которая работает с отбросами общества, даже если ты посещаешь представителей обедневшего среднего класса.
Он укоризненно уставился на нее налитыми кровью глазами, – глазами, которые когда-то были темно-голубыми и ясными, но теперь были слабыми, напряженными и испорченными чтением в пьяном виде.
– Почему ты говоришь такие ужасные вещи? – запротестовала она. – Ты говоришь так, как будто вы с Глорией принадлежали к среднему классу.
– А зачем делать вид, что это не так? Ненавижу людей, которые корчат из себя великих аристократов, хотя не могут даже создать такую видимость.
– Ты думаешь, что человеку нужны деньги, чтобы быть аристократом?
Мюриэл… испуганная демократка!
– Ну разумеется. Аристократичность – это лишь признание того, что определенные черты, которые мы считаем замечательными – мужество, честь, красота и все остальное в этом роде, – лучше всего развиваются в благоприятной обстановке, где человеческий характер не искажается нуждой и невежеством.
Мюриэл закусила нижнюю губу и повела головой из стороны в сторону.
– Ну, а я скажу, что если человек происходит из хорошей семьи, то он всегда остается приятным человеком. В том-то и беда с тобой и Глорией. Вы считаете, что поскольку обстоятельства не могут быть такими, как вы хотите здесь и сейчас, все ваши старые друзья пытаются избегать вас. Ты слишком чувствительный…
– По правде говоря, ты вообще ничего не знаешь об этом, – перебил Энтони. – Для меня это лишь вопрос гордости, и на этот раз Глории хватило ума согласиться, что нам не следует ходить туда, где нас не хотят видеть. А нас не хотят видеть. Мы для них – идеальный дурной пример.
– Чепуха! Ты не оставишь свой пессимизм в моем маленьком солярии. Думаю, тебе нужно забыть все эти болезненные измышления и устроиться на работу.
– Послушай, мне тридцать два года. Предположим, я начну заниматься каким-то идиотским делом. Возможно, за два года я поднимусь до пятидесяти долларов в неделю, – и это если мне повезет. То есть если я вообще получу работу; сейчас жуткая безработица. Ладно, допустим, я получаю эти пятьдесят долларов в неделю. Думаешь, я стану счастливее от этого? Думаешь, что если я не получу дедовских денег, моя жизнь будет хотя бы сносной ?
Мюриэл благодушно улыбнулась.
– Что же, – сказала она. – Может быть, это умно, но это не здравый смысл.
Через несколько минут пришла Глория; казалось, она принесла с собой некоторую сумрачность, неопределенную и необычную для нее. Она не показала, что рада видеть Мюриэл. Энтони она небрежно бросила «Привет!».
– Я обсуждала философские вопросы с твоим мужем, – сказала неугомонная Мюриэл.
– Мы говорили о некоторых основополагающих концепциях, – сказал Энтони со слабой улыбкой, потревожившей его бледные щеки, еще более бледные от того, что их покрывала двухдневная щетина.
Не обратив внимания на его иронию, Мюриэл повторила свои доводы. Когда она закончила, Глория тихо сказала:
– Энтони прав. Не имеет смысла появляться на людях, если у тебя есть ощущение, что они смотрят на тебя определенным образом.
– Разве тебе не кажется, что если даже Мори Нобл, который был моим лучшим другом, не приходит повидать нас, то пора прекращать звать гостей? – жалобно добавил он. В его глазах стояли слезы.
– Что касается Мори Нобла, то ты сам виноват, – холодно сказала Глория.
– Неправда.
– Самая настоящая правда.
– Позавчера я встречалась с девушкой, которая знакома с Мори, и она сказала, что он больше не пьет, – быстро вмешалась Мюриэл. – Он стал очень осторожным.
– Не пьет?
– Практически вообще не пьет. Он зарабатывает кучу денег. После войны он вроде как изменился. Он собирается жениться на Сесиль Ларраби, девушке из Филадельфии, у которой есть миллионы, – во всяком случае, так пишут в «Городских сплетнях».
– Ему тридцать три года, – произнес Энтони, думая вслух. – Как-то странно думать, что он собирается жениться. Я всегда считал его блестящим мыслителем.
– Он и был таким, – пробормотала Глория. – В своем роде.
– Но блестящие мыслители не занимаются бизнесом… или все-таки занимаются? Или что они делают? Что становится со всеми, кого ты знал раньше и с кем имел так много общего?
– Тебя куда-то заносит, – с мечтательным видом заметила Мюриэл.
– Они меняются, – сказала Глория. – Все качества, которыми они не пользуются в повседневной жизни, зарастают паутиной.
– Последним, что он мне сказал, было то, что он собирается работать ради того, чтобы забыть, что не существует ничего, достойного для работы, – вспомнил Энтони.
Мюриэл сразу же ухватилась за его слова.
– Как раз этим тебе и следует заняться! – триумфально воскликнула она. – Разумеется, я не стала бы думать, что кто-то захочет работать просто так. Но это даст тебе хоть какое-то занятие. Что вы вообще делаете с собой? Никто не видит вас в «Монмартре»[79]или… или где угодно. Вы экономите?
Глория презрительно рассмеялась, краешком глаза поглядывая на Энтони.
– Над чем ты смеешься? – требовательно спросил он.
– Ты знаешь, над чем я смеюсь, – холодно ответила она.
– Над этим ящиком виски?
– Да. – Она повернулась к Мюриэл. – Вчера он заплатил семьдесят пять долларов за ящик виски.
– И что с того? Это дешевле, чем покупать по одной бутылке. Тебе не стоит делать вид, что ты тоже не пьешь.
– По крайней мере, я не пью днем.
– Какое тонкое различие! – воскликнул он и поднялся на ноги в бессильной ярости. – Более того, будь я проклят, если ты будешь швырять это мне в лицо каждые пять минут!
– Но это правда.
– Нет, неправда! И меня тошнит от твоей привычки вечно критиковать меня перед гостями! – Он довел себя до состояния, когда его руки и плечи начали заметно трястись. – Можно подумать, ты не подзуживала меня тратить деньги и не потратила на себя гораздо больше, чем я.
Теперь встала Глория.
– Я не позволю тебе разговаривать со мной таким тоном!
– Ну и ладно; Богом клянусь, тебе и не придется!
Он выскочил из комнаты. Две женщины слышали его шаги в прихожей, потом хлопнула входная дверь. Глория снова опустилась на стул. Ее лицо чудесно выглядело при свете лампы – сдержанное, непроницаемое.
– Ох! – горестно воскликнула Мюриэл. – В чем же дело?
– Да ни в чем конкретно. Просто он пьян.
– Пьян? Послушай, но он был совершенно трезвым. Он разговаривал…
Глория покачала головой.
– Нет, он не выказывает признаков опьянения до тех пор, пока едва может встать с места, и нормально разговаривает, пока не начинает волноваться. В пьяном виде он говорит гораздо лучше, чем когда он трезвый. Но он весь день сидел здесь и пил, не считая того времени, которое он потратил, чтобы сходить до угла и купить газету.
– О, как ужасно! – Мюриэл была неподдельно тронута. Ее глаза наполнились слезами. – Такое часто случается?
– Ты имеешь в виду пьянство?
– Нет… когда он вот так уходит.
– Да, часто. Он придет около полуночи, будет плакать и просить прощения.
– А ты?
– Не знаю. Мы просто живем.
Женщины сидели при свете лампы, смотрели друг на друга, и каждая по-своему была бессильна перед этим. Глория по-прежнему была хорошенькой, настолько хорошенькой, насколько могла в ее состоянии, – ее щеки раскраснелись, и она носила новое платье, неблагоразумно купленное за пятьдесят долларов. Она надеялась, что сегодня вечером уговорит Энтони сходить с ней в ресторан или в один из роскошных новых кинотеатров, где будет мало людей, обращающих на нее внимание, и на которых она, в свою очередь, сможет посмотреть. Она хотела этого, поскольку знала, что ее щеки раскраснелись, а ее платье было новым и хорошо сидело на ней. Теперь они очень редко получали приглашения, но она не стала говорить об этом Мюриэл.
– Глория, дорогая моя, мне бы хотелось, чтобы мы вместе пообедали, но я обещала человеку… и уже половина восьмого. Мне пора бежать.
– Ну, я так или иначе не смогла бы пойти. В первую очередь, я весь день неважно себя чувствовала и не могла съесть ни крошки.
Проводив Мюриэл, Глория вернулась в комнату, выключила лампу и, облокотившись на подоконник, стала смотреть на Палисайд-Парк, где сверкающий вращающийся круг колеса обозрения был похож на дрожащее зеркало, ловившее желтое отражение луны. Улица затихла, дети разошлись по домам; на другой стороне она могла видеть семью, собравшуюся за ужином. Бесцельно и нелепо они встали и обошли вокруг стола. Все, что они делали, выглядело несообразным, как будто их беззаботно и небрежно дергали сверху за невидимые нити.
Она посмотрела на свои часики; было восемь часов. Сегодня она какое-то время была довольна собой, – особенно когда прогуливалась по «Гарлемскому Бродвею» между Сотой и Сто Двадцать Пятой улицей, где ее чутье улавливало многочисленные запахи, а ее внимание было увлечено необыкновенной красотой итальянских детей. Это странно воздействовало на нее, как когда-то на Пятой авеню, в те дни, когда она была безмятежно уверенной в своей красоте и знала, что все принадлежит ей, – каждый магазин со всем своим содержимым, каждая игрушка для взрослых, сверкавшая за витриной, – все принадлежало ей, стоило лишь спросить. Здесь, между Сотой и Сто Двадцать Пятой улицей, были оркестры Армии Спасения, старухи в призрачных шалях, сидевшие на крылечках, и липкие леденцы в грязных ручонках темноволосых детей, а позднее солнце заливало светом фасады высоких домов. Все было густым, душистым и аппетитным, как блюдо от заботливого французского повара, которым нельзя не наслаждаться, хотя она понимала, что его ингредиенты были собраны из отходов…
Глория неожиданно вздрогнула, когда над темными крышами раздался стон речной сирены, и, отодвинувшись от окна, так что легкие занавески упали с ее плеча, включила лампу. Было уже поздно. Она знала, что в ее сумочке осталась какая-то мелочь, и подумала, не стоит ли ей выйти на улочку и выпить кофе с рогаликом там, где освобожденная подземка[80]превращала Манхэттен-стрит в ревущую пещеру, или же съесть ломтик пряной ветчины с хлебом на кухне. Кошелек решил за нее: там остался десятицентовик и два цента.
Через час тишина в комнате стала невыносимой, и она обнаружила, что ее взгляд переместился с дивана на потолок, куда она смотрит без каких-либо мыслей в голове. Внезапно она встала, немного помешкала, покусывая палец, а потом пошла к буфету, сняла с полки бутылку виски и налила в стакан. Она наполнила стакан доверху имбирным элем и, вернувшись на стул, дочитала журнальную статью. Речь шла о последней революционной вдове, которая юной девушкой вышла замуж за древнего ветерана Континентальной армии в 1906 году. Глории казалось странным и романтичным, что они с этой женщиной были современницами.
Она перевернула страницу и узнала, что кандидат в Конгресс был обвинен в атеизме его оппонентом. Удивление Глории исчезло, когда она узнала, что обвинения были ложными. Кандидат всего лишь отвергал чудо с хлебами и рыбами. Однако под давлением он был вынужден признать, что абсолютно верит в прогулку по воде.
Закончив первую порцию, Глория смешала себе вторую. Облачившись в ночную рубашку и удобно устроившись на диване, она вдруг поняла, что несчастна и что по ее щекам текут слезы. Она подумала, что это могут быть слезы жалости к себе, и постаралась не плакать, но существование без счастья и надежды угнетало ее, и она качала головой из стороны в сторону с опущенными уголками подрагивавших губ, как будто отрицала утверждение, сделанное неизвестно кем и неизвестно где. Она не знала, что этот ее жест был старше, чем сама история, что для сотен поколений людей невыносимое и непреходящее страдание выражалось в этом жесте отрицания, протеста и замешательства перед чем-то более глубоким и могущественным, чем сотворил Бог в человеческом облике, и перед которым этот Бог, если он существовал, был бы точно так же бессилен. Правда, заключенная в средоточии трагедии, свидетельствует о том, что эта сила ничего не объясняет и ни на что не отвечает, – она неосязаема, как воздух, но более окончательна, чем смерть.
В начале лета Энтони прекратил свое членство в «Амстердаме», своем последнем клубе. Он посещал его не чаще двух раз в год, и членские взносы стали непосильным бременем. Он вступил в этот клуб после возвращения из Италии, потому что так сделали его дед и его отец, и еще потому, что в этот клуб можно было вступить при любой возможности, – но, по правде говоря, он предпочитал Гарвардский клуб, главным образом из-за Дика и Мори. Однако, в связи с упадком доходов, «Амстердам» стал казаться все более желанной безделушкой… от которой в конце концов с некоторым сожалением пришлось отказаться.
Его новые знакомцы были своеобразной компанией. С несколькими из них он встречался в месте под названием «У Сэмми», где, если постучаться в дверь и подвергнуться осмотру из-за железной решетки, в благоприятном случае можно было устроиться за большим круглым столом, попивая вполне приличный виски. Именно здесь он познакомился с человеком по имени Паркер Эллисон, который был образцовым примером гарвардского тунеядца и который с максимальной скоростью проматывал крупное «пивное» состояние. Его представление о величии сводилось к управлению шумным красно-желтым гоночным автомобилем, катавшимся по Бродвею с двумя обвешанными побрякушками девушками с жесткими глазами. Он принадлежал к тем, кто предпочитает есть с двумя девушками, а не с одной; его воображения не хватало на то, чтобы поддерживать диалог.
Кроме Эллисона, был Пит Лайтелл, который нахлобучивал наискось серый котелок. Он всегда был при деньгах и обычно проявлял добродушную разговорчивость, поэтому Энтони вел с ним бесцельные и долгие беседы летними и осенними вечерами. Он обнаружил, что Лайтелл не только говорил, но и мыслил целыми фразами. Его философия состояла из ряда изречений, приживавшихся там и тут в процессе активной и бездумной жизни. Он изрекал извечные фразы о социализме; он держал наготове изречения, связанные с существованием личного божества, – что-то насчет того случая, когда он попал в железнодорожную аварию; у него были изречения насчет ирландской проблемы, насчет женщин, которых он уважал, и насчет тщетности сухого закона. Единственные моменты, когда его речь возвышалась над этими сбивчивыми умозаключениями, с помощью которых он описывал самые экстравагантные события в своей жизни, более обычного наполненной событиями, наступали в тех случаях, когда он приступал к подробному описанию плотских удовольствий, в которых он разбирался досконально: еды, напитков и женщин, которых он предпочитал.
Он одновременно являл собой самый распространенный и самый примечательный продукт нашей цивилизации. В десяти или девяти случаев мимо такого проходят на улице, – безволосая обезьяна с десятком фокусов. Он был героем тысячи романов о жизни и искусстве, – и он был сказочным болваном, солидно выступавшим в многочисленных бесконечно запутанных и головокружительных эпосах в течение шестидесяти лет.
С такими людьми, как эти двое, Энтони пил и спорил, пил и дискутировал. Они ему нравились, потому что он ничего не знал о них, потому что они жили в настоящем и не имели ни малейшего представления о неизбежной связи времен. Они сидели не перед киноэкраном с меняющимися роликами, а в замшелом старомодном путевом дневнике, где все ценности окостенели, а выводы перепутались. Однако сами они ничуть не смущались этим, потому что им нечего было смущаться: они меняли фразы от месяца к месяцу точно так же, как меняли галстуки.
Энтони – вежливый, утонченный и потеющий – напивался каждый день: у Сэмми вместе с этими мужчинами, в квартире со знакомыми книгами и очень редко вместе с Глорией, которая в его глазах стала приобретать безошибочные очертания сварливой и неразумной женщины. Определенно, это была не старая Глория, – та Глория, которая, если она заболевала, предпочитала причинять страдания окружающим вместо того, чтобы признаться, что она нуждается в помощи и сочувствии. Теперь она не брезговала причитаниями и жалостью к себе. Каждый вечер, когда она готовилась ко сну, то намазывала лицо какой-нибудь новой мазью, с помощью которой она вопреки логике надеялась вернуть прежнюю свежесть и блеск своей увядающей красоте. Когда Энтони был пьян, он поддразнивал ее по этому поводу. Когда он был трезв, то вежливо, а иногда даже нежно обходился с ней. В эти короткие часы он как будто возвращался к старой способности понимать слишком хорошо, чтобы винить, – к той способности, которая была лучшим его качеством, а теперь быстро и неуклонно вела к его падению.
Но он ненавидел трезвость. Она заставляла его ощущать сутолоку окружающих людей, атмосферу борьбы и алчных устремлений, надежды, более презренной, чем отчаяние, непрестанного продвижения вверх или вниз, которое в любой столице наиболее заметно среди неустойчивого среднего класса. Не способный жить с богатыми, он решил, что теперь выберет жизнь с самыми бедными. Все было лучше, чем тяжкая чаша пота и слез.
Ощущение безмерной панорамы жизни, никогда не имевшее сильного присутствия в восприятии Энтони, теперь умалилось почти до исчезновения. Через долгие интервалы, когда какие-то происшествия или жесты Глории радовали его, серый занавес забвения опускался на него. По мере того как он становился старше, все эти вещи тускнели, но выпивка оставалась.
В опьянении была добродушная приятственность, – оно придавало неописуемый лоск и очарование, словно воспоминания об эфемерных былых вечерах. После нескольких стаканчиков наступало блистающее волшебство «Тысячи и одной ночи» в сени «Буш Терминал Билдинг»[81], – его шпиль был великолепным пиком, золотистым и блистательным на фоне недостижимого небосвода. А Уолл-стрит, пошлая и банальная, торжество золота, роскошный спектакль разума, где великие цари копят деньги для грядущих войн…
…Плод молодости или плод лозы, преходящее волшебство краткого перехода из тьмы во тьму, – старинная иллюзия, что истина и красота неотделимы друг от друга.
Однажды вечером, когда он стоял перед огнями «Дельмонико» и закуривал сигарету, то увидел два экипажа, стоявшие на обочине в ожидании случайного пьяного пассажира. Вышедшие из моды кабриолеты были грязными и поношенными; потрескавшаяся кожа морщинилась, как стариковское лицо, плюшевые валики выцвели до буро-голубоватого цвета. Даже лошади были старыми и усталыми, как и седовласые старцы, восседавшие наверху и хлопавшие хлыстами с гротескной пародией на галантность. Остатки былых увеселений!
Энтони Пэтч отошел в сторону в приступе внезапного уныния, размышляя над горечью таких пережитков. Казалось, ничто не портится так быстро, как удовольствие.
Как-то днем на Сорок Второй улице он впервые за много месяцев повстречался с Ричардом Кэрэмелом, процветавшим и располневшим Ричардом Кэрэмелом, чье лицо округлилось под стать высокому лбу бостонского интеллектуала.
– Только на этой неделе вернулся с побережья. Собирался навестить вас, но не знаю твоего нового адреса.
– Мы переехали.
Ричард Кэрэмел отметил, что Энтони носит засаленную рубашку с немного, но заметно обтрепанными обшлагами, и что под его глазами набрякли полумесяцы цвета сигарного дыма.
– Так я и подумал, – сказал он, устремив на друга взор своего ярко-желтого глаза. – Но куда и как поживет Глория? Боже мой, Энтони, я слышал самые жуткие истории про вас даже в Калифорнии, а когда вернулся в Нью-Йорк, то обнаружил, что вы абсолютно скрылись из виду. Почему вы не возьмете себя в руки?
– Послушай-ка, – нетвердо отозвался Энтони. – Я не выдержу долгой лекции. Мы теряли деньги дюжиной разных способов, и, естественно, люди болтали об этом, как и насчет судебного иска, но этой зимой точно будет принято окончательное решение…
– Ты говоришь так быстро, что я не могу тебя понять, – спокойно сказал Дик.
– В общем, я сказал все, что собирался сказать, – отрезал Энтони. – Навести нас, если хочешь… или нет!
С этими словами он повернулся и направился в толпу, но Дик перехватил его и удержал за руку.
– Послушай, Энтони, не надо так быстро слетать с катушек! Ты знаешь, что Глория моя родственница, а ты один из моих старейших друзей, так что для меня естественно интересоваться, когда я слышу, что ты отправляешься на корм псам… и тянешь ее за собой.
– Мне не нужны проповеди.
– Ну, хорошо. Тогда как насчет того, чтобы пойти ко мне на квартиру и немного выпить? Я только что поселился там и купил у таможенника три ящика джина «Гордонс»[82].
Пока они шли по улице, он с нажимом продолжил:
– Как насчет денег твоего деда: ты собираешься их получить?
– Старый дуралей Хэйт надеется на лучшее, особенно потому, что люди уже устали от реформаторов, – возмущенно сказал Энтони. – Это может сыграть на руку, к примеру, если судья решит, что из-за Адама Пэтча ему стало труднее найти выпивку.
– Ты не можешь обойтись без денег, – задумчиво произнес Дик. – Скажи, ты в последнее время пробовал писать?
Энтони молча покачал головой.
– Забавно, – сказал Дик. – Я всегда думал, что вы с Мори когда-нибудь начнете писать, а теперь он превратился в скупого аристократа, а ты…
– Я – дурной пример.
– Интересно, почему?
– Наверное, ты думаешь, что знаешь, почему, – сказал Энтони, с усилием сосредоточившись. – В глубине души и успешный человек, и неудачник имеют хорошо взвешенную точку зрения: один потому, что добился успеха, другой потому, что потерпел неудачу. Преуспевающий человек учит своего сына извлекать выгоду из состояния отца, а неудачник учит своего сына получать пользу от отцовских ошибок.
– Я не согласен, – сказал автор «Младшего лейтенанта во Франции». – Я много слушал тебя и Мори, когда мы были молоды, и находился под большим впечатлением, потому что вы были последовательно циничны, но теперь… боже мой, кто из нас троих выбрал для себя интеллектуальную жизнь? Не хочу выглядеть тщеславным, но это я. А я всегда считал и буду считать, что нравственные ценности существуют.
– Ну, хорошо, – отозвался Энтони, который откровенно развлекался. – Даже если так, тебе известно, что на практике жизнь никогда не представляет четко обозначенных проблем.
– Для меня представляет. Ничто не заставит меня нарушить определенные принципы.
– Но откуда тебе знать, когда ты нарушаешь их? Тебе приходится гадать, как и большинству людей. Тебе приходится расставлять ценности по местам, когда ты оглядываешься назад. Тогда ты завершаешь портрет, со всеми подробностями и полутонами.
Дик покачал головой с высокомерным упрямством.
– Все тот же пустой цинизм, – сказал он. – Это всего лишь разновидность жалости к себе. Ты ничего не делаешь, поэтому ничто не имеет значения.
– Да, я вполне способен на жалость к себе, – признал Энтони. – И я не утверждаю, что получаю от жизни столько же удовольствия, как ты.
– Ты говоришь – по крайней мере, раньше говорил, – что счастье – это единственная ценность в жизни. Ты считаешь себя счастливее из-за того, что стал пессимистом?
Энтони гневно фыркнул. Он быстро терял удовольствие от разговора. Теперь он нервничал и хотел выпить.
– Бог ты мой, где же ты живешь? – воскликнул он. – Я не могу идти до бесконечности.
– У тебя есть только душевная выдержка, да? – остро парировал Дик. – Ладно, я живу прямо здесь.
Он свернул в сторону жилого дома на Сорок Девятой улице, и через несколько минут они находились в новой большой комнате с открытым камином и четырьмя стенами, покрытыми рядами книг. Мулат-дворецкий подал джин с содовой и лаймовым соком, и следующий час они провели за учтивой беседой, постепенно понижая уровень джина и любуясь светло-оранжевым осенним пламенем в камине.
– Искусства одряхлели, – сказал Энтони через некоторое время. После нескольких порций нервное напряжение отпустило, и он обнаружил, что снова может думать.
– Какие искусства?
– Все. Поэзия умрет первой. Рано или поздно она будет поглощена прозой. К примеру, прекрасные слова, красочные образы и блестящие сравнения теперь принадлежат прозе. Для того чтобы добиться внимания, поэзии приходится выискивать необычные слова, грубые и приземленные слова, которые никогда не считались прекрасными. Красота как сумма нескольких прекрасных частей достигла апогея в творчестве Суинберна. Ей некуда двигаться дальше, – разве что в романах.
– Знал бы ты, как меня бесят эти новые романы! – нетерпеливо перебил Дик. – Боже мой! Повсюду, где я бываю, какая-нибудь глупая девочка спрашивает меня, читал ли я «По эту сторону рая»[83]. Неужели все наши девушки таковы? Если это правда жизни, во что я не верю, то следующее поколение пойдет на корм собакам. Я устал от низкопробного реализма и считаю, что в литературе еще есть место для романтиков.
Энтони старался припомнить, какие вещи Ричарда Кэрэмела он читал в последнее время. Кроме «Младшего лейтенанта во Франции», был роман «Земля сильных людей» и несколько десятков рассказов, один хуже другого. Среди молодых и остроумных обозревателей вошло в привычку упоминать имя Ричарда Кэрэмела с презрительной улыбкой. Его называли «мистером» Ричардом Кэрэмелом и непристойно выставляли его труп на посмешище в каждом литературном приложении. Его обвиняли в том, что он сколотил огромное состояние, продавая пошлые мусорные сценарии для кино. По мере того как менялась книжная мода, его имя становилось чуть ли не синонимом графомана.
Пока Энтони думал об этом, Дик поднялся на ноги и как будто заколебался, собираясь сделать признание.
– Я тут собрал немного книг, – внезапно произнес он.
– Вижу.
– Собрал исчерпывающую коллекцию хорошей американской литературы, старой и новой. Я не имею в виду обычный набор из Лонгфелло и Уиттиера; в сущности, здесь больше всего современных изданий.
Он подошел к одной из стен; осознав, что от него ожидают того же самого, Энтони встал и последовал за ним.
– Смотри!
Под печатным ярлыком «Американа» он выставил шесть длинных рядов книг в прекрасных переплетах, и очевидно, тщательно подобранных.
– Вот современные прозаики.
Тогда Энтони увидел подвох. Между Марком Твеном и Драйзером было втиснуто восемь незнакомых и неуместных томов: труды Ричарда Кэрэмела. Да, там был «Демон-любовник», но также семь других, одинаково ужасных, написанных без всякой искренности или изящества.
Энтони невольно взглянул на лицо Дика и заметил выражение легкой неуверенности.
– Разумеется, я поставил и собственные книги, – торопливо добавил Ричард Кэрэмел. – Хотя некоторые вещи довольно неровные; я писал слишком быстро после того, как заключил тот журнальный контракт. Но я не верю в ложную скромность. Разумеется, некоторые критики не уделяли мне особого внимания после того, как я достиг известности, но, в конце концов, дело не в критиках. Это лишь стадо овец.
Впервые за такое долгое время, что он едва мог припомнить, Энтони ощутил привкус старого и приятного презрения к своему другу. Ричард Кэрэмел продолжал:
– Как тебе известно, мои издатели преподносят меня как американского Теккерея. Это из-за моего романа о Нью-Йорке.
– Да, – с трудом согласился Энтони, стараясь выглядеть серьезно. – Полагаю, в твоих словах много правды.
Он понимал, что его презрение неразумно, и знал, что без колебаний поменялся бы местами с Диком. Он сам, как мог, пробовал писать совершенно неискренние вещи. Да и может ли человек пренебрежительно относиться к труду всей своей жизни?
В тот вечер, пока Ричард Кэрэмел сосредоточенно работал, то и дело промахиваясь по клавишам, щуря усталые разномастные глаза и занимаясь дешевой писаниной даже в те безрадостные часы, когда огонь угасает, а в голове все плывет от слишком долгой сосредоточенности, – Энтони, безобразно пьяный, лежал на заднем сиденье такси по пути в квартиру на Клермонт-авеню.
По мере приближения зимы Энтони овладело некое безумие. Утром он просыпался таким нервным, что Глория чувствовала, как он дрожал в постели, прежде чем мог собраться с силами, чтобы добрести до буфета за выпивкой. Его характер стал невыносимым, кроме как под действием спиртного. Пока он грубел и разлагался под взглядом Глории, ее душа и тело отдалялись от него; когда он пропадал всю ночь, как случалось несколько раз, она не только не сожалела об этом, но даже испытывала нечто вроде мрачного облегчения. На следующий день он проявлял слабые признаки раскаяния и ворчливо-пристыженным тоном признавался, что, наверное, он стал слишком много пить.
Он мог часами напролет сидеть в большом кресле, стоявшем в его квартире, впадая в некий ступор. Даже его интерес к чтению любимых книг куда-то улетучился, и несмотря на постоянные препирательства между мужем и женой, единственной темой, которую они действительно обсуждали, было продвижение дела с завещанием. Трудно представить, на что надеялась Глория в сумрачных глубинах своей души и чего она ожидала от предстоящих огромных денег. Обстановка склоняла ее к превращению в гротескное подобие домохозяйки. Она, еще три года назад никогда не варившая кофе, иногда готовила еду три раза в день. Днем она много гуляла, а по вечерам читала – книги, журналы, все, что она могла найти под рукой. Если она теперь хотела завести ребенка, даже ребенка от Энтони, который интересовался ее постелью в пьяном виде, то не говорила об этом и не выказывала никакого интереса к детям. Сомнительно, что она смогла бы ясно сказать любому человеку, чего она хочет, – одинокая красивая женщина, теперь уже тридцатилетняя, укрывшаяся за непроницаемой запретной оболочкой, рожденной и сосуществовавшей с его красотой.
Однажды днем, когда снег на Риверсайд-драйв снова стал грязным, Глория, которая ходила в бакалейную лавку, вернулась в квартиру и обнаружила Энтони, расхаживавшего по комнате в состоянии тягостной нервозности. Его воспаленные глаза, обращенные к ней, были усеяны веточками кровеносных сосудов, напомнивших ей изображение рек на карте. На какой-то момент она увидела его внезапно и окончательно постаревшим.
– У тебя есть деньги? – сразу же поинтересовался он.
– Как… Что ты имеешь в виду?
– Только то, что сказал. Деньги! Деньги! Ты говоришь по-английски?
Она проигнорировала его и прошла на кухню, чтобы положить в ледник бекон и яйца. Когда он особенно много пил, то неизменно пребывал в плаксивом настроении. На этот раз он последовал за ней и, стоя в дверях кухни, повторил свой вопрос.
– Ты слышала, что я сказал. У тебя есть деньги?
Она отвернулась от холодильного шкафа и посмотрела на него.
– Ты что, с ума сошел, Энтони? Ты знаешь, что у меня нет денег, если не считать доллара мелочью.
Он выполнил резкий поворот кругом и вернулся в гостиную, где продолжил расхаживать по комнате. Было ясно, он замышляет нечто важное и зловещее, – но он так же очевидно хотел, чтобы его спросили, в чем дело. Присоединившись к нему через минуту, она уселась на длинном диване и начала распускать волосы. Она больше не носила короткую стрижку, а цвет ее волос за прошлый год изменился от густо-золотого с рыжиной до невыразительного светло-каштанового оттенка. Она купила жидкое мыло и собиралась сполоснуть голову; ее посетила мысль добавить флакончик пергидроля в воду для мытья.
«Ну, что там?» – безмолвно говорила ее поза.
– Этот чертов банк! – дрожащим голосом произнес он. – Они держали мой счет больше десяти лет – десяти лет ! Выяснилось, что у них есть какое-то авторитарное правило, по которому нужно держать на счету остаток более пятисот долларов, иначе они не будут тебя обслуживать. Несколько месяцев назад они написали мне и сообщили, что я ушел в минус. Я как-то выписал два недействительных чека, – помнишь, в тот вечер в «Ризенвебере»[84]? – но я все возместил на следующий день. Так вот, я пообещал старому Хэллорану – их менеджеру, этому жадному ирландцу, – что впредь буду осторожнее. И я думал, что все идет нормально; я регулярно проверял корешки чековой книжки. А сегодня я зашел туда, чтобы обналичить чек, а Хэллоран говорит мне, что им придется закрыть мой банковский счет. Он сказал, что поступает слишком много необеспеченных чеков, а я никогда не залезал в кредит больше чем на пятьсот долларов и всего лишь на день-другой. Ей-богу, как ты думаешь, что он сказал?
– Что?
– Он сказал, что давно пора это сделать, потому что у меня там нет ни единого проклятого пенни!
– А это правда?
– Так он сказал. Похоже, я выписал этим парням от Бедроса чек на шестьдесят долларов за последний ящик выпивки, а в банке осталось только сорок пять. Ну, так они добавили пятнадцать долларов сверху, а потом закрыли банковский счет.
В своем невежестве Глория вообразила призрак заключения под стражу и публичного позора.
– Нет, они ничего не сделают, – заверил он. – Бутлегерство – слишком рискованный бизнес. Они пришлют счет на пятнадцать долларов, и я оплачу его.
– Ясно. – Она немного подумала. – Ладно, мы можем продать еще одну облигацию.
Он язвительно рассмеялся.
– Да, это всегда легко. Особенно когда те немногие, которые еще приносят какой-то доход, котируются от пятидесяти до восьмидесяти центов на доллар. Каждый раз, когда мы продаем облигацию, то теряем почти половину ее стоимости.
– Но что еще мы можем сделать?
– Ну, как обычно, мы можем что-нибудь продать. У нас есть бумаги на восемьдесят тысяч по номинальной стоимости, – он снова неприятно рассмеялся. – На рынке они будут стоить около тридцати тысяч долларов.
– Меня беспокоили те десятипроцентные капиталовложения.
– Черта с два! – отозвался он. – Ты делала вид, что тебя это беспокоит, чтобы вцепиться в меня, если бы дело вдруг прогорело, но ты хотела рискнуть не меньше меня.
Глория немного помолчала, словно взвешивая шансы.
– Энтони! – вдруг воскликнула она. – Две сотни в месяц – это лучше, чем ничего. Давай продадим все облигации и положим в банк тридцать тысяч долларов. Если мы проиграем дело, то сможем три года прожить в Италии, а потом мы просто умрем.
– Три года, – нервозно повторил он. – Три года! Ты сбрендила. Мистер Хэйт потребует еще больше, если мы проиграем. Думаешь, он занимается благотворительностью?
– Об этом я не подумала.
– А сегодня суббота, – продолжал он, – и у меня есть только доллар с мелочью, а нам нужно прожить до понедельника, пока я не дозвонюсь до своего брокера… И в доме не осталось ни грамма выпивки, – добавил он, как будто это только что пришло ему в голову.
– Ты можешь позвонить Дику?
– Уже позвонил. Слуга сказал, что он уехал в Принстон, чтобы выступить с речью в литературном клубе или что-то в этом роде. Он не вернется до понедельника.
– Ладно, давай посмотрим… У тебя нет друга, к которому ты мог бы обратиться?
– Я обращался к паре ребят. Не смог никого найти дома. Жаль, я не продал то письмо Китса, как собирался на прошлой неделе.
– А как насчет мужчин, с которыми ты играешь в карты у этого Сэмми?
– Думаешь, я стану обращаться к ним ? – Его голос зазвенел от праведного ужаса.
Глория поморщилась. Он скорее был готов обсуждать ее стесненное положение, чем испытывать собственное тщеславное неудобство от неуместной просьбы.
– Я подумал о Мюриэл, – продолжал он.
– Она в Калифорнии.
– Ну, а как насчет тех мужчин, с которыми ты развлекалась, пока я служил в армии? Наверное, они были бы рады оказать тебе небольшую услугу.
Она презрительно посмотрела на него, но он не обратил внимания.
– А твоя старая подруга Рейчел… или Констанс Мерриам?
– Констанс Мерриам умерла год назад, и я не стану обращаться к Рейчел.
– Ладно. А как насчет Блокмана, – того самого джентльмена, которому так не терпелось помочь тебе, что он едва мог сдержаться?
– Ох! – Он наконец уязвил ее, и при этом не был слишком бестолковым или бесчувственным, чтобы не понимать этого.
– Почему бы не обратиться к нему? – грубо настаивал он.
– Потому что… я ему больше не нужна. – Она с трудом произнесла эти слова, а он не ответил и лишь продолжал цинично смотреть на нее. – Если хочешь знать, я расскажу. Год назад я обратилась к Блокману, – он сменил фамилию на Блэк, – и попросила его устроить меня в кино.
– Ты ходила к Блокману?
– Да.
– Почему ты мне ничего не сказала? – недоуменно поинтересовался он, стерев улыбку с лица.
– Потому что ты, скорее всего, опять где-то напивался. Он устроил мне пробу, и они решили, что я недостаточно хороша для чего-либо, кроме характерной роли.
– Характерной роли?
– Для роли «тридцатилетней женщины» или вроде того. Мне еще не исполнилось тридцати, и я не думала… что выгляжу на тридцать лет.
– Черт бы его побрал! – вскричал Энтони, яростно вставая на ее защиту в капризном порыве чувств. – Но почему…
– Именно поэтому я не могу обратиться к нему.
– Только подумать, какая наглость, – настойчиво повторял Энтони. – Какая наглость!
– Теперь это не имеет значения, Энтони; нам нужно как-то прожить воскресенье, а в доме нет ничего, кроме буханки хлеба, полфунта бекона и пары яиц на завтрак, – она показала ему содержимое своего кошелька. – Семьдесят центов, восемьдесят, один доллар пятнадцать центов. Вместе с твоими будет около двух с половиной долларов, верно? Энтони, мы сможем прожить на это. На эти деньги мы можем купить массу еды, гораздо больше, чем сможем съесть.
Позвенев мелочью в ладони, он покачал головой.
– Нет. Мне нужно выпить. Я так чертовски нервничаю, что весь дрожу. – Внезапно ему в голову пришла мысль: – Может быть, Сэмми обналичит мой чек. А в понедельник я поспешу в банк вместе с деньгами.
– Но они закрыли твой счет.
– Верно, верно… я и забыл. Вот что я скажу: я отправлюсь к Сэмми и найду кого-то, кто одолжит мне денег. Чертовски не хочется просить, но… – Внезапно он щелкнул пальцами. – Я знаю, что делать! Я заложу свои часы. Я могу выручить за них двадцать долларов и вернуть их в понедельник, если заплачу шестьдесят центов сверху. Я уже закладывал их раньше… когда был в Кембридже.
Он надел пальто и с коротким «Пока!» направился к выходу по коридору. Глория встала. Она вдруг поняла, куда он пойдет в первую очередь.
– Энтони! – позвала она. – Не лучше ли оставить мне эти два доллара? Тебе ведь нужно только оплатить проезд.
Дверь захлопнулась; он сделал вид, будто не услышал ее. Она еще мгновение смотрела ему вслед, а потом вернулась в ванну к своим трогательным притираниям и стала готовиться к мытью волос.
В заведении Сэмми он нашел Паркера Эллисона и Пита Лайтелла, сидевших за столом и попивавших виски с лимонным соком. Было лишь немного больше шести вечера, и Сэмми, или Сэмюэль Бендири, как его звали на самом деле, сметал в угол кучку сигаретных окурков и битого стекла.
– Здорово, Тони! – обратился Паркер Эллисон к Энтони. Иногда он называл его «Тони», в других случаях обращался к нему как к «Дэну». Для него каждый человек по имени Энтони должен был носить одно из этих уменьшительных имен.
– Садись. Что будешь пить?
В подземке Энтони пересчитал свои деньги и обнаружил, что у него есть почти четыре доллара. Он мог оплатить два круга по пятьдесят центов за порцию; это означало, что ему доставалось шесть порций. Потом он отправится на Шестую авеню и получит двадцать долларов и закладную в обмен на часы.
– Ну, разбойники, – добродушно произнес он. – Как ваша преступная жизнь?
– Нормальненько, – ответил Эллисон и подмигнул Питу Лайтеллу. – Какая жалость, что ты женат. Мы присмотрели себе славных подружек примерно на одиннадцать вечера, когда заканчиваются шоу в варьете. Ох, парень! Да, сэр, просто беда для женатого человека, верно, Пит?
– Стыд и позор.
В половину восьмого, когда они шестой раз выпили по кругу, Энтони обнаружил, что его намерения уступают позиции его желаниям. Теперь он был жизнерадостен, почти счастлив и просто наслаждался собой. История, которую только что закончил Пит, показалась ему необычной и глубоко остроумной, поэтому он решил, – как это происходило почти всегда на данном этапе, – что они «чертовски хорошие парни», сделавшие для него гораздо больше, чем все остальные, кого он знал. Вечером в субботу ломбарды работают допоздна, и он полагал, что после очередной порции он достигнет того великолепного и радостного настроения, когда все кажется окрашенным в розовый цвет.
Он искусно пошарил в жилетных карманах, извлек два четвертака и с деланым изумлением уставился на них.
– Будь я проклят, – горестно произнес он. – Кажется, я ушел из дома без бумажника.
– Нужны наличные? – непринужденно осведомился Лайтелл.
– Я оставил деньги дома на комоде. Как раз хотел очередной раз угостить вас…
– Забудь об этом, – пренебрежительно отмахнулся Лайтелл. – Полагаю, мы в состоянии купить хорошему парню столько выпивки, сколько он хочет. Что будешь, то же самое?
– Вот что я скажу, – вмешался Паркер Эллисон. – Давайте отправим Сэмми на ту сторону улицы за сэндвичами и поужинаем здесь.
Остальные двое согласились.
– Хорошая идея.
– Эй, Сэмми, не хочешь кой-чего сделать для нас…
Вскоре после девяти часов Энтони поднялся на нетвердых ногах и, невнятно пожелав приятелям доброй ночи, пошатывающейся походкой направился к двери, по пути вручив Сэмми один из двух оставшихся четвертаков. Оказавшись на улице, он неуверенно замер, а потом зашагал по направлению к Шестой авеню, где, как ему помнилось, он часто проходил мимо нескольких ломбардов. Он миновал газетный киоск и две аптеки и лишь потом понял, что стоит перед тем местом, которое искал, и что оно было закрыто и заперто на засов. Не смутившись, он продолжил поиски; еще один ломбард, в половине квартала от первого, тоже был закрыт, как и еще два на другой стороне улицы, а потом и пятый, на площади. Увидев слабый свет в последнем заведении, он начал стучаться в стеклянную дверь и отступился лишь после того, как из глубины появился ночной охранник и сердитым жестом велел ему идти по своим делам. С растущей обескураженностью и недоумением он пересек мостовую и пошел назад к Сорок Третьей улице. На углу возле заведения Сэмми он нерешительно помедлил; если он вернется в квартиру, как того требовало его тело, то окажется беззащитным перед горькими упреками, – но теперь, когда закрылись ломбарды, он не имел представления, где достать деньги. Наконец он решил, что все-таки может попросить в долг у Паркера Эллисона, но когда он подошел к двери, то увидел, что она заперта, а свет внутри погашен. Энтони посмотрел на часы: половина десятого. Он пошел дальше.
Через десять минут он бесцельно остановился на углу Сорок Третьей улицы и Мэдисон-авеню, по диагонали напротив ярко освещенного, но почти пустого входа в отель «Билтмор». Здесь он немного постоял, а потом тяжело опустился на сырую доску посреди какого-то строительного мусора. Он просидел там почти полчаса, когда его разум представлял собой изменчивый узор поверхностных мыслей, главное из которых было то, что он должен добыть какие-то деньги и вернуться домой, прежде чем его развезет настолько, что он не сможет найти дорогу.
Посмотрев в сторону «Билтмора», он увидел мужчину, стоявшего прямо под освещенным навесом рядом с женщиной в горностаевой шубке. Пока он смотрел, парочка двинулась вперед, и мужчина подозвал такси. По безошибочным признакам, сквозившим в походке давно знакомого человека, Энтони понял, что это был Мори Нобл.
Он встал и крикнул:
– Эй, Мори!
Мори взглянул в его сторону, потом повернулся к девушке как раз в тот момент, когда подъехало такси. С суматошной идеей одолжить у него десять долларов Энтони со всей возможной скоростью побежал через Мэдисон-авеню и по Сорок Третьей улице.
Когда он приблизился к Мори, тот стоял у открытой двери такси. Его спутница повернулась и с любопытством посмотрела на Энтони.
– Привет, Мори! – выдохнул он и протянул руку. – Как твои дела?
– Спасибо, замечательно.
Они опустили руки, и Энтони замешкался. Мори явно не собирался представлять его своей спутнице, но лишь стоял и смотрел на него с непроницаемой кошачьей отчужденностью.
– Я хотел повидаться с тобой… – неуверенно начал Энтони. Ему показалось неприличным просить взаймы, когда девушка стояла всего лишь в четырех футах от него, поэтому он замолчал и мотнул головой, словно приглашая Мори отойти в сторону.
– Я очень спешу, Энтони.
– Понимаю, но ты можешь… ты мог бы… – он снова замешкался.
– Увидимся в другой раз, – сказал Мори.
– Это важно.
– Мне жаль, Энтони.
Прежде чем Энтони решился выпалить свою просьбу, Мори невозмутимо повернулся к девушке, помог ей устроиться в автомобиле и с вежливым пожеланием доброго вечера уселся рядом с ней. Когда он кивнул из-за окошка, Энтони показалось, что выражение его лица не изменилось ни на йоту. Затем такси с капризным треском тронулось с места, а Энтони остался стоять в свете арочных ламп.
Он направился в «Билтмор» без какой-либо причины, кроме той, что вход находился рядом, и, поднявшись по широкой лестнице, нашел сиденье в нише вестибюля. С холодной яростью он сознавал, что его публично унизили; он был настолько уязвлен и разгневан, насколько было возможно для него в таком состоянии. Тем не менее он упорно цеплялся за необходимость достать какие-то деньги прежде чем попасть домой, и снова пересчитал по пальцам своих знакомых, которым он в принципе мог позвонить по такому чрезвычайному случаю. В конце концов ему пришло в голову, что он может обратиться к своему брокеру, мистеру Хоуленду, позвонив ему домой.
После долгого ожидания он выяснил, что мистера Хоуленда нет дома. Он вернулся к телефонистке, наклонившись над ее столом и вертя в пальцах последний четвертак, словно оскорбленный джентльмен, не желавший уходить без сатисфакции.
– Позвоните мистеру Блокману, – внезапно сказал он. Собственные слова удивили его. Имя возникло в его сознании из-за скрещенья двух смутных предположений.
– Назовите его номер, пожалуйста.
Едва понимая, что он делает, Энтони принялся искать Джозефа Блокмана в телефонном справочнике. Ему не удалось найти человека с таким именем, и он уже был готов закрыть справочник, когда его осенило, что Глория упоминала о перемене фамилии. Найти Джозефа Блэка было делом одной минуты; потом он дожидался в будке, пока центральная станция набирала номер.
– До-обрый вечер. Мистер Блокман… то есть, мистер Блэк дома?
– Нет, сегодня вечером его не будет дома. Передать сообщение?
В голосе слышались интонации лондонского кокни; это напомнило ему о богатых вокальных способностях Баундса в выражении почтительности.
– Это мистер Пэтч. Жиз’но важный вопрос.
– В данный момент он находится на вечеринке в «Буль-Миш», сэр.
– Спасибо.
Энтони получил пять центов сдачи и отправился в «Буль-Миш», популярный танцевальный клуб на Сорок Пятой улице. Было около десяти вечера, но на улицах было темно и малолюдно, как бывало всегда, пока публика не начинала выходить из театров примерно час спустя. Энтони знал «Буль-Миш», так как был там вместе с Глорией год назад, и помнил правило о том, что посетители должны приходить в вечерних туалетах. Хорошо, его не пустят наверх, но он пошлет посыльного за Блокманом и подождет его в нижней прихожей. В какой-то момент он не сомневался в естественности и изяществе своего замысла. В его искаженном воображении Блокман представал как еще один из его добрых приятелей.
В прихожей «Буль-Миша» было тепло. Желтые лампы на высоком потолке заливали светом толстый зеленый ковер, в центре которого белая лестница поднималась к танцевальному залу.
Энтони обратился к коридорному:
– Мне нужно встретиться с мистером Блокманом… с мистером Блэком, – сказал он. – Он наверху, так что вызовите его.
Парнишка покачал головой.
– Это против правил. Вы знаете, за каким столиком он сидит?
– Нет. Но я должен встретиться с ним.
– Подождите, я позову официанта.
После недолгого ожидания появился метрдотель с картонкой, на которой были обозначены забронированные места. Он удостоил Энтони циничного взгляда, который, однако, не достиг цели. Они вместе склонились над картонкой и без труда нашли стол: восемь человек, все по приглашению мистера Блэка.
– Скажите ему, что это мистер Пэтч. Очень, очень важно.
Он снова принялся ждать, опершись на перила и прислушиваясь к сбивчивой мелодии «Безумной от джаза», доносившейся сверху. Девушка-гардеробщица рядом с ним напевала:
Там, там, в лечебнице для шимми[85],
Там живут безумные от джаза.
Там, там, в лечебнице для шимми,
Я свою любовь оставил сразу.
Она пришла и свой умишко растрясла,
Теперь пускай назад порастрясется…
Потом он увидел Блокмана, спускавшегося по лестнице, и шагнул ему навстречу, чтобы обменяться рукопожатием.
– Вы хотели видеть меня? – прохладно спросил старший мужчина.
– Да, – ответил Энтони и зачем-то кивнул. – Это по личному делу. Не могли бы мы отойти сюда?
Пристально наблюдая за ним, Блокман последовал за Энтони к крутому изгибу лестницы, где их не могли видеть и слышать любые посетители ресторана.
– Ну? – спросил Блокман.
– Я хотел потолковать с вами.
– О чем же?
Энтони только рассмеялся; смех прозвучал глупо, хотя он хотел показаться непринужденным.
– Так о чем вы хотели со мной поговорить? – повторил Блокман.
– К чему спешить, старина? – Энтони попытался дружеским жестом положить руку на плечо Блокману, но тот слегка отстранился. – Как дела?
– Спасибо, хорошо… Послушайте, мистер Пэтч, у меня гости наверху. Им покажется невежливым, если я слишком долго пробуду здесь. Так зачем вы хотели встретиться со мной?
Уже второй раз за этот вечер разум Энтони совершил резкий скачок, и он сказал то, что вовсе не собирался говорить.
– Как я пой’маю, вы выставили мою жену из кино.
– Что? – Румяное лицо Блокмана потемнело в отсвете пересекающихся теней.
– Ты меня слышал.
– Послушайте, мистер Пэтч, – ровным тоном произнес Блокман, не меняя выражения лица. – Вы мерзко и оскорбительно пьяны.
– Не слишком пьян, чтобы побазарить с тобой, – с ухмылкой отозвался Энтони. – Во-первых, моя жена не хо’шт иметь ничего общего с тобой. И никогда не хотела. Пай’маешь меня?
– Тихо! – сердито приказал старший мужчина. – Мне следовало бы думать, что вы достаточно уважаете свою жену, чтобы не упоминать ее имя при таких обстоятельствах.
– Неважно, как я об’жаю свою жену. Только одно: оставь ее в покое. Катись ты к черту!
– Послушай, похоже, ты немного спятил! – отрезал Блокман. Он сделал два шага вперед, намереваясь обойти Энтони, но тот заступил ему дорогу.
– Не так быстро, паскудный ты еврей.
На какое-то мгновение они замерли, уставившись друг на друга: Энтони, немного покачивавшийся из стороны в сторону, и Блокман, дрожавший от ярости.
– Поосторожнее! – напряженно предупредил он.
– Я снова скажу это, пас…
Тут Блокман нанес удар со всей силой хорошо тренированного сорокапятилетнего мужчины. Его кулак врезался прямо в рот Энтони. Тот грохнулся на перила лестницы, выпрямился и замахнулся на противника широченным боковым ударом. Но Блокман, который упражнялся ежедневно и кое-что понимал в кулачном бою, легко блокировал удар и дважды врезал ему в лицо короткими прямыми джебами. Энтони тихо крякнул и повалился на зеленый бархатный ковер, уже во время падения ощущая, что его рот наполнился кровью, а спереди чего-то не хватает. Он с трудом поднялся на ноги, тяжело дыша и отплевываясь. Когда он направился к Блокману, который стоял в нескольких футах со сжатыми, но не поднятыми кулаками, двое официантов, появившихся из ниоткуда, схватили его за руки и лишили всякой надежды на сопротивление. Между тем за ними чудесным образом собралось около дюжины людей.
– Я убью его! – кричал Энтони, вырываясь и раскачиваясь из стороны в сторону. – Дайте мне убить…
– Вышвырните его на улицу! – напряженным голосом велел Блокман, когда какой-то человечек с изрытой оспой лицом торопливо протолкался к нему между зрителями.
– Какие-то трудности, мистер Блэк?
– Этот ханыга пытался шантажировать меня! – заявил Блокман. Потом его голос возвысился едва ли не до пронзительной гордости: – Он получил по заслугам!
Человечек повернулся к официанту.
– Позови полисмена! – приказал он.
– Не надо, – поспешно вмешался Блокман. – Он того не стоит. Просто вышвырните его на улицу… Уф! Что за скотство!
Он повернулся и с серьезным достоинством направился в уборную, когда шесть жилистых рук схватили Энтони и поволокли его к выходу. «Ханыгу» бесцеремонно швырнули на тротуар, где он приземлился на четвереньки с гротескным шлепком и медленно завалился набок.
Шок от удара потряс Энтони. На какое-то время острая боль распространилась по всему телу. Потом дискомфорт сосредоточился на животе, и когда он пришел в себя, то обнаружил, что здоровенная нога пинает его.
– Прочь с дороги, бродяга! Давай, живее!
Это был громадный привратник. У тротуара остановился лимузин, и его обитатели готовились к выгрузке, – то есть две женщины стояли на подножке и с видом оскорбленного достоинства ожидали, пока это непристойное препятствие не будет убрано с их пути.
– Двигайся, а то я тебя выпинаю !
– Ну-ка, ну-ка… я заберу его.
Новый голос; Энтони показалось, что он был более терпимым, более расположенным к нему, чем тот, первый. Чьи-то руки снова подхватили его под мышки и наполовину приподняли, наполовину оттащили его в благословенную тень четырьмя подъездами дальше, а затем прислонили к каменному фасаду шляпного магазина.
– Премного обязан, – слабо пробормотал Энтони. Кто-то нахлобучил мягкую шляпу ему на голову, и он поморщился.
– Посиди спокойно, приятель, и тебе полегчает. Те парни здорово тебя отделали.
– Я вернусь и убью этого грязного… – Он попытался встать, но рухнул спиной к стене.
– Сейчас ты ничего не сможешь, – донесся голос сверху. – Разберешься с ними в другой раз. Только не заводись, ладно? Я помогу тебе.
Энтони кивнул.
– Сейчас тебе лучше бы домой. Тебе зуб выбили, приятель, ты хоть знаешь?
Энтони ощупал зубы языком и подтвердил услышанное. Потом он с усилием поднял руку и нащупал выбоину.
– Я отвезу тебя домой, дружище. Где ты там живешь…
– О господи! Господи! – перебил Энтони, яростно сжимая кулаки. – Я покажу этой грязной своре! Ты поможешь мне разобраться с ними, а потом мы сочтемся. Мой дед – Адам Пэтч из Территауна…
– Кто?
– Адам Пэтч, богом клянусь!
– Хочешь ехать до самого Территауна?
– Нет.
– Ну, так скажи, куда тебе ехать, дружок, и я достану такси.
До Энтони наконец дошло, что его добрый самаритянин был низкорослым, широкоплечим индивидуумом довольно потрепанного вида.
– Эй, так где ты живешь?
Даже полупьяный и получивший жестокую взбучку, Энтони догадывался, что его адрес будет плохим залогом для безумной похвальбы насчет его деда.
– Добудь мне такси, – распорядился он, шаря по карманам.
Подъехал таксомотор. Энтони снова предпринял неблагодарную попытку подняться на ноги, но его лодыжка подвернулась, как будто разломившись пополам. Самаритянин помог ему забраться внутрь и сам пристроился рядом.
– Послушай-ка, приятель, – сказал он. – Ты спекся, тебе изрядно досталось, и ты не попадешь домой, если кто-то не донесет тебя, поэтому я собираюсь с тобой и знаю, что ты все сделаешь по-честному. Где ты живешь?
Энтони с определенной неохотой назвал свой адрес. Потом, когда такси тронулось с места, он положил голову на плечо своего спасителя и впал в сумрачный, болезненный ступор. Когда он очнулся, мужчина выволок его из такси перед квартирой на Клермонт-авеню и пытался поставить его на ноги.
– Ты можешь идти?
– Да… вроде бы. Ты лучше не заходи со мной, – он снова беспомощно порылся в карманах. – Послушай, – извиняющимся тоном промямлил он, опасно раскачиваясь в вертикальном положении, – боюсь, у меня нет ни цента.
– А?
– Меня обчистили.
– Ска-ажите-ка на милость! Разве ты не обещал, что сочтешься со мной? А кто заплатит таксисту? – Он повернулся к водителю за подтверждением. – Ты слышал, как он сказал, что все будет по-честному? А насчет его дедули?
– А по сути, это только ты все гов’рил, – неосторожно пробубнил Энтони. – Но если придешь завтра, то…
Тут шофер такси высунулся из автомобиля и свирепо произнес:
– Ну-ка, врежь как следует этому дешевому ублюдку. Если бы он не был ханыгой, его бы не вышвырнули оттуда.
В ответ на это предложение кулак доброго самаритянина вылетел вперед наподобие тарана и отправил Энтони на каменное крыльцо многоквартирного дома, где он замер неподвижно, пока высокие здания раскачивались взад-вперед над его головой…
Спустя долгое время он очнулся и почувствовал, что вокруг стало гораздо холоднее. Он попытался шевельнуться, но его мышцы отказались подчиниться. Ему захотелось узнать, сколько времени, но когда он потянулся за часами, то обнаружил лишь пустоту в кармане. Его уста невольно изрекли древнюю фразу:
– Что за ночь!
Как ни странно, он был почти трезв. Не шевеля головой, он смотрел туда, где в середине неба на якоре стояла луна, проливавшая свет на Клермонт-авеню как на самое дно глубокой и неизведанной бездны. Не было ни звука, ни признака жизни, кроме непрерывного жужжания в его ушах, но секунду спустя Энтони сам нарушил тишину отчетливым и необычным звуком. Это был звук, который он неоднократно пытался изобразить в «Буль-Мише», когда сошелся лицом к лицу с Блокманом, – недвусмыленный звук ироничного смеха. Срываясь с его разорванных, кровоточащих губ, он был похож на жалкую отрыжку его души.
Три недели спустя судебные слушания подошли к концу. Катушка нескончаемой юридической волокиты, разворачивавшейся на протяжении четырех с половиной лет, вдруг размоталась и соскочила со шпинделя. С одной стороны остались Энтони и Глория, а с другой – Эдвард Шаттлуорт и целый взвод благоприобретателей, которые лжесвидетельствовали, лгали и в целом вели себя неблаговидно, в разной степени движимые алчностью и отчаянием. Однажды утром в марте Энтони проснулся с сознанием того, что вердикт будет вынесен сегодня в четыре часа дня, и при мысли об этом он встал и начал одеваться. К его крайней нервозности примешивался неоправданный оптимизм по поводу исхода дела. Он полагал, что решение суда низшей инстанции может быть пересмотрено, хотя бы из-за отрицательной реакции на реформы и реформаторов, недавно возобладавшей в обществе из-за чрезмерностей сухого закона. Но он больше рассчитывал на их личные претензии в адрес Шаттлуорта, чем на чисто юридические аспекты судебного слушания.
Одевшись, он налил себе порцию виски, а потом направился в комнату Глории, где обнаружил ее совершенно проснувшейся. Она целую неделю пролежала в постели, – потакая своему капризу, как воображал Энтони, – хотя врач сказал, что ее лучше не беспокоить.
– Доброе утро, – без улыбки пробормотала она. Ее глаза казались необычно большими и темными.
– Как ты себя чувствуешь? – через силу поинтересовался он. – Лучше?
– Да.
– Гораздо лучше?
– Да.
– У тебя хватит сил отправиться со мной на суд во второй половине дня?
Она кивнула.
– Да, я хочу этого. Дик вчера сказал, что если будет хорошая погода, он приедет на своем автомобиле и возьмет меня на прогулку в Центральном парке… и смотри, какое солнце!
Энтони машинально выглянул из окна, потом опустился на кровать.
– Господи, как же я нервничаю! – воскликнул он.
– Пожалуйста, не сиди здесь, – быстро сказала она.
– Почему?
– От тебя пахнет виски. Я не могу этого вынести.
Он рассеянно встал и вышел из комнаты. Немного позже она позвала его и попросила принести немного картофельного салата и холодной курицы из кулинарной лавки.
В два часа дня к дому подъехал автомобиль Ричарда Кэрэмела; когда он позвонил, Энтони отвез Глорию вниз на лифте и вышел на тротуар вместе с ней. Она сказала кузену, как мило с его стороны, что он собирается покататься с ней.
– Не строй из себя простушку, – пренебрежительно отозвался Дик. – Это ерунда.
Но как ни удивительно, для него это было вовсе не ерундой. Ричард Кэрэмел прощал многих людей за многочисленные обиды. Но он так и не простил свою родственницу Глорию Гилберт за ее заявление, которое она сделала незадолго до своей свадьбы, семь лет назад. Она сказала, что даже не собиралась читать его книгу.
Ричард Кэрэмел запомнил это; он хорошо помнил об этом на протяжении семи лет.
– Когда мне ждать вашего возвращения? – спросил Энтони.
– Мы не вернемся, – ответила она. – Встретимся на суде, в четыре часа дня.
– Ладно, – пробормотал он. – Я приду.
Наверху он нашел письмо, ожидавшее его. Это было размноженное на мимеографе извещение, в снисходительно-развязном тоне убеждавшее «настоящих парней» отдать долг чести Американскому легиону. Он раздраженно швырнул письмо в мусорную корзину и сел, облокотившись на подоконник и невидящими глазами глядя на солнечную улицу.
Италия… Если приговор будет вынесен в их пользу, они уедут в Италию. Это слово стало для него чем-то вроде талисмана: страна, где невыносимые жизненные сложности и заботы будут стряхнуты с плеч, как ветхая одежда. Сначала они отправятся на морские курорты, где среди яркой и живописной толпы забудут о болезненных моментах отчаяния. Чудесно обновленные, они снова пройдут в сумерках по пьяцца ди Спанья, двигаясь посреди дрейфующего потока смуглых женщин, оборванных нищих и суровых босоногих монахов. Мысль об итальянских женщинах слабо всколыхнула его чувства: когда его бумажник снова станет тяжелым, даже романтика может вспорхнуть обратно на свой насест, – романтика голубых каналов Венеции, золотисто-зеленых холмов Фьезоле после дождя и женщин, – женщин, которые сменяли друг друга, растворялись, преображались в других женщин и уходили из его жизни, но всегда оставались молодыми и прекрасными.
Но ему казалось, что его отношение к жизни должно измениться. Все беды, которые он когда-либо претерпел, все горе и страдание происходило из-за женщин. Они разными способами что-то делали с ним, – неосознанно, почти небрежно, – вероятно, считая его пугливым и мягкосердечным, они уничтожали в нем все то, что угрожало их абсолютной власти над ним.
Отвернувшись от окна, он встретился со своим отражением в зеркале и удрученно обозрел свое болезненно-бледное, одутловатое лицо, глаза с сеточкой сосудов, похожих на частицы засохшей крови, понурую и дряблую фигуру, чья безвольная поза была воплощением апатии. Ему было тридцать три года, но он выглядел на все сорок. Ну что же, все еще может измениться.
Резко прозвучал дверной звонок, и он дернулся, словно от удара. Совладав с собой, он вышел в прихожую и открыл дверь. Перед ним стояла Дот.
Он попятился от нее в гостиную, понимая лишь отдельные слова из медленного потока фраз, непрерывно изливавшегося из нее, – предложение за предложением, с навязчивой монотонностью. Она была одета с убогой благопристойностью: трогательная шляпка с розовыми и голубыми цветочками прикрывала ее волосы. Из ее слов он разобрал, что несколько дней назад она увидела статью в газете, связанную с судебным процессом, и получила его адрес у клерка из апелляционного суда. Она позвонила в квартиру и услышала, что Энтони нет дома, от какой-то женщины, которой она отказалась назвать свое имя.
Он стоял в гостиной, глядя на нее с ошеломленным ужасом, пока она продолжала тараторить. У него возникло неотступное ощущение, что вся цивилизация с ее условностями и обычаями была совершенно нереальной… По ее словам, она работала в магазине дамских шляп на Шестой авеню. Это была одинокая жизнь. После его отъезда из лагеря Миллс она долго болела; ее мать приехала за ней и отвезла ее домой, в Каролину… Потом она уехала в Нью-Йорк с мыслью найти Энтони.
Она была ужасающе серьезна. Ее фиалковые глаза покраснели от слез; мягкие интонации ее голоса прерывались короткими, тихими всхлипываниями.
Это был конец. Она так и не изменилась. Она хотела вернуть его прямо сейчас, и если этого не случится, она должна умереть…
– Тебе нужно убраться отсюда, – наконец заговорил он со зловещей натужностью. – Мне что, мало забот и без твоего прихода? О господи! Ты должна убраться отсюда!
Она зарыдала и опустилась на стул.
– Я люблю тебя! – восклицала она. – Меня не беспокоит, что ты говоришь! Я люблю тебя.
– Мне все равно, – он почти визжал, – убирайся, ох, убирайся отсюда! Разве ты не достаточно мучила меня? Разве тебе мало ?
– Ударь меня! – бессмысленно, исступленно умоляла она. – Да, ударь меня, и я поцелую руку, которой ты меня ударил!
Он повысил голос до надсадного крика.
– Я убью тебя! – вопил он. – Если ты не уберешься отсюда, я убью тебя, убью, убью!
Теперь в его глазах сверкало безумие, но Дот встала и бесстрашно шагнула к нему.
– Энтони! Энтони!..
Он лязгнул зубами и слегка отпрянул, как будто собираясь наброситься на нее со всей силой, но потом изменил свое решение и с диким видом оглядел пол и стены.
– Я убью тебя! – бормотал он между короткими, судорожными вздохами. – Я убью тебя!
Он вцепился в это слово, как будто мог одной лишь силой воли осуществить свое намерение. Наконец встревожившись, она больше не стала приближаться к нему, но, встретившись с его неистовым взглядом, на шаг отступила к двери. Энтони принялся метаться из стороны в сторону, по-прежнему изрыгая свою единственную угрозу. Потом он нашел то, что искал: прочный дубовый стул, стоявший у стола. С резким, прерывистым криком он схватил стул, занес над головой и с бешеной силой запустил его прямо в белое испуганное лицо на другой стороне комнаты… Потом на него опустилась вязкая беспросветная тьма, вычеркнувшая любые мысли, ярость и безумие, – и с почти осязаемым щелчком лик мира изменился у него перед глазами…
Глория и Дик пришли в пять часов и стали звать его. Ответа не было; потом они вошли в гостиную и обнаружили стул с разломанной спинкой, валявшийся у двери. Они сразу заметили, что комната находилась в беспорядке: ковры сдвинуты, фотографии и безделушки свалены посреди стола. В воздухе висел тошнотворно-сладковатый запах дешевых духов.
Они нашли Энтони сидящим в пятне солнечного света на полу его спальни. Перед ним лежали три больших раскрытых кляссера, и когда они вошли, он перебирал целую кучу марок, вытряхнутых из одного из них. Подняв взгляд и заметив Дика и Глорию, он с критическим видом склонил голову набок и жестом велел им не подходить ближе.
– Энтони! – возбужденно крикнула Глория. – Мы победили! Они отменили предыдущее решение!
– Не входите, – слабым голосом пробормотал он. – Вы испачкаете марки. Я разбираю их и знаю, что вы наступите на них. Все всегда пачкается.
– Что ты делаешь? – изумленно спросил Дик. – Впадаешь в детство? Разве ты не понимаешь, что вы победили в суде? Теперь у тебя есть тридцать миллионов!
Энтони лишь укоризненно посмотрел на них.
– Закройте за собой дверь, когда выйдете отсюда. – Он говорил как нахальный ребенок.
Глория смотрела на него с постепенно нарастающим ужасом.
– Энтони, что случилось? – воскликнула она. – В чем дело? Почему ты не пришел… боже, что это такое ?
– Послушайте, – мягко сказал Энтони. – Вы двое, убирайтесь отсюда, а не то я расскажу дедушке.
Он взял пригоршню марок и разбросал их вокруг себя, – разноцветные и яркие, как листья, они переворачивались и витиевато порхали в солнечном свете, – марки Англии и Эквадора, Венесуэлы и Испании… Италии…
Утонченная небесная ирония, предопределившая кончину бесчисленных поколений воробьев[87], несомненно отмечает тончайшие интонации устной речи пассажиров таких судов, как «Беренгария»[88]. И она несомненно присутствовала при том, как молодой человек в клетчатом кепи быстро пересек палубу и обратился к хорошенькой девушке в желтом платье.
– Это он, – сказал он, указывая на закутанную фигуру, восседавшую в кресле-каталке возле поручней. – Энтони Пэтч. Он впервые появился на палубе.
– О, так это он?
– Да. Говорят, он немного повредился умом с тех пор, как получил свои деньги четыре или пять месяцев назад. Видите ли, тот другой тип по фамилии Шаттлуорт, религиозный парень, который не получил денег, заперся в номере отеля и застрелился.
– Ох, вот как…
– Но похоже, Энтони Пэтч не переживает по этому поводу. Он получил свои тридцать миллионов. И при нем есть личный врач на тот случай, если ему придет в голову, что здесь что-то не в порядке. А она выходила на палубу? – спросил он.
Хорошенькая девушка в желтом осторожно огляделась.
– Она была здесь минуту назад. Ходила в шубе из русского соболя, которая, должно быть, обошлась в небольшое состояние. – Она нахмурилась и решительно добавила: – Знаете, я ее не выношу. Она выглядит какой-то… какой-то крашеной и нечистой , если вы понимаете, что я имею в виду. Некоторые люди просто выглядят такими независимо от того, какие они на самом деле.
– Да, я понимаю, – согласился мужчина в клетчатом кепи. – Впрочем, она выглядит недурно. – Он немного помолчал. – Интересно, о чем он думает, – полагаю, о своих деньгах или, может быть, испытывает угрызения совести по поводу этого Шаттлуорта.
– Возможно…
Но мужчина в клетчатом кепи весьма заблуждался. Энтони Пэтч, сидевший возде поручня и смотревший на море, не думал о своих деньгах, ибо в своей жизни он редко бывал по-настоящему озабочен материальным тщеславием, и не об Эдварде Шаттлуорте, поскольку лучше всего смотреть на вещи со светлой стороны. Нет, он был погружен в вереницу воспоминаний, во многом так же, как полководец, который оглядывается на успешно проведенную кампанию и анализирует свои победы. Он думал о перенесенных тяготах, о невыносимых страданиях, которые он претерпел. Его пытались наказать за ошибки его юности. Он был ввергнут в беспощадную нищету, его мечтательные устремления сурово карались, друзья покинули его… даже Глория обратилась против него. Он был один, совершенно один против всего этого.
Лишь несколько месяцев назад люди уговаривали его сдаться и опустить руки, уступить посредственности, ходить на работу. Но он знал, что его образ жизни полностью оправдан, и упорно стоял на своем. Ведь даже друзья, которые обошлись с ним самым недружелюбным образом, теперь стали уважать его и осознали, что он был прав с самого начала. Разве Лэйси, Мередиты и Картрайт-Смиты не пригласили его и Глорию в «Риц-Карлтон» всего лишь за неделю до их отплытия?
В его глазах стояли огромные слезы, и его голос дрожал, пока он что-то нашептывал самому себе.
– Я им показал! – говорил он. – Это был жестокий бой, но я не сдался и все преодолел!
79 Популярное кафе и кабаре на углу Бродвея и Пятидесятой улицы (прим. перев. ).
80 Первая нью-йоркская подземка выходила наружу в так называемой Манхэттенской впадине и пятнадцать кварталов шла по виадуку над Манхэттен-стрит (прим. перев. ).
81 Стройный небоскреб на пересечении Сто Тридцатой Западной и Сорок Второй улицы славился своим роскошным интерьером: дубовые панели, восточные ковры и старинная мебель, а также эксклюзивный клуб и ресторан (прим. перев. ).
82 Лондонский сухой джин особенно ценился во время сухого закона, когда обычно можно было достать только контрабандные или «самопальные» спиртные напитки (прим. перев. )
83 «По эту сторону рая» – превый роман самого Фицджеральда, который принес ему литературный успех. На момент публикации «Прекрасных и проклятых» в 1922 году его тираж достигал 50 000 (прим. перев. ).
84 «Ризенвебер» – модное кабаре на углу Пятьдесят Восьмой улицы и Коламбус-Сёкл (прим. перев .).
85 Шимми – бальный танец в ритме рэгтайма, где танцующий извивается всем телом, как будто хочет избавиться от смирительной рубашки. Мода на него закончилась в конце 1920-х годов (прим. перев. ).
86 Аллюзия на библейское изречение: «Не две ли малые птицы продаются за два ассария? И ни одна из них не упадет на землю без воли Отца вашего; У вас же и волосы на голове все сочтены; Не бойтесь же: вы лучше многих малых птиц» (Матф., 10: 29–31) (прим перев. ).
87 В английской Библии короля Якова все «малые птицы» называются воробьями (прим перев. ).
88 Пассажирское судно, сошедшее со стапелей в Германии в 1912 году, было названо «Императором». После Первой мировой войны оно было передано Британии в качестве репарации за потопленную «Лузитанию» и переименовано в «Беренгарию» (прим перев.).
Оригинальный текст: The Beautiful and Damned, by F. Scott Fitzgerald.