Ф. Скотт Фицджеральд
Прекрасные и проклятые


Книга третья
Глава вторая
Вопрос эстетики

Год назад, когда Энтони уехал в лагерь Хукер, все, что осталось от прекрасной Глории Гилберт, – ее оболочка, ее молодое великолепное тело, – поднялось по широкой мраморной лестнице Центрального вокзала под ритм парового двигателя, сонно стучавшего в уши, и вышло на Вандербильт-авеню, где над улицей нависала массивная громада отеля «Билтмор», чей низкий сияющий вход втягивал внутрь разноцветные меховые манто роскошно одетых девушек. На какое-то время она задержалась у стоянки такси, наблюдая за ними и думая о том, что лишь несколько лет назад она принадлежала к их числу, вечно устремленная в сияющее Далеко, всегда готовая к величайшему страстному приключению, ради которого существовали изящные, красиво опушенные дамские накидки, ради которого были накрашены девичьи щеки, а их сердца воспаряли выше этого преходящего дворца утех, который поглощал их, причесывал, одевал и делал все остальное.

Становилось холоднее, и мужчины, проходившие мимо, поднимали воротники своих пальто. Эта перемена нравилась ей и понравилась бы еще больше, если бы все вокруг менялось, – погода, улицы и люди, и она могла бы унестись прочь, чтобы проснуться где-нибудь в высокой комнате со свежими запахами, одинокая и застывшая внутри и снаружи, как в ее красочном и девственном прошлом.

В такси она бессильно расплакалась. То, что она не была счастлива вместе с Энтони уже больше года, не имело значения. В последнее время его присутствие нельзя было сравнить с тем, что оно пробуждало в ней тогда, в достопамятном июне. Новый Энтони, раздраженный, слабый и несчастный, мог вызвать у нее лишь ответное раздражение и усталость от всего, кроме воспоминаний об одаренном богатым воображением и красноречивом юноше, вместе с которым она познала экстатическое торжество чувств. Из-за этих ярких и взаимных воспоминаний она делала для Энтони больше, чем для любого другого человека, – поэтому, когда она села в такси, то от души расплакалась и захотела вслух произнести его имя.

Несчастная и одинокая, как забытый ребенок, она сидела в тихой квартире и писала ему письмо, полное смешанных эмоций.

«…Я смотрю на рельсы и почти вижу, как ты уезжаешь, но без тебя, дорогой мой, драгоценный мой, я не могу видеть, слышать, думать или чувствовать. Быть в разлуке, – когда это уже произошло или только случится с нами, – все равно что просить пощады у бури, Энтони. Это все равно что состариться. Мне так хочется поцеловать тебя – прямо в ямку на шее, где начинаются твои черные волосы. Потому что я люблю тебя, и что бы мы ни делали и ни говорили друг другу, ты должен чувствовать, как сильно я люблю, какой бездушной я остаюсь, когда тебя нет. Я даже не могу ненавидеть присутствие проклятых людей, тех людей на вокзале, которые не имеют никакого права жить дальше, – я даже не могу обижаться на них, хотя они загрязняют наш мир, потому что я хочу только тебя и ничего больше.

Если бы ты ненавидел меня, если бы ты был покрыт язвами, как прокаженный, если бы ты сбежал с другой женщиной, морил бы меня голодом или бил меня – как абсурдно это звучит, – то я бы все равно хотела тебя, все равно бы любила тебя. Мой дорогой, я знаю это.

Уже поздно, – у меня открыты все окна, и воздух снаружи нежный, как весной, но почему-то гораздо более юный и хрупкий, чем весной. Почему они изображают весну юной девушкой, почему эта иллюзия все три месяца поет и танцует по бесплодным пустошам? Весна – это тощая и старая тягловая лошадь с выпирающими ребрами, это куча мусора в поле, выбеленная солнцем и дождем до зловещей чистоты.

Дорогой мой, через несколько часов ты проснешься и будешь несчастным и недовольным жизнью. Ты будешь в Делавэре, или в Каролине, или где-то еще, это не важно. Я не верю, что кто-либо из живых может всерьез считать себя мимолетным образованием, преходящим наслаждением или необязательным злом. Лишь очень немногие люди, которые подчеркивают тщетность жизни, замечают эту тщетность в самих себе. Вероятно, они считают, что, провозглашая жизнь злом, они каким-то образом спасают свою ценность от гибели, но это не так, даже для нас с тобой.

…И все же я могу видеть тебя. Я вижу голубую дымку между деревьями, где ты будешь проезжать, слишком красивую, чтобы задержаться надолго. Нет, гораздо чаще будут попадаться красно-желтые квадраты сухой земли, – они будут тянуться вдоль пути, как грязные и шершавые бурые простыни, сохнущие под солнцем, механически колышущиеся и отвратительные. Природа, неопрятная старая ведьма, спит там с каждым фермером, негром или иммигрантом, которому случится возжелать ее…

Теперь ты видишь, что когда ты уехал, я написала письмо, полное презрения и отчаяния. И это лишь означает, что я люблю тебя, Энтони, люблю всем, чем только может любить твоя
Глория
».

Когда она написала адрес, то подошла к двойной кровати и легла, обхватив руками подушку Энтони, как будто силой своих чувств могла превратить ее в теплое и живое тело. В два часа ночи ее глаза были сухими, и она с горестной настойчивостью вглядывалась в темноту, вспоминая, безжалостно вспоминая и виня себя в сотнях воображаемых колкостей, создавая подобие Энтони, сходное с неким распятым и преображенным Христом. Какое-то время она думала о нем так же, как он в наиболее сентиментальные моменты думал о себе.

В пять утра она все еще бодрствовала. Загадочный гремящий звук, который раздавался каждое утро в проходе между зданиями, подсказал ей время. Она слышала звонок будильника и видела желтый квадрат света на иллюзорной пустой стене напротив. С наполовину готовой решимостью немедленно последовать за ним на Юг ее тоска стала отдаленной и нереальной, отступив от нее, когда тьма отодвинулась дальше на запад. Тогда она заснула.

Когда она проснулась, вид пустой кровати рядом с ней вызвал новый приступ страдания, который, впрочем, вскоре был рассеян равнодушием яркого солнечного утра. Хотя она не сознавала этого, но испытала облегчение за завтраком без необходимости видеть его усталое и озабоченное лицо напротив себя. Теперь, оставшись одна, она потеряла всякое желание жаловаться на еду. Ей пришло в голову, что она может менять свой завтрак: к примеру, лимонад с помидорным сандвичем вместо вечного бекона с яйцами и тостами.

Тем не менее, ближе к полудню, когда она обзвонила несколько своих знакомых, включая воинственную Мюриэл, и выяснила, что каждую из них уже пригласили на ленч, то поддалась тихой жалости к себе и своему одиночеству. Устроившись клубком на кровати с карандашом и бумагой, она написала Энтони другое письмо.

Позднее в тот же день пришло заказное письмо, отправленное из какого-то городка в Нью-Джерси. Сходство формулировок и почти слышимые нотки беспокойства и недовольства были такими знакомыми, что принесли ей утешение. Кто знает? Может быть, армейская дисциплина закалит Энтони и приучит его к представлению о работе. Она непоколебимо верила, что война закончится до того, как его призовут на фронт, а между тем суд скоро закончится их победой, и тогда они смогут начать сначала, теперь уже на новой основе. Первое, что она должна будет сделать, – завести ребенка. Было невыносимо оставаться совершенно одной.

Миновала неделя, прежде чем она могла оставаться в квартире без необходимости поплакать. В городе осталось мало интересного. Мюриэл перешла на работу в госпиталь в Нью-Джерси, откуда она могла приезжать в столицу на выходные лишь раз в две недели, и с этой потерей Глория начала понимать, как мало друзей она завела за все эти годы в Нью-Йорке. Она знала, что мужчины служат в армии. «Мужчины, которых я знала?» Она смутно допускала, что все мужчины, которые когда-либо влюблялись в нее, были ее друзьями. Каждый из них в то или иное время – иногда довольно значительное – утверждал, что ценит ее расположение превыше всего в жизни. Но теперь… где они теперь? По меньшей мере двое умерли, полдюжины или больше были женаты, а остальные разбросаны по миру от Франции до Филиппин. Она гадала, думает ли о ней хоть кто-то из них, и если да, то как часто и в каком отношении. Большинство из них по-прежнему должны были представлять семнадцатилетнюю девушку, юную сирену, которой она была девять лет назад.

Женщины тоже разбрелись кто куда. В школе ее недолюбливали. Она была слишком красивой, слишком ленивой и недостаточно сознательной, чтобы считаться «Воспитанницей Фармингтона» и «Будущей Женой и Матерью», что всегда подчеркивалось заглавными буквами. И девушки, которые сами никогда не целовались, намекали с шокированным выражением на простых, но не особенно честных лицах, что Глория делала это. Потом эти девушки уезжали на юг, запад или восток, выходили замуж и становились «дамами», предрекавшими Глории дурную участь, сами не подозревая о том, что никакая участь не бывает дурной и что они, подобно ей, ни в коей мере не являются хозяйками своей судьбы.

Глория мысленно пересчитала людей, посещавших их серый дом в Мариэтте. В то время казалось, что у них постоянно имелась компания, – она даже позволяла себе невысказанное убеждение, что каждый гость впоследствии оказывался в небольшом долгу у нее. Каждый из них задолжал ей моральный эквивалент десяти долларов, и если она когда-нибудь окажется в нужде, то сможет, так сказать, позаимствовать у них эту воображаемую валюту. Но они ушли, рассеялись, как мякина, загадочно и незаметно исчезли телесным или духовным образом.

К Рождеству убежденность Глории в том, что она должна присоединиться к Энтони, вернулась с новой силой, уже не как неожиданный порыв чувств, а как неотступная потребность. Она решила написать ему о своем приезде, но отложила это объявление по совету мистера Хэта, который почти каждую неделю ожидал, что дело дойдет до суда.

Однажды в начале января, когда она шла по Сорок Пятой авеню, теперь блестящей от мундиров и увешанной флагами достойнейших наций, она встретилась с Рэйчел Барнс, которую не видела уже около года. Даже Рэйчел, которую она невзлюбила, была облегчением от скуки, и они вместе зашли в «Риц» попить чаю.

После второго коктейля они стали более разговорчивыми. Они нравились друг другу. Они обсуждали своих мужей, – Рэйчел поддерживала тон напускного тщеславия и умалчивала о мелочах, как свойственно замужним женщинам.

– Родман сейчас за границей, состоит в интендантской службе. Он стал капитаном. Ему пришлось уехать, но он не думает, что ввяжется во что-то большее.

– Энтони служит в пехоте. – Слова, в сочетании с коктейлем, вызывали у Глории самые теплые чувства. С каждым глотком она приближалась к уютному и надежному патриотизму.

– Кстати, – сказала Рэйчел полчаса спустя, когда они уходили, – не могла бы ты заглянуть ко мне на обед завтра вечером? Будут два ужасно милых офицера, которые скоро отправятся за океан. Полагаю, мы должны сделать все возможное, чтобы они провели приятный вечер.

Глория с радостью согласилась. Она записала адрес, – судя по номеру дома, респектабельное жилое здание на Парк-авеню.

– Было очень приятно встретиться с тобой, Рэйчел.

– Было просто замечательно. Мне давно этого хотелось.

Этими фразами они обменялись в Мариэтте в тот вечер, когда Энтони и Рэйчел проявляли ненужное внимание друг к другу. Все было прощено: Глория простила Рэйчел, а Рэйчел простила Глорию. Кроме того, было прощено и забыто, что Рэйчел оказалась свидетельницей величайшей катастрофы в жизни мистера и миссис Энтони Пэтч…

Время движется вперед через компромиссы с событиями.

Ухищрения капитана Коллинза

Оба офицера были представителями популярной военной профессии: капитанами-пулеметчиками. За обедом они говорили о себе с нарочитой скукой как о членах «Клуба самоубийц»; в те дни любая маловразумительная воинская служба была оправданием для такого названия. Один из капитанов, – ухажер Рэйчел, как отметила Глория, – был крупным мужчиной с приятными усами и безобразными зубами. Другой, капитан Коллинз, был коренастым, розоволицым и склонным к беспечному смеху каждый раз, когда он ловил на себе взгляд Глории. Он сразу же увлекся ею и в течение всего обеда осыпал ее бессодержательными комплиментами. После второго бокала шампанского Глория решила, что впервые за несколько месяцев она получает настоящее удовольствие.

После обеда прозвучало предложение куда-нибудь отправиться и потанцевать. Оба офицера запаслись бутылками из буфета Рэйчел – закон запрещал подавать спиртное военнослужащим, – и, снарядившись должным образом, они прошлись бесчисленными фокстротами по нескольким блистательным караван-сараям на Бродвее, честно меняя партнеров, – в то время как Глория становилась все более шумной и потешной для розоволицего капитана, который почти не трудился убирать с лица радушную улыбку.

К ее большому удивлению, в одиннадцать вечера она оказалась в меньшинстве среди тех, кто был готов продолжать веселье. Остальные хотели вернуться на квартиру к Рэйчел, – чтобы взять еще спиртного, как они говорили. Глория настоятельно указала, что фляжка капитана Коллинза наполовину полна, – она только что видела это, – но потом, встретившись взглядом с Рэйчел, заметила многозначительное подмигивание. Она рассеянно подумала, что ее подруга хочет избавиться от офицеров, и согласилась погрузиться в такси на улице.

Капитан Вольф сидел слева и держал Рэйчел на коленях. Капитан Коллинз сидел посередине, и когда он устроился сам, то положил руку на плечо Глории. Она безжизненно оставалась там несколько секунд, а потом напряглась, как тиски.

– Вы ужасно красивая, – прошептал он.

– Большое спасибо, сэр. – Она не была ни довольна, ни раздосадована. Столько мужских рук проделывало такое упражнение до Энтони, что она воспринимала это как сентиментальный жест, лишенный какого-либо значения.

В длинной парадной гостиной Рэйчел свет исходил только от теплившегося камина и двух торшеров с оранжевыми шелковыми абажурами, так что в углах скапливались глубокие убаюкивающие тени. Хозяйка, расхаживавшая в длинном свободном платье из темного шифона, как будто подчеркивала чувственную атмосферу. Какое-то время они сидели вчетвером, пробуя сандвичи, ожидавшие на чайном столике; Глория оказалась наедине с капитаном Коллинзом на кушетке у камина. Рэйчел и капитан Вольф удалились в другой конец комнаты, где они приглушенно беседовали друг с другом.

– Жаль, что вы замужем, – сказал капитан Коллинз. Его лицо было нелепой актерской карикатурой на серьезность.

– Почему? – Она протянула бокал для коктейля.

– Больше не пейте, – нахмурившись, посоветовал он.

– Почему же нет?

– Вы будете приятнее… если перестанете пить.

Глория внезапно уловила намерение, скрывавшееся за этой ремаркой, и атмосферу, которую он пытался создать. Ей захотелось рассмеяться, но она понимала, что здесь нет причины для смеха. Она наслаждалась вечером и не имела желания отправиться домой, но в то же время ее гордость была уязвлена таким низменным флиртом.

– Налейте мне еще, – велела она.

– Пожалуйста…

– О, к чему эти глупости! – раздраженно воскликнула она.

– Хорошо, хорошо, – он неохотно подчинился.

Потом его рука снова обвилась вокруг нее, и снова она не выказала протеста. Но когда розовая щека оказалась совсем близко, она уклонилась.

– Вы ужасно милая, – с бесцельной манерностью произнес он.

Она начала тихо напевать, теперь уже желая, чтобы он убрал руку. Внезапно ее взгляд упал на интимную сцену на другой стороне комнаты. Рэйчел и капитан Вольф слились в долгом поцелуе. Глория слегка поежилась, сама не зная, почему… Розовое лицо снова приблизилось к ней.

– Вам не стоит смотреть на них, – прошептал он. Почти сразу же другая его рука обвилась вокруг нее, и она ощутила его дыхание на своей щеке. Абсурдность ситуации снова восторжествовала над отвращением, и ее смех стал оружием, которому не понадобился клинок слов.

– А я думал, что вы душка, – говорил он.

– Что такое душка?

– Ну, девушка, которой нравится… наслаждаться жизнью.

– То есть целоваться с вами считается наслаждением?

Разговор прервался, когда Рэйчел и капитан Вольф неожиданно появились перед ними.

– Уже поздно, Глория, – сказала Рэйчел. Она раскраснелась, а ее волосы были растрепаны. – Тебе лучше остаться здесь на ночь.

На какое-то мгновение Глории показалось, что она предлагает офицерам уйти. Потом она поняла и, вместе с этим пониманием, поднялась на ноги с такой небрежностью, какую только могла изобразить.

Рэйчел непонимающе продолжала:

– Можете лечь в комнате рядом с этой. Я принесу все, что нужно.

Взгляд Коллинза по-собачьи умолял ее; рука капитана Вольфа уверенно обхватила талию Рэйчел. Они ждали.

Но соблазн распущенности – многокрасочный, разноликий, витиеватый и всегда немного попахивающий тухлятиной, – ни к чему не призывал Глорию и ничего не обещал ей. Если бы она захотела, то осталась бы без колебаний и сожалений, но сейчас она могла спокойно противостоять трем парам враждебных и оскорбленных глаз, которые последовали за ней в прихожую с натужной вежливостью и пустыми словами.

«Он не был душкой хотя бы для того, чтобы отвезти меня до дома, – подумала она в такси, а потом, с внезапной вспышкой негодования: – Что за пошлая свинья!»

Галантность

В феврале ей выпало переживание совершенно иного рода. Тюдор Бэйрд, предмет ее старинного и страстного увлечения, за которого она когда-то всерьез намеревалась выйти замуж, приехал в Нью-Йорк в составе авиационного корпуса и нанес ей визит. Они несколько раз сходили в театр, и через неделю, к ее огромному удовольствию, он так же влюбился в нее, как и раньше. Она вполне умышленно намекнула на это и слишком поздно осознала, что совершила злой поступок. Он дошел до состояния, когда мог лишь сидеть рядом с ней в унылом молчании каждый раз, когда они куда-то выходили.

Как член йельской общины «Свитка и Ключей»[66], он обладал надлежащей сдержанностью «настоящего яйцеголового», надлежащими представлениями о галантности и noblesse oblige [67], – но также, к несчастью, надлежащими предрассудками и надлежащим отсутствием собственных идей, – все эти черты Энтони научил ее презирать, но тем не менее она скорее восхищалась ими. Она обнаружила, что, в отличие от большинства ему подобных, он не был занудой. Он был видным мужчиной, слегка остроумным, и когда она была рядом с ним, то чувствовала, что из-за какого-то качества, которым он обладал, – назовите это глупостью, преданностью, сентиментальностью или чем-то менее определенным, чем вышеперечисленные, – он сделал бы все, что было в его силах, лишь бы порадовать ее.

Он поведал ей об этом наряду с другими вещами, очень корректно и с тяжеловесной мужественностью, скрывавшей подлинное страдание. Вовсе не любя его, она прониклась жалостью к нему и в чувственном порыве поцеловала его однажды вечером, потому что он был таким обаятельным, – реликтом исчезающего поколения, которое жило в самодовольной и утонченной иллюзии, а теперь оказывалось вытесненным менее галантными ослами. Потом она была рада, что поцеловала его, потому что на следующий день, когда его самолет рухнул с высоты пятнадцати сотен футов над Минеолой, осколок бензинового мотора насквозь пронзил его сердце.

Глория, одна

Когда мистер Хэйт сообщил Глории, что суд состоится не раньше осени, она решила заняться кинопробами без ведома Энтони. Если он увидит ее успех на актерском и финансовом поприще, если он убедится, что она может навязать свою волю Джозефу Блокману, ничего не отдавая взамен, то расстанется со своими глупыми предрассудками. Полночи она лежала без сна, планируя свою карьеру и предвкушая будущие успехи, а на следующее утро позвонила в компанию «Образцовое кино». Мистер Блокман находился в Европе.

Но на этот раз идея так сильно завладела ее вниманием, что она решила обойти агентства по найму работников киноиндустрии. Как это часто случалось, ее острое чутье сработало вопреки ее лучшим намерениям. В помещении агентства пахло так, как будто оно уже давно умерло. Она подождала пять минут, изучая своих малообещающих конкуренток, а потом энергично прогулялась по самым отдаленным уголкам Центрального парка и пробыла там так долго, что подхватила простуду. Она пыталась выветрить дух агентства по найму из своего дорожного костюма.

Весной, читая письма от Энтони, она начала догадываться – не из-за какого-то отдельного письма, но, скорее, из-за совокупного эффекта, – что он не хочет, чтобы она приезжала на Юг. Странно повторяемые оправдания, которые, судя по всему, ему самому казались неполноценными, появлялись с фрейдистской регулярностью. Он расставлял их в каждом письме, как будто опасался, что забыл это сделать в прошлый раз, как будто испытывал насущную потребность убедить ее. Ласкательные и уменьшительные нежные слова постепенно становились механическими и натужными, словно, закончив очередное письмо, он перечитывал его и буквально впихивал их в текст, как эпиграммы в пьесе Оскара Уайльда. Она приняла решение, отвергла его, поочередно гневаясь или впадая в уныние, и наконец гордо замкнула свой разум и позволила все возрастающей холодности вкрадываться в ее собственные послания.

В последнее время у нее было много поводов занять внимание чем-то другим. Несколько авиаторов, с которыми она познакомилась через Тюдора Бэйрда, приехали в Нью-Йорк, чтобы повидать ее; кроме того, появились еще два старинных ухажера, расквартированных в лагере Дикс. Все эти люди отправлялись на войну, поэтому, так сказать, передавали ее с рук на руки своим друзьям. Но после очередного, довольно неприятного эксперимента с потенциальным капитаном Коллинзом, когда ей представляли очередного знакомого, она ясно давала понять, что он не должен питать ложных надежд относительно ее статуса и личных намерений.

Когда наступило лето, она, как и Энтони, стала просматривать списки потерь среди офицерского состава и испытывала нечто вроде меланхоличного удовлетворения, когда узнавала о смерти человека, с которым она когда-то танцевала «джермен»[68], или, узнавая по именам младших братьев своих бывших кавалеров, думала о том, что по мере наступления на Париж мир наконец подходит к неизбежному и заслуженному краху.

Ей исполнилось двадцать семь лет. Ее день рождения миновал почти незаметно. Когда ей исполнилось двадцать лет, это испугало ее; в двадцать шесть она испытала некоторое беспокойство, но теперь она смотрелась в зеркало со спокойным одобрением, глядя на британскую свежесть своего лица и все ту же стройную подростковую фигуру.

Она старалась не думать об Энтони. Казалось, будто она переписывается с незнакомцем. Она рассказала своим знакомым, что он стал капралом, и была раздосадована, когда они отреагировали с вежливым равнодушием. Однажды ночью она плакала, потому что жалела его, – если бы он проявил хотя бы немного чуткости, она бы без колебаний отправилась к нему первым поездом, – чем бы он там ни занимался, он нуждался в духовной заботе, и теперь она чувствовала, что может сделать даже это. Еще недавно, лишившись его общества, высасывавшего ее моральную силу, она почувствовала себя восхитительно живой. До его отъезда она была склонна (по чистой ассоциации с ним) предаваться мрачным размышлениям о своих утраченных возможностях. Теперь она вернулась к нормальному состоянию ума, стала сильной, надменной и проживала каждый день с максимальным удовольствием. Она купила куклу и нарядила ее; одну неделю она проплакала над «Итан Фромом»[69], а на следующей неделе наслаждалась романами Голсуорси, которого любила за его талант воссоздавать через аллегорию ростка во тьме ту иллюзию юной романтичной любви, где женщина смотрит только вперед и никогда не оглядывается назад.

В октябре письма от Энтони умножились и стали почти неистовыми, а потом внезапно прекратились. Она провела беспокойный месяц, и ей потребовались все силы, чтобы удержаться от немедленной поездки на Миссисипи. Потом пришла телеграмма с извещением, что он был в госпитале и что она может ожидать его возвращения в Нью-Йорк в течение десяти дней. Словно фигура из сна, он вернулся в ее жизнь через бальный зал в тот ноябрьский вечер, – и все долгие часы, наполненные знакомым блаженством, она прижимала его к груди, лелея иллюзию счастья и покоя, который она не надеялась обрести снова.

Поражение генералов

Через неделю полк Энтони отправился обратно на Миссисипи для расформирования. Офицеры заперлись в купе пульмановских вагонов и пили виски, купленное в Нью-Йорке, а в плацкартных вагонах солдаты тоже напивались, как только могли, и каждый раз, когда поезд останавливался у какого-нибудь поселка, делали вид, будто они только что вернулись из Франции, где практически уничтожили германскую армию. Все они носили заморские фуражки и утверждали, что у них не было времени пришить золотые нашивки за выслугу лет. Мужланы с побережья находились под глубоким впечатлением и спрашивали, как им понравилось жить в траншеях, на что они отвечали: «Эх, парень!», глубокомысленно цокая языками и качая головами. Кто-то взял мелок и накорябал на борту вагона: «Мы выиграли войну, – теперь мы возвращаемся домой», а офицеры лишь посмеялись и оставили все как есть. Каждый старался получить свою долю куража и фанфаронства от этого позорного возвращения.

Пока они катились к старому лагерю, Энтони снедала тревожная мысль о том, что он может увидеть Дот, терпеливо ожидающую его на платформе. К своему облегчению, он никого не увидел и ничего не услышал о ней. Если бы она осталась в городе, то непременно попыталась бы связаться с ним, поэтому он пришел к выводу, что она уехала. Он не знал, куда именно, и это его не беспокоило. Он хотел только вернуться к Глории, – к возрожденной и восхитительно живой Глории. Когда его наконец демобилизовали, он покинул свою роту в кузове огромного грузовика вместе с толпой бывших солдат, которые дали одобрительные, почти сентиментальные отзывы о своих офицерах, особенно о капитане Даннинге. Со своей стороны, капитан обратился к ним со слезами на глазах и поведал о том, какое удовольствие (и т. д.) служить и работать (и т. д.), время не потрачено впустую (и т. д.), не забывать о долге (и т. д.). Все было очень скучно и по-человечески; думая об услышанном, Энтони, чей разум проветрился после недельного пребывания в Нью-Йорке, снова почувствовал глубокое отвращение к военному делу и ко всему, что было с ним связано. В своих ребяческих сердцах двое из каждых трех профессиональных офицеров считали, что войны были созданы для армий, а не армии для войн. Он радовался, наблюдая за тем, как генерал и полевые офицеры безутешно проезжают по опустевшему лагерю, лишенные своих частей и подразделений. Он радовался, когда слышал, как люди из его роты пренебрежительно смеются над увещеваниями, побуждавшими их оставаться в армии. Тогда им пришлось бы поступать в «военные школы». Теперь он знал, что это за «школы».

Два дня спустя он был в Нью-Йорке вместе с Глорией.

Очередная зима

Ранним вечером в феврале Энтони вернулся в свою квартиру и, ощупью пробравшись через тесную прихожую, непроглядно-темную в зимних сумерках, увидел Глорию, сидевшую у окна. Она повернулась, когда он вошел.

– Что сказал мистер Хэйт? – равнодушно спросила она.

– Ничего, – ответил он. – Возможно, в следующем месяце.

Она внимательно посмотрела на него; ее слух, настроенный на его голос, улавливал легчайшее косноязычие.

– Ты выпил, – бесстрастно заметила она.

– Только пару бокалов.

– Ну да.

Он зевнул в кресле, и на мгновение между ними воцарилось молчание. Потом она внезапно и резко спросила:

– Ты ходил к мистеру Хэйту? Скажи мне правду.

– Нет. – Он слабо улыбнулся. – По правде говоря, у меня не было времени.

– Я так и думала, что ты не пойдешь… Он послал за тобой.

– Мне наплевать. Меня тошнит от ожидания в его офисе. Можно подумать, это он оказывает мне услугу.

Он посмотрел на Глорию, словно ожидая моральной поддержки, но она вернулась к созерцанию сомнительной и малообещающей погоды за окном.

– Сегодня я чувствую себя довольно усталым от жизни, – осторожно заметил он. Она продолжала молчать. – Я встретил приятеля, и мы поговорили в баре «Билтмора».

Сумерки неожиданно сгустились, но никто из них не пошевелился, чтобы зажечь свет. Заблудившиеся невесть в каких раздумьях, они сидели в комнате, пока сильный порыв снега не заставил Глорию тихо вздохнуть.

– Чем ты занимаешься? – спросил он, когда молчание стало гнетущим для него.

– Читаю журнал. Там полно идиотских статей от преуспевающих авторов о том, как ужасно для бедных людей покупать шелковые рубашки. И пока я читала, то не могла думать ни о чем, кроме того, что я хочу серое беличье пальто, а мы не можем себе это позволить.

– Конечно, можем.

– Ну нет.

– Ну да! Если ты хочешь меховое пальто, то можешь получить его.

В его голосе, доносившемся из темноты, скрывались пренебрежительные нотки.

– Ты хочешь сказать, мы можем продать еще одну облигацию?

– Если это будет необходимо. Я не хочу, чтобы ты ходила раздетой. Правда, мы много потратили с тех пор, как я вернулся.

– Ох, заткнись! – раздраженно сказала она.

– Почему?

– Потому что я устала слушать, как ты болтаешь о том, сколько мы потратили или что мы сделали. Ты вернулся два месяца назад, и с тех пор мы практически каждый день устраиваем вечеринки. Мы оба хотели погулять, и мы это сделали. Ты же не слышал от меня ни одной жалобы, верно? Но ты только ноешь, ноешь и ноешь. Мне уже все равно, что мы делаем или что будет с нами, но, по крайней мере, я последовательна. И я не потерплю твоих жалоб и причитаний…

– Знаешь, ты сама иногда бываешь не очень любезной.

– У меня нет обязательств быть любезной. Ты не предпринимаешь никаких попыток изменить положение.

– Но я…

– Ха. Сдается, я уже слышала это раньше. Этим утром ты собирался не прикасаться к спиртному до тех пор, пока не найдешь работу. И тебе даже не хватило смелости зайти к мистеру Хэйту, когда он послал за тобой насчет судебного иска.

Энтони поднялся на ноги и включил свет.

– Послушай-ка! – моргая, выкрикнул он. – Меня уже тошнит от твоего острого язычка!

– И что ты собираешься предпринять по этому поводу?

– Думаешь, я совершенно счастлив? – продолжал он, не обратив внимания на ее вопрос. – Думаешь, я не знаю, что мы живем не так, как следует?

Глория мгновенно встала и выпрямилась перед ним, дрожа всем телом.

– Я этого не потерплю! – взорвалась она. – Мне не нужны твои поучения. Ты и твои страдания! Ты просто жалкий слабак, и ты всегда был таким!

Они тупо уставились друг на друга, не в силах произвести должное впечатление. Каждый из них испытывал неимоверную усталость, до ломоты в костях. Потом она ушла в спальню и захлопнула дверь за собой.

Возвращение Энтони вернуло на передний план все их предвоенные обиды и претензии. Цены угрожающе выросли, и в сравнительной перспективе их доход сократился до немногим более половины от первоначального размера. Был крупный предварительный гонорар мистеру Хэйту; были акции, купленные по сто долларов, которые теперь опустились до тридцати и сорока, и другие инвестиции, которые вообще не окупались. Предыдущей весной Глория столкнулась с альтернативой: либо съехать с квартиры, либо подписать годовой договор аренды по двести двадцать пять долларов в месяц. Она подписала договор. По мере того как необходимость экономии возрастала, они неизменно обнаруживали, что совершенно не способны экономить. Возобновилась старая политика проволочек. Озабоченные своей некомпетентностью, они рассуждали о том, что будут делать, – ох, – завтра, как они «перестанут ходить на вечеринки», и как Энтони устроится на работу. Но когда опускалась темнота, Глория, привыкшая к ежевечерним развлечениям, ощущала в себе позывы старинной бесшабашности. Она стояла в дверях спальни, яростно глодала пальцы и иногда ловила взгляд Энтони, когда он отрывался от книги. Потом раздавался телефонный звонок, и нервное напряжение уходило; она отвечала с плохо скрываемым энтузиазмом. Иногда кто-нибудь заходил «только на несколько минут», и вот, – усталое притворство, появление винного столика, возрождение изнуренного духа – и пробуждение, как середина бессонной ночи, в которой они блуждали.

На исходе зимы вместе с победными маршами возвращавшихся войск по Пятой авеню они все острее сознавали, что после возвращения Энтони их отношения совершенно изменились. После краткого повторного расцвета нежности и страсти каждый из них вернулся в свою одинокую мечту, не разделяемую с другим, и ласковые слова, которыми они обменивались, как будто шли от одного пустого сердца к другому, гулким эхом обозначая уход того, что, как они оба понимали, наконец закончилось.

Энтони снова обошел столичные газеты и снова получил отказ в поддержке от пестрого сборища офисных юношей, молоденьких телефонисток и редакторов городских новостей. Вердикт гласил: «Мы сохраняем открытые вакансии для наших сотрудников, которые все еще находятся во Франции». Потом, в конце марта, его взгляд упал на рекламное объявление в утренней газете, в результате чего он наконец обрел некое подобие работы.

ВЫ МОЖЕТЕ ПРОДАВАТЬ!!!
Почему бы не зарабатывать, пока вы учитесь?
Наши продавцы зарабатывают по 50–200 долларов в неделю.

Далее следовал адрес на Мэдисон-авеню и указания, предписывавшие явиться сегодня к часу дня. Глория, заглянувшая ему через плечо после одного из привычных поздних завтраков, заметила, как он лениво изучает объявление.

– Почему бы тебе не попробовать? – предложила она.

– Да ну, это очередная безумная схема.

– Возможно, и нет. По крайней мере, у тебя будет опыт.

По ее настоянию он явился в час дня по указанному адресу, где оказался одним из плотной толпы разносортных мужчин, ожидавших перед дверью. Они варьировались от мальчишки-курьера, явно злоупотребившего временем своего работодателя, до глубокого старца с искривленным телом и искривленной тростью. Некоторые были потрепанными жизнью, со впалыми щеками и красными набрякшими глазами, другие совсем юными, возможно, еще не закончившими школу. После пятнадцатиминутного ожидания и толкания локтями, пока все изучали друг друга с вялой подозрительностью, появился энергичный молодой пастырь в приталенном костюме и с манерами заместителя директора, который погнал их наверх в большую комнату, напоминавшую школьный класс и так же заставленную бесчисленными партами. Здесь перспективные коммивояжеры расселись по местам и снова стали ждать. Через некоторое время на помосте в дальнем конце зала появилось полдюжины сдержанных, но бодрых мужчин, которые, за одним исключением, уселись полукругом, лицом к слушателям.

Исключением был человек, который выглядел наиболее сдержанным, бодрым и молодым из остальных и который подошел к краю помоста. Слушатели с затаенной надеждой рассматривали его. Он был невысоким и довольно смазливым, но это была скорее коммерческая, а не актерская красота. У него были густые светлые брови и почти неправдоподобно честные глаза, и когда он достиг края своей трибуны, то как будто выстрелил в публику этими глазами и одновременно вскинул руку с двумя вытянутыми пальцами. Пока он покачивался, восстанавливая равновесие, в зале воцарилось выжидательное молчание. Молодой человек с безупречной уверенностью овладел вниманием слушателей, и его слова, когда они раздались, тоже были твердыми и уверенными, в стиле школы «прямо-и-сплеча»[70].

– Люди! – начал он, выдержав паузу. Слово замерло после долгого эха в конце зала, и лица, обращенные к нему с воодушевленным, циничным или усталым выражением, в равной мере были прикованы к нему и сосредоточены на нем. Три сотни взглядов слегка приподнялись. С плавным изяществом, напомнившим Энтони катание шаров в боулинге, он погрузился в море объяснений.

– Этим ярким и солнечным утром вы взяли в руки свою любимую газету и обнаружили рекламное объявление с простым и ясным, никак не приукрашенным утверждением, что вы можете продавать. Это все, что там было сказано. Там не говорилось «что», там не говорилось «как», там не говорилось «почему». Там всего-навсего утверждалось, что вы, вы и вы , – он указывал на слушателей, – можете продавать. Моя работа заключается не в том, чтобы сделать вас успешными, потому что каждый человек рождается успешным и сам делает себя неудачником; не в том, чтобы научить вас красноречию, потому что каждый человек – прирожденный оратор и сам превращает себя в молчуна. Моя задача состоит в том, чтобы рассказать вам одну вещь таким образом, что вы поймете ее, рассказать о том, что вы, вы и вы уже имеете деньги и процветание, и это наследство лишь ждет, когда вы придете и заявите свои права на него.

На этом месте какой-то мрачный ирландец, сидевший за партой в заднем конце зала, встал и вышел наружу.

– Этот человек думает, что он найдет свое наследство в пивной за углом. (Смех.) Он не найдет его там. Когда-то давным-давно я сам искал его там (смех), но с тех пор я сделал то, что каждый из вас, независимо от того, насколько он молод или стар, беден или богат (волна ироничных смешков), тоже может сделать. Это было до того, как я нашел… себя !

Мне интересно, знает ли кто-либо из вас, что такое «Задушевные беседы». Так вот, «Задушевные беседы» – это небольшая книжка, в которой я около пяти лет назад начал записывать свои открытия о главных причинах человеческих неудач и главных причинах человеческих успехов, – от Джона Д. Рокфеллера до Джона Д. Наполеона (смех) и еще раньше, до тех дней, когда Авель продал свое первородство за миску похлебки[71]. Вот сто экземпляров этих самых «Задушевных бесед». Те из вас, кто пришел с искренними намерениями, кто заинтересовался нашим предложением, но самое главное, кто недоволен тем, как обернулись его дела в настоящее время, получат по одной книге, которую унесут к себе домой, когда пройдут через вон ту дверь.

Далее, у меня в кармане лежат четыре только что полученных письма, где речь идет о «Задушевных беседах». Эти письма подписаны людьми, известными каждой американской семье. Послушайте это письмо из Детройта.

«Дорогой мистер Карлтон!
Я хочу заказать еще три тысячи экземпляров «Задушевных бесед» для распространения среди моих продавцов. Они сделали больше для повышения эффективности труда, чем любые премиальные предложения, которые я когда-либо рассматривал. Я сам постоянно читаю их и хочу сердечно поздравить вас с открытием первопричины той величайшей проблемы, которая сейчас стоит перед нашим поколением, – проблемы искусства продаж. Твердая основа, на которой стоит наша страна, – это мастерство торговли.
Еще раз примите мои самые сердечные поздравления,
Искренне ваш,
Генри У. Террел».

Он произнес имя тремя долгими громогласными восклицаниями, делая паузы для усиления магического эффекта. Потом он прочитал еще два письма, одно от производителя вакуумных пылесосов, а другое от президента Большой Северной Салфеточной Компании.

– А теперь, – продолжил он, – я в нескольких словах собираюсь рассказать вам, в чем заключается предложение, которое сделает тех из вас, кто возьмется за дело с надлежащим усердием. Попросту говоря, вот оно: «Задушевные беседы» были зарегистрированы в качестве компании. Мы собираемся вложить эти маленькие брошюры в руки каждой крупной деловой организации, каждого торговца и каждого человека, который знает , – я говорю не «думает», а знает ! – что он может продавать! Мы предлагаем часть акций концерна «Задушевные беседы» на рынке, и для того, чтобы распространение было как можно более широким, а также для того, чтобы мы могли представить живой, конкретный, материальный пример искусства продаж и каким оно может быть, мы собираемся дать тем из вас, кто окажется настоящими людьми, шанс продавать эти акции. Мне безразлично, что вы пытались продавать раньше или как вы пытались продавать это. Не имеет значения, насколько вы стары или молоды. Я хочу знать лишь две вещи: во-первых, хотите ли вы добиться успеха, и во-вторых, будете ли вы трудиться ради успеха?

Меня зовут Сэмми Карлтон. Не «мистер Карлтон», а просто Сэмми. Я обычный деловой человек, без всяких выкрутасов. Я хочу, чтобы вы называли меня Сэмми.

Это все, что я собирался сказать вам сегодня. Завтра я жду тех из вас, кто обдумает мое предложение и прочитает экземпляр «Задушевных бесед», который получит у выхода, чтобы вернуться в эту самую комнату в то же самое время. Тогда мы подробнее рассмотрим предложение и я объясню вам, в чем заключаются открытые мною принципы успеха. Я хочу, чтобы каждый из вас почувствовал, что вы, вы и вы можете продавать!

Голос мистера Карлтона еще раз эхом прокатился по залу и стих. Под шарканье и топанье множества ног, пихание и толкание локтями толпа понесла Энтони к выходу.

Дальнейшие похождения с «Задушевными беседами»

Под аккомпанемент ироничного смеха Энтони поведал Глории историю своего коммерческого приключения. Но она слушала без улыбки.

– Ты снова собираешься опустить руки? – холодно поинтересовалась она.

– Что… но ты же не ожидаешь, что я буду…

– Я никогда ничего не ожидала от тебя.

Он замешкался.

– Ну… я не вижу ни малейшей пользы в том, чтобы смеяться до упаду над подобными делишками. Если есть что-то еще старее, чем древняя история, то это новый поворот.

От Глории потребовалось поразительное количество моральной энергии, чтобы застращать его до возвращения обратно, и когда он явился на следующий день, немного подавленный от внимательного чтения ветхих банальностей, игриво рассыпанных в тексте «Задушевных бесед о честолюбии», то обнаружил лишь пятьдесят из первоначальных трехсот слушателей, ожидавших появления энергичного и убедительного Сэмми Карлтона. Способность мистера Карлтона к принуждению и воодушевлению на этот раз проявилась в разъяснении величественной теории мастерства продаж. Судя по всему, апробированный метод состоял в том, чтобы изложить свое предложение, но потом не спрашивать «А теперь вы не купите?» – о нет, так было неправильно! – а правильно было изложить свое предложение, а потом, после низведения своего оппонента до состояния полного изнеможения, высказать категорический императив: «А теперь послушайте! Я потратил свое время, когда объяснял вам суть дела. Вы признали мои доводы, и теперь я хочу задать лишь один вопрос: сколько вы хотите купить?»

Пока мистер Карлтон громоздил одно утверждение на другое, Энтони начал испытывать нечто вроде неприязненного доверия к нему. Явно преуспевающий человек, он поднялся до такого положения, что поучает других. Энтони не пришло в голову, что человек, который достигает коммерческого успеха, редко знает, как или почему это произошло, и, как это было в случае с его дедом, когда он начинает выдумывать причины, эти причины обычно оказываются неточными и абсурдными.

Энтони отметил, что из множества пожилых людей, которые откликнулись на первоначальное объявление, вернулись лишь двое, и что из тридцати с небольшим людей, собравшихся на третий день, чтобы получить от мистера Карлтона фактические инструкции по продаже, в наличии осталась лишь одна седая голова. Эти тридцать человек были ревностными неофитами: их губы повторяли движения губ мистера Карлтона, они покачивались на сиденьях от энтузиазма, а в интервалах его проповедей беседовали друг с другом напряженным одобрительным шепотом. Однако из немногих избранных, которым, по словам мистера Карлтона, «было предопределено получить награды, которые по праву принадлежат им», менее полудюжины сочетали в себе хотя бы малую толику личного обаяния с великим даром «толкача». Но им было сказано, что все они прирожденные толкачи, – просто необходимо, чтобы они страстно и беззаветно верили в то, что они продают. Он даже побуждал каждого по возможности покупать акции для себя, чтобы усилить собственную искренность.

На пятый день Энтони прогуливался по улице с полным комплексом ощущений человека, разыскиваемого полицией. Действуя в соответствии с инструкциями, он выбрал высокое офисное здание, чтобы начать с верхнего этажа и продвигаться вниз, останавливаясь у каждого офиса, где на двери будет табличка с именем. Но в последнюю минуту он заколебался. Возможно, будет разумнее акклиматизироваться к морозной атмосфере, которая, как он чувствовал, ожидала его впереди, попробовав сначала несколько офисов, скажем, на той же Мэдисон-авеню. Он вошел в пассаж, который выглядел лишь наполовину преуспевающим, и, когда увидел табличку с надписью «Перси Б. Уэзерби, архитектор», героически открыл дверь и вошел внутрь. Чопорная молодая женщина вопросительно посмотрела на него.

– Могу я встретиться с мистером Уэзерби? – Он гадал, не показался ли его голос слегка дрожащим.

Она осторожно положила руку на трубку телефона.

– Будьте добры, назовите ваше имя.

– Он, э-ээ… не знает меня. То есть, он не знает моего имени.

– Какое у вас дело к нему? Вы страховой агент?

– Нет, нет, ничего подобного! – поспешно заверил Энтони. – Нет, это… это личное дело.

Он усомнился в том, следовало ли так говорить. Когда мистер Карлтон наставлял свою паству, все выглядело очень просто: «Не позволяйте выставить себя на улицу! Покажите, что вы решительно настроены поговорить с ними, и они выслушают вас».

Девушка уступила при виде приятного, меланхоличного лица Энтони, поэтому секунду спустя дверь внутренней комнаты открылась и оттуда вразвалочку вышел высокий мужчина с прилизанными волосами. Он приблизился к Энтони с плохо скрываемым нетерпением.

– Вы хотели видеть меня по личному делу?

Энтони пришел в ужас.

– Я хотел поговорить с вами, – вызывающе сказал он.

– О чем?

– Понадобится некоторое время на объяснение.

– Ну, так в чем дело? – В голосе мистера Уэзерби обозначилось растущее раздражение.

Тогда Энтони начал, с силой выдавливая из себя каждое слово, каждый слог:

– Не знаю, приходилось ли вам слышать о серии брошюр под названием «Задушевные беседы»…

– Боже правый! – воскликнул Перси Б. Уэзерби, архитектор. – Вы пытаетесь тронуть мое сердце?

– Нет, это бизнес. «Задушевные беседы» были зарегистрированы в качестве компании, и мы предлагаем часть акций на свободном рынке…

Его голос постепенно затихал, подавленный неотступным и презрительным взглядом его нежданной добычи. Еще минуту он продолжал бороться, все более ранимый, путающийся в собственных словах. Уверенность выходила из него вместе с порциями умственной отрыжки, которые казались частями его собственного тела. Тогда Перси Б. Уэзерби, архитектор, почти милосердно прервал интервью:

– Боже правый! – с отвращением выпалил он. – И вы называете это личным делом!

Он развернулся и прошествовал в свой кабинет, громко хлопнув дверью. Не осмеливаясь посмотреть на стенографистку, Энтони каким-то загадочным и постыдным образом выбрался из комнаты. Обильно потея, он стоял в вестибюле и гадал, почему никто не приходит арестовать его; в каждом торопливо брошенном взгляде он безошибочно различал презрение.

Через час и с помощью двух порций неразбавленного виски он решился на новую попытку. Он зашел в лавку слесаря-сантехника, но когда он упомянул о своем деле, водопроводчик стал торопливо натягивать пальто, хрипло заявляя, что ему пора на ленч. Энтони вежливо заметил, что бесполезно что-то продавать мужчине, когда он голоден, и водопроводчик от всей души согласился с ним.

Этот эпизод воодушевил Энтони: он старался думать, что если бы водопроводчик не торопился на ленч, то, по крайней мере, выслушал бы его речь.

Миновав несколько блистающих и неприступных универмагов, он вошел в бакалейный магазин. Разговорчивый владелец сообщил ему, что перед покупкой любых акций он собирается проверить, как перемирие повлияло на рынок. Энтони это показалось почти нечестным. В воображаемой Утопии мистера Карлтона единственная причина, по которой перспективные покупатели могли воздержаться от покупки акций, заключалась в том, что они сомневались, будет ли такая инвестиция многообещающей. Разумеется, человек в таком состоянии был почти смехотворно легкой добычей, загоняемой в угол всего лишь с помощью благоразумного применения выверенных коммерческих аргументов. Но эти люди… как же так, они вообще не рассматривали возможность покупки!

Энтони принял еще несколько порций, прежде чем нацелиться на своего четвертого клиента, агента по продаже недвижимости. Тем не менее он оказался сокрушенным единственным ударом, не менее убедительным, чем силлогизм. Агент по торговле недвижимостью сказал, что у него есть три брата, которые занимаются инвестиционным бизнесом. Узрев себя в роли разрушителя семейных связей, Энтони извинился и вышел на улицу.

После очередной выпивки у него созрел блестящий план продажи акций барменам на Лексингтон-авеню. Это заняло несколько часов, так как понадобилось принять несколько порций в каждом месте, чтобы привести владельца в надлежащее расположение ума для делового разговора. Но бармены единогласно утверждали, что если бы у них были деньги для покупки ценных бумаг, то они бы не работали барменами. Дело выглядело так, как будто они сговорились на таком опровержении его аргументов. По мере приближения сумрачного и сырого пятичасового рубежа он обнаружил, что у них появилась еще более досадная склонность ставить ему препоны с помощью насмешек.

В пять часов, сосредоточившись с неимоверным усилием, он решил, что должен придать больше разнообразия вербовке своих сторонников. Он выбрал кулинарный магазин среднего размера и зашел туда. Во вспышке озарения он ощутил, что нужно заворожить не только владельца магазина, но также и всех покупателей; возможно, повинуясь стадному инстинкту, они будут покупать именно как потрясенное и мгновенно убежденное стадо.

– Веч’р добрый, – громко и сипло начал он. – Есть ма’нькое пред’жение.

Если он хотел добиться тишины, то получил ее. Нечто вроде благоговейного молчания снизошло на полдюжины женщин, делавших покупки, и на седовласого старца в поварском колпаке и фартуке, который разделывал цыплят.

Энтони вытащил пачку брошюр из приоткрытого портфеля и добродушно помахал ими.

– Купите аб’гации, – предложил он. – Так же хороши, как аб’гации Свободы![72] – Эта фраза понравилась ему, и он решил развить тему. – Лучше, чем аб’гации Свободы. Каждая из этих стоит две свободных аб’гации.

В его разуме возник пробел, и он перескочил к заключительной части выступления, сопровождаемой надлежащими жестами, немного смазанными из-за необходимости держаться за прилавок одной или двумя руками.

– А теперь послушайте! Я потратил свое время. Я не хочу знать, почему вы не покупаете. Я просто хочу, чтобы вы сказали, почему . Хочу, чтобы вы сказали, сколько !

На этом этапе они должны были устремиться к нему с чековыми книжками и ручками в руках. Осознав, что они могли не уловить его намек, Энтони с актерским инстинктом повторил финальный монолог.

– А теперь послушайте! Я потратил свое время. Вы поняли пр’жение. Вы согласились с аг… с арг’ментами? Т’ерь все, что мне нужно от вас: скоко св’дных аб’гаций ?

– Послушай-ка, – вмешался новый голос. Дородный мужчина, чье лицо было украшено симметричными завитками соломенных усов, вышел из застекленной будки в заднем конце магазина и угрожающе приблизился к Энтони. – Послушай-ка, ты!

– Сколько? – сурово повторил продавец. – Ты потратил мое время…

– Эй, ты! – крикнул владелец. – Я упеку тебя в полицию.

– Никак нет! – с доблестным вызовом отозвался Энтони. – Я только хочу знать, сколько.

Здесь и там в магазине поднимались облачка критических замечаний и увещеваний.

– Как ужасно!

– Он буйный маньяк.

– Он пьян в стельку.

Владелец резко схватил Энтони за руку.

– Убирайся, или я вызову полисмена.

Какие-то остатки здравого смысла заставили Энтони кивнуть и неуклюже засунуть свои облигации в портфель.

– Сколько? – с сомнением повторил он.

– Всех, если понадобится! – прогремел его оппонент, потрясая желтыми усами.

– П’дайте им всем по аб’гации.

С этими словами Энтони повернулся, с серьезным видом поклонился своим последним слушателям и вывалился из магазина. Он нашел такси на углу и доехал до дома. Там он впал в непробудный сон на диване, поэтому, когда Глория нашла его, воздух был спертым от кислого перегара, а его рука по-прежнему сжимала раскрытый портфель.

За исключением тех случаев, когда Энтони пьянствовал, спектр его ощущений стал меньше, чем у здорового пожилого человека, а когда в июле объявили сухой закон[73], он обнаружил, что те, кто мог себе это позволить, стали пить еще больше, чем раньше. Теперь хозяин доставал бутылку по самому незначительному поводу. Потребность предъявлять спиртное была проявлением того же рефлекса, который побуждает мужчину украшать свою жену драгоценностями. Наличие спиртного было похвальбой, едва ли не символом респектабельности.

По утрам Энтони просыпался усталым, нервозным и озабоченным. Безмятежные летние сумерки и багряная утренняя прохлада в равной мере оставляли его безответным. Лишь на краткий момент, в теплоте и оживлении чувств после ежедневного первого коктейля, его разум обращался к переливчатым мечтам о будущих удовольствиях, – к общему наследию счастливых и проклятых. По мере опьянения мечты тускнели и он становился смятенным призраком, движущимся по странным закоулкам собственного разума, полных неожиданных ухищрений. В лучших случаях он становился грубовато-презрительным или погружался в душные и безжизненные глубины. Однажды вечером в июне он резко повздорил с Мори по самому тривиальному вопросу. На следующее утро он смутно припоминал, что речь шла о разбитой пинтовой бутылке шампанского. Мори посоветовал ему протрезветь, тем самым глубоко ранив его чувства, поэтому в попытке сохранить достоинство он встал из-за стола, схватил Глорию за руку и наполовину вывел, наполовину затолкал ее в такси на улице, оставив Мори с тремя заказанными обедами и тремя билетами в оперу.

Такие прискорбные концовки стали настолько обычными, что когда они случались, он больше не трудился приносить извинения. Если Глория протестовала, – а в последнее время она была более склонна погружаться в презрительное молчание, – он либо принимался ожесточенно защищаться, либо понуро уходил из квартиры. Ни разу после инцидента на платформе станции в Редгейте он не наложил на нее руки в гневе, хотя часто воздерживался от этого лишь по велению некоего инстинкта, заставлявшего его содрогаться от ярости. Поскольку он до сих пор ценил ее превыше любого другого человека, то стал более остро и часто ненавидеть ее.

До сих пор судьи апелляционного отделения медлили с вынесением решения, но после очередной отсрочки они наконец подтвердили приговор нижестоящего суда; двое судей выступили против. Апелляционный иск был обращен на Эдварда Шаттлуорта. Дело должно было дойти до суда высшей инстанции, и они оказались перед перспективой очередного неопределенного ожидания. Полгода, может быть, один год. Дело стало для них совершенно нереальным, далеким и неопределенным, как небеса.

Прошедшей зимой один мелкий вопрос оказался вездесущим и утонченным раздражителем: вопрос о серой меховой шубке Глории. В то время женщины заворачивались в длинные беличьи пелерины, которые можно было видеть через каждые несколько ярдов на Пятой авеню. Женщины принимали форму обелисков. Они казались свинообразными и непристойными; они были похожи на содержанок, утопающих в роскоши, в женственной дикости своих одеяний. Тем не менее Глория хотела получить серую беличью шубку.

Обсуждая этот вопрос, или, скорее, дискутируя на эту тему, – ибо уже на первом году их супружества каждое обсуждение превращалось в ожесточенные дебаты, полные таких оборотов, как «совершенно определенно», «абсолютно возмутительно», «тем не менее это так», и ультравыразительного «несмотря на», – они пришли к выводу, что не могут себе этого позволить. Постепенно это становилось символом их растущей материальной озабоченности.

Для Глории сокращение их дохода было поразительным феноменом, не имевшим объяснения или прецедентов; то, что это вообще могло произойти в течение пяти лет, казалось преднамеренной жестокостью, задуманной и осуществленной неким язвительным божеством. Когда они поженились, семь с половиной тысяч в год казались достаточным содержанием для молодой пары, особенно когда оно было подкреплено ожиданием многих миллионов. Глория так и не осознала, что капитал уменьшался не только количественно, но и по покупательной способности, пока гонорар в пятнадцать тысяч долларов для мистера Хэйта не сделал этот факт внезапно и поразительно очевидным. Когда Энтони призвали в армию, они оценивали свой доход более чем в четыреста долларов в месяц, хотя доллар уже тогда падал в цене, но после его возвращения в Нью-Йорк они обнаружили, что их дела находятся в еще более тревожном состоянии. Они получали лишь четыреста пятьдесят долларов в год от своих капиталовложений. И хотя суд по завещанию отодвигался перед ними, как назойливый мираж, а отметка финансовой несостоятельности маячила на близком расстоянии, они обнаружили, что жить на текущий доход стало больше невозможно.

Поэтому Глория ходила без беличьей шубки и каждый день на Пятой авеню немного стыдилась своей весьма поношенной и укороченной леопардовой шкуры, теперь безнадежно устаревшей. Каждый второй месяц они продавали по одной облигации, но после оплаты счетов денег хватало лишь на жадно поглощаемые текущие расходы. Расчеты Энтони показывали, что их капитала должно хватить еще примерно на семь лет. Поэтому сердце Глории решительно ожесточилось, когда за одну неделю после долгой истеричной вечеринки, во время которой Энтони капризно избавился от пиджака, жилета и рубашки прямо в театре и был выдворен оттуда группой швейцаров, они потратили вдвое больше, чем стоила серая беличья шубка.

Наступил ноябрь, больше похожий на бабье лето, с теплыми, ласковыми ночами, в чем больше не было необходимости, ибо лето завершило свои труды. Бэйб Рут впервые побил рекорд по количеству пробежек, а Джек Демпси сломал челюсть Джессу Уилларду в Огайо[74]. В Европе обычное число детей пухло с голоду, а дипломаты занимались привычным бизнесом сохранения мира для новой войны. В Нью-Йорке пролетариат был «призван к дисциплине», а ставки на Гарвард обычно принимали пять к трем. Наступил подлинный мир, начало новой эпохи.

В спальне квартиры на Пятьдесят Седьмой улице Глория лежала на кровати и металась с боку на бок, время от времени садясь и сбрасывая с себя ненужное одеяло и однажды попросив Энтони, который бессонно лежал рядом с ней, принести ей стакан воды со льдом.

– Пожалуйста, обязательно положи лед, – настойчиво сказала она. – Вода из-под крана недостаточно холодная.

Глядя через тонкие занавески, она видела закругленную луну над крышами и желтое сияние в небе за ней, исходившее от Таймс-сквер. Пока она созерцала эти два несовместимых светила, ее разум работал над чувством, – или, скорее, над сложно переплетенным комплексом чувств, – занимавшим ее мысли в течение этого дня, и вчерашнего дня, и так далее до последнего времени, которое она могла припомнить более или менее связно и ясно, – должно быть, до тех пор, пока Энтони служил в армии.

В феврале ей исполнится двадцать девять лет. Этот месяц приобрел зловещую и непреодолимую значительность, заставлявшую ее в эти туманные, почти лихорадочные часы задаваться вопросом, не растратила ли она, в конце концов, свою слегка утомленную красоту и есть ли прок от любого качества, связанного с жестокой неизбежностью смерти.

Давным-давно, когда ей был двадцать один год, она написала в своем дневнике: «Красотой можно только восхищаться, только любить ее ради того, чтобы потом заботливо собрать ее и вручить своему избраннику, как букет роз. Насколько я могу судить, мою красоту следует использовать именно таким образом…»

А теперь весь этот ноябрьский день, весь этот безотрадный день под грязно-белым небом, Глория думала о том, что, возможно, она ошибалась. Для сохранения полноты своего первоначального дара она не искала иной любви. Но когда пламя первых восторгов потускнело, уменьшилось и покинуло их, – что она тогда сохраняла? Ее озадачивало, что она больше не понимает, что хранит: сентиментальные воспоминания или некое глубокое и принципиальное понятие о чести. Теперь она сомневалась, что какие-то моральные вопросы имели прямое отношение к ее образу жизни, – проходить по самым ярким и веселым тропам, ни о чем не заботясь и ни о чем не сожалея, и хранить свою гордость, всегда будучи собой, и делать то, что ей казалось нужным и прекрасным. Начиная от первого мальчика в итонском воротничке[75], чьей «девушкой» она была, и до последнего случайного мужчины, чей взгляд стал бдительным и оценивающим, когда остановился на ней, она нуждалась лишь в той несравненной прямоте, которую могла выразить во взгляде или облечь в непоследовательную фразу, – ибо она всегда говорила отрывистыми фразами, – чтобы окружить себя бесчисленными иллюзиями, неизмеримыми расстояниями, невыразимым сиянием. Для того чтобы пробуждать мужские души, создавать возвышенное счастье или возвышенное отчаяние, она должна оставаться неизменно гордой, – гордой, чтобы быть чистой, но и для того, чтобы быть нежной, страстной и одержимой.

В глубине души она сознавала, что никогда не хотела иметь детей. Грубая повседневность, приземленность, невыносимые ощущения при беременности, угроза ее красоте, – все это ужасало ее. Она хотела существовать лишь как разумный цветок, продлевающий и сохраняющий себя. Ее сентиментальность могла отчаянно цепляться за собственные иллюзии, но ироничная душа нашептывала, что материнство является привилегией и для самки бабуина. Поэтому она мечтала только о призрачных детях – ранних, идеальных символах ее ранней, идеальной любви к Энтони.

В конце концов, лишь красота никогда не подводила ее. Она никогда не видела красоту, подобную собственной. То, что это означало в этическом и эстетическом смысле, меркло перед великолепной реальностью ее бело-розовых ног, чистой безупречности ее тела и детского рта, похожего на воплощенный символ поцелуя.

В феврале ей исполнится двадцать девять лет. Пока долгая ночь близилась к окончанию, в ней зрело абсолютное понимание того, что она сделает со своей красотой в ближайшие три месяца. Сначала она была не уверена, но проблема постепенно разрешилась сама собой в виде старого соблазна киноэкрана. Никакая материальная нужда не могла подвигнуть ее на этот шаг с такой силой, как страх утратить свою красоту. Ей не было дела до Энтони, нищего духом, слабого и сломленного человека с налитыми кровью глазами, к которому она до сих пор испытывала моменты нежности. Это не важно. В феврале ей исполнится двадцать девять лет. Еще сто дней, так много дней… Завтра она отправится к Блокману.

Вместе с решением наступило облегчение. Ее воодушевляло, что иллюзия красоты каким-то образом будет подкреплена и сохранена, хотя бы на целлулоидной пленке, когда реальность исчезнет. Значит, завтра.

На следующий день она почувствовала себя слабой и больной. Она попыталась выйти на улицу и удержалась от падения, лишь уцепившись за почтовый ящик рядом с парадной дверью. Негр-лифтер с Мартиники помог ей подняться наверх, и она лежала в постели, дожидаясь возвращения Энтони и не в силах даже расстегнуть лифчик.

Пять дней она пролежала с инфлюэнцей, которая, когда месяц свернул за угол и перешел в зиму, обернулась двухсторонней пневмонией. В лихорадочных вылазках своего разума она бродила по дому с мрачными неосвещенными комнатами, выискивая свою мать. Она хотела одного: быть маленькой девочкой, вверенной умелым заботам некой покладистой, но превосходящей силы, более недалекой и уравновешенной, чем она сама. Казалось, единственным возлюбленным, которого она когда-либо хотела иметь, был возлюбленный из сна.

«Odi Profanum Vulgus»[76]

Однажды, в разгар болезни Глории, произошел любопытный инцидент, ненадолго озадачивший профессиональную сиделку мисс Макговерн. Это произошло днем, но в комнате, где лежала пациентка, было темно и тихо. Мисс Макговерн стояла у постели, смешивая какую-то микстуру, когда миссис Пэтч, явно пребывавшая в глубоком сне, вдруг села и с негодованием заговорила:

– Миллионы людей, – сказала она, – кишащих как крысы, лопочущих как макаки, воняющих как в аду… обезьяны! Или вши, наверное. За один действительно прелестный дворец… скажем, на Лонг-Айленде или даже в Гринвиче… за один дворец, полный картин из Старого Света и изысканных вещей, с древесными аллеями, зелеными лужайками и видами на синее море, и чудесными людьми в превосходных одеждах… Я бы принесла в жертву сотню тысяч из них, нет, миллион из них! – Она подняла слабую руку и щелкнула пальцами. – Мне нет дела до них, понимаете?

Взгляд, который она обратила на мисс Макговерн после завершения этой речи, был необыкновенно мечтательным и странно сосредоточенным. Потом она издала короткий смешок, исполненный презрения, упала на подушку и снова провалилась в сон.

Мисс Магковерн была ошеломлена. Она гадала, что это за сотни тысяч, которыми миссис Пэтч была готова пожертвовать ради своего дворца. Доллары, предположила она, – однако это прозвучало не совсем так, как если бы речь шла о долларах.

Кино

В феврале, через семь дней после ее дня рождения и большого снегопада, завалившего переулки, как грязь заполняет щели в полу, снег превратился в слякоть, сгоняемую в водостоки водой из шлангов департамента по очистке улиц. Ветер, не ставший менее резким от того, что налетал порывами, врывался в квартиру через открытые окна и приносил с собой мрачные тайны закоулков, но очищал квартиру супругов Пэтч от застоявшегося сигаретного дыма.

Глория, завернувшаяся в теплый халат, вошла в стылую комнату, сняла телефонную трубку и позвонила Джозефу Блокману.

– Вы имеете в виду мистера Джозефа Блэка? – требовательно спросила телефонистка из «Образцового кино».

– Блокмана, Джозефа Блокмана. Б-л-о…

– Мистер Джозеф Блокман сменил фамилию на Блэк. Хотите поговорить с ним?

– Ну… да. – Она нервно вспомнила, как однажды в лицо назвала его Блокхэдом.

С его офисом удалось связаться благодаря любезности еще двух женских голосов; последней была секретарша, которая спросила ее имя. Только услышав в трубке ровное течение знакомого, но обезличенного голоса, она поняла, что с момента их последней встречи миновало три года. И он сменил фамилию на Блэк.

– Мы можем встретиться? – беспечно поинтересовалась она. – Конечно же, по делу. Я собираюсь попробовать силы в кино… если смогу.

– Я очень рад. Всегда считал, что это вам понравится.

– Как вы думаете, вы можете устроить мне пробу? – спросила она с высокомерием, свойственным всем красивым женщинам, – всем женщинам, которые когда-либо считали себя красивыми.

Он заверил ее, что все зависит лишь от того, когда она хочет прийти на пробу. В любое время? Хорошо, он позвонит позже в этот день и сообщит подходящее время. Разговор завершился формальными пустословиями с обеих сторон. С трех часов до пяти она просидела рядом с телефоном, но без всякого результата.

Однако на следующее утро пришла записка, которая успокоила и одновременно взволновала ее.

«Дорогая Глория,
Благодаря чистой удаче до моего внимания дошел материал, который, как я думаю, будет самым подходящим для Вас. Мне бы хотелось видеть, как Вы начнете с чего-то, что принесет Вам известность. В то же время если очень красивая девушка Вашего типажа окажется в кадре с одной из довольно поношенных кинозвезд, которые являются неизбежным бедствием для любой съемочной компании, то, скорее всего, пойдут разные пересуды. Но есть «вставная» роль молоденькой девушки в картине Перси Б. Дебриса, которая, как я полагаю, просто создана для Вас и принесет Вам известность. Уилла Сэйбл и Гастон Мирс исполняют характерные роли, а Вы, полагаю, сыграете роль ее младшей сестры.

Так или иначе, Перси Б. Дебрис, который режиссирует картину, говорит, что если Вы придете в студию завтра (в четверг), то он устроит пробный прогон. Если десять часов Вас устраивает, я встречу Вас там в это время.

С наилучшими пожеланиями,
Искренне ваш,
Джозеф Блэк»
.

Глория решила, что Энтони не стоит знать об этом до тех пор, пока она не получит определенную позицию, поэтому на следующее утро она оделась и ушла из квартиры до того, как он проснулся. Ее зеркальце, как она считала, поведало ей практически то же самое, что и раньше. Она гадала, могли ли сохраниться какие-то остаточные следы недавней болезни. Она немного похудела и несколько дней назад вообразила, что ее щеки стали чуточку тоньше, – но она считала, что это преходящее состояние и в этот конкретный день она выглядит такой же свежей, как всегда. Она купила и примерила новую шляпку, а поскольку день выдался теплый, она оставила леопардовую шкуру дома.

В студии «Образцовое кино» о ее прибытии объявили по телефону и сообщили, что мистер Блэк сейчас спустится к ней. Она огляделась по сторонам. Две девушки шли в сопровождении маленького толстяка в модном пиджаке со скошенными нагрудными карманами; одна из них указала на кипу тонких пакетов, сложенных у стены до высоты груди и тянувшихся на добрых двадцать футов.

– Это студийная почта, – объяснил толстяк. – Фотографии кинозвезд, которые сотрудничают с «Образцовым кино».

– О!

– На каждой стоит автограф Флоренс Келли, Гастона Мирса или Мака Доджа, – он доверительно подмигнул. – По крайней мере, когда Минни Макглук из Саук-Центр[77]получит фотографию, которую она заказывала, то будет думать, что это автограф.

– Это просто штамп?

– Конечно. Им понадобилось бы работать восемь часов в день, чтобы подписать половину фотографий. Говорят, студийная почта Мэри Пикфорд обходится ей в пятьдесят тысяч в год.

– Ничего себе!

– Конечно. Пятьдесят тысяч. Но это лучшая реклама, какая только есть…

Они вышли за пределы слышимости, и почти сразу же появился Блокман, – смуглый обходительный джентльмен лет тридцати пяти на вид, который с теплой учтивостью приветствовал ее и сообщил, что она совершенно не изменилась за три года. Он привел ее в огромный зал, не уступавший по размерам оружейному складу и разделенный чередующимися съемочными площадками и слепящими рядами незнакомых огней. Каждая площадка была обозначена большими белыми буквами: «Компания Гастона Мирса», «Компания Мака Доджа» или просто «Образцовое кино».

– Вам приходилось посещать киностудию?

– Нет, никогда.

Ей понравилось. Здесь не было гнетущей замкнутости, запахов грима и грязных безвкусных костюмов, которые когда-то возмущали ее за кулисами музыкальных комедий. Эта работа совершалась в чистой утренней атмосфере; все приспособления выглядели красочными, дорогими и новыми. На площадке, задрапированной колоритным маньчжурским занавесом, в соответствии с указаниями из мегафона по сцене расхаживал настоящий китаец, в то время как огромный сверкающий механизм выдавал на-гора старинный нравоучительный текст для просвещения национального духа.

К ним подошел рыжеволосый мужчина и с фамильярным уважением обратился к Блокману, который ответил:

– Добрый день, Дебрис. Хочу познакомить тебя с миссис Пэтч… Как я уже объяснил, она хочет сниматься в кино… Ладно, куда пойдем?

Мистер Дебрис – великий мистер Дебрис, подумала Глория – повел их на съемочную площадку, изображавшую офисный интерьер. Несколько стульев было сдвинуто вокруг камеры, стоявшей перед сценой, и они расселись по местам.

– Вы когда-нибудь бывали на киностудии? – спросил мистер Дебрис и смерил ее взглядом, который был квинтэссенцией проницательности. – Нет? Хорошо, тогда я в точности объясню, что будет происходить. Мы собираемся провести так называемую пробу, чтобы проверить вашу фотогеничность, прирожденные сценические навыки и вашу реакцию на инструктаж. Нет никакой надобности нервничать по этому поводу. Я просто велю оператору отснять несколько сотен футов эпизода, который отметил в этом сценарии. На основании этого материала мы можем весьма точно определить, что нам нужно.

Он достал отпечатанный на машинке постановочный сценарий и объяснил суть эпизода, в котором ей предстояло выступить. Как выяснилось, некая Барбара Уэйнрайт тайно вышла замуж за младшего партнера фирмы, чей офис был представлен на съемочной площадке. Однажды, случайно попав в пустой кабинет, она естественным образом заинтересовалась, где работает ее муж. Зазвонил телефон, и после некоторого колебания она ответила на звонок. Она узнала, что ее муж попал под автомобиль и погиб на месте. Это известие ошеломило ее. Сначала она была не в состоянии осознать истину, но наконец до нее дошло и она упала на пол в глубоком обмороке.

– Это все, что нам нужно, – заключил мистер Дебрис. – Я буду стоять вот здесь и давать вам примерные подсказки, а вы должны играть так, как будто меня нет, и делать все так, как вам кажется естественным. Не нужно бояться, что мы будем слишком строго судить эту пробу. Мы просто хотим получить общее представление о вашей сценической личности.

– Понятно.

– Вы найдете грим в помещении за сценой. Не перестарайтесь. Совсем немного красного.

– Понятно, – повторила Глория и кивнула. Она нервно облизнула губы кончиком языка.

Проба

Когда она вышла на съемочную площадку через настоящую деревянную дверь и аккуратно закрыла ее, то обнаружила, что одета неподобающим и неудобным образом. По такому случаю ей следовало купить «девичье» платье, – она по-прежнему могла носить их, и оно стало бы хорошим капиталовложением, если бы подчеркнуло ее грациозную юность.

Ее внимание резко переключилось на судьбоносный момент, когда голос мистера Дебриса донесся из-за яркого света софитов впереди.

– Вы оглядываетесь в поисках вашего мужа… Теперь – вы не видите его… вас заинтересовал его кабинет…

Она осознала монотонный стрекот камеры. Это беспокоило ее. Она невольно глянула в камеру и тут же подумала, успела ли она принять правильное выражение лица. Потом, с некоторым усилием, она принудила себя к действию; никогда раньше она не ощущала, что движения ее тела были настолько банальными, неуклюжими, лишенными грации и достоинства. Она обошла кабинет, подбирая разные предметы и тупо глядя на них. Потом она осмотрела пол, потолок и тщательно изучила несущественный свинцовый карандаш, лежавший на столе. Наконец, когда она больше не могла придумать никакого занятия, а тем более выразительного жеста, она выдавила улыбку.

– Хорошо. Теперь звонит телефон. Дзынь-дзынь! Вы колеблетесь, потом отвечаете на звонок.

Она поколебалась, а потом подняла трубку, – слишком быстро, как ей показалось.

– Здравствуйте.

Собственный голос показался гулким и нереальным. Слова звенели на пустой сцене, словно призрачные завывания. Абсурдность их требований поражала ее, – неужели они ожидали, что она по мановению руки поставит себя на место этого нелепого и толком не объясненного персонажа?

– …Нет… нет… Еще нет! Теперь слушайте: «Джон Самнер только что попал под автомобиль и погиб на месте!»[78]

Глория медленно приоткрыла свой детский ротик.

– Теперь кладите трубку. Со всей силы!

Она повиновалась и прильнула к столу, глядя перед собой широко распахнутыми глазами. Наконец-то она почувствовала легкое воодушевление, и ее уверенность возросла.

– Теперь падайте в обморок.

Она рухнула на колени, потом ничком распростерлась на полу и замерла бездыханно.

– Отлично! – объявил мистер Дебрис. – Благодарю вас, этого достаточно. Более чем достаточно. Вставайте, пожалуйста.

Глория встала, собрав все свое достоинство и отряхнув юбку.

– Ужасно! – с прохладным смешком заметила она, хотя ее сердце гулко колотилось в груди. – Чудовищно, не правда ли?

– Вам не понравилось? – спросил мистер Дебрис со слабой улыбкой. – Показалось, что слишком трудно? Я ничего не могу сказать, пока не просмотрю отснятый материал.

– Разумеется, нет, – согласилась она, попытавшись отыскать какой-то скрытый смысл в его замечании, но ничего не обнаружив. Именно так он должен был сказать, если не старался обнадежить ее.

Спустя несколько минут она покинула студию. Блокман пообещал, что она узнает о результатах кинопробы в ближайшие несколько дней. Слишком гордая, чтобы добиваться ясных комментариев, она испытывала непонятную неуверенность. Лишь теперь, когда последний шаг наконец был сделан, она поняла, что задним числом просчитывала вероятность успешной карьеры в кино последние три года. В тот вечер она попыталась перебрать в уме все мелкие детали, которые могли повлиять на решение за или против нее. Ее беспокоило, наложила ли она достаточно грима, а поскольку это была роль двадцатилетней девушки, она гадала, не выглядела ли она слишком серьезной. Меньше всего она была довольна своей игрой на сцене. Ее выход был просто отвратительным, – фактически, пока она не подошла к телефону, она не выказала ни малейшего самообладания, – а потом проба закончилась. Если бы только они понимали! Ей хотелось попробовать еще раз. Безумный план позвонить на следующее утро и попросить о новой пробе завладел ее воображением и так же внезапно исчез. Просить Блокмана об очередной услуге казалось неблагоразумным и просто невежливым.

На третий день ожидания она пребывала в чрезвычайно нервозном состоянии. Она обкусывала щеки изнутри, пока они не начали саднить, и испытала невыносимое жжение, когда полоскала рот листерином. Она настолько упорно ссорилась с Энтони, что он покинул квартиру в холодном бешенстве. Но поскольку он был испуган ее необыкновенной холодностью, то позвонил через час, извинился и сказал, что он пообедает в клубе «Амстердам», единственном, где он еще сохранял членство.

Миновал час дня, а она позавтракала в одиннадцать, поэтому, решившись пренебречь ленчем, она направилась на прогулку в Центральный парк. В три часа она получит письмо. К трем часам она вернется.

Весна наступила преждевременно. На дорожках подсыхали лужи, и маленькие девочки с серьезным видом рулили кукольными колясками под тонкими деревьями, а за ними парочками ходили утомленные няньки, обсуждая друг с другом невероятные тайны, известные только таким, как они.

Два часа на ее золотых часиках. Ей нужно будет купить себе новые часы, – овальные, платиновые, инкрустированные бриллиантами, – но они будут стоить побольше беличьих шубок, и разумеется, сейчас они были за пределами досягаемости, как и все остальное, – но может быть, то самое письмо уже ожидает ее… примерно через час… точнее, через пятьдесят восемь минут. Десять минут на возвращение, а осталось сорок восемь… уже сорок семь…

Девочки сосредоточенно катили свои коляски по сырым солнечным дорожкам. Няньки, ходившие парочками, обсуждали свои непостижимые секреты. Там и тут попадались бывалые мужчины, сидевшие на газетах, разложенных на сохнущих скамейках, – родственные не этому лучезарному и прекрасному дню, а грязному снегу, затаившемуся в темных уголках и ожидавшему окончательного истребления…

Целую вечность спустя, войдя в тускло освещенную прихожую, она увидела лифтера с Мартиники, неуклюже топтавшегося в свете витражного окна.

– Для нас есть почта? – спросила она.

– Наверху, мэм.

Коммутационная панель омерзительно квакнула, и Глория ждала, пока он управится с телефоном. Ей было тошно, пока лифт со стоном проползал вверх: этажи проплывали, как медленные столетия, и каждое из них было угрожающим, порицающим или исполненным тайного смысла. Письмо, белое пятнышко проказы, лежало на грязном кафельном полу.

«Дорогая Глория,
Вчера мы устроили экспериментальный прогон, и мистер Дебрис, судя по всему, полагает, что ему нужна более молодая женщина на эту роль. Он сказал, что игра выглядит неплохо и что у него есть небольшая характерная роль надменной богатой вдовы, которая, по его мнению, была бы для вас…»

Глория безутешно подняла взгляд, пока он не уперся в другую сторону переулка. Но она не видела противоположную стену, потому что ее серые глаза наполнились слезами. Она прошла в спальню, крепко сжав письмо в руке, и опустилась на колени перед высоким зеркалом платяного шкафа. Ей исполнилось двадцать девять лет, и мир таял у нее на глазах. Она старалась думать, что все дело в гриме, но ее чувства были слишком глубокими, слишком непреодолимыми для любого утешения, какое могли предложить связные мысли.

Она напрягалась до тех пор, пока не почувствовала, как натянулась кожа на висках. Да, ее щеки почти неуловимо запали внутрь, в уголках глаз собрались крошечные морщинки. Глаза выглядели по-другому. Но как же, ведь они были другими! Она внезапно поняла, какие у нее усталые глаза.

– О, мое чудное лицо, – прошептала она, охваченная неистовым горем. – О, мое чудное лицо! Я не хочу жить без моего прекрасного лица! Ох, что же случилось?

Потом она наклонилась к зеркалу и, как на кинопробе, ничком упала на пол и зарыдала. Это было первое неуклюжее движение в ее жизни.


Сноски

66 «Свиток и Ключи», или «Ключи», – одно из шести старейших студенческих обществ в Йельском колледже (прим. перев. ).

67 Обязанностях дворянства (фр. ).

68 Сложный танец, в котором участники часто меняются местами. Одна пара считается «ведущей», а другие повторяют ее движения и подсказки (прим. перев. ).

69 «Итан Фром» (1911) – роман Эдит Уортон (1862–1937), лауреата Пулитцеровской премии (прим. перев. ).

70 Фицджеральд пользуется идиомой, которая сейчас используется для описания энергичных и напористых презентаций, а в его время означала «прямо и откровенно» (прим. перев. ).

71 На самом деле это Исав уступил свое право первородства Иакову за миску чечевичной похлебки (Быт.: 25) (прим. перев.) .

72 «Облигации Свободы» (Liberty bonds), первый выпуск которых состоялся в 1917 г., были введены в обращение правительством США для покрытия военных расходов. Дефолт по ним состоялся в 1933 г. (прим. перев. ).

73 Сухой закон был впервые объявлен в США 1 июля 1917 года, но его действие стало всеобщим лишь в 1919 году (прим. перев. ).

74 Бэйб Рут (1895–1948) – бейсболист, поставивший рекорд высшей лиги, совершив 29 пробежек в 1919 году. Джек Демпси (1895–1983) – боксер-тяжеловес, в жестоком бою победивший Джесса Уилларда 4 июля 1919 года (прим. перев. ).

75 Итонский воротничок – большой, жесткий белый воротник, который надевали воспитанники Итонского колледжа в Англии. Его носили с узким пиджаком, короткими штанами, гетрами до колен и черными оксфордами (прим. перев. ).

76 «Противна чернь мне [чуждая тайн моих]» – Гораций, «Оды», III, 1, 1 (прим. перев. ).

77 Здесь Фицджеральд подшучивает над читателями. Флоренс Келли (1859–1932) – общественная активистка, основавшая приют для нуждающихся женщин в Чикаго; два других актера являются вымышленными. Саук-Центр – провинциальный городок из романа Синклера Льюиса «Главная улица» (1920) (прим. перев. ).

78 Еще одна шутка Фицджеральда. После смерти Энтони Комстока в 1915 году, Джон Самнер занял пост секретаря нью-йоркского «Общества по искоренению порока». В 1920 году он возбудил судебное преследование издателей журнала, публиковавших фрагменты из «Улисса» Джеймса Джойса (прим. перев. ).


Оригинальный текст: The Beautiful and Damned, by F. Scott Fitzgerald.


Яндекс.Метрика