Со старших курсов, будучи редактором «Гарвард Кримсон»[23], Ричард Кэрэмел испытывал желание писать книги. Но будучи выпускником, он увлекся ложной иллюзией, согласно которой определенные люди предназначены для «служения» и, отправляясь в большой мир, должны совершить неопределенное великое деяние, которое приведет либо к вечному блаженству, либо, по меньшей мере, к удовлетворенному осознанию своего стремления к наибольшему благу для наибольшего количества людей[24].
Этот неугомонный дух долго бродил по американским колледжам. Как правило, он берет начало с незрелых и поверхностных впечатлений на первом курсе или даже в подготовительной школе. Состоятельные проповедники, известные своим умением играть на чувствах, обходят университеты, запугивая дружелюбную паству, притупляя интерес и интеллектуальное любопытство, которые являются целью любого образования, и внедряют в умы таинственный догмат греховности, восходящий ко временам детских проступков и к вездесущей угрозе со стороны «женщин». Озорные юнцы, посещающие эти лекции, шутят и смеются над ними, но более робкие глотают вкусные пилюли, которые были бы безвредными для фермерских жен и благочестивых аптекарей, но весьма опасны в качестве лекарства для «будущих лидеров нации».
Этот спрут оказался достаточно силен, чтобы уловить в свои извилистые щупальца Ричарда Кэрэмела. На следующий год после окончания университета он вытащил его в трущобы Нью-Йорка, чтобы возиться с заблудшими итальянцами в должности секретаря «Ассоциации спасения иностранной молодежи». Он проработал там больше года, прежде чем рутина начала утомлять его. Поток иностранцев был неисчерпаемым – итальянцы, поляки, скандинавы, чехи, армяне, – с одинаковыми заблуждениями и обидами, с одинаково безобразными лицами и почти с одинаковыми запахами, хотя он тешил себя мыслью, что за прошедшие месяцы их ароматы становились все более щедрыми и разнообразными. Его окончательные выводы о целесообразности «служения» были довольно расплывчатыми, но в том, что касалось его собственного отношения к делу, они были резкими и решительными. Любой доброжелательный молодой человек, наполненный звенящим рвением последнего крестового похода, мог достигнуть ровно таких же успехов с этими отбросами Европы… а для него пришло время заняться письменным творчеством.
Он жил в центральном общежитии Ассоциации христианской молодежи, но когда перестал выделывать кожаные бумажники из свиных ушей[25], то поселился в верхней части города и сразу же устроился на работу репортером «Сан». Он держался за эту работу еще около года, изредка и без особого успеха публикуясь в других изданиях, а потом один неудачный инцидент преждевременно завершил его газетную карьеру. Февральским вечером ему поручили описание парада кавалерийского полка на Ист-Сайде. Под угрозой метели он отправился спать перед натопленным камином, а когда проснулся, то написал гладкую статью о приглушенном топоте лошадиных копыт по снегу… Его сочинение отправилось в печать. На следующий день копия статьи отправилась на стол редактору городских новостей с рукописным замечанием: «Уволить того, кто это написал». Как выяснилось, в кавалерийском полку тоже видели предупреждение о снежном буране и отложили парад на следующий день.
Неделю спустя он приступил к работе над «Демоном-любовником».
В январе, первом из долгой череды месяцев, нос Ричарда Кэрэмела неизменно оставался синим, отливающим той же злобной синевой, что и языки пламени, лижущие грешников в преисподней. Его книга была почти готова, и по мере завершения трудов она как будто предъявляла к нему все более высокие требования, подавляя его и высасывая его силы, пока он не стал выглядеть изможденным и загнанным в ее тени. Он изливал свои надежды, похвальбы и сомнения не только перед Энтони и Мори, но и перед любым человеком, которого мог заставить прислушаться к себе. Он встречался с любезными, но озадаченными издателями, обсуждал книгу со случайным собеседником в Гарвардском клубе; Энтони даже утверждал, что однажды воскресным вечером он услышал дискуссию о литературном переложении второй главы с начитанным билетером в холодном и мрачном закутке Гарлемской станции подземки. Последней наперсницей Дика была миссис Гилберт, которая просидела с ним целый час и чередовала интенсивный перекрестный огонь своих мнений между билфизмом и литературой.
– Шекспир был билфистом, – заверила она его с застывшей улыбкой. – О да, он был билфистом! Это доказанный факт.
Это немного ошарашило Дика.
– Если вы читаете «Гамлета», то не можете не видеть этого.
– Но… он жил в более легковерную эпоху… в более религиозную эпоху.
Однако миссис Гилберт не соглашалась на меньшее.
– Да, но билфизм – не религия. Это теоретическая основа всех религий! – Она вызывающе улыбнулась ему. Это было ее коронной фразой в оправдание своей веры. В расположении слов содержалось нечто настолько определенное и захватывающее для ее ума, что высказывание освобождалось от всякой необходимости в уточнении смысла. Вполне вероятно, что она приняла бы любую идею, облеченную в эту блестящую формулировку, которая, по сути дела, была не формулировкой, а reduction ad absurdum [26]всех остальных догматов.
Наконец наступил блистательный момент для выступления Дика.
– Вы слышали о новом поэтическом движении. Как, не слышали? В общем, многие молодые поэты отказываются от старых форм и делают массу хороших вещей. Так вот, я собирался сказать, что моя книга начнет новое прозаическое движение, нечто вроде Возрождения.
– Уверена, так и будет, – просияла миссис Гилберт. – Совершенно уверена. В прошлый вторник я отправилась к Дженни Мартин, известной хиромантке, по которой все просто с ума сходят. Я сообщила, что мой родственник трудится над книгой, и она сказала, что я буду рада услышать: его ждет необыкновенный успех. И ведь она никогда не видела тебя и ничего не знает о тебе – даже твоего имени!
Издав подобающие звуки, выражавшие его изумление столь поразительным феноменом, Дик жестом подозвал эту тему к себе, как будто он временно исполнял обязанности дорожного полисмена и, так сказать, направлял собственное движение.
– Я совершенно поглощен работой, тетя Кэтрин, – заверил он. – Просто с головой ушел в нее. Все друзья подшучивают надо мной… ну да, я вижу юмор этой ситуации, но мне все равно. Думаю, человек должен уметь терпеть чужие шутки. Они лишь укрепляют мою убежденность, – угрюмо добавил он.
– Я всегда говорила, что у тебя древняя душа.
– Может быть, и так, – Дик достиг того состояния, когда он перестал бороться и подчинился чужому мнению. Его душа должна быть древней; в его представлении, доведенном до гротеска, она была такой старой, что прогнила насквозь. Однако мысленное повторение этой фразы смутно беспокоило его и нагоняло неприятный холодок на спину. Он решил сменить тему.
– Где моя именитая кузина Глория?
– Она куда-то с кем-то ушла.
Дик взял паузу и задумался, а потом, состроив гримасу, которая была задумана как улыбка, но превратилась в угрожающе-насупленный вид, высказал свое соображение.
– Думаю, мой друг Энтони Пэтч влюблен в нее.
Миссис Гилберт вздрогнула, лучезарно улыбнулась с секундным опозданием и выдохнула «В самом деле?» с интонациями заговорщического шепота.
– Я так думаю , – серьезно поправил Дик. – Насколько мне известно, она первая девушка, которую я видел в его обществе.
– Ну да, разумеется, – произнесла миссис Гилберт с тщательно продуманной небрежностью. – Глория никогда не делится со мной своими секретами. Она очень скрытная. Только между нами, – она осторожно наклонилась вперед, явно намереваясь, чтобы не только Небо, но и ее родственник услышал ее исповедь, – между нами, мне бы хотелось видеть, как она остепенится.
Дик встал и с энтузиазмом прошелся по комнате, – невысокий, подвижный, уже полнеющий молодой человек, неестественно засунувший руки в оттопыренные карманы.
– Имейте в виду, я не утверждаю, что абсолютно прав, – заверил он дешевую гостиничную хромгравюру, которая почтительно ухмыльнулась в ответ. – Я не говорю ничего, о чем не знала бы сама Глория. Но думаю, Неистовый Энтони заинтересован, – да, чрезвычайно заинтересован. Он постоянно говорит о ней. Для любого другого человека это было бы дурным знаком.
– Глория – очень молодая душа, – проникновенно начала миссис Гилберт, но родственник перебил ее торопливой фразой:
– Глория будет очень молодой дурочкой, если не выйдет за него замуж. – Он остановился и повернулся к собеседнице; ямочки и морщинки на его лице собрались в боевой порядок, выражавший крайнюю напряженность чувств, как будто он собирался искупить откровенностью любую нескромность своих слов. – Глория – сумасбродная девушка, тетя Кэтрин. Она совершенно неконтролируема. Не знаю, как у нее получается, но в последнее время она обзавелась множеством очень странных друзей. Ей как будто нет дела до этого. А мужчины, с которыми она гуляла по всему Нью-Йорку, были… – он замолчал, чтобы перевести дух.
– Да-да-да, – поддакнула миссис Гилберт в слабой попытке скрыть свой безмерный интерес.
– Ну вот, – сосредоточенно продолжал Ричард Кэрэмел. – Я хочу сказать, что мужчины, с которыми она раньше появлялась в обществе, принадлежали к высшей категории. Теперь не так.
Миссис Гилберт очень быстро заморгала. Ее грудь задрожала, увеличилась в объеме и какую-то секунду оставалась в таком положении, а потом она сделала выдох, и слова потоком полились из нее.
Она знала, шепотом восклицала она; о да, матери видят такие вещи. Но что она могла поделать? Он знает Глорию. Он видел достаточно, чтобы понять, как бесполезно даже пытаться урезонить ее. Глория так избалована, что с ней, наверное, уже ничего не поделаешь. К примеру, ее кормили грудью до трех лет, хотя тогда она бы уже могла разжевать и палку. Возможно, – никогда нельзя знать точно, – что это сделало ее такой здоровой и выносливой . А с двенадцати лет она начала собирать вокруг себя мальчиков, ох, такими толпами, что не протолкнешься. В шестнадцать лет она начала ходить на танцы в подготовительных школах, а потом и в колледжах. И везде одно: мальчики, мальчики, мальчики. Поначалу, ох, примерно до восемнадцати лет их было так много, что одни ничем не отличались от других, но затем она начала выбирать их.
Миссис Гилберт было известно о череде романтических увлечений, растянувшейся примерно на три года, – пожалуй, их было около дюжины. Некоторые юноши были старшекурсниками, другие недавно закончили колледж: каждое знакомство в среднем продолжалось несколько месяцев, с короткими увлечениями в промежутке. Один или два раза знакомство было более длительным, и мать надеялась, что дело дойдет до помолвки, но каждый раз появлялся новый молодой человек… потом еще один…
Мужчины? Ох, она делала их несчастными в буквальном смысле слова! Нашелся только один, который сохранил определенное достоинство, но он был всего лишь ребенком, – юный Картер Кирби из Канзас-Сити, который в любом случае был настолько самодовольным, что в один прекрасный день уплыл от нее на парусах своего тщеславия, а на следующий день уехал в Европу со своим отцом. Другие имели жалкий вид. Казалось, они не понимали, когда она уставала от них, но Глория редко проявляла демонстративную неприязнь к своим ухажерам. Они продолжали звонить ей и писать письма, пытались встретиться с ней и совершали вслед за ней долгие поездки по стране. Некоторые из них исповедовались перед миссис Гилберт и со слезами на глазах говорили, что никогда не смогут забыть о Глории… хотя как минимум двое из них с тех пор стали женатыми людьми… Но Глория как будто разила их наповал; некий мистер Карстерс до сих пор звонил каждую неделю и присылал ей цветы, от которых она больше не трудилась отказываться.
Несколько раз – по меньшей мере дважды, насколько было известно миссис Гилберт, – дело доходило до неофициальной помолвки: с Тюдором Бэйрдом и с молодым Холкомом из Пасадены. Она была уверена, что так и было, поскольку (но это должно остаться между ними) она несколько раз приходила неожиданно и видела Глорию, которая вела себя так… в общем, как будто она и в самом деле была помолвлена. Разумеется, она не разговаривала об этом с дочерью. Ей свойственна определенная деликатность, и кроме того, она каждый раз ожидала, что о помолвке будет объявлено в ближайшие недели. Но объявление так и не появлялось; вместо этого появлялся новый мужчина.
О, эти сцены! Молодые люди, расхаживавшие взад-вперед по библиотеке, словно тигры в клетках! Молодые люди, пронзавшие друг друга взглядами в прихожей, когда один уходил, а другой приходил! Молодые люди, звонившие по телефону и оставленные в отчаянии перед повешенной трубкой! Молодые люди, угрожавшие отъездом в Южную Америку! Молодые люди, писавшие невероятно трогательные письма! (Она не стала вдаваться в подробности, но Дик предполагал, что миссис Гилберт видела некоторые из этих писем.)
…И Глория, мятущаяся между слезами и смехом, – радостная, сожалеющая, влюбленная и отстраненная, несчастная, нервозная, невозмутимая, посреди великого возвращения даров и замены фотографий в бесчисленных рамках, проходящая очищение в горячей ванне и начинающая все сначала, с новым мужчиной.
Такое положение вещей устоялось и приобрело свойство неизменности. Ничто не могло повредить Глории, как-то изменить или тронуть ее. А потом, словно гром с ясного неба, она сообщила матери, что старшекурсники окончательно утомили ее. Она больше не собиралась ходить на танцы в колледжах.
Так начались перемены – не столько в ее привычках, ибо она продолжала танцевать и имела столько же «кавалеров», как и раньше, – но сама суть этих свиданий стала другой. Раньше это было нечто вроде гордыни, вопрос личного тщеславия. Пожалуй, она была самой прославленной и желанной юной красавицей во всей стране. Глория Гилберт из Канзас-Сити! Она безжалостно пользовалась этим, наслаждалась толпами поклонников и той манерой, в которой наиболее желанные мужчины делали выбор в ее пользу, вызывая жгучую ревность со стороны других девушек. Она смаковала невероятные, если не скандальные, – хотя, как охотно признавала ее мать, – совершенно необоснованные слухи о себе, например, о том, что однажды она искупалась в бассейне Йельского университета в шифоновом вечернем платье.
Но после самовлюбленности, граничившей с мужским тщеславием, которая была сущностью ее триумфальной и ошеломительной карьеры, она вдруг стала равнодушна ко всему этому. Она ушла на покой. Она, блиставшая на бесчисленных вечеринках, элегантно перелетавшая из одного бального зала в другой, собирая дань множества нежных взоров, как будто утратила интерес к прежней жизни. Теперь тот, кто влюблялся в нее, оказывался безоговорочно и почти гневно отвергнутым. Она бесстрастно выходила в свет с самыми безразличными мужчинами. Она постоянно нарушала договоренности, и если в прошлом она испытывала холодную уверенность в своей неприступности и в том, что оскорбленный мужчина вернется к ней, как домашнее животное, то теперь она делала это равнодушно, без гордыни или презрения. Теперь она редко гневалась на мужчин; она зевала им в лицо. Матери казалось – и это было очень странно, – что ее дочь становится все более отстраненной и безучастной.
Ричард Кэрэмел слушал. Сначала он продолжал стоять, но по мере того, как рассуждения его тети наполнялись избыточным содержанием – здесь они представлены в наполовину сокращенном виде, без побочных упоминаний о юной душе Глории и душевных расстройствах самой миссис Гилберт, – он пододвинул стул и сурово внимал ее словам, описывавшим долгую жизнь Глории в промежутках между слезами и беспомощными жалобами. Когда она дошла до истории уходящего года, истории об окурках, оставленных по всему Нью-Йорку в маленьких пепельницах с надписями «Полуночные забавы» или «Маленький клуб Юстины Джонсон», он начал кивать, сначала медленно, потом все быстрее, и наконец, когда она завершила свой монолог в темпе стаккато, его голова абсурдно болталась вверх-вниз, как у марионетки, выражая практически все, что угодно.
В некотором смысле прошлое Глории было знакомой историей для него. Он наблюдал за ней глазами журналиста, поскольку собирался когда-нибудь написать книгу о ней. Но в настоящее время его интерес был исключительно семейным. В частности, он хотел знать, кто такой Джозеф Блокман, которого он несколько раз видел вместе с ней, и две девушки, в обществе которых она постоянно находилась: «эта» Рейчел Джеррил и «эта» мисс Кейн. Несомненно, мисс Кейн не принадлежала к тем женщинам, с которыми Глории стоило бы общаться!
Но момент был упущен. Миссис Гилберт, достигшая вершины своего красноречия, быстро катилась к лыжному трамплину, за которым ждало крушение. Ее глаза были просветами голубого неба, заключенными в два круглых и красных оконных переплета. Ее губы мелко дрожали.
В этот момент дверь открылась и в комнату вошла Глория вместе с двумя юными дамами, о которых недавно шла речь.
– Ну, вот!
– Как поживаете, миссис Гилберт?
Мисс Кейн и мисс Джеррил были представлены мистеру Ричарду Кэрэмелу: «Это Дик» (смех).
– Я так много слышала о вас, – говорит мисс Кейн где-то между хихиканьем и восторженным вскриком.
– Как поживаете? – застенчиво спрашивает мисс Джеррил.
Ричард Кэрэмел пытается двигаться как человек с более грациозной фигурой. Он разрывается между природным радушием и собственным мнением об этих девушках как о заурядных особах, не похожих на выпускниц Фармингтонского колледжа.
Глория исчезает в спальне.
– Садитесь, пожалуйста, – мисс Гилберт, которая уже пришла в себя, широко улыбается. – Снимайте свои вещи.
Дик боится, что она отпустит какое-нибудь замечание о возрасте его души, но забывает о своих опасениях, углубившись в добросовестное авторское исследование двух молодых женщин.
Мюриэл Кейн выросла в преуспевающей семье из Ист-Оранжа. Она была скорее низенькой, чем маленькой, и отважно балансировала на грани между пухлостью и полнотой. Ее темные волосы были уложены в замысловатую прическу. Это обстоятельство, в сочетании с очаровательными коровьими глазками и чрезмерно красными губами, делало ее похожей на Теду Бару, известную актрису немого кино. Люди постоянно говорили, что она похожа на «вампиршу», и она верила им. Она затаенно верила, что они боятся ее, и в любых обстоятельствах изо всех сил старалась создать впечатление опасности. Человек с воображением мог видеть красный флаг, которым она все время размахивала с неистовой мольбой, но без заметного толку. Она также была невероятно современной; она знала буквально все новые песни, и когда одна из них звучала из фонографа, она вставала, поводила плечами взад-вперед и прищелкивала пальцами, как будто в отсутствие любой мелодии могла бы сама напеть ее.
Ее речь тоже была современной. «Мне все равно, – говорила она. – Если будешь беспокоиться, испортишь фигуру». И еще: «Не могу удержать свои ноги, когда слышу эту мелодию. Ох, боженьки!»
Ее ногти были слишком длинными и вычурными, отполированными до неестественно-розового блеска. Ее одежда была слишком тесной, яркой и щеголеватой, глаза – слишком кокетливыми, улыбка – слишком жеманной. Она выглядела едва ли не прискорбно аляповатой с головы до ног.
Другая девушка явно обладала более утонченным нравом. Это была изысканно одетая еврейка с темными волосами и приятной молочной бледностью. Она казалась нерешительной и застенчивой, и эти два качества подчеркивали ауру изящного очарования, окружавшую ее. Ее родители были членами «епископальной» церкви, владели тремя модными магазинами для женщин на Пятой авеню и жили в шикарной квартире на Риверсайд-драйв. Спустя несколько минут Дику показалось, что она пытается подражать Глории; его удивляло, что люди неизменно выбирают для подражания неподражаемых людей.
– Просто жуткая дорога! – с энтузиазмом восклицала Мюриэл. – За нами в автобусе сидела какая-то сумасшедшая. Она была абсАлютно, сАвершенно ненормальная! Бормотала себе под нос, что она хочет сделать с чем-то или с кем-то. Я прямо оцепенела, но Глория просто не хотела выходить.
Миссис Гилберт приоткрыла рот, выражая должное удивление.
– Правда?
– Да, сумасшедшая женщина. Мы беспокоились, что она бросится на нас. А как безобразна, боженьки! Мужчина напротив нас сказал, что с ее лицом нужно работать ночной сиделкой в приюте для слепых, и мы натурально покатились со смеху, так что он попытался приударить за нами.
Но тут Глория вышла из спальни, и все взгляды в унисон обратились к ней. Обе девушки отступили на задний план, – замеченные, но незаметные.
– Мы разговаривали о тебе, – быстро сказал Дик. – Я и твоя мама.
– Отлично, – сказала Глория.
Наступила пауза. Мюриэл повернулась к Дику.
– Вы великий писатель, не так ли?
– Я писатель, – смущенно признался он.
– Я всегда говорю, – убежденно произнесла Мюриэл, – что если у меня когда-нибудь будет время записать все свои переживания, то выйдет замечательная книга.
Рейчел сочувственно хихикнула; поклон Ричарда Кэрэмела был почти величавым.
– Но я не понимаю, как можно сесть и писать о чем-то, – продолжала Мюриэл. – А стихи? Боженьки, я не могу зарифмовать две строчки! И я должна беспокоиться об этом?
Ричард Кэрэмел с трудом удержался от смеха. Глория жевала мармеладную тянучку и задумчиво глядела в окно. Миссис Гилберт откашлялась и лучезарно улыбнулась.
– Видите ли, – сказала она тоном человека, предлагающего универсальное объяснение. – В отличие от Ричарда, у вас не древняя душа.
«Древняя душа» облегченно вздохнула: все наконец объяснилось.
Потом, словно она думала об этом последние пять минут, Глория внезапно объявила:
– Я собираюсь устроить вечеринку.
– Ой, можно мне прийти? – с наигранной дерзостью воскликнула Мюриэл.
– Это будет званый обед. Семеро человек: Мюриэл, Рейчел и я… потом ты, Дик, Энтони и тот мужчина по фамилии Нобл – он мне понравился, – и еще Блокман.
Мюриэл и Рейчел разразились тихими мурлычущими звуками, выражавшими восторг и энтузиазм. Миссис Гилберт моргнула и просияла.
– Кто такой этот Блокман, Глория? – с напускной небрежностью спросил Дик.
Почуяв легкую враждебность, Глория повернулась к нему.
– Джозеф Блокман? Он из киноиндустрии, вице-президент компании «Образцовое кино». Они с отцом ведут разные дела.
– А!
– Ну, так вы придете?
Все согласились прийти. Дата была назначена на ближайшую неделю. Дик встал, надел шляпу, пальто и шарф и одарил всех общей улыбкой.
– Пока-пока, – сказала Мюриэл и весело помахала ему. – Позвоните мне как-нибудь.
Ричарду Кэрэмелу пришлось покраснеть за нее.
В понедельник Энтони пригласил Джеральдину Берк на ланч в «Боз-Ар», а потом они отправились к нему домой, где он выкатил столик на колесиках с запасами спиртного, выбрав вермут, джин и абсент по такому случаю.
Джеральдина Берк, работавшая в билетной кассе театра «Китс», была предметом его невинных забав последние несколько месяцев. Она требовала так мало, что он привязался к ней, так как после плачевного знакомства с дебютанткой высшего света предыдущим летом, когда он обнаружил, что после дюжины поцелуев от него ожидают предложения руки и сердца, он настороженно относился к девушкам из собственного круга. Было слишком легко обратить критичный взор на их несовершенства – некоторые физические шероховатости или недостаток личной деликатности, – но подход к билетерше из «Китса» не требовал строгого отношения. В общении с близкой прислугой можно терпеть качества, которые были бы невыносимыми при обычном знакомстве на собственном социальном уровне.
Джеральдина наблюдала за ним прищуренными миндалевидными глазами, свернувшись в углу дивана.
– Ты все время пьешь, да? – внезапно спросила она.
– Наверное, – с некоторым удивлением отозвался Энтони. – А ты?
– Ничего подобного. Я иногда хожу на вечеринки, не чаще раза в неделю, но выпиваю две-три порции. А вы с друзьями все время пьете. Можно подумать, вы губите свое здоровье.
Энтони был даже тронут.
– Как мило, что ты беспокоишься обо мне!
– Это правда.
– Я не так много пью, – заявил он. – За прошлый месяц я три недели не выпил ни капли. А так я серьезно выпиваю не чаще раза в неделю.
– Но тебе каждый день нужно что-то выпить, а ведь тебе только двадцать пять лет. Разве у тебя нет честолюбия? Подумай, кем ты станешь в сорок лет!
– Я искренне верю, что не проживу так долго.
Он цокнула языком.
– Ты ненорма-альный! – произнесла она, когда он смешивал очередной коктейль, и тут же спросила: – А ты, случайно, не родственник Адама Пэтча?
– Да, он мой дед.
– Правда? – Она явно оживилась.
– Абсолютная правда.
– Как забавно. Мой папа работал у него.
– Он чудной старик.
– Он привередливый?
– Пожалуй, в личной жизни он редко бывает сварливым без необходимости.
– Расскажи о нем.
– Ну… – Энтони подумал. – Он весь ссохся, а остатки его седой шевелюры выглядят так, словно там погулял ветер. Он большой поборник нравственности.
– Он сделал много добра, – с пылкой серьезностью сказала Джеральдина.
– Чушь! – фыркнул Энтони. – Он благочестивый осел с куриными мозгами.
Она легко оставила эту тему и перепорхнула на следующую.
– Почему ты не живешь с ним?
– А почему я не столуюсь в доме методистского пастора?
– Ты ненорма-альный!
Она снова тихо цокнула языком, выражая неодобрение. Энтони подумал о том, насколько добродетельна в душе эта маленькая беспризорница и какой добродетельной она останется даже после того, как неизбежная волна смоет ее с зыбучих песков респектабельности.
– Ты ненавидишь его?
– Сомневаюсь. Я никогда не любил его; нельзя любить тех, кто тебя опекает.
– А он ненавидит тебя?
– Моя дорогая Джеральдина, – Энтони шутливо нахмурился. – Прошу, выпей еще один коктейль. Я раздражаю его. Если я выкурю сигарету, он заходит в комнату и начинает принюхиваться. Он зануда, педант и в общем-то лицемер. Вероятно, я бы не сказал тебе об этом, если бы не принял несколько порций, но полагаю, это не имеет значения.
Джеральдина упорствовала в своем интересе. Она держала нетронутый бокал между большим и указательным пальцем и мерила его взглядом, в котором угадывался благоговейный страх.
– Что ты имеешь в виду, когда называешь его лицемером?
– Возможно, он не лицемер, – нетерпеливо сказал Энтони. – Но ему не нравятся вещи, которые нравятся мне, поэтому в том, что касается меня, он неинтересный человек.
– Хм. – Казалось, Джеральдина наконец удовлетворила свое любопытство. Она откинулась на диванную подушку и отпила из бокала.
– Ты забавный, – задумчиво произнесла она. – Все хотят замуж за тебя, потому что твой дедушка богат?
– Они не хотят… но я не стал бы их винить, если бы они хотели. Правда, видишь ли, я не собираюсь жениться.
Она пренебрегла его мнением.
– Когда-нибудь ты влюбишься. Я знаю, так и будет, – она глубокомысленно кивнула.
– Глупо быть чрезмерно уверенным. Это погубило шевалье О’Кифа.
– Кто он такой?
– Создание моего великолепного разума. Шевалье – это моя креатура.
– Ненорма-альный! – мило промурлыкала она, воспользовавшись нескладной веревочной лестницей, с помощью которой она преодолевала расщелины и карабкалась вслед за умственно превосходящими собеседниками. Она неосознанно чувствовала, что это устраняет расстояния и сближает ее с человеком, чье воображение ускользает от ее восприятия.
– О нет! – возразил Энтони. – Нет, Джеральдина, ты не должна играть в психиатра из-за шевалье О’Кифа. Если тебе кажется, что ты не в силах понять его, я не стану рассказывать о нем. Кроме того, я испытываю некоторую неловкость из-за его прискорбной репутации.
– Думаю, я могу понять все, что имеет какой-то смысл, – с ноткой раздражения ответила Джеральдина.
– Тогда в жизни моего рыцаря есть несколько эпизодов, которые могут оказаться увлекательными.
– Например?
– Именно его безвременная кончина заставила меня размышлять о нем и счесть его персону уместной для нашего разговора. Мне жаль, что приходится начинать знакомство с ним с самого конца, но представляется неизбежным, что он войдет в твою жизнь задом наперед.
– Так что с ним? Он умер?
– Ну да! Что-то в этом роде. Он был ирландцем, Джеральдина, наполовину вымышленным ирландцем необузданного рода, с благородным выговором и «рыжей шевелюрой». Он был изгнан из Эрина[27]в конце рыцарской эпохи и, разумеется, уплыл во Францию. Подобно мне, Джеральдина, шевалье О’Киф имел одну слабость: он был необыкновенно чувствителен к всевозможным женским уловкам. Он был сентиментальным романтиком, самолюбивым и самодовольным, человеком буйных страстей, подслеповатым на один глаз и почти совершенно слепым на другой. Мужчина, блуждающий по свету, почти так же беспомощен, как беззубый лев, поэтому наш шевалье за двадцать лет стал совершенно несчастным из-за множества женщин, которые ненавидели его, использовали его, надоедали ему, огорчали его, досаждали ему, тратили его деньги и выставляли его дураком, – короче, как принято говорить, любили его.
Это было плохо, Джеральдина. Поскольку за исключением единственной слабости – этой самой чрезмерной впечатлительности – наш шевалье был человеком решительным, он решил раз и навсегда избавиться от изнурительных расходов. С этой целью он отправился в прославленный монастырь в Шампани под названием… известный под анахроничным названием аббатства Св. Вольтера. Там имелось правило, согласно которому ни один монах не мог спуститься на нижний этаж до конца своей жизни, но должен был проводить свои дни в молитвах и размышлениях в одной из четырех башен, названных в честь четырех заповедей монастырского устава: Бедность, Воздержание, Послушание и Молчание.
Настал день, когда шевалье О’Кифу предстояло распрощаться с суетным миром, он был совершенно счастлив. Он отдал все греческие книги своей домовладелице, отослал свой меч в золотых ножнах королю Франции, а все свои памятные вещи из Ирландии подарил молодому гугеноту, который торговал рыбой на улице, где он жил.
Потом он поскакал в аббатство Св. Вольтера, убил свою лошадь у дверей и подарил тушу монастырскому повару.
В пять часов вечера он впервые почувствовал, что освободился от полового влечения. Ни одна женщина не могла войти в монастырь, и ни один монах не имел права спуститься ниже второго этажа. Поэтому, когда он поднимался по винтовой лестнице, ведущей в его келью на самой вершине башни Воздержания, то ненадолго остановился у открытого окна, выходившего на дорогу в пятидесяти футах внизу. Он думал о том, как прекрасен мир, который он покидает: золотистый солнечный дождь, льющийся на поля, пена древесных крон в отдалении, тихие зеленые виноградники, свежесть и простор, раскинувшийся перед ним на много миль. Он облокотился на оконный переплет и смотрел на извилистую дорогу.
Случилось так, что Тереза, шестнадцатилетняя крестьянка из соседней деревни, в тот момент проходила по дороге перед монастырем. Пятью минутами раньше кусочек ленты, поддерживавший чулок на ее прелестной левой ножке, совсем износился и лопнул. Будучи редкостной скромницей, девушка решила дождаться, пока она придет домой, прежде чем взяться за починку, но спущенный чулок так сильно мешал ей, что она больше не могла терпеть. Поэтому, проходя мимо башни Воздержания, она остановилась и изящно приподняла юбку, – к ее чести нужно заметить, что совсем чуть-чуть, – чтобы поправить подвязку.
Новоиспеченный послушник, стоявший в башне старинного аббатства Св. Вольтера, высунулся из окна, как будто вытянутый огромной и неодолимой рукой. Он высовывался все дальше и дальше, пока один из камней вдруг не поддался под его весом, оторвался от кладки с тихим шорохом, и – сначала головой вперед, потом ногами вниз, и наконец, мощным и впечатляющим кувырком – шевалье О’Киф устремился навстречу грешной земле и вечному проклятию.
Этот случай так сильно расстроил Терезу, что она бежала всю дорогу до дома и следующие десять лет по одному часу в день возносила тайную молитву за душу монаха, чья шея и чьи обеты были одновременно переломаны в то злополучное воскресенье.
А шевалье О’Кифа, которого заподозрили в самоубийстве, похоронили не в освященной земле, но закопали на ближайшем поле, где он, без сомнения, еще много лет улучшал качество почвы. Такова была безвременная кончина очень храброго и галантного джентльмена. Ну, Джеральдина, что ты думаешь по этому поводу?
Но Джеральдина, давно утратившая нить повествования, лишь шаловливо улыбалась, грозила ему указательным пальцем и повторяла свое универсальное объяснение.
– Ненормальный! – говорила она. – Ты ненорма-альный!
Она думала о том, что его худощавое лицо довольно доброе, а его глаза довольно нежные. Энтони нравился ей, поскольку он был высокомерен без самодовольства, а еще потому, что, в отличие от мужчин в театре, он совершенно не любил привлекать к себе внимание. Что за странная, бессмысленная история! Но ей понравилась та часть, где говорилось о спущенном чулке!
После пятого коктейля он поцеловал ее, и они провели еще час между смехом, озорными ласками и наполовину сдерживаемыми вспышками страсти. В половине пятого она объявила о предстоящей встрече и удалилась в ванную, чтобы привести в порядок волосы. Она не позволила ему заказать такси для нее и задержалась у двери перед уходом.
– Ты обязательно женишься, – убежденно сказала она. – Подожди и увидишь.
Энтони играл со старым теннисным мячиком и несколько раз аккуратно постучал им по полу, прежде чем ответить.
– Ты маленькая дурочка, Джеральдина, – сказал он, подпустив в свой тон немного язвительности.
– Ах, вот как? Хочешь поспорить?
– Это тоже глупо.
– Ага, и это тоже? Хорошо, тогда держу пари, что ты на ком-нибудь женишься в течение года.
Энтони с особенной силой стукнул об пол теннисным мячиком. Она подумала, что сегодня у него хороший день; меланхоличное выражение его темных глаз сменилось некоторой оживленностью.
– Джеральдина, – наконец сказал он. – Во-первых, у меня нет никого, на ком я хотел бы жениться; во-вторых, у меня не хватает денег, чтобы обеспечить двоих людей; в-третьих, я решительно против брачных отношений с людьми моего типа; в-четвертых, я испытываю сильную неприязнь даже к абстрактным размышлениям об этом.
Но Джеральдина лишь понимающе прищурилась, снова цокнула языком и сказала, что ей пора идти. Уже поздно.
– Позвони мне в ближайшее время, – напомнила она, когда он целовал ее на прощание. – В прошлый раз ты не звонил три недели подряд.
– Обязательно позвоню, – с жаром заверил он.
Энтони закрыл дверь, вернулся в гостиную и какое-то время стоял, затерявшись в мыслях, с теннисным мячиком в руке. На него в очередной раз нахлынуло одиночество; в таких случаях он бродил по улицам или сидел за письменным столом в бесцельном унынии, покусывая карандаш. Это была безутешная поглощенность собой, стремление к самовыражению, не находившее выхода, ощущение времени, неустанно и расточительно проходящего мимо, смягчаемое лишь убежденностью в том, что ничто не пропадает впустую, так как все усилия и достижения в равной мере бесполезны.
Его мысли прорывались в чувствах, громогласных и гневных, ибо он был обижен и растерян.
– Даже не думал о женитьбе, боже ты мой!
Внезапно он с силой швырнул теннисный мяч через комнату, где тот едва не задел лампу, отскочил от стены, попрыгал и замер на полу.
Для званого обеда Глория забронировала стол в «Каскадах»[28]отеля «Билтмор». Когда мужчины встретились в холле в начале девятого, «тот самый Блокман» попал под прицел трех пар мужских глаз. Он был полнеющим, румяным евреем около тридцати пяти лет с выразительным лицом под гладко зачесанными соломенными волосами. Без сомнения, на большинстве деловых совещаний его внешность сочли бы располагающей. Он не спеша подошел к троим молодым людям, которые стояли отдельной группой и курили в ожидании хозяйки вечера, и представился со слегка преувеличенной самоуверенностью. Можно усомниться, воспринял ли он ответную реакцию в виде легкой и ироничной холодности; во всяком случае, это никак не отразилось на его манерах.
– Вы родственник Адама Дж. Пэтча? – осведомился он у Энтони, выпустив в сторону две узкие струйки дыма из ноздрей.
Энтони признал это с призрачной улыбкой.
– Он замечательный человек, – с серьезным видом провозгласил Блокман. – Прекрасный образец американца.
– Да, – согласился Энтони. – Определенно, это так.
«Ненавижу таких недоделанных мужчин, – холодно подумал он. – У него вареный вид! Его следовало бы вернуть обратно в духовку; подержать еще минуту, и будет достаточно».
Блокман взглянул на часы.
– Девушкам пора бы появиться…
…Энтони ждал затаив дыхание и дождался:
– …хотя, впрочем, – с широкой улыбкой, – вы же знаете, каковы эти женщины.
Трое молодых людей кивнули. Блокман небрежно огляделся по сторонам; его взгляд критически остановился на потолке, потом скользнул ниже. Выражение его лица сочетало физиономию фермера со Среднего Запада, оценивающего урожай пшеницы, и мину актера, задающегося вопросом, наблюдают ли за ним в этот момент, – публичную манеру всех добропорядочных американцев. Завершив осмотр, он быстро повернулся к сдержанной троице, вознамерившись нанести удар в самое сердце их бытия.
– Вы из колледжа?… Гарвард, да. Как я понимаю, парни из Принстона обыграли вас в хоккей.
Бедняга. Он вытащил еще один пустой номер. Они закончили университет три года назад и с тех пор интересовались только значительными футбольными матчами. Трудно сказать, что после неудачи с этой тирадой мистер Блокман оказался бы в циничной атмосфере, потому что…
Появилась Глория. Появилась Мюриэл. Появилась Рейчел. После торопливого «Общий привет!», брошенного Глорией и эхом подхваченного ее спутницами, они удалились в гардеробную.
Минуту спустя появилась Мюриэл в старательно полураздетом состоянии и крадучись направилась к ним. Она находилась в своей стихии. Ее черные волосы были гладко зачесаны на затылок, глаза подведены темной тушью; она источала густой аромат духов. Это было венцом ее способностей в образе сирены, или, проще говоря, «женщины-вамп», подбирающей и выбрасывающей мужчин, беспринципно и совершенно равнодушно играющей с чужими чувствами. Что-то в исчерпывающей полноте ее попытки с первого взгляда зачаровало Мори: женщина с широкими бедрами, изображающая грациозную пантеру! Пока они еще три минуты ждали Глорию и (по вежливому предположению) Рейчел, он не мог оторвать глаз от нее. Она отворачивала голову, опускала ресницы и покусывала нижнюю губу в изумительной демонстрации застенчивости. Она клала руки на бедра и покачивалась из стороны в сторону в такт музыке, приговаривая:
– Вы когда-нибудь слышали такой безупречный регтайм? Я не могу совладать со своими плечами, когда это слышу.
Мистер Блокман любезно похлопал.
– Вам следует выступать на сцене.
– Мне бы хотелось! – воскликнула Мюриэл. – Вы поддержите меня?
– Обязательно.
Мюриэл с подобающей скромностью прекратила свои телодвижения и повернулась к Мори с вопросом, что он «видел» в этом году. Он истолковал это как обращение к миру драматургии, и между ними завязался оживленный обмен мнениями и названиями, выглядевший примерно так:
МЮРИЭЛ: Вы видели «Сердце на привязи»?
МОРИ: Нет, не видел.
МЮРИЭЛ: (с жаром) Это замечательно! Вы должны посмотреть!
МОРИ: А вы видели «Омара-палаточника»?
МЮРИЭЛ: Нет, но слышала, что это замечательно. Очень не терпится посмотреть. А вы видели «Женщину и грелку»?
МОРИ: (оптимистично) Да.
МЮРИЭЛ: По-моему, скверная пьеска.
МОРИ: (слабо) Да, правда.
МЮРИЭЛ: Но вчера вечером я смотрела «По закону» и решила, что это чудесно. А вы видели «Маленькое кафе»?[29].
Это продолжалось до тех пор, пока они не исчерпали список постановок. Между тем Дик, повернувшись к мистеру Блокману, решил извлечь то золото, которое он мог намыть из этой малообещающей россыпи.
– Я слышал, что все новые романы предлагаются киностудиям сразу же после выхода в свет.
– Это правда. Разумеется, главная вещь в кинокартине – это сильный сценарий.
– Полагаю, что так.
– Во многих романах полно отвлеченных разговоров и психологии. Естественно, они не имеют для нас особой ценности. Большую часть из них нельзя интересно представить на экране.
– В первую очередь вам нужны сюжеты, – сказал Дик, осененный гениальной догадкой.
– Ну конечно, сюжеты в первую… – он помедлил и посмотрел в сторону. Пауза затянулась и распространилась на всех остальных, властная, как поднятый палец. Из гардеробной вышла Глория в сопровождении Рейчел.
Наряду с другими вещами за обедом выяснилось, что Джозеф Блокман никогда не танцевал, но проводил время танцев, наблюдая за остальными с утомленной снисходительностью пожилого человека среди детей. Он был гордым и представительным мужчиной. Родившись в Мюнхене, он начал свою карьеру в Америке с торговли вразнос арахисом при странствующем цирке. В восемнадцать лет он работал зазывалой в балагане, потом стал управляющим балагана, а вскоре после этого владельцем второсортного варьете. Когда кинематография вышла из стадии курьезной новинки и превратилась в многообещающую индустрию, он был амбициозным мужчиной двадцати шести лет с кое-какими средствами для вложения капитала, высокими материальными устремлениями и хорошими рабочими познаниями в области популярного шоу-бизнеса. Киноиндустрия вознесла его туда, откуда она низвергла десятки людей с большими финансовыми способностями, более развитым воображением и большим количеством практических идей… Теперь он сидел здесь и созерцал бессмертную Глорию, ради которой молодой Стюарт Холком ездил из Нью-Йорка в Пасадену, – он наблюдал за ней и знал, что вскоре она перестанет танцевать и усядется по левую руку от него.
Он надеялся, что она поторопится. Устрицы уже несколько минут стояли на столе.
Тем временем Энтони, усаженный по левую руку от Глории, танцевал с ней, всегда строго в определенной четверти бального зала. Это – в том случае, если бы рядом оказались кавалеры без дам, – было деликатным намеком: «Не влезай, куда не просят, черт побери!» Такая близость была выбрана совершенно осознанно.
– Сегодня вечером вы выглядите чрезвычайно привлекательно, – начал он, глядя на нее.
Она встретила его взгляд через полфута, разделявшие их по горизонтали.
– Спасибо… Энтони.
– В сущности, вы так красивы, что испытываешь неловкость, – добавил он, на этот раз без улыбки.
– А вы весьма обаятельны.
– Разве это не замечательно? – Он рассмеялся. – Мы, фактически, апробируем друг друга.
– А разве вы обычно этого не делаете? – Она быстро ухватилась за его замечание, как всегда делала при любом необъясненном намеке на себя, даже самом легком.
Он понизил голос, а когда заговорил, то в его тоне угадывался лишь отзвук добродушной насмешки.
– Разве священник апробирует папу римского?
– Не знаю… но, наверное, это самый невнятный комплимент, который я когда-либо слышала.
– Пожалуй, я смогу измыслить пару банальностей.
– Не хочу напрягать вас. Посмотрите на Мюриэл! Вон там, рядом с нами.
Он бросил взгляд через плечо. Мюриэл положила свою сияющую щеку на лацкан смокинга Мори Нобла, а ее напудренная левая рука обвилась вокруг его затылка. Оставалось лишь гадать, почему она не догадалась обнять его за шею. Ее глаза, устремленные в потолок, закатывались вверх-вниз; ее бедра раскачивались в танце, и она все время тихо напевала. Сначала это казалось переводом песни на какой-то иностранный язык, но потом стало ясно, что это попытка заполнить песенную ритмику единственными словами, которые она знала, – словами из названия:
Он старьевщик, старьевщик,
Он собирает регтайм,
Он собирает старье, собирает регтайм,
Он собирает, старье, собирает…[30]
…и так далее, все более странными и примитивными фразами. Когда она ловила довольные взгляды Энтони и Глории, то отвечала лишь слабой улыбкой с полузакрытыми глазами, показывая, что музыка льется ей прямо в душу и приводит ее в состояние экстатического восторга.
Музыка отзвучала, и они вернулись к столу, где одинокий, но исполненный достоинства клиент встал и предложил им занять свои места с такой любезной улыбкой, словно он пожимал им руки и благодарил за блестящее представление.
– Блокхэд[31]никогда не танцует! Думаю, у него деревянная нога, – заметила Глория, обращаясь к собравшимся в целом. Трое молодых людей вздрогнули, а джентльмен заметно скривился.
Это было главным чувствительным местом в отношениях между Блокманом и Глорией: она все время подшучивала над его именем. Сначала она называла его «Блокгаузом», а в последнее время перешла на более обидный вариант «Блокхэд». Он с завидной выдержкой и иронией настаивал на том, чтобы она обращалась к нему по имени, и она несколько раз послушно делала это… но затем с покаянным смехом возвращалась к «Блокхэду», не в силах совладать с собой.
Это было очень прискорбно и легкомысленно.
– Боюсь, мистер Блокман считает нашу компанию распущенной, – вздохнула Мюриэл, махнув в его сторону ловко подцепленной устрицей.
– Он производит такое впечатление, – прошептала Рейчел. Энтони попытался вспомнить, говорила ли она что-либо раньше, и решил, что нет. Это была ее первая реплика.
Мистер Блокман внезапно кашлянул и произнес громким, проникновенным голосом:
– Как раз наоборот. Когда говорит мужчина, он лишь соблюдает традицию. За ним, в лучшем случае, стоит несколько тысяч лет истории. Но женщина – это дивный рупор нашего потомства.
В потрясенной тишине, наступившей за этим поразительным заявлением, Энтони вдруг подавился устрицей и торопливо закрыл лицо салфеткой. Рейчел и Мюриэл отреагировали сдержанным, немного удивленным смехом, к которому присоединились Дик и Мори, оба с покрасневшими лицами от едва сдерживаемого хохота.
«Боже мой! – подумал Энтони. – Это же субтитры к одному из его фильмов. Он просто запомнил их!»
Только Глория не издала ни звука. Она устремила на мистера Блокмана тихий укоризненный взгляд.
– Ради бога, откуда вы это выкопали?
Блокман неуверенно взглянул на нее, пытаясь угадать ее намерение. Но секунду спустя он восстановил равновесие и нацепил на лицо иронично-снисходительную улыбку интеллектуала в окружении избалованной и неискушенной молодежи.
Из кухни принесли суп, но одновременно с этим дирижер оркестра вышел из бара, где он настраивал тембр с помощью кружки пива. Поэтому суп остался остывать на столе во время исполнения баллады под названием «Все осталось в доме, кроме вашей жены».
Затем подали шампанское, и вечеринка приобрела более непринужденный характер. Мужчины, за исключением Ричарда Кэрэмела, пили без стеснения; Глория и Мюриэл осушили по бокалу; Рейчел Джеррил воздержалась. Они пропускали вальсы, но танцевали под остальные мелодии, – все, кроме Глории, которая как будто немного устала и предпочитала сидеть за столом с сигаретой. Ее взгляд становился то ленивым, то оживленным в зависимости от того, слушала ли она Блокмана или наблюдала за хорошенькой женщиной среди танцующих. Несколько раз Энтони гадал, о чем ей рассказывает Блокман. Он перекатывал сигару во рту и после обеда настолько разоткровенничался, что позволял себе энергичные, даже бурные жесты.
В десять вечера Глория и Энтони приступили к очередному танцу. Когда они оказались за пределами слышимости от стола, она тихо сказала:
– Дотанцуем до двери. Я хочу спуститься в аптеку.
Энтони послушно направил ее через толпу в указанном направлении; в холле она ненадолго оставила его и вернулась с пальто, перекинутым через руку.
– Мне нужны мармеладные шарики, – объяснила она шутливо-извиняющимся тоном, – и вы не догадаетесь, зачем на этот раз. Мне хочется обкусывать ногти, и я буду это делать, если не достану мармеладные шарики. – Она вздохнула и снова заговорила, когда они вошли в пустой лифт: – Я постоянно кусаю их, – видите ли, я немного кусачая. Прошу прощения за остроту. Она неумышленная, просто так сложились слова. Глория Гилберт, женщина-юморист.
Оказавшись внизу, они простодушно обошли стороной кондитерскую стойку отеля, спустились по широкой парадной лестнице, миновали несколько проходов и нашли аптеку в здании Центрального вокзала. После тщательного осмотра витрины с ароматическими средствами она совершила покупку. Потом, повинуясь взаимному невысказанному порыву, они рука об руку направились не туда, откуда пришли, а на Сорок Третью улицу.
Вечер журчал ручейками талой воды; было так тепло, что ветерок, дующий над тротуаром, вызвал у Энтони видение нежданной весны с цветущими гиацинтами. Наверху, в продолговатом объеме темно-синего неба, и вокруг них, в ласкающих прикосновениях воздуха, иллюзия нового времени года приносила освобождение от душной и давящей атмосферы, которую они покинули, и в какой-то приглушенный момент звуки уличного движения и тихий шепот воды в сточных желобах показались призрачным и разреженным продолжением той музыки, под которую они недавно танцевали. Энтони заговорил с уверенностью в том, что его слова исходят от чего-то заповедного и желанного, порожденного этим вечером в их сердцах.
– Давайте возьмем-таки и немного покатаемся! – предложил он, не глядя на нее.
О, Глория, Глория!
Дверь такси широко зевнула у тротуара. Когда автомобиль отчалил, как лодка в лабиринтообразном океане, и затерялся в зыбкой массе темных зданий посреди то тихих, то резких криков и перезвонов, Энтони обнял девушку, привлек ее к себе и поцеловал ее влажные, детские губы.
Глория молчала. Она повернула к нему лицо, бледное под пятнами и проблесками света, скользившими по стеклу, как лунное сияние сквозь листву. Ее глаза были мерцающей рябью на белом озере ее лица; тени ее волос окаймляли лоб пеленой наступающих сумерек. Там не было никакой любви, не было даже отражения любви. Ее красота была прохладной, как напоенный влагой ветерок, как влажная мягкость ее собственных губ.
– В этом свете вы так похожи на лебедя, – прошептал он через какое-то время.
Периоды тишины были такими же шелестящими, как звуки. Казалось, паузы были готовы вот-вот разбиться, но возвращались в забвение его руками, которые теснее смыкались вокруг нее, и ощущением, что она покоится там, как пойманное легкое перышко, прилетевшее из тьмы. Энтони рассмеялся, беззвучно и ликующе, подняв голову и отвернувшись от нее, наполовину поддавшись непреодолимому торжеству, наполовину опасаясь, что его вид нарушит великолепную неподвижность его черт. Такой поцелуй был подобен цветку, поднесенному к лицу, неописуемый и почти не поддающийся запоминанию, как будто ее красота излучала собственные эманации, которые мимолетно проникли в его сердце и уже растворялись в нем.
…Здания отдалились в растаявших тенях; они уже проезжали Центральный парк, и спустя долгое время огромный белый призрак музея Метрополитен величественно проплыл мимо, звучным эхом отзываясь на шум мотора:
– Глория! Ну же, Глория!
Ее глаза смотрели на него из тысячелетней дали. Любые чувства, которые она могла испытывать, все слова, которые она могла бы произнести, казались неуместными по сравнению с уместностью ее молчания, косноязычными по сравнению с красноречием ее красоты… и ее тела рядом с ним, грациозного и холодного.
– Велите ему повернуть назад, – прошептала она, – и пусть как можно быстрее едет обратно…
Атмосфера в обеденном зале была горячей. Стол, усеянный салфетками и пепельницами, казался старым и несвежим. Они вернулись между танцами, и Мюриэл Кейн смерила их необыкновенно проказливым взглядом.
– Ну, где же вы были?
– Позвонили матери, – невозмутимо ответила Глория. – Я обещала, что сделаю это. Мы пропустили танец?
Затем произошел инцидент, сам по себе незначительный, но подаривший Энтони причину для размышлений на много лет вперед. Джозеф Блокман, далеко откинувшись на спинку стула, уставился на него особенным взглядом, в котором странно и нерасторжимо сплелись самые разные чувства. Глорию он приветствовал лишь легким подъемом из-за стола и сразу же вернулся к разговору с Ричардом Кэрэмелом о влиянии литературы на кинематограф.
Неожиданное и абсолютное чудо ночи таяло вместе с медленной смертью последних звезд и преждевременным рождением первых мальчишек-газетчиков. Пламя вернулось в далекий платонический очаг; белый жар покинул железо, угли подернулись золой.
Вдоль полок библиотеки Энтони, заполнявших всю стену, крался холодный и дерзкий пучок солнечного света, с леденящим неодобрением касавшийся Терезы Французской, Суперженщины Энн, Дженни из Восточного балета, Зулейки-Заклинательницы и Коры из Индианы[32]. Потом, скользнув ниже и углубившись в прошлое, он с сожалением остановился на неуспокоенных тенях Елены, Таис, Саломеи и Клеопатры.
Энтони, вымытый и побритый, сидел в своем самом глубоком кресле и наблюдал за движением света, пока восходящее солнце не задержалось на мгновение на шелковых кистях ковра и не двинулось дальше.
Было десять часов утра. Листы «Санди таймс», разбросанные у его ног, ротогравюрами и передовицами, общественными откровениями и спортивными таблицами провозглашали о том, что за последнюю неделю мир совершил громадный шаг по направлению к некой блистательной, хотя и довольно неопределенной цели. Со своей стороны, Энтони за это время успел один раз побывать у своего деда, дважды у своего брокера, трижды у своего портного, а в последний час последнего дня недели он поцеловал очень красивую и обаятельную девушку.
После возвращения домой его воображение было переполнено возвышенными и незнакомыми мечтами. В его разуме неожиданно не осталось вопросов или вечных проблем для решения и разрешения. Он испытывал чувство, которое не было ни духовным, ни физическим, ни сочетанием того и другого, и любовь к жизни сейчас наполняла его вплоть до исключения всего остального. Он довольствовался тем, чтобы этот эксперимент оставался отдельным и единственным в своем роде.
Он был почти беспристрастно убежден, что ни одна женщина из тех, кого он встречал до сих пор, ни в чем не могла сравниться с Глорией. Она была неповторимой и безмерно искренней, – в этом он был уверен. Рядом с ней две дюжины школьниц и дебютанток, молодых замужних женщин, беспризорниц и бесприданниц, которых он знал, были самками в самом презрительном смысле слова, носительницами и производительницами, до сих пор источающими слабые ароматы пещеры и яслей.
До сих пор, насколько он мог понять, она не подчинялась его желаниям и не тешила его тщеславие, – разве что ее удовольствие в его обществе само по себе было утешением. У него не было причин думать, что она дала ему нечто, чего не давала другим. Так и следовало быть. Мысль о романе, вырастающем из одного вечера, была столь же несбыточной, как и невыносимой. Она отреклась от случившегося и похоронила этот инцидент с неправедной решимостью. Речь шла о двух молодых людях с достаточным воображением, чтобы отличать игру от реальности, которые самой случайностью своего знакомства и небрежностью его продолжения гарантировали свое благополучие.
Порешив на этом, он пошел к телефону и позвонил в отель «Плаза».
Глории не было на месте. Ее мать не знала, куда она ушла и когда вернется.
Именно в этот момент он впервые ощутил превратность своего положения. В отсутствии Глории ощущалось нечто черствое, почти непристойное. Он заподозрил, что своим уходом она заманила его на невыгодную позицию. Вернувшись домой, она обнаружит его имя и улыбнется. Какое благоразумие! Ему следовало бы подождать несколько часов, чтобы осознать абсолютную нелогичность, с которой он рассматривал вчерашний случай. Что за тупая ошибка! Она подумает, что он считает себя наделенным особыми привилегиями. Она решит, что он с неуместной интимностью реагирует на совершенно тривиальный эпизод.
Он вспомнил, что в прошлом месяце его уборщик, которому он прочел довольно сумбурную лекцию о «мужском братстве», явился на следующий день и, на основе вчерашней лекции, расположился на подоконнике для сердечной получасовой беседы. Энтони с содроганием подумал, что Глория будет относиться к нему так, как он относился к этому человеку. К нему, Энтони Пэтчу! Ужас!
Ему никогда не приходило на ум, что он был пассивной вещью, подверженной влиянию далеко за пределами Глории, что он был всего лишь светочувствительной пластинкой, на которую ложится фотографический отпечаток. Какой-то великанский фотограф сфокусировал камеру на Глории, и, – щелк! – бедная пластинка не могла не проявиться, ограниченная своей природой, как и все остальные вещи.
Но Энтони, лежавший на диване и смотревший на оранжевый торшер, неустанно ерошил узкими пальцами свои темные волосы и изобретал новые символы проходящего времени. Сейчас она была в магазине, грациозно двигаясь между бархатами и мехами, ее платье жизнерадостно шуршит в мире шелковистых шорохов, прохладных смешков и ароматов множества убитых, но еще живущих цветов. Минни и Перл, Джуэл и Дженни собираются вокруг нее, как придворные фрейлины, несущие легкие полосы креп-жоржета, тонкий пастельный шифон в тон оттенку ее щек, молочное кружево, которое будет в бледном кипении покоиться вокруг ее шеи… Парча в наши дни использовалась лишь для одеяний священнослужителей и обивки диванов, а самаркандский атлас сохранился лишь в воспоминаниях поэтов-романтиков.
Скоро она пойдет куда-то еще, наклоняя голову сотней способов под сотней шляпок в тщетном поиске фальшивых вишенок под блеск ее губ или плюмажей, столь же изящных, как ее гибкое тело.
Потом наступит полдень, и она поспешит вдоль Пятой авеню, как северный Ганимед, – полы мехового пальто изысканно отлетают в стороны в такт ее походке, щеки алеют от прикосновений ветра, дыхание легким паром оседает в бодрящем воздухе, – и двери «Рица» поворачиваются, толпа раздается в стороны, и пятьдесят мужских взглядов устремляются к ней, когда она возвращает позабытые мечты мужьям множества тучных и комичных женщин.
Час дня. Орудуя вилкой, она терзает сердце восторженного артишока, пока ее спутник пичкает себя невнятными тягучими речами человека, пребывающего в состоянии экстаза.
Четыре часа: ее ножки движутся в ритме мелодии, лицо четко выделяется в толпе; ее партнер счастлив, как обласканный щенок, и безумен, как достопамятный шляпник. Потом… потом опускается вечер и снова поднимается влажный ветерок. Неоновые вывески льют свет на улицу. Кто знает? Может быть, поддавшись такому же порыву, как и вчера, они попробуют воссоздать картину из полусвета и теней, которую он видел на притихшей авеню прошлым вечером? Ах, они могут, они могут! Тысяча такси будет раскрывать двери на тысяче углов, и лишь для него тот поцелуй останется навеки утраченным. В тысяче обличий Таис будет подзывать такси и поднимать лицо для ласки. И ее бледность будет девственной и чарующей, а ее поцелуй – целомудренным, как луна…
Энтони возбужденно вскочил на ноги. Как некстати, что ее нет дома! Он наконец понял, чего хочет: снова целовать ее, обрести покой в ее неподвижности и безмятежности. Она была концом любого беспокойства, любого недовольства.
Энтони оделся и вышел на улицу, как ему следовало поступить уже давно. Он отправился к Ричарду Кэрэмелу, где выслушал последний вариант заключительной главы «Демона-любовника». Он не позвонил Глории до шести вечера. Он так и не нашел ее до восьми вечера, и – о, кульминация всех разочарований! – она разрешила ему встретиться с ней лишь во вторник после полудня. Отломанный кусок бакелита со стуком упал на пол, когда он грохнул на рычаг телефонную трубку.
Вторник выдался морозный. Энтони пришел к Глории в два часа промозглого дня, и когда они пожимали друг другу руки, растерянно подумал, целовал ли он ее вообще. Это казалось почти невероятным; он всерьез сомневался, что она помнила об этом.
– В воскресенье я четыре раза звонил вам, – сказал он.
– Вот как?
В ее голосе звучало удивление, выражение лица выглядело заинтересованным. Он молча проклял себя за то, что сказал об этом. Он мог бы знать, что ее гордости нет дела до таких мелких триумфов. Даже тогда он не догадывался об истине – о том, что, никогда не беспокоясь насчет мужчин, она редко пользовалась осторожными ухищрениями, отговорками и заигрываниями, которые были расхожим товаром у ее сестер по полу. Когда ей нравился мужчина, это само по себе было уловкой. Если бы она думала, что любит его, это было бы последним и смертельным ударом. Ее очарование всегда сохранялось неизменным.
– Мне не терпелось увидеть вас, – просто сказал он. – Я хочу поговорить с вами, – то есть на самом деле поговорить там, где мы можем остаться наедине. Можно?
– Что вы имеете в виду?
Он сглотнул комок в горле, охваченный внезапной паникой. У него возникло ощущение, что она знает, чего он хочет.
– Я хочу сказать, не за чайным столиком, – произнес он.
– Ну хорошо, но не сегодня. Я хочу немного проветриться. Давайте погуляем!
На улице было холодно и промозгло. Вся ненависть, заключенная в безумном сердце февраля, выплеснулась наружу в порывах ледяного ветра, жестоко прокладывавшего путь через Центральный парк и по Пятой авеню. Было почти невозможно разговаривать, и дискомфорт настолько отвлекал внимание Энтони, что когда он повернул на Шестьдесят Первую улицу, то обнаружил, что ее больше нет рядом. Он огляделся по сторонам. Она находилась в сорока футах позади и стояла неподвижно. Ее лицо было наполовину скрыто за меховым воротником, искаженное то ли гневом, то ли смехом, – Энтони не мог разобрать, что это было. Он пошел обратно.
– Не прекращайте прогулку из-за меня! – крикнула она.
– Я ужасно извиняюсь, – смущенно отозвался он. – Я иду слишком быстро?
– Мне холодно, – заявила она. – Я хочу домой. И да, вы идете слишком быстро.
– Прошу прощения.
Бог о бок они двинулись к отелю «Плаза». Ему хотелось видеть ее лицо.
– Мужчины обычно не так поглощены собой, когда находятся в моем обществе.
– Мне правда жаль.
– Это очень интересно.
– Действительно, сейчас слишком холодно для прогулок, – быстро сказал он, чтобы скрыть досаду на себя.
Глория не ответила, и Энтони задался вопросом, не попрощается ли она с ним у входа в отель. Она молча дошла до лифта и удостоила его лишь одной фразой, когда двери открылись.
– Вам лучше подняться наверх.
Он на секунду замешкался.
– Возможно, мне будет лучше зайти в другой раз.
– Как скажете, – тихо сказала она в сторону. Нынешняя главная забота для нее заключалась в поправлении выбившихся прядок волос перед зеркалом в лифте. Ее щеки разрумянились, глаза сверкали: она никогда не казалась такой прелестной и изысканно-желанной.
Исполненный презрения к себе, он обнаружил, что идет по коридору десятого этажа, почтительно держась в полутора футах от нее, а потом стоит в гостиной, пока она исчезла, чтобы избавиться от мехов. Что-то пошло не так, и он потерял частицу достоинства в собственных глазах; он потерпел абсолютное поражение в непреднамеренной, но важной схватке. Он хотел прийти, и он пришел. Однако то, что случилось впоследствии, нужно свести к унижению, которое он испытал в лифте. Девушка нестерпимо беспокоила его – так сильно, что, когда она вышла, он невольно перешел в критическую атаку.
– Кто такой этот Блокман, Глория?
– Деловой знакомый моего отца.
– Странный тип!
– Вы ему тоже не нравитесь, – с внезапной улыбкой сказала она.
Энтони рассмеялся.
– Я польщен этим предупреждением. Очевидно, он считает меня… – Он замялся и вдруг спросил: – Он влюблен в вас?
– Не знаю.
– Не может быть, что не знаете, – настаивал он. – Разумеется, влюблен. Помню, как он посмотрел на меня, когда мы вернулись к столу. Наверное, он бы напустил на меня толпу из массовки, если бы не ваша выдумка с телефонным звонком.
– Он не обиделся. Потом я рассказала ему, что случилось на самом деле.
– Вы ему рассказали!
– Он попросил меня.
– Мне это не слишком нравится, – пожаловался Энтони.
Она снова рассмеялась.
– Ах, вот как?
– Какое ему до этого дело?
– Никакого. Поэтому я и рассказала ему.
Энтони в смятении жестко прикусил губу.
– С какой стати я должна лгать? – откровенно спросила она. – Я не стыжусь ничего, что я делаю. Ему было интересно знать, целовалась ли я с вами, а у меня тогда было хорошее настроение, поэтому я удовлетворила его любопытство простым и недвусмысленным «да». Но, будучи по-своему здравомыслящим человеком, он оставил эту тему.
– Только сказал, что ненавидит меня.
– О, это вас беспокоит? Ну, если вам угодно исследовать этот колоссальный вопрос до самых глубин, то он не говорил, что ненавидит вас. Мне это и так ясно.
– Меня это не…
– Ах, довольно! – пылко воскликнула она. – Мне это совершенно не интересно.
С огромным усилием Энтони согласился сменить тему, и они перешли к старинной игре в вопросы и ответы относительно своего прошлого, постепенно воодушевляясь по мере того, как обнаруживали стародавние, проверенные временем черты сходства во вкусах и идеях. Они говорили о вещах, более показательных, чем их намерения, но каждый делал вид, что принимает слова собеседника за чистую монету.
Так начинается близость. Сначала человек выдает свое лучшее описание, яркую и готовую картину, подкрепленную блефом, ложью и юмором. Потом требуются новые подробности, и человек рисует второй портрет, а затем третий… Вскоре лучшие линии взаимно компенсируются и секрет наконец выходит наружу; плоскости картин совмещаются и выдают нас, и хотя мы продолжаем красить и приукрашивать, но больше не можем ничего продать. Мы должны довольствоваться тем, что бесполезные описания нас самих, которые мы преподносим нашим женам, детям и деловым партнерам, принимаются на веру.
– Мне кажется плачевным положение человека, который не испытывает ни нужды, ни амбиций, – с жаром произнес Энтони. – С моей стороны будет патетично испытывать жалость к себе, однако иногда я завидую Дику.
Ее молчание служило поощрением. Насколько возможно для нее, оно выглядело намеренным соблазном.
– Раньше были достойные занятия для джентльмена, располагающего свободным временем, немного более конструктивные, чем задымление ландшафта или жонглирование чужими деньгами. Разумеется, остается наука: иногда мне хотелось бы, чтобы я заложил хорошую основу, хотя бы в Бостонском технологическом университете. Но теперь, ей-богу, мне пришлось бы два года сидеть и сражаться с основами химии и физики.
Она зевнула.
– Как я говорила, я не знаю ничего о том, что следует делать вам или кому-либо еще, – неприветливо сказала она, и от ее безразличия его раздражение вспыхнуло с новой силой.
– Вы не интересуетесь ничем, кроме себя?
– Не особенно.
Энтони уставился на нее; растущее удовольствие от разговора разлетелось в клочья. Она весь день была раздражительной и мстительной, и в тот момент ему казалось, что он ненавидит ее черствый эгоизм. Он мрачно уставился на огонь.
Потом случилось нечто странное. Глория повернулась к нему, улыбнулась, и когда он увидел ее улыбку, все остатки гнева и уязвленного тщеславия покинули его, как будто его собственное настроение было лишь внешней рябью ее настроения, как будто ни одно чувство не могло всколыхнуться в его груди, если она не сочтет нужным потянуть за конец всемогущей контролирующей нити.
Он придвинулся ближе, обнял ее и бережно привлек к себе, пока она не оказалась полулежащей на его плече. Она улыбнулась, когда он поцеловал ее.
– Глория, – очень тихо прошептал он. Она снова сотворила волшебство, утонченное и насыщенное, как пролитые духи, нежное и непреодолимое.
Потом, ни на следующий день, ни много лет спустя он не мог вспомнить важных вещей, случившихся в тот день. Двигалась ли она? Говорила ли о чем-то в его объятиях или только молчала? Насколько приятными для нее были его поцелуи? И удалось ли ей хотя бы на мгновение заблудиться в своих чувствах?
Для него самого не было никаких сомнений. Он встал, заходил по комнате, охваченный чистым восторгом при виде девушки, свернувшейся в углу дивана, как ласточка, только что приземлившаяся после стремительного полета и следившая за ним непроницаемым взглядом. Он перестал расхаживать и представил, как будет подходить к ней, каждый раз немного смущаясь, обнимать ее и искать ее поцелуя.
Он сказал, что она обворожительна. Он не встречал никого, кто был бы похож на нее. Он шутливо, но настоятельно умолял ее отослать его прочь, ведь ему не хотелось влюбиться. Он больше не станет приходить к ней, ведь она и так занимает слишком много места в его мыслях.
Что за дивный роман! На самом деле он не испытывал ни страха, ни печали, – только глубокая радость от ее общества окрашивала банальность его слов, заставляла сентиментальность казаться грустью, а позерство – глубокомыслием. Он будет вечно возвращаться к ней. Ему следует знать об этом!
– Это все. Было просто необыкновенно познакомиться с вами, очень странно и замечательно. Но так не годится, и это не может продолжаться. – Когда он произносил эти слова, в его сердце зародилась та дрожь, которую мы принимаем за искренность в самих себе.
Впоследствии он помнил один ее ответ на какой-то свой вопрос. В его воспоминаниях – возможно, он неосознанно перестроил слова и отшлифовал их – этот ответ звучал так:
– Женщина должна быть способна красиво и романтично поцеловать мужчину без какого-либо желания стать его женой или любовницей.
Как всегда, когда он был с ней, она как будто постепенно становилась старше, пока размышления, слишком глубокие для выражения в словах, не проступили зимним холодом в ее глазах.
Миновал еще один час, и пламя вспыхивало экстатическими язычками, как будто даже его угасание было приятным. Было уже пять часов, и тиканье часов на каминной полке стало четким и размеренным. Тогда, словно грубая чувственность жестяными звуками часового механизма напоминала ему об опадающих лепестках цветущего полудня, Энтони быстро поднял ее с дивана и приник к ней, беспомощной и бездыханной, в поцелуе, который не был ни игрой, ни воздаянием.
Ее руки упали вдоль тела. В следующее мгновение она освободилась.
– Не надо! – тихо сказала она. – Я так не хочу.
Она уселась на дальнем краю дивана и стала смотреть прямо перед собой. На ее лице появилось нахмуренное выражение. Энтони опустился рядом с ней и накрыл ладонью ее руки. Они были безжизненными и безответными.
– Почему, Глория? – Он потянулся, чтобы обнять ее, но она отстранилась.
– Я так не хочу, – повторила она.
– Прошу прощения, – немного раздраженно отозвался он. – Я… я не знал, что вы проводите столь тонкие различия.
Она не ответила.
– Вы поцелуете меня, Глория?
– Я не хочу. – Ему казалось, что она не двигалась несколько часов.
– Внезапная перемена, не так ли? – Его раздражение возросло.
– Разве? – Она выглядела безразличной, как будто смотрела на кого-то другого.
– Наверное, мне лучше уйти.
Нет ответа. Энтони встал и окинул ее сердитым и одновременно неуверенным взглядом. Потом он снова сел.
– Глория, Глория, вы не поцелуете меня?
– Нет. – Ее губы, выдохнувшие слово, едва шевельнулись.
Он снова встал, на этот раз еще менее решительно.
– Тогда я пойду.
Молчание.
– Хорошо… я ухожу.
Он сознавал безнадежную нехватку оригинальности в своих замечаниях. Фактически, атмосфера в комнате стала гнетущей для него. Ему хотелось, чтобы она заговорила, чтобы она выбранила его, накричала на него, – все, что угодно, кроме этого всеобъемлющего и леденящего молчания. Он проклинал себя как слабого глупца; его сильнейшим желанием было вывести ее из равновесия, обидеть ее, увидеть, как она содрогнется. Беспомощно, непроизвольно он совершил очередной промах:
– Если вы устали целовать меня, то я лучше уйду.
Он увидел, как ее губы слегка изогнулись, и последнее достоинство покинуло его. Она наконец заговорила.
– Кажется, вы уже несколько раз упоминали об этом.
Он огляделся по сторонам, увидел свою шляпу и пальто на стуле и вслепую побрел туда. Положение становилось невыносимым. Оглянувшись на диван, он увидел, что она не повернулась к нему и даже не шелохнулась. С дрожащим «прощайте», о котором он немедленно пожалел, он быстро и безо всякого достоинства вышел из комнаты.
Несколько секунд Глория не издавала ни звука. Ее губы все еще были изогнуты в легкой улыбке; ее взгляд был прямым, гордым и отстраненным. Потом ее глаза немного затуманились, и она прошептала два слова перед затухающим очагом:
– Прощай, дурачок! – сказала она.
Энтони получил жесточайший удар в своей жизни. Он наконец понял, чего хотел, но казалось, что в процессе поиска он навсегда упустил это. Он вернулся домой в полном унынии, упал в кресло, даже не сняв пальто, и просидел так больше часа. Его мысли метались по тропам бесплодного и безотрадного эгоцентризма. Она прогнала его! В этом заключалось бремя его отчаяния, которое он снова и снова взваливал на себя. Вместо того чтобы схватить девушку и удерживать ее силой до тех пор, пока она не уступит его желанию, вместо того чтобы сломить ее волю собственной волей, он просто ушел от нее, разбитый и бессильный, со скорбной гримасой на лице. Вся сила, которая у него еще оставалась, была потрачена на горечь и ярость, скрытые за манерами наказанного розгами школьника. В одну минуту он безмерно нравился ей, – ах, она почти любила его! В следующую минуту он стал для нее безразличной вещью, дерзким и подобающе униженным мужчиной.
Он не испытывал особых угрызений совести: разумеется, не обошлось без самобичевания, но сейчас для него были важнее другие, гораздо более насущные вещи. Он не так сильно был влюблен в Глорию, как злился на нее. Он больше ничего не хотел от жизни, если не сможет снова быть рядом с ней, целовать ее, прижимать ее к себе, тихую и податливую. Из-за трех минут полного и абсолютного безразличия эта девушка, до сих пор занимавшая высокое, но каким-то образом случайное положение в его глазах, стала предметом его неотступных мыслей. Как бы сильно эти мысли ни варьировали между страстным желанием к ее поцелуям и не менее горячим стремлением обидеть и расстроить ее, остаток его разума испытывал более изощренное стремление овладеть блистательной душой, просиявшей в эти три минуты. Она была прекрасна… но при этом беспощадна. Он должен завладеть той силой, которая отослала его прочь.
В настоящий момент подобный анализ был невозможным для Энтони. Ясность его ума и все бесконечные ресурсы, которые, как он думал, предоставляет его ирония, были отброшены в сторону. Не только в тот вечер, но и в предстоящие дни и недели его книгам предстояло быть лишь предметами обстановки, а его друзьями могли быть только люди, жившие и ходившие в призрачном внешнем мире, которого он старался избегать. Этот мир был холодным и полным унылого ветра, и на какое-то время его проводили в теплый дом, где сиял огонь.
Около полуночи Энтони начал понимать, что проголодался. Он спустился на Пятьдесят Вторую улицу, где было так холодно, что он едва мог видеть; влага замерзала на его ресницах и в уголках губ. Мрак, пришедший с севера, опустился на узкую и угрюмую улицу, где закутанные черные фигуры, которые казались еще чернее на ночном фоне, спотыкаясь, двигались по тротуару под завывание ветра и осторожно переставляли ноги, словно ступая на лыжах. Энтони повернул в сторону Шестой авеню, так поглощенный своими мыслями, что не заметил нескольких прохожих, глазевших на него. Его пальто было широко распахнуто, и ветер, смертоносный и безжалостный, залетал внутрь.
…Спустя какое-то время к нему обратилась женщина, толстая официантка в очках с черной оправой, с которой свисал длинный черный шнурок.
– Заказывайте, пожалуйста!
Его голос, как ему показалось, был ненужно громким. Он возмущенно поднял голову.
– Вы будете заказывать или нет?
– Разумеется, – слабо запротестовал он.
– Я спросила три раза. Здесь не комната отдыха.
Он посмотрел на большие часы и обнаружил, что уже больше двух часов ночи. Он находился где-то на Тринадцатой улице и секунду спустя увидел и перевел надпись
С’ДЬЛЙАЧ,
выписанную полукругом белых букв на стеклянной витрине. Внутри обретались три или четыре унылые и полузамерзшие проститутки.
– Пожалуйста, принесите кофе и яичницу с беконом.
Официантка, выглядевшая до нелепости интеллигентно в очках со шнурком, бросила на него последний брезгливый взгляд и поспешила прочь.
Господи! Поцелуи Глории были похожи на цветы. Смутно, как будто прошли годы, он помнил звонкую свежесть ее голоса, прекрасные очертания ее тела, просвечивавшие через одежду, ее лицо цвета лилии под уличными фонарями… под фонарями.
Горе обрушилось на него с новой силой, присовокупив нечто похожее на ужас к душевной боли и острому томлению. Он потерял ее. Это была правда, и ее нельзя было отрицать или смягчить. Но на его небосводе жарко вспыхнула новая мысль: как насчет Блокмана? Что теперь произойдет? Это был состоятельный мужчина, достаточно взрослый, чтобы терпимо относиться к красивой жене, нянчиться с ее прихотями и потворствовать ее неразумию, носить ее так, как она, возможно, сама этого желает, – как яркий цветок в петлице, надежно защищенный от вещей, которых она боялась. Он склонялся к мысли, что Глория обыгрывала идею выйти замуж за Блокмана, и было вполне возможно, что разочарование в Энтони под влиянием внезапного порыва может отправить ее в объятия к Блокману.
Эта мысль доводила его до ребяческого неистовства. Ему хотелось убить Блокмана и заставить его страдать за чудовищную самонадеянность. Он твердил это себе снова и снова, плотно сжав зубы, и в его глазах разворачивалась оргия ненависти и страха.
Но за ширмой этой непристойной ревности Энтони наконец осознал, что влюблен, глубоко и искренне влюблен в том смысле, как это понимают мужчины и женщины.
У его локтя появилась чашка кофе, какое-то время испускавшая постепенно уменьшающуюся струйку пара. Менеджер ночной смены, сидевший за конторкой, смотрел на неподвижную одинокую фигуру за последним столиком, а потом со вздохом направился к ней, когда часовая стрелка пересекла цифру «три» на большом циферблате.
После очередного дня смятение улеглось, и здравый смысл в определенной мере вернулся к Энтони. Я влюблен! – страстно восклицал он про себя. Те вещи, которые неделю назад казались непреодолимыми препятствиями, – его ограниченный доход, его желание быть безответственным и независимым, – за эти сорок часов превратились в мякину на ветру его влюбленности. Если он не женится на ней, то его жизнь превратится в жалкую пародию на его собственную юность. Для того чтобы встречаться с людьми и выдерживать постоянное напоминание о Глории, в которое превратилось все вокруг, ему было необходимо иметь надежду. Поэтому он отчаянно и упрямо строил надежду из материала своих снов и мечтаний – надо сказать, довольно хрупкую надежду, которая трескалась и рассыпалась по дюжине раз в день, – надежду, взращенную насмешками, но тем не менее такую надежду, которая будет мышцами и сухожилиями для его самоуважения.
Отсюда он извлек крупицу мудрости, подлинное осознание, полученное из собственного безоблачного прошлого.
«Память коротка», – думал он.
Да, очень коротка. В переломный момент президент банковского треста предстает перед судом и становится потенциальным преступником, которому достаточно лишь одного толчка для того, чтобы стать заключенным. Допустим, его оправдывают и через год все уже забыто. «Да, однажды он испытал определенные трудности, но полагаю, чисто технического характера». О, память очень коротка!
Энтони встречался с Глорией около дюжины раз и провел в ее обществе, скажем, не более двадцати четырех часов. Предположим, он на месяц оставит ее в покое, не будет пытаться встретиться с ней и станет избегать любых мест, где она может появиться. Возможно ли – тем более что она никогда не любила его, – что к концу этого срока поток событий сотрет его личность из ее сознания, а вместе с его личностью сотрется и память о его оскорблении и унижении? Она забудет, поскольку у нее появятся другие мужчины. Энтони поморщился. Этот вывод больно резанул его: другие мужчины. Два месяца – о господи! Лучше три недели, две недели…
Он думал об этом на второй вечер после катастрофы, когда раздевался, и на этом месте он бросился на кровать и лежал там, слегка подрагивая и глядя на верхушку балдахина.
Две недели: это было хуже, чем вообще ничего. Через две недели он подойдет к ней во многом так же, как сделал бы это сейчас, без индивидуальности или уверенности в себе, по-прежнему оставаясь тем мужчиной, который зашел слишком далеко, а потом – за отрезок времени, который был всего лишь мгновением, но показался вечностью, – распустил нюни. Нет, две недели будет слишком коротким сроком. Любая резкость, которая двигала ею в тот злополучный день, должна была притупиться со временем. Он должен дать ей срок, когда инцидент потускнеет, а потом еще один срок, когда она постепенно начнет думать о нем, пусть даже смутно, но из дальней перспективы, где удовольствие от его общества будет помниться так же хорошо, как и его унижение.
Наконец он остановился на шести неделях как на примерном интервале, наилучшим образом подходящем для его цели. Он отметил дни на настольном календаре и обнаружил, что последний день приходится на девятое апреля. Вот и хорошо: в этот день он позвонит ей и спросит, можно ли им встретиться. До тех пор – молчание.
После этого решения наметился путь к постепенному исправлению ситуации. Он наконец предпринял шаг в том направлении, которое указывала надежда, и осознал, что чем меньше он будет угрюмо размышлять о ней, тем скорее сможет произвести желаемое впечатление при встрече.
Еще через час он крепко заснул.
Хотя с течением дней ореол ее волос ощутимо потускнел для него, а через год разлуки мог бы полностью исчезнуть, эти шесть недель принесли с собой немало отвратительных дней. Он страшился встречи с Диком и Мори, неистово воображая, будто им все известно, но когда все трое встретились, именно Ричард Кэрэмел, а не Энтони находился в центре внимания: «Демон-любовник» был принят к публикации в ближайшее время. Энтони чувствовал, что с недавних пор он отошел в сторону. Он больше не жаждал тепла и надежности в обществе Мори, которое утешало его не далее как в ноябре. Лишь Глория теперь могла дать ему это ощущение, и никто другой. Поэтому успех Дика лишь косвенно порадовал его и ничуть не побеспокоил. Это означало, что мир движется вперед: пишет, читает, публикуется… и живет. Но ему хотелось, чтобы мир неподвижно и бездыханно застыл в ожидании на шесть недель, – пока Глория не забудет.
Энтони находил величайшее удовлетворение в обществе Джеральдины. Он по одному разу пригласил ее на обед и в театр и несколько раз принимал ее у себя в квартире. Когда он был с ней, она занимала его внимание не так, как Глория, но приглушала те эротические устремления, которые были связаны с Глорией. Не имело значения, как он целовал Джеральдину. Поцелуй был просто поцелуем, которым следовало наслаждаться в полной мере на одно короткое мгновение. Для Джеральдины у каждой вещи был свой отдельный закуток: поцелуй был чем-то одним, а все, что следовало из поцелуя, – совсем другим. Поцелуй был «нормальным», а другие вещи были «дурными».
Когда половина назначенного интервала подошла к концу, в течение двух дней произошли два случая, которые нарушили его крепнущее спокойствие и привели к временному рецидиву.
Во-первых, он встретился с Глорией. Это была короткая встреча. Они раскланялись. Оба что-то говорили, но не слышали друг друга. Но когда все закончилось, Энтони три раза подряд прочитал колонку в «Сан», не поняв ни единого предложения.
Можно было подумать, что Шестая авеню – безопасная улица! Отрекшись от своего цирюльника в «Плазе», он однажды утром зашел за угол, чтобы побриться. В ожидании своей очереди он снял пиджак и жилет и стоял перед витриной в рубашке с расстегнутым мягким воротничком. Этот день был оазисом в холодной мартовской пустыне, и тротуар звенел от жизнерадостных голосов прогуливавшихся солнцепоклонников. Дородная женщина, облаченная в бархат, с дряблыми от постоянного массажа щеками, проплыла мимо с пуделем, энергично тянувшим поводок словно буксир, направляющий к причалу океанский лайнер. Немного позади мужчина в синем костюме в полоску, идущий вразвалочку в белых гетрах, улыбался при виде этого зрелища и, поймав взгляд Энтони, подмигнул ему через стекло. Тот рассмеялся, сразу же перенесшись в то настроение, где мужчины и женщины были неуклюжими и абсурдными фантомами, гротескно вырезанными и закругленными в прямоугольном мире, который они сами построили. Они пробуждали в нем такие же ощущения, как странные и чудовищные рыбы, населявшие эзотерический зеленоватый мир аквариума.
Его взгляд случайно упал еще на двух прохожих, мужчину и девушку, в которой он через одно жуткое мгновение узнал Глорию. Он бессильно стоял на месте; они подошли ближе, и Глория, заглянув внутрь, увидела его. Ее глаза расширились, и она вежливо улыбнулась. Ее губы шевелились. Она находилась менее чем в пяти футах от него.
– Как поживаете? – глупо пробормотал он.
Глория – счастливая, прекрасная и молодая – вместе с мужчиной, которого он никогда раньше не видел!
Именно тогда кресло брадобрея освободилось, и он три раза подряд прочитал газетную колонку.
Второй инцидент произошел на следующий день. Отправившись в бар на Манхэттене около семи вечера, Энтони столкнулся с Блокманом. Так получилось, что помещение было почти пустым, и перед тем, как они узнали друг друга, Энтони расположился в пределах одного фута от старшего мужчины и заказал выпивку, поэтому разговор оказался неизбежным.
– Добрый день, мистер Пэтч, – вполне дружелюбно произнес Блокман.
Энтони пожал протянутую руку и обменялся несколькими афоризмами о температурных флуктуациях.
– Часто заходите сюда? – осведомился Блокман.
– Нет, очень редко. – Он не стал добавлять, что до недавних пор бар в отеле «Плаза» был его любимым местом.
– Приятный бар. Один из лучших в городе.
Энтони кивнул. Блокман осушил свой бокал и взял трость. Он был в вечернем костюме.
– Ну что же, мне пора поспешить. Сегодня я ужинаю с мисс Гилберт.
Смерть внезапно посмотрела на Энтони из двух голубых глаз. Если бы Блокман объявил себя потенциальным убийцей своего визави, то не смог бы нанести более сокрушительного удара. Должно быть, молодой человек заметно покраснел, потому что его нервы моментально вытянулись в струнку. С огромным усилием он выдавил жесткую – о, какую жесткую! – улыбку и произнес традиционные слова прощания. Но в ту ночь он лежал без сна почти до пяти утра, наполовину обезумев от горя, страха и безобразных фантазий.
И однажды на пятой неделе он позвонил ей. Он сидел в своей квартире, пытаясь читать «Воспитание чувств»[33], и что-то в книге послало его мысли в том направлении, куда, будучи предоставлены самим себе, они всегда поворачивали, словно лошади, скачущие в родную конюшню. С внезапно участившимся дыханием он подошел к телефону. Когда он сообщил номер, ему показалось, что его голос дрогнул и сломался, как у школьника. Должно быть, на центральной телефонной станции услышали стук его сердца. Звук трубки, снятой на другом конце, прозвучал роковым громом, и голос миссис Гилберт, приторный, как кленовый сироп, стекающий в стеклянную баночку, ужаснул его протяжным «Ал-лоу?».
– Мисс Глория плохо себя чувствует. Сейчас она спит. Передать ей, кто звонил?
– Никто! – крикнул он.
В дикой панике он бросил трубку и рухнул в кресло, весь в холодном поту от нежданного облегчения.
Первым, что он ей сказал, было: «Вы сделали короткую стрижку?» И она ответила: «Да, разве не шикарно?»
Тогда это было не модно. Это вошло в моду через пять или шесть лет, но тогда это считалось чрезвычайно вызывающим.
– На улице солнечно, – с серьезным видом сказал он. – Не хотите прогуляться?
Она надела легкое пальто и бледно-голубую «наполеонку», и они отправились по Пятой авеню к зоопарку, где выразили надлежащее восхищение слоновьим величием и жирафьим умением высоко носить шею, но не посетили обезьянник, поскольку Глория сказала, что там дурно пахнет.
Потом они повернули к «Плазе», разговаривая ни о чем, но радуясь весеннему пению в воздухе и теплому бальзаму, пролившемуся на внезапно позолоченный город. Справа от них находился Центральный парк, в то время как слева громада из мрамора и гранита монотонно бормотала бессвязное послание миллионеров для всех, кто желал его выслушать: «Я работал, я экономил, я был хитроумнее всех сынов Адама, и вот теперь, ей-богу, я сижу здесь!»
Все новейшие и самые красивые марки автомобилей выкатили на Пятую авеню, и отель «Плаза» перед ними возвышался необычно белой и привлекательной башней. Гибкая, праздная Глория шла на расстоянии короткой тени перед ним, отпуская небрежные замечания, ненадолго воспарявшие в слепящем воздухе, прежде чем достигнуть его слуха.
– О! – воскликнула она. – Я хочу на юг, в Хот-Спрингс! Хочу выйти на воздух, покататься по свежей травке и забыть о зиме.
– Вот было бы здорово!
– Я хочу слышать тысячу малиновок, их жуткий гам и щебет. Мне нравятся птицы.
– Все женщины – птицы, – рискнул он.
– А что я за птица? – быстро и нетерпеливо.
– Думаю, ласточка, а иногда – райская птица. Разумеется, большинство девушек – это воробушки: видите вон тех нянек? Это воробьи… а может быть, сороки? И конечно, вы встречали девушек-канареек и девушек-малиновок.
– А также девушек-лебедей и девушек-попугаев. Думаю, все взрослые женщины – это ястребы или совы.
– А я кто… сарыч?
Она рассмеялась и покачала головой.
– Нет, вы вообще не птица, разве не ясно? Вы русская борзая.
Энтони помнил, что они были белыми и почти всегда выглядели неестественно голодными. С другой стороны, их обычно фотографировали рядом с герцогами и принцессами, поэтому он счел себя польщенным.
– А Дик – это фокстерьер, забавный фокстерьер, – продолжала она.
– А Мори – это кот. – Одновременно с этим ему пришло в голову, как Блокман похож на здоровенного агрессивного борова. Но он благоразумно промолчал.
Позже, когда они прощались, Энтони спросил, когда он снова сможет увидеть ее.
– Разве вы не выносите долгих встреч? – невинно поинтересовался он. – Даже если это случится через неделю, думаю, будет весело провести вместе целый день с утра до раннего вечера.
– Было бы неплохо, – она ненадолго задумалась. – Давайте в следующее воскресенье.
– Хорошо. Я составлю программу с точностью до минуты.
Энтони сделал это. Он даже запланировал тонкий нюанс, который произойдет за те два часа, пока она будет пить чай в его квартире: добрейший Баундс распахнет окна, чтобы впустить свежий воздух, но огонь в камине при этом будет гореть, чтобы не было холодно, – и везде будут купы цветов в больших шикарных вазах, которые он купит по такому случаю. Они будут сидеть на диване.
И в назначенный день они как раз сидели на диване. Спустя некоторое время Энтони поцеловал ее, поскольку это вышло совершенно естественно; он обнаружил на ее губах заснувшую сладость, как будто они вообще не расставались. Огонь был ярким, а легкий бриз, колыхавший занавески, принес с собой майскую спелость и обещание лета. Его душа пела в созвучии с далекими гармониями; он слышал переборы гитарных струн и плеск волн на теплом средиземноморском берегу. Он снова был молодым, каким больше никогда не будет, и более победоносным, чем смерть.
Шестичасовой брюзгливый перезвон в церкви Св. Анны на углу раздался слишком скоро. В наступающих сумерках они шли к Пятой авеню, где толпы людей, словно освобожденных из заключения, двигались упругой походкой после долгой зимы. Империалы на крышах автобусов были забиты подлинными королями, а магазины полны чудесных мягких вещей для лета, превосходного лета, созданного для любви так же, как зима предназначена для денег. Жизнь распевала ради ужина на углу! Жизнь разносила коктейли на улице! В этой толпе были пожилые женщины, которые могли бы пробежать и выиграть забег на сто ярдов!
Поздним вечером, лежа в кровати с выключенным светом, когда прохладная комната купалась в лунном свете, Энтони лежал без сна и проигрывал в памяти каждую прожитую минуту, словно ребенок, играющий по очереди с каждой из кучи долгожданных рождественских игрушек. Почти посреди поцелуя он нежно говорил, что любит ее, а она улыбалась, привлекала его к себе и шептала «Я рада», заглядывая ему в глаза. В ее манере появилось новое свойство, новый порыв чисто физического влечения к нему и странная эмоциональная скованность, заставлявшая его стискивать руки и задерживать дыхание от воспоминаний. Он ощущал себя ближе к ней, чем когда-либо раньше. В приступе особого восторга он громко крикнул, что любит ее.
Он позвонил на следующее утро, – на этот раз без промедления и неуверенности, лишь с горячечным волнением, которое удвоилось и утроилось, когда он услышал ее голос.
– Доброе утро, Глория.
– Доброе утро.
– Я только хочу сказать, что ты моя дорогая.
– Я рада.
– Очень хочу видеть тебя.
– Увидишь завтра вечером.
– Это долго, правда?
– Да… – неохотно отозвалась она. Он крепче сжал трубку.
– Могу я прийти сегодня вечером? – Он рискнул всем ради триумфа и откровения тихого «да», прозвучавшего в ответ.
– У меня назначена встреча.
– Ох…
– Но я могла бы… я могу отменить ее.
– О! – чистый восторг, рапсодия. – Глория?
– Что?
– Я люблю тебя.
Еще одна пауза, и потом:
– Я… я рада.
Счастье, как однажды заметил Мори Нобл, – это лишь первый час после смягчения особенно сильного несчастья. Но видели бы вы лицо Энтони, когда он шел по коридору десятого этажа отеля «Плаза» в тот вечер! Его темные глаза сияли, а складки вокруг губ излучали добросердечность. Он был красив, как никогда, захваченный в одном из тех нетленных моментов, которые так ярко запечатлеваются в памяти, что их свет сияет еще долгие годы.
Он постучался и вошел, услышав ответ. Глория, одетая в простое розовое платье, накрахмаленное и свежее, как цветок, тихо стояла в другом углу комнаты и смотрела на него широко распахнутыми глазами.
Когда он закрыл дверь, она тихо вскрикнула и быстро направилась к нему, вскинув руки в поспешном порыве нежности. Жесткие складки ее платья смялись, когда они соединились в торжествующем и несокрушимом объятии.
23 «Гарвард Кримсон» – ежедневная студенческая газета Гарвардского университета, с 1873 года издаваемая студентами старших курсов (прим. перев. ).
24 Цитата из Иеремии Бентама (1748–1832), основоположника утилитаризма (прим. перев. ).
25 Парафраз афоризма Стивена Госсона (1579) – «кроить шелковые кошели из свиных ушей» (прим. перев. ).
26 Низведение до абсурда (лат. ).
27 Эрин – древнее кельтское название Ирландии (прим. перев. ).
28 «Каскады» – большой бальный зал на 22-м этаже старого отеля «Билтмор». Существовал до 1981 года (прим. перев. ).
29 Суть в том, что Мюриэл говорит о популярных мелодрамах, а Мори – о комедии положений и трагифарсе (прим. перев. ).
30 Мюриэл исполняет композицию Ирвинга Берлина «He’s a rag-picker» о пианисте, который подбирает на клавишах мелодию регтайма (прим. перев. ).
31 Blockhead – болван, тупица (англ. ).
32 Тереза Французская – героиня романа Эмиля Золя «Тереза Ракен» (1867); Суперженщина Энн – Энн Уайтфилд из пьесы Бернарда Шоу «Человек и сверхчеловек» (1903); Зулейка-Заклинательница – героиня «Зулейки Добсон» Макса Бирбома (1911); Кора из Индианы – героиня пьесы «Кларенс» Бута Таркингтона (1919) – (прим. перев.) .
33 «Воспитание чувств» – роман Густава Флобера (1869).
Оригинальный текст: The Beautiful and Damned, by F. Scott Fitzgerald.