Месяц спустя на Нью-Йорк снизошла хрусткая свежесть, которая принесла с собой ноябрь, три громких футбольных матча и великое колыхание мехов на Пятой авеню. Она также создала в городе ощущение напряженности и сдержанного волнения. Теперь с каждой утренней почтой Энтони приходило по три приглашения. Три дюжины добродетельных девиц из высшего света провозглашали свою способность, если не конкретную готовность, родить детей для трех дюжин миллионеров. Еще пятьдесят девиц рангом пониже провозглашали не только свою готовность, но вдобавок и огромное бестрепетное стремление к близкому знакомству с упомянутой группой молодых людей, которые, разумеется, были приглашены на каждую из девяноста шести вечеринок наряду с близкими друзьями и знакомыми юной дамы, студентами колледжей и энергичными молодыми чужаками. Далее, существовал третий слой с городских окраин, из пригородов Ньюарка и Джерси, вплоть до сурового Коннектикута и неприглядных районов Лонг-Айленда, – и, несомненно, бесчисленные сопредельные слои, доходящие до самых низов. Еврейки выходили в свет среди членов своей общины и подыскивали себе шагающего в гору молодого брокера или ювелира для кошерной свадьбы; ирландские девушки, наконец получившие разрешение, бросали взоры на молодых политиков из Таммани-Холла[15], благочестивых предпринимателей и повзрослевших мальчиков-хористов.
Естественным образом заразный дух ожидания новизны распространился на весь город. Даже рабочие девушки, бедные забитые души, пакующие мыло на фабриках и показывавшие роскошные наряды в больших магазинах, мечтали о том, что посреди захватывающего ажиотажа этой зимы им удастся привлечь внимание какого-нибудь мужчины; так неумелый карманник посреди шумной карнавальной толпы может рассчитывать, что его шансы на удачу возрастают. Камины продолжали дымить, но спертый воздух в подземке стал более свежим. Актрисы выступали в новых постановках, издатели выпускали новые книги, а городские дворцы предлагали новые танцы. Железные дороги выпустили обновленные расписания с новыми ошибками вместо старых, к которым уже привыкли пассажиры…
Город являл себя во всей красе!
Энтони, прогуливавшийся под серо-стальным небом во второй половине дня по Сорок Второй улице, неожиданно встретился с Ричардом Кэрэмелом, выходившим из парикмахерской в отеле «Манхэттен». Стоял один из первых по-настоящему холодных дней, и Кэрэмел носил пальто с подкладкой из овчины, наподобие тех, какие уже давно носили рабочие на Среднем Западе; здесь они лишь недавно получили одобрение в модном обществе. На нем была мягкая шляпа неброского темно-коричневого цвета, и его яркий глаз сверкал из-под полей, как топаз. Он энергично остановил Энтони и похлопал его по плечам, больше от желания согреться, чем из игривых побуждений, и после неизбежного рукопожатия разразился речью.
– Дьявольски холодно… Бог ты мой, я весь день работал как проклятый, пока в комнате не стало так холодно, что мне показалось, будто у меня воспаление легких. Чертова домохозяйка, которая экономит на угле, поднялась лишь после того, как я полчаса стоял на лестнице и звал ее. Начала объяснять, что да почему. Боже! Сперва она едва не довела меня до безумия, потом я подумал, что из нее может получиться неплохой персонаж, и начал записывать, пока она говорила, – знаешь, незаметно, как будто я писал без всякого умысла…
Он подхватил Энтони под руку и потащил его за собой по направлению к Мэдисон-авеню.
– Куда мы идем?
– Никуда в особенности.
– Тогда какой смысл? – осведомился Энтони.
Они остановились и уставились друг на друга. Энтони думал о том, сделал ли холод его лицо таким же отталкивающим, как у Дика Кэрэмела, чей нос был алым, выпуклый лоб посинел от мороза, а желтые непарные глаза покраснели и слезились. Мгновение спустя они снова зашагали рядом.
– Я хорошо продвинулся с романом, – Дик глядел на тротуар и выразительно обращался в ту же сторону, – но время от времени я должен выходить на улицу. – Он примирительно взглянул на Энтони, словно жаждал поощрения. – Мне нужно поговорить. Полагаю, лишь очень немногие люди на самом деле думают, то есть сидят, размышляют и последовательно располагают свои идеи. Я думаю, когда пишу или разговариваю. Нужно иметь что-то вроде исходной позиции, – нечто такое, что можно защищать или опровергать. А ты как думаешь?
Энтони хмыкнул и аккуратно высвободил руку.
– Я не прочь побеседовать с тобой, Дик, но это пальто…
– Я имею в виду, что на бумаге твой первый абзац содержит идею, которую ты должен отвергнуть или расширить, – серьезно продолжал Дик. – В разговоре у тебя есть последняя фраза твоего визави, но когда ты просто размышляешь, твои идеи следуют друг за другом, как картинки в волшебном фонаре, и каждая из них вытесняет предыдущую.
Они миновали Сорок Пятую улицу и немного замедлили ход. Оба закурили сигареты и теперь выпускали громадные клубы дыма и морозного пара.
– Давай дойдем до «Плазы» и возьмем себе по эггногу[16], – предложил Энтони. – Это тебя взбодрит и выгонит чертов никотин из твоих легких. Давай, я позволю тебе всю дорогу говорить о твоей книге.
– Не хочу, если это скучно для тебя. Я хочу сказать, не надо оказывать мне услугу, – он поспешно сыпал словами, и, хотя старался говорить небрежным тоном, его лицо сморщилось от неуверенности. Энтони был вынужден запротестовать:
– Скучно? Ни в коем случае!
– У меня есть кузина… – начал Дик, но Энтони перебил его, раскинув руки и издав приглушенный крик восторга.
– Хорошая погода, не так ли? – воскликнул он. – Как будто мне снова десять лет. То есть она заставляет меня чувствовать себя так, словно мне десять лет. Убийственно! О господи! В одну минуту мир принадлежит мне, а в следующую минуту я величайший глупец на свете! Сегодня это мой мир, и все просто, очень просто. Даже небытие – тоже просто!
– У меня есть кузина в «Плазе». Знаменитая особа. Мы можем подняться и познакомиться с ней. Она живет там зимой вместе с отцом и матерью, – по крайней мере, с недавних пор.
– Не знал, что у тебя есть кузины в Нью-Йорке.
– Ее зовут Глория. Она из дома… из Канзас-Сити. Ее мать – практикующая билфистка[17], а отец довольно скучный, но безупречный джентльмен.
– Кто они для тебя? Литературный материал?
– Они пытаются соответствовать. Пожилой джентльмен то и дело рассказывает мне, что недавно познакомился с замечательным персонажем для романа. Рассказывает о своем дурацком друге, а потом говорит: «Вот подходящий персонаж для тебя! Почему бы тебе не написать о нем? Он должен заинтересовать всех». Или же он рассказывает мне о Японии, Париже либо другом известном месте и говорит: «Почему бы тебе не сочинить историю об этом месте? Это прекрасный антураж для романа!»
– Как насчет девушки? – небрежно поинтересовался Энтони. – Глория… Глория, а дальше?
– Гилберт. О, ты должен бы слышать о ней: Глория Гилберт. Ходит на танцы в колледжах и все такое.
– Я слышал это имя.
– Она хорошенькая… на самом деле, чертовски привлекательная.
Они достигли Пятидесятой улицы и свернули к Пятой авеню.
– Как правило, мне нет дела до молодых девушек, – нахмурившись, произнес Энтони.
Строго говоря, это было неправдой. Хотя ему казалось, что средняя дебютантка целыми днями думает и говорит о том, какие открытия уготовил ей большой мир в течение ближайшего часа, любая девушка, зарабатывающая на жизнь только своей красотой, безмерно интересовала его.
– Да, Глория дьявольски хороша… в отличие от ее мозгов.
Энтони издал короткий смешок.
– Ты имеешь в виду, что с ней нельзя поболтать о литературе.
– Нет, это не так.
– Дик, тебе известно, каких девушек ты считаешь умными. Серьезных молодых женщин, которые сидят с тобой в уголке и серьезно говорят о жизни. Таких, кто в шестнадцать лет с авторитетным видом рассуждали, правильно или неправильно целоваться и безнравственно ли для первокурсников пить пиво.
Ричард Кэрэмел обиделся. Его ухмылка смялась, как бумага.
– Нет… – начал он, но Энтони безжалостно перебил его.
– Да, друг мой: тебе нравятся девушки, которые сидят в уголках и обсуждают стихи новейшего скандинавского Данте, вышедшие в английском переводе.
Дик повернулся к нему со странно упавшим лицом. Его вопрос прозвучал почти как мольба.
– Что такое с тобой и Мори? Иногда вы говорите так, будто считаете меня неполноценным.
Энтони смутился, но вместе с тем он чувствовал себя отчужденно и немного неуютно, поэтому решил перейти в наступление.
– Твои мозги тут ни при чем, Дик.
– Как это ни при чем? – сердито воскликнул Дик. – Что ты имеешь в виду?
– Возможно, ты слишком много знаешь для своей работы.
– Такого не может быть.
– А я могу представить человека, который знает гораздо больше, чем может выразить его талант, – настаивал Энтони. – Человека вроде меня. Допустим, к примеру, что у меня больше знаний, чем у тебя, но меньше таланта. Это делает меня бессловесным. С другой стороны, у тебя хватает воды, чтобы наполнить большое ведро и удержать ее там.
– Я тебя совсем не понимаю, – удрученно пожаловался Дик. Безмерно обескураженный, он протестующе набычился и напряженно смотрел на Энтони, преграждая дорогу прохожим, которые бросали на него злые и возмущенные взгляды.
– Я всего лишь хочу сказать, что такой талант, как у Уэллса, должен обладать интеллектом Спенсера. Но незначительный талант должен быть благодарен за то, что может рождать лишь незначительные идеи. И чем более узок твой взгляд на тот или иной предмет, тем увлекательнее ты можешь описать его.
Дик задумался, не в силах точно определить степень критики, заключенной в замечаниях Энтони. Но Энтони, с той легкостью, которая часто давалась ему, продолжил свою речь. Его темные глаза сияли на узком лице; он вздернул подбородок, повысил голос и приосанился.
– Допустим, я горд, умен и рассудителен, как афинянин среди греков. Что ж, я могу потерпеть неудачу там, где преуспеет человек меньшего пошиба. Он может подражать, он может приукрашивать, может быть воодушевленным и оптимистично конструктивным. Но этот гипотетический «я» будет слишком гордым для подражания, слишком рассудительным для энтузиазма, слишком искушенным, чтобы стать утопистом, слишком настоящим греком для приукрашивания действительности.
– Значит, ты не думаешь, что творец опирается на свой разум?
– Нет. Он по возможности улучшает то, что имитирует, с помощью своего стиля, и выбирает из своей интерпретации окружающего мира наиболее подходящий материал. Но в конце концов, каждый писатель пишет потому, что это его образ жизни. Только не рассказывай, что тебе нравятся рассуждения о «божественной функции творца».
– Я вообще не привык называть себя творцом.
– Дик, – Энтони изменил тон. – Я хочу попросить прощения.
– За что?
– За эту вспышку. Мне правда жаль. Я говорил ради эффекта.
– Я всегда считал, что ты филистер в душе, – немного смягчившись, ответил Дик.
Уже зашло солнце, когда они укрылись за белым фасадом отеля «Плаза» и не спеша смаковали пену и желтый густой эггног. Энтони смотрел на своего спутника. Нос и лоб Ричарда Кэрэмела постепенно приобретали сходную окраску; один утратил красноту, другой нездоровую голубизну. Заглянув в зеркало, Энтони с радостью обнаружил, что его кожа не утратила естественный цвет. Напротив, на его щеках играл легкий румянец, и он полагал, что еще никогда не выглядел так хорошо.
– С меня достаточно, – произнес Дик тоном спортсмена на тренировке. Хочу подняться наверх и повидать Гилбертов. Ты пойдешь?
– Почему бы и нет? Если ты не отдашь меня родителям и не удерешь за угол с Дорой.
– Не с Дорой, а с Глорией.
Секретарь известил об их прибытии по телефону. Поднявшись на десятый этаж, они прошли по длинному извилистому коридору и постучали в дверь номера 1088. Дверь открыла женщина средних лет, миссис Гилберт собственной персоной.
– Как поживаете? – она говорила светским тоном, принятом в дамском обществе. – Я ужаснорада вас видеть…
Последовали сбивчивые объяснения от Дика, а потом:
– Мистер Пэтс? Заходите, пожалуйста, и оставьте пальто вон там, – она указала на стул и сменила интонацию на заискивающий смех с частыми придыханиями. – Это чудесно, просто чудесно! Но, Ричард, ты такдолго не был у нас… Нет!.. Нет! – Последние односложные восклицания отчасти служили реакцией, отчасти риторическими паузами в ответ на неопределенные движения Дика. – Прошу вас, садитесь и расскажите, чем вы занимаетесь.
Один расхаживал взад-вперед; другой стоял и отвешивал легкие поклоны; один расточал глуповатые беспомощные улыбки; другой гадал, когда же она сядет… наконец, все благодарно расселись и приготовились к приятной беседе.
– Полагаю, это потому, что ты был занят… и кое-что еще, – улыбка миссис Гилберт была почти двусмысленной. Этим «кое-что еще» она пользовалась, чтобы уравновешивать свои наиболее шаткие высказывания. У нее имелось два других приема: «по крайней мере, так я это вижу» и «просто и ясно». Чередование этих трех сентенций придавало ее замечаниям дух общих размышлений о жизни, как будто она вычисляла все возможные причины и наконец указывала на основную.
Насколько мог видеть Энтони, лицо Ричарда Кэрэмела вернулось к нормальному состоянию. Лоб и щеки приобрели телесный оттенок, нос вежливо не привлекал к себе внимания. Он вперил в свою тетю взгляд ярко-желтого глаза, одаряя ее тем нераздельным и преувеличенным вниманием, которое молодые мужчины привыкли уделять всем женщинам, не имеющим в дальнейшем никакой ценности.
– Вы тоже писатель, мистер Пэтс?.. Что же, может быть, мы все будем купаться в лучах славы Ричарда.
Миссис Гилберт издала негромкий смешок, приглашая остальных присоединиться к ней.
– Глории нет дома, – сказала она тоном человека, излагающего аксиому, на основании которой можно было получать результаты. – Она где-то танцует. Глория уходит, приходит и снова уходит. Не понимаю, как она может это вынести. Она танцует весь день и всю ночь; думаю, она дотанцуется до того, что превратится в тень. Отец очень беспокоится за нее.
Она с улыбкой посмотрела на одного, потом на другого. Оба улыбнулись в ответ.
По представлению Энтони, она состояла из ряда полукружий и парабол, наподобие тех фигур, которые одаренные шутники создают на пишущей машинке: голова, руки, бюст, бедра, икры и лодыжки представляли собой поразительный набор округлых ярусов. Она была чистой и ухоженной, с волосами рукотворно-глубокого серого оттенка; ее крупное лицо укрывало видавшие виды голубые глаза и было украшено едва заметными седыми усиками.
– Я всегда говорю, что у Ричарда древняя душа, – обратилась она к Энтони.
В последовавшей за этим неловкой паузе Энтони заподозрил каламбур – нечто такое, для чего Дик часто становился мишенью.
– Мы все обладаем душами из разных эпох, – лучезарно продолжала миссис Гилберт. – По крайней мере, так я это вижу.
– Вполне возможно, – согласился Энтони, готовый ухватиться за многообещающую идею. Но ручеек ее голоса лился дальше:
– У Глории очень молодая душа, безответственная… и кое-что еще. У нее нет чувства ответственности.
– Она искрится и сверкает, тетя Кэтрин, – примирительным тоном произнес Ричард. – Чувство ответственности только испортит ее. Она слишком хорошенькая.
– Хорошо, – признала миссис Гилберт. – Но я знаю только, что она уходит, приходит и уходит…
Количество обстоятельств, дискредитирующих Глорию, потонуло в скрипе дверной ручки, повернувшейся для того, чтобы впустить мистера Гилберта.
Мистер Гилберт был невысоким мужчиной с облачком седых усов, вспушенных под непримечательным носом. Он достиг того этапа, когда его значимость как социального существа превратилась в черный и почти непроницаемый негатив. Его идеи представляли собой популярные заблуждения двадцатилетней давности; его разум следовал вихляющим и анемичным курсом передовиц ежедневных газет. После окончания небольшого, но вселяющего ужас старого университета на Западном побережье он приобщился к целлулоидному бизнесу, а поскольку это требовало лишь крошечной доли привнесенного интеллекта, то он преуспевал в течение нескольких лет, – фактически, до 1911 года, когда он стал обменивать свои контракты на неопределенные соглашения с деятелями киноиндустрии. Воротилы этой индустрии в 1912 году решили поглотить его предприятие, и в настоящее время, он, так сказать, тонко балансировал на краешке высунутого языка. Между тем он был управляющим распорядителем Объединенной компании киноматериалов Среднего Запада, проводившим каждые шесть месяцев года в Нью-Йорке, а в остальное время – в Канзас-Сити и Сент-Луисе. Он доверчиво полагал, что ему предстоит нечто хорошее и светлое, а его жена и дочь придерживались того же мнения.
Он не одобрял поведение Глории: она задерживалась допоздна, никогда не ела вовремя и постоянно находилась в сомнительном обществе. Однажды она разозлилась на него и произнесла слова, которые, по его мнению, не могли принадлежать к ее словарю. С женой было проще. После пятнадцати лет неустанной партизанской войны он наконец завоевал ее: это была война невразумительного оптимизма с организованной серостью, и что-то неопределенное в количестве междометий «да-да», которыми он мог отравить любой разговор, принесло ему победу.
– Да-да-да-да, – говорил он. – Да-да-да-да, давайте посмотрим. Это было летом… давайте посмотрим… девяносто первого или девяносто второго года… Да-да-да-да…
Пятнадцать лет «да-да-да-да» разгромили оборону миссис Гилберт. Еще пятнадцать лет этих неустанных и неутвердительных утверждений, сопровождаемых регулярным стряхиванием пепла с кончиков тридцати двух тысяч сигар, полностью сломили ее. Этому своему мужу она сделала последнюю уступку в виде супружеской жизни, более полную и бесповоротную, чем предыдущему: она стала слушать его. Она внушила себе, что прожитые годы приучили ее к терпимости, хотя на самом деле они уничтожили те крохи нравственного мужества, которыми она еще обладала.
Она представила Энтони мистера Гилберта.
– Это мистер Пэтс, – сказала она.
Молодой и пожилой человек соприкоснулись ладонями; рука мистера Гилберта была мягкой, изношенной до состояния выжатого грейпфрута. Потом муж и жена обменялись приветствиями: он сказал ей, что на улице похолодало и что он дошел до газетного ларька на Сорок Второй улице, чтобы купить газету «Канзас-Сити». Он намеревался доехать обратно на автобусе, но обнаружил, что там слишком холодно, да-да-да-да, слишком холодно.
Миссис Гилберт добавила пикантности его приключению, находясь под глубоким впечатлением от его мужества в борьбе с суровой погодой.
– Какой ты смелый! – восхищенно воскликнула она. – Ты действительносмелый. Я бы ни за что не вышла на улицу.
Мистер Гилберт с подлинно мужской бесстрастностью пренебрег благоговением, которое он пробудил в своей жене. Он повернулся к двум молодым людям и победоносно выдвинул на обсуждение тему погоды. Ричарду Кэрэмелу было предложено вспомнить ноябрь в Канзасе. Однако эта наживка вернулась к нему не раньше чем ее выудили обратно, повертели и ощупали со всех сторон, растянули, попробовали на зуб и в целом окончательно умертвили.
Был успешно представлен древний тезис о том, что в былые времена дни были теплыми, а ночи очень приятными, и они установили точное расстояние по никому не известной железной дороге между двумя пунктами, о которых нечаянно упомянул Дик. Энтони устремил неподвижный взгляд на мистера Гилберта и вошел в состояние транса, который вскоре был нарушен ласковым голосом миссис Гилберт:
– Такое впечатление, что здесь холод отличается большей сыростью: он прямо-таки вгрызается в кости.
Поскольку ответ, хорошо оснащенный «да-да-да-да», уже вертелся на языке у мистера Гилберта, Энтони нельзя было винить за то, что он предпочел резко сменить тему.
– А где Глория?
– Она может прийти в любую минуту.
– Вы знакомы с моей дочерью, мистер…
– Не имел удовольствия, но Дик часто говорил о ней.
– Они с Ричардом кузены.
– Правда? – Энтони улыбнулся с некоторым усилием. Он не привык к обществу старших, и у него одеревенели губы от этой поверхностной жизнерадостности. Так приятно думать о том, что Глория и Дик – двоюродные родственники! В следующую минуту ему удалось послать отчаянный взгляд своему другу.
Ричард Кэрэмел боялся, что им пора уходить.
Миссис Гилберт было невероятно жаль.
Мистер Гилберт полагал, что это очень досадно.
У миссис Гилберт имелась другая идея: она в любом случае была рада их визиту, даже если они видели всего лишь пожилую даму, пожалуй, слишком пожилую, чтобы флиртовать с ней. Энтони и Дик, очевидно, сочли это остроумным замечанием, так как они посмеялись в течение одного трехчетвертного такта.
Они придут снова?
– О да.
Глория ужасно расстроится!
– До свидания…
– До свидания…
Улыбки!
Улыбки!
Банг!
Два безутешных молодых человека побрели по коридору десятого этажа отеля «Плаза» в направлении лифта.
За благообразной расслабленностью, отстраненностью и непринужденной насмешливостью Мори Нобла скрывалась удивительная, непреклонная и зрелая целеустремленность. Его намерение, изложенное в колледже, состояло в том, чтобы провести три года в странствиях и три года в абсолютной праздности, а потом как можно быстрее стать чрезвычайно богатым.
Три года его странствий подошли к концу. Он исследовал земной шар с интенсивностью и любознательностью, которая в любом другом человеке показалась бы педантизмом, – без подкупающей спонтанности, почти как путеводитель Бедекера в человеческом облике. Но в данном случае его путешествия обрели дух некой мистической цели и важного замысла, как будто Мори Нобл был предсказанным Антихристом, движимым предопределением посетить все края света и увидеть миллиарды людей, размножавшихся, скорбевших и убивавших друг друга[18].
Вернувшись в Америку, он с такой же систематической сосредоточенностью занялся поиском увеселений. Никогда не выпивавший более пинты вина или нескольких коктейлей за один вечер, он приучил себя к выпивке точно так же, как научился древнегреческому языку, словно это, как и древнегреческий, открывало путь к богатству новых ощущений и душевных состояний, к новым реакциям в горе или в радости.
Его привычки были предметом эзотерических догадок. Он имел три комнаты в холостяцкой квартире на Сорок Четвертой улице, но его редко можно было застать там. Телефонистка получила строгую инструкцию, что никто не должен иметь доступ к его слуху, сначала не представившись ей. У нее имелся список из полудюжины людей, для которых его никогда не было дома, и примерно такой же список избранных, для которых он всегда находился дома. Во главе второго списка стояли имена Энтони Пэтча и Ричарда Кэрэмела.
Мать Мори жила вместе с женатым сыном в Филадельфии, и Мори обычно отправлялся туда на выходные, поэтому однажды в субботу, когда Энтони, бродивший по стылым улицам в приступе невыносимой скуки, заглянул в «Молтон-Армс», он был чрезвычайно рад обнаружить, что мистер Нобл находится у себя дома.
Его дух воспарил быстрее поднимавшегося лифта. Так хорошо, так замечательно, что скоро он побеседует с Мори, который тоже будет рад видеть его. Они посмотрят друг на друга с глубокой приязнью, которую оба прячут за добродушным подшучиванием. Если бы на дворе было лето, они бы вышли на улицу и неспешно выпили две больших порции коктейля «Том Коллинз», расстегнув воротнички и лениво наблюдая за танцевальным номером в каком-нибудь августовском кабаре. Но на улице было холодно, порывы ветра налетали из-за углов высоких зданий, и со дня на день наступал декабрь. Гораздо лучше провести вечер в неярком свете ламп, выпить одну-две порции виски «Бушмиллс» или рюмочку коньячного ликера «Гран Марнье», с книгами, поблескивающими вдоль стен как изысканные украшения, и с Мори, излучающим божественную лень, большим и похожим на кота, когда он отдыхает в своем любимом кресле.
Наконец-то! Комната сомкнулась вокруг Энтони, согревая его. Сияние мощного, вкрадчиво-убедительного разума и темперамент, почти восточный в своей внешней бесстрастности, успокоили мятущуюся душу Энтони и даровали ему умиротворение, которое можно было сравнить лишь с умиротворением, какое испытываешь в обществе недалекой женщины. Человек должен понимать все, иначе он будет принимать все за чистую монету.
Величественный, словно тигр, Мори заполнял собой всю комнату. Внешние ветры стихли; бронзовые подсвечники на каминной полке мерцали, как церковные свечи перед алтарем.
– Что задержало тебя сегодня? – Энтони растянулся на мягком диване и соорудил себе подставку для локтя из подушек.
– Вернулся только час назад. Скромная встреча с чаем и танцами; остался так надолго, что пропустил поезд до Филадельфии.
– Странно, что ты оставался так долго, – с любопытством заметил Энтони.
– Да, довольно странно. А ты что поделываешь?
– Джеральдина, маленькая билетерша в театре «Китс». Я тебе о ней рассказывал.
– О!
– Навестила меня около трех часов и пробыла до пяти. Своеобразная душечка – она меня забавляет своей абсолютной глупостью.
Мори промолчал.
– Это может показаться странным, – продолжал Энтони, – но что касается меня, и даже насколько мне известно, Джеральдина – настоящий образец добродетели.
Он был знаком с этой девушкой неопределенных и переменчивых привычек где-то около месяца. Кто-то мимоходом передал ее с рук на руки Энтони, который посчитал ее забавной. Ему понравились целомудренные и невесомые поцелуи, которыми она одарила его на третий вечер их знакомства, когда они проезжали на такси по Центральному парку. Ее семья оставалась неуловимой: призрачная тетя и дядя, которые делили с ней квартиру в лабиринте Сотых улиц. Она была общительной и привычно-знакомой, с намеком на задушевность и покой. Он не предпринимал попыток глубже проникнуть в ее жизнь, – не из моральных соображений, но от страха, что любая излишняя близость может нарушить до сих пор безмятежное течение его жизни.
– У нее есть два трюка, – сообщил он Мори. – Один из них – опустить челку на глаза и потом сдуть ее в сторону, а другой – протянуть «Ты ненорма-а-льный!», когда кто-то делает замечание, которое она не в силах понять. Это завораживает меня. Я могу сидеть целыми часами, заинтригованный маниакальными симптомами, которые она находит в моем воображении.
Мори шевельнулся в кресле и заговорил.
– Примечательно, что человек может знать так мало и тем не менее жить в такой сложной цивилизации, как наша. Подобная женщина воспринимает вселенную самым прозаичным способом. Начиная от влияния Руссо до влияния тарифных ставок на стоимость ее обеда, – все эти феномены остаются совершенно непонятными для нее. Она оказалась перенесенной из эпохи копий и луков прямо в наше время, со снаряжением лучника для дуэли на пистолетах. Ты можешь снять перед ней целый пласт истории, и она не заметит разницу.
– Мне хотелось бы, чтобы наш Ричард написал о ней.
– Энтони, ты не можешь всерьез думать, что она достойна описания.
– Достойна не меньше любого другого, – зевая, ответил он. – Знаешь, сегодня я подумал, что испытываю огромную уверенность в Дике. Пока он цепляется за людей, а не за идеи, и пока его вдохновение исходит от жизни, а не от искусства, думаю, ему предстоит большое будущее.
– Полагаю, появление черного блокнота доказывает, что он обращается к жизни.
– Он пытается идти в жизнь, – с энтузиазмом ответил Энтони, приподнявшись на локте. – Так поступает любой автор, кроме самых худших, но в конце концов все они довольствуются полуфабрикатами. Случай или персонаж может быть взят из жизни, но писатель обычно интерпретирует их в контексте последней книги, которую он прочитал. Допустим, он знакомится с морским волком и считает, что это оригинальный персонаж. На самом деле он видит сходство между своим морским волком и тем образом, который создал капитан Дэйна[19]или любой другой автор, поэтому он знает, как представить свой персонаж на бумаге. Разумеется, Дик может создать любого живописного и правдоподобного героя, но вот может ли он точно описать собственную сестру?
Следующие полчаса были посвящены литературной дискуссии.
– Классика – это успешная книга, которая пережила следующий исторический период или поколение, – рассуждал Энтони. – Тогда она становится незыблемой, как архитектурный или мебельный стиль. Она приобретает образное достоинство, приходящее на смену модной тенденции…
Спустя некоторое время тема постепенно утратила остроту. Оба молодых человека не особенно интересовались подробностями. Они любили общие вещи. Энтони недавно открыл для себя Сэмюэля Батлера, и проницательные афоризмы, которые он заносил в свою записную книжку, казались ему квинтэссенцией критического разума. Мори, чей интеллект существенно смягчал жесткость его жизненной схемы, неизменно казался более умудренным, но по общему складу ума их различия фактически сводились к минимуму.
Они перешли от словесности к обсуждению примечательных особенностей сегодняшнего дня.
– Кто приглашал на чай?
– Семья Аберкромби.
– Почему ты задержался? Познакомился с соблазнительной дебютанткой?
– Да.
– В самом деле? – Энтони удивленно повысил голос.
– Вообще-то, не совсем дебютанткой. По ее словам, она вышла в свет два года назад в Канзас-Сити.
– И застряла на месте?
– Нет, – с некоторым самодовольством ответил Мори. – Думаю, это последнее, что можно про нее сказать. Она как будто… в общем, как будто была самой молодой из присутствующих.
– Но не слишком юной, чтобы заставить тебя опоздать на поезд.
– Достаточно юной. Прелестное дитя.
Энтони коротко хохотнул.
– Полно, Мори, ты словно впадаешь в детство. Что ты имеешь в виду под «прелестью»?
Мори беспомощно глядел в пустоту.
– Не могу точно описать ее, разве что сказать, что она чрезвычайно красива. Она… невероятно живая. И она ела мармеладные шарики.
– Что?!
– Это что-то вроде невинного пристрастия. У нее нервический темперамент: она говорит, что всегда ест мармеладки во время чаепития, потому что приходится долго оставаться на одном месте.
– О чем вы говорили – о Бергсоне? О билфизме? Является ли уанстеп безнравственным танцем?
Мори остался невозмутимым, и его шерсть ничуть не встопорщилась.
– В сущности, мы действительно говорили о билфизме. Как выяснилось, ее мать билфистка. Но в основном мы говорили о ногах.
Энтони покатился со смеху.
– Боже мой! О чьих ногах?
– О ее ногах. Она много говорила о них, как будто это настоящая редкость. У меня появилось сильное желание увидеть их.
– Кто она, танцовщица?
– Нет, я обнаружил, что она двоюродная сестра Дика.
Энтони так резко выпрямился, что подушка, на которую он опирался, подпрыгнула, как живое существо, и упала на пол.
– Ее зовут Глория Гилберт?
– Да. Не правда ли, замечательная девушка?
– Я с ней не знаком, но ее отец настолько тупой…
– Что ж, – с неумолимой убежденностью перебил Мори. – Ее родители могут быть безутешны, как профессиональные плакальщики, но я склонен полагать, что у нее оригинальный и незаурядный характер. По внешним признакам – стандартная выпускница Йеля и все такое, но на самом деле другая, совершенно другая.
– Продолжай, продолжай! – допытывался Энтони. – Когда Дик сказал, что у нее в голове ничего нет, я сразу понял, что она должна быть очень хороша собой.
– Он так сказал?
– Готов поклясться, – отозвался Энтони и фыркнул от смеха.
– Ну, то, что он понимает как женский ум, это…
– Знаю, – с жаром перебил Энтони. – Он подразумевает кучку литературной дезинформации.
– То-то и оно. Ему нужны те, кто считает ежегодный нравственный упадок страны либо очень хорошей новостью, либо очень угрожающей новостью. Либо пенсне, либо поза. Так вот, эта девушка говорила о ногах. Еще она говорила о коже, – о собственной коже. Всегда о чем-то своем. Она рассказывала мне, какой загар ей хотелось бы получить летом и с какой точностью она обычно рассчитывает это.
– Ты сидел, зачарованный ее низким контральто?
– Ее низким контральто! Нет, ее загаром! Я начал размышлять о загаре. Я стал вспоминать, какой оттенок был у меня, когда я последний раз загорал два года назад. У меня действительно был очень неплохой загар бронзового оттенка, если я правильно помню.
Энтони снова прилег на диван, сотрясаясь от смеха.
– Она заставила тебя… ох, Мори! Спасатель Мори из Коннектикута. Мускатный орех в человеческом облике. Экстренный выпуск! Богатая наследница тайно сбежала со спасателем береговой охраны из-за его роскошного загара! Как выяснилось впоследствии, в его семье были предки из Тасмании!
Мори со вздохом подошел к окну и приподнял штору.
– На улице снегопад.
Энтони, все еще тихо посмеивавшийся, не ответил ему.
– Еще одна зима, – голос Мори, доносившийся от окна, был тихим как шепот. – Мы стареем, Энтони. Господи, мне уже двадцать семь лет! Осталось три года до тридцати, и я стану тем, кого студенты старших курсов называют «мужчиной среднего возраста».
Энтони немного помолчал.
– Ты и впрямь стареешь, Мори, – наконец согласился он. – Это первые признаки распущенной и разболтанной дряхлости: ты весь день говоришь о загаре и дамских ножках.
Мори опустил штору с внезапным резким щелчком.
– Идиот! – крикнул он. – Только подумать, что я слышу это от тебя! Вот я сижу здесь, юный Энтони, и буду сидеть еще двадцать лет или больше, глядя на то, как беспечные души вроде тебя, Дика и Глории Гилберт проходят мимо меня, поют, танцуют, любят и ненавидят друг друга и находятся в вечном движении. А мною движет лишь отсутствие чувств. Я буду сидеть, и снова пойдет снег, – если бы Кэрэмел был здесь, то он бы записывал, – потом придет очередная зима, и мне исполнится тридцать лет, а ты, Дик и Глория будете непрестанно двигаться, танцевать и петь вокруг меня. Но после того, как вас не станет, я буду говорить разные вещи, которые будут записывать новые Кэрэмелы, и выслушивать разочарования, циничные шутки и чувства новых Энтони… да, и разговаривать с новыми Глориями о загаре еще не наступившего лета.
Язычки пламени трепетали в камине. Мори отошел от окна, поворошил угли кочергой и положил дрова на железную подставку над очагом. Потом он опустился в свое кресло, и остатки его голоса выцвели в новом пламени, лизавшем кору красными и желтыми языками.
– В конце концов, Энтони, это ты очень молод и романтичен. Это ты гораздо более впечатлителен и боишься нарушить свой покой. Это я снова и снова пытаюсь привести в движение свои чувства, – тысячи раз пробую дать себе волю, но всегда остаюсь собой. Ничто, практически ничто не трогает меня. Однако… – пробормотал он после очередной долгой паузы, – в этой юной девице с ее нелепым загаром было что-то бесконечно старое, – как и во мне самом.
Энтони сонно повернулся в постели навстречу пятну холодного света на его стеганом одеяле с перекрещивающимися тенями оконного переплета. Комната наполнилась утром. Резной комод в углу и старинный, непроницаемый платяной шкаф стояли, как темные символы равнодушной материи; лишь ковер оставался манящим и живым для его бренных ног, и Баундс, ужасающе неуместный в своем мягком воротничке, казался таким же выцветшим, как и мерзлое облачко его дыхания. Слуга стоял рядом с кроватью, все еще протягивая руку, которой он дергал краешек одеяла, а его темно-карие глаза невозмутимо взирали на хозяина.
– Баус! – пробормотало сонное божество. – Эт-ты, Баус?
– Это я, сэр.
Энтони повернул голову, разлепил глаза и торжествующе заморгал.
– Баундс.
– Да, сэр?
– Ты мог бы ото… уау-оу-ох-ох-ох, господи! – Энтони неудержимо зевнул, и содержимое его мозга как будто сбилось в плотный мякиш. Он попробовал еще раз.
– Ты мог бы прийти около четырех часов дня и приготовить кофе с сандвичами или что-то в этом роде?
– Да, сэр.
Энтони немного подумал, испытывая пугающую нехватку вдохновения.
– Сандвичи, – беспомощно повторил он. – Да, сандвичи с сыром, с конфитюром, с курицей и оливками. Не стоит беспокоиться насчет завтрака.
Последнее напряжение ума оказалось непосильным. Он устало закрыл глаза, откинул голову на подушку и быстро расслабил мышцы, которые еще мог контролировать. Откуда-то из расселины его воспоминаний выплыл смутный, но неотвратимый призрак предыдущего вечера; в данном случае это был лишь нескончаемый разговор с Ричардом Кэрэмелом, который зашел к нему около полуночи. Они выпили четыре бутылки пива и жевали сухие хлебные корки, пока Энтони слушал чтение первой части «Демона-любовника».
…Казалось, прошло много часов, прежде чем голос достиг его слуха. Энтони игнорировал его, пока сон смыкался вокруг него, обволакивал его и проникал в закоулки его разума.
– Что? – спросил он, внезапно проснувшись.
– На сколько персон, сэр? – Это по-прежнему был Баундс, терпеливо и неподвижно стоявший в ногах кровати, – Баундс, деливший свои хорошие манеры между тремя джентльменами.
– Насколько что?
– Полагаю, сэр, мне лучше заранее узнать, сколько будет гостей. Мне понадобится рассчитать количество сандвичей, сэр.
– На двоих, – хрипло пробормотал Энтони. – Леди и джентльмен.
– Спасибо, сэр, – промолвил Баундс и удалился, унося с собой унизительно постыдный мягкий воротничок, в равной степени постыдный для троих джентльменов, каждый из которых требовал лишь одной трети его внимания.
Спустя долгое время Энтони встал и облачился в переливчатый коричнево-голубой халат, приятно смотревшийся на его стройной фигуре. С последним зевком он прошествовал в ванную, где включил свет над туалетным столиком (в ванной не было внешних источников света) и с некоторым интересом изучил свое отражение в зеркале. Жалкое зрелище, подумал он, как обычно бывало поутру, – после сна его лицо казалось неестественно бледным. Он закурил сигарету, просмотрел несколько писем и раскрыл утренний выпуск «Трибьюн».
Час спустя, выбритый и одетый, он сидел за столом и рассматривал листок бумаги, извлеченный из бумажника. Листок был исписан неразборчивыми напоминаниями: «Встретиться с мистером Хоулендом в пять часов. Постричься. Узнать по поводу счета от Риверса. Сходить в книжный магазин». Под заключительной надписью стояла приписка: «Деньги в банке, $690 (зачеркнуто), $612 (зачеркнуто), $607».
И наконец, в самом низу, торопливым почерком: «Пригласить Дика и Глорию Гилберт на чай».
Этот последний пункт доставлял ему заметное удовольствие. Распорядок его дня, обычно напоминавший студенистое существо, бесформенную и бесхребетную тварь, приобрел мезозойскую упорядоченность[20]. День уверенно и даже оживленно продвигался к развязке, к кульминационному моменту, как полагается в пьесе. Он страшился того момента, когда хребет дня окажется сломанным, когда он наконец познакомится с девушкой, поговорит с ней, а потом с поклоном выпроводит ее смех за дверь, оставшись лишь с меланхолическими опивками в чайных чашках и постепенно появляющейся тухлинкой в так и не съеденных сандвичах.
В равномерном течении его дней наблюдалась растущая нехватка живых красок. Энтони постоянно ощущал ее и иногда объяснял этот феномен беседой с Мори Ноблом месяцем раньше. Было нелепо думать, что нечто столь бесхитростное и педантичное, как ощущение впустую потраченного времени, может угнетать его… но нельзя было отрицать, что непрошеное возвращение былых кумиров три недели назад повлекло его в публичную библиотеку, где с помощью читательского билета Ричарда Кэрэмела он выписал полдюжины книг по итальянскому Возрождению. То обстоятельство, что эти книги до сих пор лежали у него на столе в порядке доставки и увеличивали его финансовые обязательства на двенадцать центов за каждый день просрочки, никак не смягчало их немое свидетельство. Они были свидетелями его отступничества, облаченными в тканые и кожаные переплеты. Энтони пережил несколько часов острой и ошеломительной паники.
Первое место в оправдании его образа жизни, безусловно, занимал принцип «бессмысленности бытия». Адъютантами и министрами, пажами и сквайрами, дворецкими и лакеями этого великого Хана были сотни книг, поблескивавших на его полках, его квартира и все деньги, которые ему предстояло унаследовать после того, как старик, живущий выше по течению реки, захлебнется последними остатками своей нравственности. Он был счастливо избавлен от мира, преисполненного угроз от светских дебютанток и глупости многочисленных Джеральдин; скорее, ему следовало подражать кошачьей неподвижности Мори и с гордостью носить венец премудрости неисчислимых поколений.
Он снова и снова анализировал эти соображения и с утомительной настойчивостью возвращался к ним. Но даже логически избавившись от сомнений и храбро поправ их ногами, он тем не менее устремился через снежную ноябрьскую слякоть в библиотеку, где не было тех книг, которые ему больше всего хотелось получить. Для нас будет справедливо анализировать состояние Энтони не дальше, чем он сам мог его оценить; разумеется, любая более глубокая попытка была бы предположением. Он обнаружил в себе растущий ужас и одиночество. Сама мысль об одинокой трапезе пугала его; он часто предпочитал сидеть за столом с людьми, которых недолюбливал. Путешествия, которые некогда пленяли его, теперь казались невыносимыми; они были бессодержательной сменой цветов, призрачной гонкой за тенью его собственной мечты.
«Если я слаб по своей сути, то мне нужно заняться работой, делать какую-то работу», – думал он. Его тревожила мысль, что в конце концов он представляет собой посредственность, легко поддающуюся чужому влиянию, не обладающую ни четкой позицией Мори, ни энтузиазмом Дика. Казалось трагедией ничего не хотеть, однако он чего-то хотел, чего-то желал. Урывками он понимал, что это такое: некий путь надежды, ведущий к тому, что он представлял как неминуемую и грозную старость.
После коктейлей и ленча в Университетском клубе Энтони почувствовал себя лучше. Он встретился с двумя однокурсниками из Гарварда, и по контрасту с серой тяжестью их разговора его жизнь обрела цвет. Оба они были женаты; один в общих подробностях излагал описание своего свадебного путешествия под вежливые и понимающие улыбки другого. Энтони подумал, что оба они подобны мистеру Гилберту в зачаточном состоянии. Через двадцать лет количество их «да-да» учетверится, а нрав станет раздражительным, и тогда они превратятся в устаревшие сломанные механизмы, псевдоумудренные и бесполезные, до старческого слабоумия пребывающие под опекой женщин, которым они сами испортили жизнь.
Но он был выше всего этого, когда мерил шагами длинный ковер в холле после обеда, помедлив у окна, чтобы посмотреть на мельтешащую улицу. Он был Энтони Пэтчем – блестящим, притягательным, наследником многих людей и многих поколений. Теперь этот мир принадлежал ему, и последний мощный парадокс, который он жаждал раскрыть, находился уже недалеко.
С шальной ребячливостью он увидел в себе власть над землей; с дедовскими деньгами он воздвигнет собственный пьедестал и станет Талейраном, лордом Веруламским[21]. Ясность его ума, изощренность и разносторонний интеллект, достигшие зрелости и направляемые еще неведомой целью, найдут ему достойную работу. На этой минорной ноте его мечта потускнела: опять работа! Он попытался представить себя в Конгрессе, разгребающим горы мусора в этом невероятном хлеву рядом с узколобыми и свиноподобными рылами, которые он иногда видел в разделах карикатур воскресных газет, вместе с этими просвещенными пролетариями, которые снисходительно делятся с народом идеями, больше подобающими ученикам старших классов. С маленькими людьми и их шаблонными амбициями, которые по своему убожеству задумали возвыситься над посредственностью и подняться на тусклый и унылый небосвод мирского правительства! А лучшие из них, полтора десятка ушлых прагматиков, эгоистичных и циничных, довольствовались правом руководить этим хором белых галстуков и проволочных запонок в нестройном и громогласном гимне, отягощенном смутной неразберихой между богатством как наградой за добродетель и богатством как доказательством порочности, с непрестанным восхвалением Бога, Конституции и Скалистых гор!
Лорд Веруламский! Талейран!
По возвращении в квартиру вернулась и будничная серость. Выпитые коктейли выветрились, сделав его сонным, озадаченным и угрюмым. Он – лорд Веруламский? Сама мысль об этом отдавала горечью. Энтони Пэтч без перечня достижений, без мужества, бессильный удовлетвориться истиной, когда она открывается ему. О, каким же он был претенциозным болваном, делавшим карьеру из коктейлей и тайно сожалевшим в своей слабости о крушении неполноценного и жалкого идеализма! Он приукрасил свою душу тончайшим вкусом, но теперь жаждал лишь старой рухляди. Он был пустым, пустым как забытая бутылка…
Раздался звонок в дверь. Энтони вскочил и приложил к уху слуховую трубку. Голос Ричарда Кэрэ-мела был шутливо-напыщенным:
– Мисс Глория Гилберт извещает о своем прибытии.
– Добрый день, как поживаете? – поинтересовался он, с улыбкой придерживая дверь.
Дик поклонился.
– Глория, это Энтони.
– Отлично! – воскликнула она и протянула маленькую руку в перчатке.
Под меховым пальто проглядывало зеленовато-голубое платье с белым кружевным воротником, плотно собранным вокруг шеи.
– Разрешите взять ваши вещи.
Энтони вытянул руки и принял скользнувшую в них бурую меховую массу.
– Вот спасибо.
– Что ты думаешь о ней, Энтони? – бесцеремонно осведомился Ричард Кэрэмел. – Разве она не прекрасна?
– Ну и что? – вызывающе крикнула девушка, равнодушная к похвале.
Она была ослепительно свежей; постигнуть ее красоту с одного взгляда было мучительным испытанием. Ее волосы, наполненные небесным блеском, были ярким пятном в зимнем сумраке комнаты.
Энтони, словно фокусник, быстро переместился в другое место и включил грибовидный торшер, озаривший гостиную оранжевым сиянием. Языки ожившего пламени лизали блестящую медную решетку очага…
– Я превратилась в глыбу льда, – небрежно проворковала Глория. Ее глаза с изысканными радужками полупрозрачно-голубого цвета переходили с одного предмета на другой. – Какой приятный огонь! Мы нашли место, где можно было стоять на железной решетке, откуда шел теплый воздух, но Дик не хотел дожидаться там вместе со мной. Я сказала, чтобы он шел один, а мне и так хорошо.
Довольно любезное вступление. Казалось, она говорила без всяких усилий, ради собственного удовольствия. Энтони, сидевший на краю дивана, изучал ее профиль на фоне торшера; изящная, правильная линия носа и верхней губы, подбородок с намеком на решительность, красиво посаженный на не слишком длинной шее. На фотографии она должна была казаться холодной, как античная скульптура, но блеск волос и легкий румянец, игравший на щеках, делали ее самым живым человеком, которого ему приходилось видеть.
– …подумала, что у вас лучшее имя, какое я слышала, – сказала она, судя по всему, по-прежнему обращаясь к себе. Ее взгляд на мгновение задержался на нем и перепорхнул дальше – на итальянские бра, похожие на ряд светящихся желтых черепах на стене, потом на книжные полки, потом на своего кузена, стоявшего на другой стороне комнаты. – Энтони Пэтч. Только вам следовало походить на лошадь – такую, с узкой вытянутой мордой, – и носить лохмотья.
– Однако это все про Пэтча. А как должен выглядеть Энтони?
– Вы похожи на Энтони, – серьезно заверила она, хотя он подумал, что она почти не смотрела на него. – Довольно величавое и торжественное имя.
Энтони позволил себе смущенную улыбку.
– Но мне нравятся имена с аллитерациями, – продолжала она. – Все, кроме моего собственного. Оно звучит слишком вычурно. Я знала двух девушек по фамилии Джинкс, и они носили как раз такие имена, которые им больше всего подходили: Джуди Джинкс и Джерри Джинкс. Симпатично, правда? Вы так не думаете? – ее детские губы приоткрылись в ожидании возражения.
– В следующем поколении всех будут называть Питерами и Барбарами, поскольку сейчас все пикантные литературные персонажи носят имена Питер или Барбара, – предположил Дик.
Энтони продолжил его пророчество:
– Разумеется, имена Глэдис и Элеонор, которые представляли предыдущее поколение книжных героинь и сейчас переживают пору расцвета в светском обществе, в следующем поколении перейдут к продавщицам из магазинов…
– Вместо Эллы и Стеллы, – вмешался Дик.
– А также Перл и Джуэл, – пылко добавила Глория. – Вместе с Эрлом, Элмером и Минни.
– И тут на сцене появлюсь я, – заметил Дик. – Я возьму устаревшее имя Джуэл, наделю им оригинального и привлекательного персонажа, и оно начнет свою карьеру заново.
Ее голос подхватил нить беседы и вился дальше с едва заметными подъемами и полушутливыми интонациями на концах фраз, словно преодолевая препятствия, – и с интервалами призрачного смеха. Дик сообщил ей, что слугу Энтони зовут Баундс, и она решила, что это прекрасно. Дик отпустил скучный каламбур насчет того, что Баундс занимается «лоскутной работой». Она заметила, что если есть что-то хуже каламбура, это человек, который при неизбежном возвращении к остроте награждает ее автора насмешливо-укоризненным взглядом.
– Откуда вы родом? – поинтересовался Энтони. Он знал, но ее красота сделала его неразумным.
– Канзас-Сити, штат Миссури.
– Ее выставили оттуда в то время, когда там запретили продажу сигарет, – сказал Дик.
– Они действительно запретили сигареты? Думаю, мой благочестивый отец приложил к этому руку.
– Мне стыдно за него.
– Мне тоже, – призналась она. – Я недолюбливаю реформаторов, особенно таких, кто пытается исправить меня.
– Их много?
– Десятки. «Ах, Глория, если ты будешь так много курить, то испортишь свой прекрасный цвет лица!» или «Ах, Глория, почему ты не выйдешь замуж и не устроишься на одном месте?»
Энтони с энтузиазмом согласился, хотя и гадал, кому хватило дерзости разговаривать подобным образом с такой девушкой.
– И потом, – продолжала она, – есть всякие хитроумные реформаторы, которые пересказывают разные дикие истории, которые они слышали о тебе, и говорят, что готовы защищать и поддерживать тебя.
Он наконец увидел, что ее глаза были серыми, очень спокойными и невозмутимыми, и когда они остановились на нем, он понял, что имел в виду Мори, когда называл ее очень молодой и одновременно очень старой. Она всегда говорила о себе, как мог бы говорить очаровательный ребенок, а замечания о ее предпочтениях или неприятных вещах были непринужденными и равнодушными.
– Должен признаться, даже я кое-что слышал о вас, – с серьезным видом сообщил Энтони.
Сразу же насторожившись, она выпрямила спину. Ее глаза, серые и вечные, как выветренный гранитный утес, встретились с его глазами.
– Расскажите, и я поверю. Я всегда верю тому, что другие люди говорят обо мне… а вы?
– Неизменно! – хором согласились оба.
– Ну, расскажите.
– Не уверен, что мне следует это делать, – с невольной улыбкой поддразнил Энтони. Она была явно заинтересована и почти комично поглощена собственными мыслями.
– Он имеет в виду твое прозвище, – сказал ее кузен.
– Какое прозвище? – осведомился Энтони вежливо-озадаченным тоном.
Она мгновенно смутилась, но потом рассмеялась, откинулась на подушки и уставилась в потолок.
– Трансконтинентальная Глория, – ее голос лучился от смеха, такого же неопределенного, как многочисленные тени, игравшие между огнем и лампой на ее волосах.
Энтони все еще пребывал в недоумении.
– Что вы имеете в виду?
– Я имею в виду себя. Так меня называют некоторые глупые мальчики.
– Понимаешь, Дик, она известна как путешественница, объездившая всю страну, – объяснил Дик. – Разве ты об этом не слышал? Ее так называют еще с семнадцати лет.
Взгляд Энтони стал печальным и шутливым одновременно.
– Кто этот Мафусаил в женском облике, которого ты привел сюда, Кэрэмел?
Она оставила его слова без внимания, возможно, даже обиделась на них, потому что вернулась к главной теме.
– Так что выслышали обо мне?
– Кое-что о вашей внешности.
– Ясно, – с прохладным разочарованием отозвалась она. – И это все?
– Речь идет о вашем загаре.
– О моем загаре? – Теперь она казалась озадаченной. Ее рука поднялась к шее и на мгновение замерла там, как будто нащупывая варианты оттенков.
– Вы помните Мори Нобла? Мужчину, с которым вы встречались около месяца назад? Вы произвели на него огромное впечатление.
Она немного подумала.
– Я помню… но он не приглашал меня к себе.
– Не сомневаюсь, что он просто боялся.
На улице было уже совсем темно, и Энтони сомневался, что его квартира вообще когда-либо выглядела унылой, – такими теплыми и дружелюбными были книги и картины на стенах, и старина Баундс, предлагавший чай из почтительной тени, и трое приятных людей, посылавших друг другу волны интереса и смеха, качавшиеся взад-вперед под радостное потрескивание огня в камине.
Во второй половине дня во вторник Глория и Энтони пили чай в гриль-баре отеля «Плаза». Ее костюм с меховой оторочкой был серым – «когда носишь серое, то приходитсябольше краситься», – объяснила она, – а из-под маленькой шляпки без полей, залихватски сидевшей на ее голове, ниспадали волны пшеничных волос с золотистым отливом. При верхнем освещении ее индивидуальность казалась Энтони намного более кроткой. Она выглядела совсем молодой, не больше чем на восемнадцать лет; ее фигура в облегающем футляре, известном как юбка с перехватом ниже колен, была поразительно гибкой и стройной, а ее руки, не «артистичные», не коренастые, были просто маленькими, как и положено ребенку.
Когда они вошли, оркестр доигрывал вступление к матчишу, – мелодии, полной кастаньет и плавных, неуловимо-томных скрипичных гармоник, вполне соответствовавшей атмосфере зимнего бара с толпой восторженных студентов, находившихся в приподнятом настроении из-за близких праздников. Глория тщательно осмотрела несколько мест и, к некоторому разочарованию Энтони, кружным путем повела его к столику для двоих в дальнем конце помещения. Когда они пришли туда, она снова задумалась. Стоит ли ей сесть справа или слева? Ее прекрасные глаза и губы хранили самое серьезное выражение, пока она делала выбор, и Энтони опять подумал о том, как она наивна во всех своих жестах; она считала, что все жизни принадлежит ей для выбора и предназначения, как будто постоянно разглядывала подарки для самой себя, разложенные на бесконечном прилавке.
Несколько секунд она отрешенно наблюдала за танцующими и отпускала тихие замечания, когда одна из пар проплывала мимо.
– Вот хорошенькая девушка в голубом, – и, когда Энтони послушно посмотрел в ту сторону, – там! Нет, у вас за спиной, – вон там!
– Да, – беспомощно согласился он.
– Вы ее не видели.
– Я предпочитаю смотреть на вас.
– Знаю, но она была хорошенькой. Правда, у нее толстые лодыжки.
– Что… То есть, правда? – равнодушно отозвался он.
Рядом протанцевала пара, откуда донеслось женское приветствие:
– Здравствуй, Глория! О, Глория!
– И тебе привет.
– Кто это? – спросил он.
– Не знаю. Кто-то, – она заметила другое лицо. – Привет, Мюриэл! – Она повернулась к Энтони: – Это Мюриэл Кейн. Думаю, она привлекательная, хотя и не слишком.
Энтони одобрительно хмыкнул.
– Привлекательная, хотя и не слишком, – повторил он.
Она улыбнулась, мгновенно заинтересованная его реакцией.
– Почему это забавно? – Ее тон был патетично напряженным.
– Просто так.
– Хотите потанцевать?
– А вы?
– Немного. Но давайте посидим, – решила она.
– И поговорим о вас? Вы любите говорить о себе, правда?
– Да. – Она рассмеялась, уличенная в тщеславии.
– Насколько я понимаю, ваша автобиография достойна классического романа.
– Дик говорит, что у меня нет биографии.
– Дик! – воскликнул он. – Что он знает про вас?
– Ничего. Но по его словам, биография любой женщины начинается с первого поцелуя, который имеет значение, и заканчивается с последним ребенком, который оказывается у нее на руках.
– Он цитирует собственную книгу.
– Он говорит, что у женщин, которых никто не любил, нет биографии, а есть лишь история.
Энтони снова рассмеялся.
– Конечно же, вы не можете утверждать, что вас не любили!
– Полагаю, что так.
– Тогда почему у вас нет биографии? Разве вы никогда не получали поцелуя, который имел бы особое значение? – Как только слова сорвались с губ, он сделал судорожный вдох, словно пытаясь втянуть их обратно. Это же ребенок!
– Не понимаю, что вы имеете в виду под «особым значением», – неодобрительно сказала она.
– Мне хотелось бы знать, сколько вам лет.
– Двадцать два, – с серьезным видом ответила она, встретившись с его взглядом. – А вы как думали?
– Около восемнадцати.
– Пожалуй, я начну с этого. Мне не нравится быть двадцатидвухлетней; ненавижу это больше всего на свете.
– Ваш возраст? Двадцать два года?
– Нет. Когда стареешь и все остальное. Когда выходишь замуж.
– Вам никогда не хотелось замужества?
– Мне не нужна ответственность и вдобавок куча детей.
Она явно не сомневалась, что в ее устах любые высказывания хороши. Затаив дыхание, он ждал ее следующего замечания и ожидал, что оно станет продолжением предыдущего. Она улыбалась, не шаловливо, но ласково, и, после небольшой паузы, несколько слов упало в пространство между ними.
– Мне хотелось бы мармеладных шариков.
– Сейчас! – Он подозвал официанта и отослал его к сигарному прилавку.
– Вы не возражаете? Я люблю мармеладные шарики. Все дразнят меня из-за этого, потому что я постоянно жую их… когда моего отца нет рядом.
– Вовсе нет. Кто эти дети? – вдруг спросил он. – Вы всех их знаете?
– В общем-то, нет, но они… полагаю, они отовсюду. Разве вы раньше не приходили сюда?
– Очень редко. Мне практически нет дела до «милых девушек».
Он сразу же завладел ее вниманием. Она отвернулась от танцующих, поудобнее устроилась на стуле и настоятельно спросила:
– А чем вы самизанимаетесь?
Благодаря коктейлю, вопрос был желанным для Энтони. Он находился в разговорчивом настроении и более того, хотел произвести впечатление на эту девушку, чей интерес казался мучительно-ускользающим. Она останавливалась, чтобы пощипать травку на неожиданных пастбищах, и торопливо пробегала мимо очевидных двусмысленностей. Ему же хотелось порисоваться. Внезапно он возжелал предстать перед нею в новом и героическом свете. Ему хотелось вывести ее из той поверхностности, которую она проявляла ко всему, кроме себя.
– Я ничем не занимаюсь, – начал он и сразу же понял, что в его словах не хватает того галантного изящества, которое он собирался вложить в них. – Я ничего не делаю, поскольку не могу сделать ничего стоящего.
– И что? – Он не удивил ее и даже не завладел ее вниманием, но она несомненно поняла его, если он вообще сказал что-либо достойное понимания.
– Вы не одобряете лентяев?
Она кивнула.
– Пожалуй, да, если они элегантны в своей лености. Это возможно для американца?
– Почему бы и нет? – в расстройстве спросил он.
Но ее разум уже оставил тему разговора и воспарил на десять этажей выше.
– Отец чрезвычайно сердит на меня, – бесстрастно заметила она.
– Почему? Но я хочу знать, почему американец не может быть изящно-ленивым, – его речь набирала обороты. – Это поразительно! Это… это… Я не понимаю, почему принято считать, что каждый молодой человек обязан отправляться в деловой центр и трудиться по десять часов в день лучшие двадцать лет своей жизни на скучной, прозаичной работе, разумеется, притом не бескорыстно.
Энтони замолчал. Она смерила его непроницаемым взглядом. Он ждал, когда она согласится или возразит ему, но она не сделала ни того ни другого.
– Вы когда-нибудь составляете мнение о вещах? – с некоторым раздражением спросил он.
Она покачала головой и снова посмотрела на танцовщиков, прежде чем ответить.
– Не знаю. Я не знаю ничего о том, что следует делать вам или кому-либо еще.
Она мгновенно смутила его и нарушила течение его мыслей. Самовыражение еще никогда не казалось таким желанным и таким невозможным.
– Ну, – извиняющимся тоном протянул он. – Разумеется, я тоже, но…
– Я просто думаю о людях, – продолжала она. – Думаю о том, как правильно они выглядят на своем месте и насколько хорошо они вписываются в общую картину. Я не против, если они ничего не делают. Не вижу, с какой стати; в сущности, меня всегда изумляет, когда человек что-то делает.
– Вы не хотите ничего делать?
– Я хочу спать.
Он испытал секундное замешательство, как будто она на самом деле собиралась задремать.
– Спать?
– Вроде того. Я просто хочу отдыхать, пока люди вокруг меня занимаются разными вещами, потому что так мне удобнее и надежнее… и я хочу, чтобы некоторые из них вообще ничего не делали, а только были любезными и дружелюбными со мной. Но я никогда не хочу изменять людей или волноваться из-за них.
– Вы оригинальная маленькая детерминистка. – Энтони рассмеялся. – Этот мир принадлежит вам, не так ли?
– Ну… – протянула она и быстро взглянула на него. – Разве не так? Пока я… молода.
Она немного помедлила перед последним словом, и Энтони заподозрил, что она собиралась сказать «красива». Несомненно, таким было ее намерение.
Ее глаза блестели, и он ждал, что она разовьет эту тему. Так или иначе, ему удалось вызвать ее на откровенность; он слегка наклонился вперед, чтобы лучше слышать.
Но она лишь сказала:
– Давайте потанцуем!
Тот зимний день в «Плазе» был первым в череде «свиданий», которые Энтони назначал ей в суматошные дни перед Рождеством, сливавшиеся в одно размытое пятно. Ему понадобилось много времени, чтобы выяснить, какие области светской жизни города в особенности привлекали ее внимание. Казалось, для нее это почти не имело значения. Она посещала непубличные благотворительные балы в больших отелях; несколько раз видел ее на званых ужинах в «Шеррис»[22], а однажды, когда он ждал, пока она одевалась, мистер Гилберт, вернувшись к привычке своей дочери «уходить, приходить и снова уходить», выболтал целую программу, включавшую полдюжины танцевальных вечеров, на которые Энтони получил пригласительные карточки.
Он несколько раз приглашал ее на ленч и на чай. Первый вариант – по крайней мере для него – был слишком скомканным и неудачным, поскольку она была сонной и рассеянной, не могла сосредоточиться ни на чем и не уделяла должного внимания его замечаниям. После двух таких бесцветных трапез, когда он обвинил ее том, что ему оставляют лишь кожу да кости, она от души посмеялась и три дня подряд разделяла с ним чайную церемонию. Это был гораздо более приятный опыт.
Как-то раз в воскресенье перед самым Рождеством он пришел к Глории и обнаружил ее в состоянии временного затишья после какой-то важной, но загадочной ссоры. Со смешанным гневом и удивлением она сообщила ему, что выставила мужчину из своей квартиры (тут Энтони принялся яростно гадать), что этот мужчина устраивает небольшой обед сегодня вечером, и что она, разумеется, не придет. Поэтому Энтони пригласил ее на ужин.
– Давайте куда-нибудь пойдем! – предложила она, когда они спускались на лифте. – Я хочу посмотреть представление, а вы?
Обращение в билетную кассу отеля выявило лишь два вечерних «концерта» в воскресенье.
– Они всегда одни и те же, – недовольно пожаловалась она. – Какие-то старые еврейские комики. О, давайте куда-нибудь пойдем!
Скрывая тяжкое подозрение, что ему следовало бы организовать некое представление, которое бы ей понравилось, Энтони изобразил осведомленную жизнерадостность.
– Мы отправимся в хорошее кабаре.
– Я видела все кабаре в городе.
– Тогда мы найдем что-то новое.
Было очевидно, что она находится в скверном настроении. Ее серые глаза теперь приобрели гранитную твердость. Если она не говорила, то смотрела прямо перед собой, как будто видела какую-то безвкусную абстракцию в фойе отеля.
– Хорошо, тогда пойдемте.
Он последовал за ней, сохранявшей изящество даже в меховой шубе, на стоянку такси, где с видом знатока велел водителю ехать на Бродвей, а потом повернуть на юг. Во время поездки он сделал несколько попыток завязать непринужденный разговор, но она облачилась в непроницаемую броню молчания и отвечала ему фразами, такими же угрюмыми, как холодный полумрак такси. Наконец он сдался и, приняв сходное настроение, погрузился в глухое уныние.
Через дюжину кварталов по Бродвею Энтони заметил большую и незнакомую вывеску с надписью «Марафон», выведенную объемными желтыми буквами и украшенную электрическими цветами и листьями, попеременно вспыхивавшими и освещавшими блестящий мокрый асфальт. Он наклонился, постучал в окошко такси и спустя несколько секунд получил информацию от темнокожего привратника. Да, это кабаре. Отличное кабаре. Луч’чее шоу в городе, сэ-эр!
– Может, попробуем?
Глория со вздохом выбросила сигарету в открытую дверь и приготовилась выйти следом; потом они прошли под кричащей вывеской, под широкой аркой и поднялись в тесном лифте в этот невоспетый дворец удовольствий.
Пестрые обиталища самых богатых и самых бедных, блистательных щеголей и отъявленных злодеев, не говоря уже о недавно разрекламированных богемных кругах, известны трепетным старшеклассницам из Августы, штат Джорджия, и Редвинга, штат Миннесота, не только по завораживающим разворотам воскресных театральных приложений и через шокированные и встревоженные публикации мистера Руперта Хьюджеса и других хроникеров «безумной Америки». Но вылазки Гарлема на Бродвей, неистовства скудоумных и кутежи респектабельных принадлежат к тайному знанию, известному лишь самим участникам действа.
Запускаются слухи, и в упомянутом месте по вечерам в субботу и воскресенье собираются представители низших нравственных классов – маленькие озабоченные мужчины, которых в комиксах изображают как «потребителей» или «публику». Они удостоверяются в том, что место соответствует трем критериям: оно дешевое; оно имитирует претенциозную и бездумную тоску по блистательным ужимкам первоклассных кафе в театральном районе; и, что важнее всего остального, – это место, где они могут «подцепить славную девочку». Последнее, разумеется, означает, что любая из таких девушек должна быть робкой, безобидной и скучной по причине отсутствия денег и воображения.
Там по воскресеньям собираются доверчивые, сентиментальные, низкооплачиваемые, загнанные люди с соответствующими профессиями: счетоводы, продавцы билетов, офисные менеджеры, продавцы, но прежде всего клерки – из курьерской службы, с почты, из продовольственных магазинов, из банков, из брокерских контор. Вместе с ними приходят хихикающие, жестикулирующие, патетично-жеманные женщины, которые толстеют рядом с ними, рожают слишком много детей и плывут, беспомощные и неудовлетворенные, по бесцветному морю каторжной работы и разбитых надежд.
Они называют такие низкопробные кабаре в честь пульмановских вагонов. «Марафон»! Непристойные аналогии, позаимствованные из парижских кафе, – это не для них. Сюда послушные завсегдатаи приводят своих «милых женщин», чье изнуренное воображение с готовностью верит, что сцена выглядит яркой и веселой, даже слегка аморальной. Это жизнь! Кому есть дело до завтрашнего дня?
Пропащие люди!
Усевшись, Энтони и Глория огляделись вокруг. За соседним столиком к группе из четырех человек готовились присоединиться еще трое, двое мужчин и девушка, которые явно опаздывали. Манеры девушки могли бы послужить темой для исследования в области национальной социологии. Она знакомилась с новыми мужчинами и при этом ужасно жеманничала. Она делала неопределенные жесты, а словами и почти незаметными движениями век показывала, что принадлежит к несколько более высшему классу, чем ей подобает, что недавно она находилась, а в ближайшем времени еще будет находиться в более высокой и разреженной атмосфере. Она казалась почти болезненно рафинированной в шляпке прошлогодней моды, украшенной фиалками, не менее претенциозной и осязаемо искусственной, чем она сама.
Энтони и Глория зачарованно смотрели, как девушка садится и излучает впечатление единственно достойного и снисходительного присутствия. «Для меня, – говорили ее глаза, – это всего лишь ознакомительный визит в бедный район, о котором отзываются с пренебрежительным смехом и сдержанными извинениями».
…Между тем и другие женщины энергично создавали впечатление, что хотя они находятся в толпе, но не являются ее частью. Это было не то место, к которым они привыкли; они заглянули сюда лишь по причине близости и удобства. От всех компаний в ресторане исходило такое впечатление… но кто мог узнать? Они постоянно меняли положение в обществе: женщины часто выходили замуж за людей с более широкими возможностями, а мужчины в браке внезапно обретали сказочное богатство, – все в соответствии с нелепой рекламной задумкой, где с неба падает рожок с мороженым. Они приходили сюда поесть, закрывая глаза на экономию, проявляемую в нечастой перемене скатертей, в небрежности исполнителей и прежде всего в обиходной невнимательности и фамильярности официантов. Можно было не сомневаться, что клиенты не производили на них особого впечатления. Казалось, что они сами вот-вот рассядутся за столиками.
– Вы не возражаете против этого? – поинтересовался Энтони.
Лицо Глории смягчилось, и она улыбнулась впервые за этот вечер.
– Мне очень нравится, – искренне сказала она. Невозможно было усомниться в ее словах. Взгляд ее серых глаз перемещался в разных направлениях, сонный, праздный или внимательный, останавливаясь на каждой группе и переходя к следующей с нескрываемым удовольствием, так что Энтони мог видеть разные ракурсы ее профиля, изумительно живые выражения рта и подлинное отличие ее лица, форм и манер, делавшее ее одиноким цветком в коллекции дешевых безделушек. При виде ее радости волна ошеломительного чувства подступила к его глазам, перехватила дыхание, щекоткой пробежала по нервам и всколыхнулась в горле трепещущей, шероховатой нежностью. В зале послышалось шиканье. Беспечные скрипки и саксофоны, пронзительные жалобы ребенка поблизости, голос девушки в шляпе с фиалками за соседним столиком, – все это медленно отступило, истончилось и стихло, как сумрачные отражения на блестящем полу, и ему показалось, что они вдвоем остались наедине в бесконечно отдаленном и спокойном месте. Свежесть ее щек была тонкой проекцией из страны изящных, еще неведомых оттенков; ее рука, мягко сиявшая на запятнанной скатерти, была раковиной из далекого, совершенно девственного моря…
Потом иллюзия лопнула, как паутина; комната сгруппировалась вокруг него вместе с голосами, лицами и движением; безвкусно-яркий свет ламп над головой стал зловещей реальностью; вернулось дыхание, медленное и монотонное, которое они разделяли с сотней тщедушных посетителей, – вздымающаяся и опадающая грудь, вечная и бессмысленная игра, взаимодействие, перебрасывание повторяющихся слов и фраз – все это выдернуло его чувства наружу, обнажило их перед удушающим давлением жизни… А потом он услышал ее голос, невозмутимый и далекий, как застывшая мечта, которую он оставил позади.
– Я часть этого, – прошептала она. – Мне нравятся эти люди.
На какое-то мгновение это показалось ему язвительным и ненужным парадоксом, брошенным ему через непреодолимое расстояние, которым она себя окружила. Ее заворожённость усилилась: она неотрывно смотрела на еврейского скрипача, который раскачивал плечами в ритме популярнейшего современного фокстрота:
Что-то льется, –
Ринг-а-тинг-а-линг-а-линг, –
Прямо тебе в уши…
Она снова заговорила, прямо из центра собственной всеобъемлющей иллюзии. Это потрясло его, словно кощунственное заявление из уст ребенка.
– Мне нравится, какие они, – похожие на японские фонари и гофрированную бумагу… и музыка этого оркестра.
– Вы просто молодая дурочка! – яростно запротестовал он.
Она покачала светловолосой головой.
– Нет, это не так. Я действительнопохожа на них… Вы должны понять… Вы меня не знаете. – Она помедлила и перевела взгляд на него, резко посмотрев ему в глаза, как будто наконец удивилась его присутствию здесь. – У меня есть черта, которую вы бы назвали «дешевизной». Не знаю, откуда я получила ее, но это… ах, все подобные вещи, яркие цвета и кричащая вульгарность. Я как будто становлюсь частью этого. Эти люди могут ценить меня и воспринимать меня как должное, они могут влюбляться в меня и восхищаться мной, в то время как умные люди, с которыми я встречаюсь, просто анализируют меня, а потом рассказывают мне, что я такая-то из-за того или такая-то из-за этого.
На мгновение Энтони нестерпимо захотелось нарисовать ее, запечатлеть ее сейчас, как она есть, потому что в следующую секунду она уже никогда не будет такой.
– О чем вы думаете? – спросила она.
– О том, что я не реалист, – сказал он и добавил: – Нет, только романтик сохраняет вещи, достойные сохранения.
Где-то в глубокой изощренности Энтони сформировалось понимание, в котором не было ничего атавистического или смутного, в сущности, даже ничего физического, – понимание, хранившееся в романтических воспоминаниях многих поколений, что когда она говорила, встречалась с ним взглядом и поворачивала свою чудесную головку, она трогала его сердце так, как ничто не трогало раньше. Оболочка, содержавшая ее душу, обрела значение, и это было все, что важно. Она была солнцем, – растущим, сияющим, собирающим свет и хранившим его, – а потом, спустя целую вечность, изливавшим его в одном взгляде, в фрагменте предложения для той части его души, которая лелеяла всякую красоту и любую иллюзию.
15 Таммани-Холл – политическое общество Демократической партии США в Нью-Йорке, контролировавшее выдвижение кандидатов в Манхэттене с 1854 по 1934 год. Названо в честь индейского вождя Таманенда.
16 Эггног – коктейль из взбитых яиц с сахаром и ромом (прим. перев.).
17 Билфизм – термин, выдуманный Ф. С. Фицджеральдом и введенный в оборот в этом романе; обозначает людей, которые верят в реинкарнацию души (прим. перев.).
18 Видоизмененная цитата из Тобиаса Джорджа Смоллетта (1721–1771), шотландского писателя и поэта, повлиявшего на творчество Диккенса и Теккерея (прим. перев.).
19 Уильям Гудвин Дэйна (1797–1858) – бостонский капитан, который в 1825 году прибыл в Санта-Барбару, где женился и сталь алькальдом (мэром) этого города. Со временем он стал фольклорным персонажем (прим. перев.).
20 В 1920-е годы считалось, что позвоночные животные появились в мезозойскую эпоху, хотя на самом деле это произошло раньше (прим. перев.).
21 Намек на Фрэнсиса Бэкона, который был единственным лорд-канцлером среди баронов и графов Веруламских и имел право на титул лорда (прим. перев.).
22 «Шеррис» – знаменитый экстравагантный ресторан в Нью-Йорке, несколько раз переезжавший с места на место. Там устраивали костюмированные балы и однажды устроили обед для гостей на лошадях. Во время действия романа ресторан находился на 59-й улице (прим. перев.).
Оригинальный текст: The Beautiful and Damned, by F. Scott Fitzgerald.