Август, половина восьмого вечера. Окна гостиной в сером доме распахнуты настежь. Терпеливо ждут, когда затхлый от спиртного перегара и табачного дыма воздух вытеснит из помещения сонливая свежесть напоенных теплом поздних сумерек. Запах тронутых увяданием цветов, такой нежный и едва уловимый, будто уже намекает на недалекий конец лета, что наступит в положенный срок. Но август настойчиво заявляет о себе многоголосым стрекотанием сверчков у боковой веранды, а их собрат, которому удалось пробраться в дом и надежно укрыться за книжным шкафом, время от времени громко извещает о своей исключительной сообразительности и неукротимой энергии.
В комнате царит страшный беспорядок. На столе стоит блюдо с фруктами, они настоящие, но выглядят как муляж. Вокруг него выстроилась угрожающего вида батарея графинов, бокалов и переполненных пепельниц. Из них еще поднимаются волнистые струйки дыма, растворяющиеся в спертом воздухе. Не хватает только черепа для полного сходства с достойной почитания литографией. В свое время она являлась неотъемлемой принадлежностью любого богемного «логова», с благоговейным восторгом изображая детали, дополняющие представление о разгульной жизни.
Через некоторое время в радостную арию суперсверчка вклинивается диссонансом новый звук — тоскливый вопль флейты, отверстия которой перебирают неуверенные пальцы. Совершенно ясно, что музыкант упражняется, а не играет для публики, так как время от времени неровная трель обрывается и после короткой паузы, заполненной невнятным бормотанием, мелодия звучит заново.
Как раз перед седьмым фальстартом нестройная разноголосица обогащается третьим звуком. К дому подъезжает такси. После минутной тишины снова слышится рев двигателя. Шумное отбытие такси почти заглушает шорох шагов по посыпанной гравием дорожке. По всему дому разносится надрывный вопль звонка.
Из кухни выходит маленький усталый японец, торопливо застегивая на ходу пиджак из белой парусины, какие носит прислуга. Он открывает парадную дверь, затянутую сеткой, и впускает красивого молодого человека лет тридцати, одежда которого свидетельствует о неких благих намерениях, свойственных людям на службе у человечества. Благонамеренностью дышит и весь его облик. Он окидывает комнату взглядом, в котором любопытство смешано с непоколебимым оптимизмом. При виде Т а н ы в его глазах отражается титаническое напряжение, вызванное намерением вразумить безбожника-азиата. Зовут молодого человека Ф р е д е р и к Э. П э р а м о р. Он учился с Энтони в Гарвардском университете, и из-за одинаковых первых букв в фамилии в аудитории их постоянно усаживали рядом. Поверхностное знакомство имело продолжение, но после окончания учебы они ни разу не встречались.
Тем не менее П э р а м о р заходит в комнату с видом человека, намеревающегося остаться на весь вечер.
Т а н а отвечает на вопросы гостя.
Тана (с заискивающей улыбкой). Уехари гостиниса ужинать. Назад через порчаса. Уехари поровина седьмого.
Пэрамор (рассматривая бокалы на столе). У них гости?
Тана. Да, гости. Миста Кэрамел, миста и мисса Барнс, мисс Кейн, все тут.
Пэрамор. Понятно. (С добродушным видом.) Похоже, они славно порезвились. Да, так и есть.
Тана. Не понимая.
Пэрамор. Покутили на славу.
Тана. Да-да, пири, много-много пири.
Пэрамор (деликатно меняя тему разговора). Когда я стоял у двери, из дома доносились звуки музыки. Мне не послышалось?
Тана (сдавленно хихикая). Да, я играть.
Пэрамор. На одном из японских инструментов?
Ясно, что он является подписчиком журнала «Нэшнл джиографик».
Тана. Я играй японский фре-е-ейта. Японский фре-е-ейта.
Пэрамор. И какую песню ты наигрывал? Какая-нибудь японская мелодия?
Тана (морщит лоб от неимоверного напряжения). Я играй песня поезд. Как у вас? Зерезнодорозная песня. Так говорят в моя старана. Как поезд. Ухо-о-одит. Знасит, свисток. Поехари. Идее-е-ет. У-у-у-у. Осень красивая песня в моя старана. Дети поют.
Пэрамор. Действительно, очень приятная мелодия.
В этот момент совершенно очевидно, что лишь огромное усилие воли удерживает Тану от желания немедленно броситься наверх и принести открытки, включая те шесть, напечатанных в США.
Тана. Сдерать зентремена коктейр?
Пэрамор. Нет, благодарю. Не употребляю. (Улыбается.)
Тана удаляется на кухню, оставив дверь слегка приоткрытой. Неожиданно сквозь щель снова доносится мотив японской дорожной песни. На сей раз это не просто упражнения, а полная силы вдохновенная игра. Раздается телефонный звонок. Тана поглощен музыкой и не отзывается. Трубку снимает Пэрамор.
Пэрамор. Алло… Да… Нет, его нет дома, но он вот-вот вернется. Что? Баттеруорт? Алло! Я не расслышал имя… Алло, алло, алло! А?
Телефон упорно отказывается воспроизводить членораздельные звуки. Пэрамор кладет трубку на рычаг.
В этот момент вновь звучит тема подъезжающего к дому такси, а вместе с ней появляется еще один молодой человек с чемоданом в руках. Он открывает парадную дверь без предварительного звонка.
Мори (уже в прихожей). Эй, Энтони! Ау! (Заходит в зал и видит Пэрамора.) Добрый вечер.
Пэрамор (всматриваясь в его лицо). Неужели… Уж не Мори ли Ноубл?
Мори. Он самый. (Подходит ближе и протягивает руку.) Как дела, старина? Сто лет не виделись.
Лицо Пэрамора вызывает смутные ассоциации с Гарвардом, но Мори не уверен в своих предположениях. Если он когда и знал имя, то давно забыл. Пэрамор проявляет достойное похвалы понимание ситуации и с тактичным великодушием спасает положение.
Пэрамор. Неужели забыли Фреда Пэрамора? Мы вместе изучали историю в классе Анка Роберта.
Мори. Разве можно забыть? Анк, то есть Фред… Фред был… То есть Анк был потрясающий старикан, да?
Пэрамор (шутливо кивает). Да, замечательный старик. Во всех отношениях замечательный.
Мори (после короткой паузы). Да, был… А где же Энтони?
Пэрамор. Слуга-японец сказал, что он уехал ужинать в какую-то гостиницу.
Мори (глядя на часы). Давно?
Пэрамор. Полагаю, да. Японец говорит, они скоро вернутся.
Мори. А не выпить ли нам пока?
Пэрамор. Нет, благодарю. Я не употребляю. (Улыбается.)
Мори. Не возражаете, если я выпью? (Зевая, наливает себе из бутылки.) А чем вы занимались после колледжа?
Пэрамор. О, много чем. Вел очень активную жизнь. Где только не побывал. (Его тон подразумевает все, что угодно, от охоты на львов до организованной преступности.)
Мори. А в Европе бывали?
Пэрамор. К сожалению, не бывал.
Мори. Думаю, мы все туда скоро отправимся.
Пэрамор. Вы действительно так считаете?
Мори. Разумеется! Страну два года кормят сенсациями, вот народ и забеспокоился. Всем не терпится поразвлечься.
Пэрамор. Значит, вы не верите, что на карту поставлены идеалы?
Мори. Какие там идеалы. Иногда люди испытывают потребность в острых ощущениях.
Пэрамор (сосредоточенно). Все это очень интересно, то, что вы говорите. А я вот беседовал с одним человеком, который там побывал…
В течение последовавшего монолога, который читатель дополнит сам фразами наподобие «Видел своими глазами», «Великий дух Франции» и «Спасение цивилизации», Мори сидит с полуопущенными веками, явно испытывая скуку.
Мори (при первой подвернувшейся возможности). Кстати, известно ли вам, что в доме германский шпион?
Пэрамор (опасливо улыбаясь). Вы серьезно?
Мори. Абсолютно серьезно. Считаю своим долгом вас предупредить.
Пэрамор (поверил). Гувернантка?
Мори (шепчет, показывая большим пальцем в сторону кухни). Тана! Это не настоящее имя. Мне известно, что он регулярно получает почту на имя лейтенанта Эмиля Танненбаума.
Пэрамор (стараясь выглядеть снисходительно). Вы меня разыгрываете?
Мори. Возможно, я обвиняю его зря. Но вы так и не рассказали, чем занимаетесь?
Пэрамор. Ну, вообще-то я пишу.
Мори. Беллетристику?
Пэрамор. Нет, документальную литературу.
Мори. А что это такое? Художественный вымысел, основанный на фактах?
Пэрамор. О, я ограничиваюсь одними фактами. Много работаю в системе социального обслуживания.
Мори. А!
Его взгляд становится подозрительным. С таким же успехом Пэрамор мог назваться карманником-любителем.
Пэрамор. В настоящее время я занимаюсь социальным обслуживанием в Стэмфорде. И только на прошлой неделе узнал от кого-то, что Энтони Пэтч живет по соседству.
Беседу прерывает доносящийся с улицы шум, который можно безошибочно определить как разговор представителей обоих полов, перемежающийся смехом. В комнату толпой заходят Э н т о н и, Г л о р и я, Р и ч а р д К э р а м е л, М ю р и э л К е й н, Р е й ч е л Б а р н с и Р о д м а н Б а р н с, ее муж. Вновь прибывшие дружно бросаются к Мори и отвечают невпопад «Чудесно!» на его обращенное ко всей компании приветствие. Тем временем Энтони направляется к гостю.
Энтони. Вот, черт возьми, не ожидал! Здравствуй. Страшно рад тебя видеть.
Пэрамор. А уж я-то как рад встрече, Энтони. Я обосновался в Стэмфорде, вот и решил к тебе заехать. (Шаловливо.) Мы вечно вынуждены работать до седьмого пота, а стало быть, имеем право отдохнуть пару часиков.
Энтони тщетно старается вспомнить имя гостя. Это стоит неимоверного напряжения сродни родовым потугам. Наконец память разрешается от бремени коротким словом «Фред», и Энтони поспешно строит предложение «Рад встрече, Фред!». Вся компания умолкает, ожидая, когда представят гостя. Мори может прийти на выручку, но предпочитает наблюдать за сценой с нескрываемым злорадством.
Энтони (в отчаянии). Леди и джентльмены, знакомьтесь, это… Это Фред.
Мюриэл (с легкомысленной любезностью). Привет, Фред!
Ричард Кэрамел и Пэрамор называют друг друга по имени, как добрые приятели. Последний припоминает, что Дик был на курсе одним из тех, кто ни разу не удостоил его беседы. Дик по глупости считает, что ранее встречался с Пэрамором в доме у Энтони.
Три молодые дамы поднимаются наверх.
Мори (вполголоса Дику). Не виделся с Мюриэл со свадьбы Энтони.
Дик. Она сейчас в расцвете, а ее последнее любимое изречение: «Я же говорила!»
Энтони некоторое время мучительно подыскивает темы для разговора с Пэрамором и наконец делает попытку привлечь к беседе остальных гостей, предлагая всем выпить.
Мори. Я успел хорошенько причаститься к этой бутыли. Начал с градусов и закончил названием завода. (Показывает вышеназванные слова на этикетке.)
Энтони (обращаясь к Пэрамору). Невозможно угадать, когда эта парочка снова нагрянет в дом. Попрощался с ними как-то в пять вечера, а они, дьявол их забери, опять заявились в два ночи. Наняли в Нью-Йорке большой автомобиль для туристических поездок, который довез их до самого порога, и вывалились оттуда, разумеется, пьяные вдрызг.
Пэрамор с почтительным восторгом рассматривает обложку книги, которую держит в руках. Мори и Дик переглядываются между собой.
Дик (с простодушным видом обращается к Пэрамору). Вы работаете в городе?
Пэрамор. Нет, в поселении на Лэрд-стрит в Стэмфорде. (Обращается к Энтони.) Ты и представить не можешь, какая страшная нищета в этих городишках в Коннектикуте. Итальянцы и другие иммигранты. В основном католики, а потому очень сложно найти с ними общий язык.
Энтони (вежливо). Высокий уровень преступности?
Пэрамор. Не столько преступности, сколько невежества и грязи.
Мори. По-моему, всех невежд и грязнуль следует немедленно подвергать казни на электрическом стуле. Что до преступников — я за них горой… существенно разнообразят жизнь, придают некую остроту. Только вот беда, если заниматься истреблением невежества, начать придется с первых семейств в стране, потом взяться за дельцов кинобизнеса и наконец добраться до конгресса и духовенства.
Пэрамор (с натянутой улыбкой). Я имел в виду более фундаментальное невежество… взять хотя бы язык.
Мори (глубокомысленно). Да, тяжко. Бедняги даже не могут следить за новинками поэзии.
Пэрамор. Только проработав в поселении несколько месяцев, начинаешь понимать весь ужас сложившейся ситуации. Как сказал наш секретарь в одной из бесед, если не мыть руки, грязи под ногтями не видно. Разумеется, мы уже привлекаем большое внимание общественности.
Мори (грубо). Как сказал бы ваш секретарь, если набить в камин бумаги, несколько секунд она будет ярко гореть.
В этот момент к компании, в сопровождении двух подруг, присоединяется Г л о р и я. Она искусно подкрашена и жаждет всеобщего восхищения и развлечений. Некоторое время ведется обрывочный разговор. Глория отзывает Энтони в сторонку.
Глория. Энтони, пожалуйста, не пей много.
Энтони. А что?
Глория. Потому что, напившись, ты становишься ужасно глупым.
Энтони. О господи! Что на сей раз?
Глория (после короткой паузы, во время которой она холодно смотрит в глаза мужу). Вопросов несколько. Прежде всего почему ты упорно оплачиваешь все расходы? У обоих джентльменов денег побольше, чем у тебя!
Энтони. Но, Глория, они же мои гости!
Глория. Это не повод платить за бутылку шампанского, которую разбила Рейчел Барнс. Дик попытался оплатить второй счет за такси, но ты не позволил.
Энтони. Но, Глория…
Глория. Когда нам постоянно приходится продавать облигации, чтобы уладить счета, самое время отказаться от щедрых жестов. Кроме того, не стоит уделять так много внимания Рейчел Барнс. Ее мужу твое поведение нравится не больше, чем мне!
Энтони. Но, Глория…
Глория (сердито передразнивает). Но Глория! Этим летом подобные вещи случаются слишком уж часто — с каждой хорошенькой женщиной, что попадается тебе на глаза. Это уже входит в привычку, и я не собираюсь терпеть подобное безобразие! Желаешь заводить любовные интрижки на стороне? Что ж, отплачу тебе той же монетой. (Потом, будто ее внезапно осенило.) Да, кстати, этот Фред не окажется еще одним Джо Халлом?
Энтони. О господи! Да нет же! Наверное, он явился клянчить денег для своей паствы и хочет, чтобы я попросил их у деда.
Глория отворачивается от крайне удрученного Энтони и возвращается к гостям. Всех присутствующих к девяти часам вечера можно разделить на две группы: тех, кто пил без перерыва, и тех, кто пил мало или не употреблял спиртного вообще. Во второй группе оказываются супруги Барнсы, Мюриэл и Фредерик Пэрамор.
Мюриэл. Жаль, я не умею писать. Столько мыслей в голове, но, как ни стараюсь, не могу облечь их в слова.
Дик. Совсем как Голиаф. «Понимаю, что чувствует Давид, а выразить словами не могу». Его высказывание филистимляне тут же сделали своим девизом.
Мюриэл. Что-то до меня не доходит. Наверное, глупею к старости.
Глория (шаткой походкой бродит среди гостей, как захмелевший ангел). Если кому-то хочется поесть, в столовой еще остались пирожные.
Мори. Ненавижу викторианские завитушки, которыми их снабдили.
Мюриэл (с неуемной веселостью). Ну, я скажу, вы и нализались, Мори.
Грудь Мюриэл по-прежнему подобна мостовой. Девушка с готовностью подставляет ее под копыта проезжих жеребцов, надеясь, что их железные подковы высекут хотя бы искру романтической страсти среди всеобщего мрака…
Супруги Барнсы и Пэрамор заняты беседой на высоконравственную тему. Обсуждаемый предмет столь возвышен, что мистер Барнс уже в течение нескольких минут пытается ускользнуть на территорию, более подверженную пороку, которая находится в районе дивана. Трудно назвать причины, задерживающие Пэрамора в сером доме. Возможно, это обычная вежливость или праздное любопытство. Не исключено, что он намерен написать впоследствии социологический отчет и с этой целью анализирует процесс разложения американского обществ.
Мори. Фред, полагаю, вы человек широких взглядов.
Пэрамор. Так оно и есть.
Мюриэл. И я тоже. В моем понимании все религии равны и все такое.
Пэрамор. В каждой религии есть что-то хорошее.
Мюриэл. Я католичка, но честно признаюсь — не слишком ревностная.
Пэрамор (проявляя недюжинное терпение). Католическая религия очень… очень влиятельная религия.
Мори. Ну, человек таких широких взглядов просто обязан испытать бурю возвышенных чувств и прилив оптимизм, что таит в себе этот коктейль.
Пэрамор (с вызывающим видом берет бокал). Благодарю. Пожалуй, попробую… один.
Мори. Один? Неслыханное безобразие! У нас тут встреча выпускников тысяча девятьсот десятого года, а ты не желаешь хотя бы для приличия малость набраться. Ну же, смелее!
Выпьем за здоровье короля Карла,
Выпьем за здоровье короля Карла,
Кубок скорее неси…
Пэрамор с воодушевлением подпевает.
Мори. Наполни бокал, Фредерик! Ведь хорошо известно, что все в мире подчиняется велению природы, а тебя она решила сотворить отъявленным пьяницей.
Пэрамор. Если человек умеет пить, как истинный джентльмен…
Мори. А что такое джентльмен?
Энтони. Кто никогда не вкалывает булавки под лацкан пиджака.
Мори. Чепуха! Социальный статус человека определяется количеством хлеба, который он съедает в сандвиче.
Дик. Кто предпочитает первое издание книги последнему выпуску газеты.
Рейчел. И ни при каких обстоятельствах не создает впечатления наркомана.
Мори. Американец, способный поставить на место дворецкого-англичанина и убедить, что именно он и является джентльменом.
Мюриэл. Человек из хорошей семьи, который закончил Йель, Гарвард или Принстон, при деньгах, искусный танцор и все такое.
Мори. Наконец-то мы слышим идеальное определение! Кардинал Ньюмен о таком и мечтать не смеет.
Пэрамор. Полагаю, этот вопрос нужно рассматривать в более широком смысле. Не Авраам ли Линкольн сказал, что джентльмен — это тот, кто никогда не причинит боли ближнему?
Мори. Думаю, слова принадлежат генералу Людендорфу.
Пэрамор. Вы, разумеется, шутите.
Мори. Выпей-ка еще.
Пэрамор. Мне больше не стоит. (Понизив голос, шепчет, чтобы никто не услышал, кроме Мори.) Должен признаться, это всего третий бокал в моей жизни. Ну, что теперь скажете?
Дик заводит патефон. Мюриэл тут же вскакивает с места и начинает раскачиваться из стороны в сторону. Она сгибает руки в локтях, выставляя их вперед, как рыбьи плавники.
Мюриэл. Ах, давайте уберем ковры и потанцуем!
Услышав это предложение, Энтони и Глория в душе стонут, но кисло улыбаются, выражая согласие.
Мюриэл. Ну же, лентяи! Поднимайтесь и двигайте мебель.
Дик. Подождите, дайте допить.
Мори (полон решимости осуществить свои намерения в отношении Пэрамора). Слушайте меня! Давайте наполним бокалы, выпьем, а потом и потанцуем.
Волна протеста разбивается, столкнувшись со скалой, коей является неумолимый Мори.
Мюриэл. Ну вот, теперь у меня голова идет кругом.
Рейчел (тихим голосом обращается к Энтони). Глория просила держаться от меня подальше?
Энтони (сконфуженно). Нет, что вы! И речи не было.
Рейчел одаривает его загадочной улыбкой. За два года ее красота приобрела холодную элегантность.
Мори (поднимая бокал). Выпьем за поражение демократии и падение христианства.
Мюриэл. Да ну вас!
Она бросает на Мори насмешливо-осуждающий взгляд, а затем выпивает содержимое бокала. Все пьют, испытывая при этом разную степень затруднения.
Мюриэл. Очистить пол!
Энтони и Глория понимают, что испытания не избежать, смиряются и включаются в работу. Передвигаются столы, громоздятся друг на друга стулья, скатываются ковры и бьются лампочки. Наконец мебель свалена вдоль стен безобразными грудами, и в центре комнаты освобождается площадка футов в восемь.
Мюриэл. Ах, включите музыку!
Мори. Тана исполнит любовную песню специалиста по глазам, уху, горлу и носу.
Среди некоторого замешательства, вызванного уходом Таны на покой, ведутся необходимые приготовления к спектаклю. Облаченного в пижаму Т а н у с флейтой в руке заворачивают в стеганое одеяло и водружают в кресло, которое стоит на столе. Японец представляет собой смехотворное зрелище. Пэрамор уже заметно опьянел и настолько захвачен представлением, что это лишь усиливает эффект. Он самозабвенно копирует жесты персонажей из комиксов и даже позволяет себе время от времени икать.
Пэрамор (обращается к Глории). Не желаете со мной потанцевать?
Глория. Нет, сэр! Хочу исполнить лебединый танец. А вы умеете?
Пэрамор. Конечно. Умею все танцы.
Глория. Прекрасно. Идите с того конца комнаты, а я — вот с этого.
Мюриэл. Поехали!
И тут из бутылок начинает расползаться во все стороны затаившееся до поры до времени безумие. Тана бродит по извилистым лабиринтам дорожной песни, заунывное «тутл-тут-тут» сливается с тоскливыми каденциями «Бедняжка бабочка (тинк-атинк) замерла на цветке», которые льются из патефона. Обессилев от смеха, Мюриэл только отчаянно цепляется за Барнса. А тот танцует с мрачной стойкостью армейского офицера, топчась на одном месте без тени улыбки на лице. Энтони вслушивается в шепот Рейчел, стараясь не привлечь внимания Глории…
Но абсурдное, невероятное в своей театральности событие уже вот-вот свершится. Один из тех случаев, когда жизнь вдруг решает подражать литературным образцам самого низкого пошиба. Пэрамор старается превзойти Глорию и, когда шабаш достигает апогея, начинает кружиться по комнате. Он все кружится, кружится, кружится, стремительнее и стремительнее… спотыкается, умудряется устоять на ногах и снова спотыкается, а затем падает в направлении коридора… и едва не оказывается в объятиях старого А д а м а П э т ч а, чье появление осталось незамеченным среди царящего в комнате столпотворения.
Адам Пэтч очень бледен. Он опирается на трость. Человек, который его сопровождает, не кто иной, как Э д в а р д Ш а т т л у о р т, и именно он хватает Пэрамора за плечо, изменяя траекторию его свободного полета и отводя удар от почтенного филантропа.
Промежуток времени, потребовавшийся для установления тишины, которая опускается на комнату подобно чудовищному занавесу, вероятно, длится минуты две. Хотя по их прошествии продолжает издавать квакающие звуки патефон, а ноты дорожной японской песни падают капельками из флейты Таны. Из девяти присутствующих только Барнс, Пэрамор и Тана не знакомы с личностью вновь прибывшего. И ни одному из девятерых неведомо, что сегодня утром Адам Пэтч сделал взнос в размере пятидесяти тысяч долларов, которые пойдут на дело запрещения спиртных напитков во всей стране.
Честь нарушить сгущающуюся тишину принадлежит Пэрамору. И он изрекает совершенно немыслимую фразу, которая, подобно морскому приливу, возносит его на вершину безнравственности.
Пэрамор (торопливо отползая на четвереньках в сторону кухни). Я не гость… Я тут на работе.
И снова комната погружается в тишину. На сей раз гнетущую и еще больше утяжеленную передающимися друг другу дурными предчувствиями. Рейчел не выдерживает и нервно хихикает. Дик осознает, что без конца повторяет строчку из Суинберна, которая по нелепому совпадению подходит к сложившейся ситуации: «Один цветок, поблекший, бездыханный».
…Среди всеобщего молчания слышится голос Энтони, трезвый и сдавленный. Он что-то говорит Адаму Пэтчу. Потом и он умолкает.
Шаттлуорт (с жаром). Ваш дедушка решил, что ему следует приехать и взглянуть на дом. Я позвонил из Рая и предупредил.
Во время очередной паузы раздаются короткие сдавленные вздохи неизвестного происхождения. Энтони стоит бледный как мел. Глория, приоткрыв рот, смотрит остановившимся, полным ужаса взором на старика. Никто не улыбается. Ой ли? Или все-таки у Брюзги Пэтча чуть вздрагивают губы, обнажая два ровных ряда редких зубов? Тихо, но отчетливо он произносит четыре слова.
Адам Пэтч. Теперь едем обратно, Шаттлуорт.
И все. Старик поворачивается и, опираясь на трость, проходит по коридору. Потом выходит через парадную дверь. Его неуверенные шаги, словно посланное дьяволом предзнаменование беды, шуршат по посыпанной гравием дорожке, освещенной сиянием августовской луны.
Оказавшись в отчаянной ситуации, супруги напоминали пару золотых рыбок в аквариуме, из которого вылили всю воду, и теперь они даже не могут подплыть друг к другу.
В мае Глории исполнялось двадцать шесть лет. По ее словам, она всего лишь стремилась как можно дольше оставаться юной красавицей, веселой, счастливой и беззаботной, иметь деньги и любовь. Одним словом, хотела того же, что и большинство женщин, только ее желания выражались ярче и с большей страстностью. Уже пошел третий год после замужества. Поначалу дни протекали в ничем не омраченном взаимопонимании, которое порой переходило в исступленную восторженность и рождало чувство гордости за обладание любимым человеком. Случались и короткие периоды неприязни, и невнимательность, но уже к полудню от них не оставалось и следа. Так продолжалось полгода.
Потом безмятежная радость померкла, подернулась налетом скуки, и очень редко, при вспышках ревности или после вынужденной разлуки возвращалась прежняя страсть с бурей чувств и неизменным единением двух душ.
Теперь Глория могла в течение целого дня испытывать ненависть к мужу и злиться без видимой причины всю неделю. На смену любви и чувству близости пришли взаимные упреки, которым всячески потворствовали, превращая чуть ли не в развлечение. Случалось, вечером, отходя ко сну, они старались вспомнить, кто первым затеял ссору и кому наутро полагается чувствовать себя обиженным. К концу второго года супружеской жизни в их отношениях появились две новые особенности. Глория вдруг поняла, что Энтони может проявлять полное безразличие, которое носило мимолетный характер, будто в полудреме, от которой, впрочем, уже нельзя пробудить нежным словом, прошептанным на ухо, или особенной, только для него предназначенной улыбкой. Случались дни, когда казалось, что муж задыхается от ее ласк. Все происходящие перемены Глория замечала, но никогда в этом себе не признавалась.
А совсем недавно осознала, что, несмотря на обожание, ревность, готовность рабски подчиняться мужу и гордость за него, она испытывает к Энтони глубокое презрение. И презрение как-то незаметно стало примешиваться ко всем остальным чувствам… Все это называлось любовью, жизненно важной женской иллюзией, которая избрала своим объектом Энтони одним апрельским вечером много месяцев назад.
Что до Энтони, то, невзирая на упомянутые перемены, только Глория по-прежнему занимала главное место в его жизни. Потеряй он сейчас жену, и утрата сломила бы его, превратив в горемыку, который до конца дней живет слезливыми воспоминаниями. Теперь он редко проводил наедине с Глорией целый день и больше не получал удовольствия от ее компании. Все чаще Энтони предпочитал присутствие третьих лиц. Случались моменты, когда он чувствовал, что если не останется один, то просто сойдет с ума. А несколько раз испытывал настоящую ненависть к жене. Находясь под хмельком, он мог ненадолго увлечься другими женщинами. Пока это были всего лишь всплески чувственности, стремящейся к новым ощущениям, которые легко подавлялись.
Той весной и летом они мечтали о будущем счастье, как отправятся в путешествие по южным краям, а потом возвратятся в роскошный особняк к предполагаемым идиллическим детям. Затем Энтони займется дипломатией или политикой, где свершит нечто замечательное и важное, и в конце концов они станут седовласой парой (с изумительно красивой сединой на шелковистых волосах), купаясь в лучах безоблачной славы, почитаемые буржуазией страны…
Обычно подобные разговоры начинались со слов «когда мы получим свои деньги»; все надежды основывались именно на мечтах, а не на реальной жизни, которая не приносила удовлетворения и становилась все более беспорядочной. Хмурым утром, когда шутки прошлой ночи воспринимались как непристойность, лишенная остроумия и достоинства, они все еще могли извлечь на свет божий общие надежды, перебрать их, а потом, улыбнувшись друг другу, решить все сомнения лаконичной, но искренней фразой, которой Глория, следуя учению Ницше, выражала протест: «А, все равно!»
Положение дел ощутимо ухудшалось. Все чаще вставал вопрос денег, принимая все более угрожающий характер и усиливая раздражение; пришло понимание, что спиртное стало неотъемлемой частью увеселений — вполне обычное явление для британской аристократии лет сто назад, но вызывающее некоторую тревогу в обществе, настойчиво стремящемся к умеренности и благоразумию. Кроме того, они оба слегка ослабли духом, и это выражалось не столько в поступках, сколько в отношении к окружающему миру, которое претерпело едва уловимые изменения. Так, у Глории зародилась одна особенность характера, до недавнего времени совершенно ненужная. Пока в виде незавершенного эскиза, но уже можно было безошибочно определить, что это совесть, всегда вызывавшая у нее стойкое отвращение. Это событие совпало с медленным угасанием физической отваги.
И вот в то августовское утро после неожиданного визита Адама Пэтча они проснулись с подступающей к горлу тошнотой, разбитые и разочарованные в жизни, способные испытывать только одно всепоглощающее чувство — страх.
— Ну и что дальше? — Энтони сидел в кровати и смотрел сверху вниз на жену. Уголки губ удрученно опущены, голос глухой и вымученный.
Вместо ответа Глория поднесла ко рту руку и принялась сосредоточенно грызть палец.
— Доигрались, — продолжил он после недолгого молчания. Глория по-прежнему не отвечала, и это начинало раздражать. — Почему ты молчишь?
— А что ты хочешь от меня услышать?
— Твое мнение.
— Его нет.
— Тогда прекрати кусать палец!
Последовала короткая сбивчивая перепалка, в ходе которой выяснялось, способна ли Глория вообще составить свое мнение. Для Энтони было очень важно, чтобы жена громко высказалась по поводу случившейся прошлой ночью катастрофы. Ее молчание расценивалось как попытка возложить всю ответственность на него. Глория же, в свою очередь, не видела необходимости в словах, а создавшаяся ситуация просто требовала, чтобы она грызла палец, как нервное дитя.
— Нужно уладить с дедом это проклятое недоразумение, — заявил Энтони, стараясь скрыть растерянность за показной уверенностью. Новое, едва зародившееся чувство уважения выразилось словом «дед» вместо привычного «дедушка».
— Ничего не выйдет, — категорично заявила Глория. — Ни сейчас, ни потом. Он не простит тебя до конца жизни.
— Возможно, и не простит, — с несчастным видом согласился Энтони. — И все-таки можно попытаться как-то реабилитировать себя. Дать обещание исправиться, ну и все в таком роде…
— Он выглядит больным, — перебила Глория. — Весь мучнисто-бледный.
— Он и правда болен. Я же говорил об этом еще три месяца назад.
— Лучше бы он умер на прошлой неделе! — с обидой выпалила Глория. — Бесчувственный старый дурак!
Ни один из них даже не улыбнулся.
— Послушай, что я тебе скажу, — продолжила Глория уже спокойнее, — если еще раз замечу, что ты любезничаешь с другой женщиной, как вчера с Рейчел Барнс, я тебя брошу. Просто возьму и уйду, вот так! Не собираюсь терпеть подобные мерзости!
Энтони не на шутку струсил.
— Не говори глупости! — запротестовал он. — Ты же знаешь, для меня на свете не существует других женщин, кроме тебя. Просто не существует, милая…
Его попытка сыграть на струнах нежности бесславно провалилась — на переднем плане с новой силой обозначилась куда более серьезная угроза.
— А что, если поехать к нему, — рассуждал Энтони, — и покаяться, употребив подходящие цитаты из Библии? Якобы я слишком долго блуждал в потемках, встав на неправедный путь. И вот наконец прозрел и увидел свет… — Он оборвал свою речь и с капризным видом глянул на жену. — Интересно, как бы он поступил?
— Не знаю.
Глорию мучил вопрос, хватит ли у их гостей сообразительности и такта уехать сразу после завтрака.
Прошла неделя, а Энтони все никак не мог собраться с мужеством и нанести визит в Тэрритаун. Сама перспектива этого путешествия вызывала отвращение, и если бы не постоянное давление со стороны жены, он ни за что бы туда не поехал. Однако за последние три года ослабла не только его воля, но и способность сопротивляться настойчивым просьбам. Глория заставила мужа поехать в Тэрритаун, заявив, что вполне достаточно выждать неделю и дать время, чтобы гнев деда остыл. Ждать дольше — непростительная ошибка, которая даст старику лишний шанс укрепиться в своем враждебном чувстве к внуку.
Дрожа от страха, он пустился в путь… и зря потратил время. Адаму Пэтчу нездоровилось, о чем не преминул сообщить кипящий негодованием Шаттлуорт. Были даны четкие распоряжения никого не пускать к больному. Под мстительным взором бывшего лекаря, считавшего джин панацеей от всех бед, Энтони сдал позиции. Чуть ли не крадучись он шел к такси и только в поезде вновь обрел толику собственного достоинства, с мальчишеской радостью убегая к своим сказочным замкам, которые сулили утешение, по-прежнему сияя в воображении манящими высокими башнями.
Энтони вернулся в Мариэтту, где Глория встретила его презрительной насмешкой. Почему он не прорвался к деду силой? Она сама именно так бы и поступила.
Супруги стали обдумывать письмо к старику и после многочисленных поправок наконец написали и отправили адресату. В письме наряду с извинениями предпринимались нелепые попытки оправдаться. Ответа не последовало.
И вот наступил сентябрьский день, когда солнце чередуется с дождем. Только солнце больше не грело, а дождь не приносил свежести. В тот день супруги покинули серый дом, который видел расцвет их любви. Четыре дорожных сундука и три угрожающего вида корзины возвышались посреди пустой комнаты, где два года назад они предавались томной неге и мечтали, далекие от суеты окружающего мира и всем довольные. Комната откликнулась гулким эхом. Глория, одетая в новое коричневое платье, отороченное мехом, сидела на сундуке и молчала, а Энтони нервно расхаживал взад-вперед и курил в ожидании грузовика, который должен отвезти вещи в город.
— Что это? — требовательным голосом спросила Глория, указывая на альбомы, лежавшие поверх корзины.
— Моя старая коллекция марок, — робко признался Энтони. — Забыл упаковать.
— Энтони, но ведь глупо таскать их за собой.
— Ну, я их просматривал прошлой весной, когда мы уезжали из квартиры, и решил не сдавать на хранение.
— Неужели нельзя это продать? Или у нас мало хлама?
— Прости, — покорно откликнулся он.
К порогу с грохотом подкатил грузовик. Глория с вызовом погрозила пустым стенам кулачком.
— Как я рада, что уезжаю! — выкрикнула она. — Господи, как же я ненавижу этот дом!
Итак, блистательная красавица отправилась в Нью-Йорк в сопровождении мужа. И прямо в поезде, уносившем их от серого дома, супруги затеяли ссору. Горькие упреки Глории сыпались с той же неотвратимой частотой и регулярностью, что и станции, которые мелькали за окном.
— Ну не сердись, — жалобным голосом упрашивал Энтони. — Ведь, в конце концов, у нас ничего не осталось, кроме друг друга.
— Большую часть времени мы лишены и этого! — выкрикнула Глория.
— Когда же такое было?
— Много раз, начиная со случая на платформе в Редгейте.
— Уж не хочешь ли сказать…
— Не хочу, — холодно перебила Глория. — Не хочу копаться в прошлом. Было и прошло, но, уходя, что-то с собой унесло.
Она оборвала речь на полуслове. Энтони тоже сидел молча, растерянный и подавленный. Проносились друг за другом однообразные серые станции: Мамаронек, Ларчмонт, Рай, Пелэм, между которыми разбросаны унылые пустоши, безрезультатно претендующие на звание сельского пейзажа. Энтони вспомнил, как однажды летним утром они выехали из Нью-Йорка и отправились на поиски счастья. Возможно, они и не надеялись его найти, и все же сам процесс поиска оказался самым счастливым временем в жизни. Получается, что жизнь — это определенный подбор декораций вокруг каждого человека, и если его нет, наступает катастрофа. Нет ни отдыха, ни покоя. Он потратил много времени, стремясь плыть по течению и предаваться мечтам. Только никому еще не удавалось уберечься от водоворота, где все мечты превращаются в причудливые кошмары, вызванные неуверенностью и сожалениями.
Пелэм! В Пелэме они поссорились, потому что Глории захотелось сесть за руль. Когда она нажала ножкой на педаль газа, машина резко рванула вперед, а их головы дружно откинулись назад, как у двух марионеток, связанных одной ниточкой.
Бронкс… скопление домов, поблескивающих под солнцем, которое, прорываясь сквозь необъятные сияющие небеса, роняет потоки света на улицы. Нью-Йорк Энтони считал своим домом. Город роскоши и тайны, бессмысленных надежд и причудливых мечтаний. Здесь, на окраинах, в холодных лучах заката высились нелепые оштукатуренные дворцы и, зависнув на мгновение в застывшем нереальном мире, ускользали вдаль, уступая место неразберихе на Гарлем-Ривер. В сгущающихся сумерках поезд проезжал мимо оживленных, исходящих потом улиц Верхнего Ист-Сайда. И каждая, мелькнув за окном вагона, словно промежуток между спицами гигантского колеса, как сокровенную тайну открывала жизнерадостную красочную картину с неугомонными ребятишками из бедных семей. Собравшись стайками, дети копошились, будто муравьи на дорожках, посыпанных красным песком. Из окон многоквартирных домов, что сдаются в аренду, выглядывали их тучные луноликие матери, словно плеяды звезд на убогом в своей нищете небосклоне. Женщины, своим несовершенством напоминающие неограненные драгоценные камни, женщины, уподобившиеся овощам, женщины, похожие на огромные мешки с омерзительно грязным бельем.
— Мне нравятся эти улицы, — будто размышляя вслух, произнес Энтони. — Возникает чувство, что здесь идет спектакль, поставленный специально для меня. Но стоит пройти мимо, и все прекратят прыгать и веселиться. Станут печальными, вспомнив о своей бедности, а потом с поникшими головами разбредутся по домам. Подобное ощущение часто возникает за границей, а на родине — очень редко.
Внизу, на оживленной улице с высокими домами он прочел на вывесках магазинов с десяток еврейских фамилий. В дверях каждого магазинчика стоял темноволосый маленький человечек, пристально наблюдающий за прохожими. В его глазах светились подозрительность, гордыня, алчность и изворотливый ясный ум. Нью-Йорк… Энтони уже не мог представить его без этих людей, постепенно расползающихся по городу. Маленькие магазинчики росли, расширялись, сливались и переезжали. Распространяясь во всех направлениях, следили хищным ястребиным взором за бурлящей вокруг жизнью, не упуская ни одной самой мелкой детали с поистине пчелиной кропотливостью. Зрелище впечатляло и впоследствии обещало стать грандиозной картиной.
Голос Глории ворвался в его размышления и, как ни странно, прозвучал им в унисон:
— Интересно, где провел это лето Блокмэн?
После свойственной юности уверенности наступает неимоверно запутанный и сложный период. У продавца газированной воды этот период так короток, что проходит почти незаметно. Люди, занимающие более высокие ступени на общественной лестнице, стараются как можно дольше сберечь все тонкости отношений и «непрактичные» представления о честности и порядочности. Но к тридцати годам это занятие становится слишком обременительным, и все, что казалось до сих пор неизбежным и сбивающим с толку, постепенно отходит на задний план, приобретая все более расплывчатые очертания. Наползает повседневность и, подобно сумеркам, спускающимся на суровый ландшафт, сглаживает резкие линии и делает картину приемлемой. В своем запутанном многообразии жизнь неуловимо переменчива, и всякий раз, когда наносится урон жизненным силам, происходит пересмотр ценностей. И вот уже кажется, что нельзя извлечь урока из прошлого, чтобы идти с ним дальше в будущее, и тогда утрачивается способность к душевным порывам, нас уже невозможно ни в чем убедить, и не интересно, где находится тонкая грань между моралью и безнравственностью. Понятие честности заменяется общепринятыми правилами поведения, и стабильность ценится выше романтических чувств, а мы сами неосознанно превращаемся в прагматиков. И лишь очень немногим суждено и дальше копаться в разнообразных нюансах человеческих отношений, но и они занимаются этим лишь в специально отведенные часы.
Энтони Пэтч перестал быть личностью с авантюрным, пытливым складом ума и превратился в человека, находящегося во власти предрассудков и предубеждений, со страстным стремлением к безмятежному душевному покою. Постепенное перерождение происходило в течение последних семи лет и ускорилось чередой опасений и страхов, хищно впившихся в сознание. В первую очередь возникло чувство потери, всегда дремавшее в сердце и пробудившееся в силу создавшихся обстоятельств и положения, в котором он оказался. В минуты, когда Энтони чувствовал себя особенно незащищенным и уязвимым, его преследовала мысль, что жизнь в конечном итоге, возможно, не лишена смысла. Перешагнув двадцатилетний рубеж, Энтони первое время по-прежнему считал бесполезными все попытки что-либо изменить и видел великую мудрость в отрицании. Уверенность подкреплялась философскими учениями, которыми он неизменно восхищался. А кроме того, общением с Мори Ноублом и впоследствии с женой. И все же возникали ситуации — как, например, перед первой встречей с Глорией или после предложения деда отправиться в Европу военным корреспондентом, — когда неудовлетворенность едва не толкнула его на созидательный шаг.
Однажды, перед окончательным отъездом из Мариэтты, небрежно перелистывая «Бюллетень выпускников Гарварда», Энтони наткнулся на колонку, где говорилось о достижениях его ровесников, окончивших университет около шести лет назад. Действительно, большинство из них занимались бизнесом, а несколько человек приобщали язычников в Китае или Америке к расплывчатым догмам протестантизма; но, как выяснилось, были и такие, чья созидательная деятельность не имела ничего общего ни с синекурами, ни с повседневной рутиной. Например, Келвин Бойд. Едва закончив медицинский колледж, он открыл новое средство для лечения тифа, а потом отправился за океан, где пытался смягчить последствия отдельных цивилизованных санкций, которые великие державы применили к Сербии. Был еще Юджин Бронсон, чьи статьи в «Нью демокраси» характеризовали его как человека с мышлением, выходящим за рамки пошлых понятий своевременности и повсеместно распространенной истерии. Студента по имени Дейли однажды выгнали с факультета некого респектабельного университета за пропаганду марксистских доктрин в аудитории. В искусстве, науке и политике Энтони находил достойных представителей своего поколения. Даже футболист, квотербек Северенс, проявил истинное мужество и без лишнего шума отдал жизнь, сражаясь в рядах Иностранного легиона на реке Эна.
Энтони отложил в сторону журнал и некоторое время размышлял о судьбе этих совершенно разных людей. В дни былой непорочности он стал бы до конца отстаивать свою точку зрения. Пребывая, подобно Эпикуру, в счастливой равнодушной отрешенности, он принялся бы выкрикивать, что бороться — значит верить, а вера устанавливает для человека ограничительные рамки. И пристрастился бы ходить в церковь, так как перспектива бессмертия доставляла радость, и с таким же успехом мог бы заняться кожевенным делом, потому что жестокая конкуренция не позволяет предаваться печали. Но сейчас у него не было таких утонченных моральных принципов. Этой осенью, на двадцать девятом году жизни, у Энтони появилась склонность закрывать свой разум для многих вещей, не заниматься глубоким исследованием мотивов и первопричин. Вместо этого возникло страстное стремление защититься от окружающего мира и себя самого. Он ненавидел одиночество, но, как уже упоминалось, зачастую боялся оставаться и вдвоем с Глорией.
Из-за пропасти, разверзшейся перед Энтони в результате визита деда и отказа от привычного образа жизни, что он вел в последнее время, возникла необходимость осмотреться в этом городе, который неожиданно стал враждебным, поискать друзей и окружения, где ему некогда жилось так уютно и безопасно. Первым шагом стала отчаянная попытка вернуть свою прежнюю квартиру.
Весной 1912 года Энтони подписал договор об аренде на четыре года, при условии выплачивать по семьсот долларов в год, с правом возобновления. Договор истек в мае прошлого года. Когда Энтони в первый раз снял эти комнаты, он сумел рассмотреть их глубоко скрытые возможности и указал в договоре, что они вместе с хозяином дома затратят некоторые средства на придание квартире более респектабельного вида. За истекшие четыре года арендная плата выросла, и когда прошлой весной Энтони отложил возобновление договора, домовладелец, некий мистер Зохенберг, быстро смекнул, что может получить гораздо больше за эту теперь привлекательную во всех отношениях квартиру. Соответственно, когда в сентябре Энтони заговорил об интересующем его предмете, мистер Зохенберг предложил возобновить договор на три года с арендной платой две с половиной тысячи долларов в год. Энтони счел это предложение возмутительным. Оно означало, что более трети дохода супругов уйдет на оплату жилья. Тщетно он доказывал домовладельцу, что квартира стала такой заманчивой исключительно благодаря его деньгам и идеям.
Тщетно предлагал он две тысячи в год, а потом и две двести, хотя мог с трудом позволить себе эту сумму. Мистер Зохенберг стоял на своем. Оказывается, на квартиру претендуют еще два джентльмена, ибо в настоящее время именно такое жилье пользуется самым высоким спросом, и чего ради отдавать квартиру мистеру Пэтчу в ущерб своим интересам? Кроме того, раньше он об этом никогда не упоминал, но от других жильцов поступали жалобы на шум среди ночи, громкое пение, танцы и все такое прочее.
Кипя от возмущения, Энтони поспешил в отель «Ритц», чтобы поведать жене о крушении своих надежд.
— Так и вижу, как ты позволяешь окунать себя носом в грязь! — обрушилась на мужа Глория.
— Что я мог возразить?
— Нужно было сказать, кто он есть на самом деле. Я бы такого не стерпела. И ни один человек в мире не стал бы мириться с подобным унижением! Ты просто разрешаешь людям топтать себя ногами, дурачить, шантажировать, помыкать, как маленьким глупым мальчиком. Какая нелепость!
— Ох, ради всех святых, не выходи из себя.
— Ладно, Энтони, только какой же ты все-таки осел!
— Возможно. В любом случае мы не можем позволить себе такую квартиру, хотя это все равно дешевле, чем жить в «Ритце».
— Ты же сам настоял, чтобы мы поселились здесь.
— Да, потому что понимаю, как унизительно для тебя жить в дешевом отеле.
— Разумеется, унизительно!
— Как бы там ни было, нам надо подыскивать жилье.
— Какую плату мы можем себе позволить? — поинтересовалась Глория.
— Видишь ли, мы даже можем заплатить цену, что просит домовладелец, если опять продадим облигации, но вчера вечером мы договорились, что пока я не найду определенного занятия, мы…
— Все это мне давно известно, а сейчас интересует, сколько мы в состоянии заплатить непосредственно из дохода.
— Считается, что на жилье не полагается тратить больше четверти.
— И что представляет собой эта четверть?
— Сто пятьдесят долларов в месяц.
— Уж не хочешь ли сказать, что у нас всего шестьсот долларов в месяц? — В ее голосе сквозили испуганные нотки.
— А ты как думала?! — огрызнулся Энтони. — Или решила, что мы можем тратить более двенадцати тысяч в год, не залезая в основной капитал?
— Я знала, что мы продали облигации, но неужели потратили так много? И как только умудрились? — Теперь в ее голосе слышался неприкрытый страх.
— Погоди, сейчас загляну в счетные книги, что велись с такой скрупулезностью, — съязвил Энтони и тут же продолжил: — Две арендные платы все это время, одежда, путешествия… только представь, каждая весна в Калифорнии обходилась в четыре тысячи долларов. А этот чертов автомобиль, он с самого начала был сплошной тратой денег. А все пирушки, развлечения… да что там, какая теперь разница?
Оба не на шутку встревожились и приуныли. В пересказе для Глории ситуация выглядела еще более удручающей, чем когда Энтони впервые открыл ее для себя.
— Нужно достать денег, — неожиданно заявила Глория.
— Еще бы! Ясно как день.
— Надо снова попытаться встретиться с дедом.
— Так и поступлю.
— Когда?
— Когда мы устроимся.
Это событие произошло неделей позже. Супруги сняли маленькую квартиру на Пятьдесят седьмой улице за сто пятьдесят долларов в месяц. Она находилась в многоквартирном доме из белого камня и состояла из спальни, гостиной, крошечной кухоньки и ванной. Хотя комнаты оказались слишком маленькими и не представлялось возможным разместить даже лучшую мебель Энтони, они были новенькими, чистыми и светлыми и даже не лишены некоторого очарования. Баундс уехал за океан, записавшись в британскую армию, а вместо него появилась сухопарая ширококостная ирландка, чьи услуги приходилось терпеть, не испытывая особой радости. Глория в очередной раз прониклась к прислуге ненавистью по причине, что та, подавая завтрак, неизменно восхваляла достоинства ирландского политического движения «Шинн Фейн». Однако супруги поклялись никогда впредь не нанимать японцев, а найти слугу-англичанина на данный момент было очень трудно. Как и Баундс, ирландка готовила только завтрак, а обедать и ужинать приходилось в ресторанах и отелях.
В конечном итоге нестись в Тэрритаун во весь опор заставило появившееся в нескольких нью-йоркских газетах сообщение, что Адам Пэтч, мультимиллионер, филантроп, всеми почитаемый подвижник, серьезно болен и надежды на выздоровление нет.
Повидаться с дедом Энтони не удалось. Доктора запретили больному разговаривать, сообщил мистер Шаттлуорт и любезно предложил взять любое послание, которое Энтони, возможно, пожелает передать Адаму Пэтчу через секретаря, когда позволит здоровье дедушки. Из недвусмысленных намеков Энтони лишь утвердился в грустной догадке, что присутствие внука-расточителя у постели умирающего в высшей степени нежелательно. Во время беседы Энтони, памятуя о полученных от Глории наставлениях, попробовал прошмыгнуть мимо дедовского секретаря, но Шаттлуорт с улыбкой расправил крепкие плечи, и он понял всю тщетность своей попытки. Жалкий и запуганный, он вернулся в Нью-Йорк, где супруги провели полную тревоги неделю. Незначительный инцидент, случившийся как-то вечером, показал, как напряжены у них нервы.
Как-то раз они возвращались домой после ужина, и Энтони заметил бродячую кошку, крадущуюся вдоль ограды.
— Стоит увидеть кошку, и тут же возникает желание пнуть ее ногой, — лениво сообщил он.
— А я люблю кошек.
— Как-то раз я поддался этому желанию.
— И когда же?
— О, много лет назад, задолго до знакомства с тобой. Однажды вечером, в антракте между действиями. Стоял чудесный вечер, как сейчас, я был слегка навеселе — это был вообще один из первых случаев, когда я здорово выпил, — пояснил он. — Маленькая бродяжка искала место для ночлега, а я был в паршивом настроении, вот и вздумалось ее пнуть…
— Бедненькая! — воскликнула Глория, искренне принимая к сердцу рассказ мужа.
Вдохновленный собственным красноречием, он продолжил повествование.
— Да, это было гадко с моей стороны, — признался он. — Маленькая тварюшка посмотрела так жалобно, будто надеялась, что я возьму ее с собой и стану заботиться. Это был всего лишь котенок, и не успел он опомниться, как огромная ножища обрушилась на его хилую спинку…
— Ах! — В голосе Глории слышалась боль.
— Ночь стояла такая холодная! — не унимался Энтони, придавая голосу заунывное звучание. — Думаю, котенок ждал, что его приласкают, а получил только боль и страдания…
Он резко оборвал свое сказание — Глория сотрясалась от рыданий. Они уже добрались до дома, и когда зашли в квартиру, жена рухнула на диван и плакала так горько, будто Энтони поразил ее в самое сердце.
— Бедный маленький котеночек! — жалобно повторяла Глория. — Бедный крошка. Так холодно…
— Глория…
— Не подходи ко мне! Пожалуйста, не подходи! Ты убил маленького пушистого котеночка.
Растрогавшись до глубины души, Энтони опустился на колени рядом с Глорией.
— Любимая, — начал он, — Глория, милая, здесь нет ни слова правды. Я все выдумал.
Но Глория не поверила. В самих подробностях повествования таилось нечто, заставившее ее проплакать весь вечер, пока не сморил сон, — о котенке, об Энтони, о себе, а также горечи и боли, которыми наполнен жестокий окружающий мир.
Старик Адам умер в конце ноября в полночь, с благочестивой хвалой Господу на иссохших устах. Он, выслушавший столько лести, сам отошел в мир иной, улещивая Всемогущую Абстрактную Силу, которую, как полагал, имел неосторожность разгневать в распутные годы юности. Было объявлено, что покойный установил с Богом нечто вроде перемирия, условия которого не предавались гласности, хотя подразумевалось, что речь идет о крупной сумме наличными. Во всех газетах опубликовали его биографию, а в двух — поместили передовицы, посвященные безукоризненной репутации и многочисленным достоинствам покойного, а также роли в драме под названием «Индустриализация», вместе с которой он вырос. Сдержанно коснулись реформ, которые Адам Пэтч финансировал. Вновь воскресили память о Комстоке и Катоне-Цензоре, чьи худосочные призраки маршировали парадным шагом по газетным колонкам.
В каждой газете упоминалось, что у усопшего остался единственный внук Энтони Комсток Пэтч, проживающий в Нью-Йорке.
Похороны состоялись на кладбище в Тэрритауне, на участке, выкупленном семьей. Энтони и Глория ехали в первом экипаже и были слишком встревожены, чтобы осознать нелепость своего положения. Оба отчаянно старались рассмотреть на лицах слуг, остававшихся рядом с покойным до конца, предзнаменование грядущего богатства.
Из приличия они выждали наполненную безумием неделю, и, не получив никаких уведомлений, Энтони позвонил адвокату деда. Мистера Бретта не оказалось на месте, его ожидали через полчаса. Энтони оставил свой номер телефона.
Шел последний день ноября, прохладный и хрустящий, с блеклым солнцем, безрадостно заглядывающим в окна. Пока супруги ждали телефонного звонка, делая вид, что заняты чтением, атмосфера в комнате и снаружи, казалось, переполнилась предчувствием плачевного обмана, сулящего крушение надежд. После бесконечно долгого ожидания наконец зазвонил телефон, и Энтони, вздрогнув, вскочил с места.
— Алло… — Его голос звучал глухо и напряженно. — Да, я просил перезвонить. Кто говорит? Да… Речь идет об имуществе. Естественно, меня это интересует, и я не получил информации относительно прочтения завещания… Решил, что, вероятно, у вас нет моего адреса… Что?.. Да…
Глория упала на колени. Паузы в речи Энтони ложились жгутами на артерию, перекрывая доступ крови к сердцу. Она вдруг поняла, что беспомощно крутит большие пуговицы на бархатной подушке. Потом послышалось:
— Все это очень и очень странно… да, странно. Нет даже… упоминания… или указания какой-либо причины?
Его голос стал слабым и далеким. Глория выдохнула слабый вскрик со всхлипом.
— Да, понимаю… Хорошо, благодарю… Благодарю…
Раздался щелчок положенной на рычаг трубки. Глория, потупившись, смотрела в пол, на ноги Энтони, нарушающие рисунок из солнечных пятен на ковре. Потом поднялась с места и перевела пристальный сумрачный взгляд на мужа. И в этот момент вокруг нее обвились руки Энтони.
— Любимая моя, — хрипло шептал Энтони. — Старик таки это сделал. Черт бы его побрал!
— Кто наследники? — спросил мистер Хейт. — Понимаете, при столь скудных сведениях о деле…
Мистер Хейт был высоким сутулым мужчиной с нависающими на глаза бровями. Его порекомендовали Энтони как изворотливого адвоката с цепкой хваткой.
— Могу рассказать лишь в общих чертах, — признался Энтони. — Человек по имени Шаттлуорт, который являлся в некотором роде любимцем покойного, занимался всеми делами как администратор, за исключением непосредственных завещательных отказов движимости в благотворительных целях, пособий для слуг и двух родственников из Айдахо.
— В какой степени родства они находятся с покойным?
— В третьем или четвертом колене. Я о них даже не слышал.
Мистер Хейт с глубокомысленным видом кивнул.
— Значит, вы намерены опротестовать условия завещания?
— Да, полагаю, что так, — в растерянности признался Энтони. — Хочу выбрать самый обнадеживающий вариант… Вот именно об этом и прошу вас рассказать.
— Хотите отложить утверждение завещания судом?
Энтони беспомощно тряхнул головой.
— Вы ставите меня в тупик. Не имею ни малейшего понятия, что такое «утверждение завещания». Хочу всего лишь получить свою долю наследства.
— Тогда расскажите о деле во всех подробностях. Например, известна ли вам причина, которая заставила завещателя лишить вас наследства?
— Ну да, — приступил к объяснениям Энтони. — Понимаете, он всю жизнь был сторонником духовных реформ и тому подобное…
— Понимаю, — откликнулся мистер Хейт без тени улыбки.
— Думаю, он всегда выражал недовольство по моему поводу. Видите ли, я не стал заниматься бизнесом. Однако не сомневаюсь, что до прошлого лета я числился среди бенефициариев. Мы с женой арендовали дом в Мариэтте, и однажды вечером деду взбрело в голову явиться в гости. В общем, веселая вечеринка шла полным ходом, а старик нагрянул без предупреждения. Ну, хватило одного взгляда. Да еще этот тип Шаттлуорт, что ошивался рядом. Оба тут же развернулись и понеслись назад в Тэрритаун. После того случая дед не ответил ни на одно из писем и не допустил к себе.
— Покойный был сторонником «сухого закона», не так ли?
— Всё сразу. Настоящий религиозный фанатик.
— Как задолго до смерти составлено завещание, лишающее вас наследства?
— Недавно. Наверное, в августе.
— И вы полагаете, что прямой причиной, по которой покойный лишил вас доли наследства, явилось недовольство вашим поведением?
— Да.
Мистер Хейт задумался. На каком основании Энтони может опротестовать завещание?
— А нельзя ли это связать со злоупотреблением влиянием?
— Злоупотребление влиянием в корыстных целях является одним из оснований. Однако его труднее всего доказать. Вам придется убедить суд, что на покойного оказывалось давление, в результате которого он был доведен до такого состояния, что распорядился собственностью вопреки своим намерениям…
— Хорошо, предположим, этот тип Шаттлуорт притащил деда в Мариэтту, так как предполагал, что именно в это время там празднуется некое торжество?
— Это никак не повлияет на ход дела. Существует четкое различие между советом и влиянием. И вам придется доказывать, что секретарь действовал со злым умыслом. Я предлагаю другой путь. Завещанию автоматически отказывается в утверждении в случае невменяемости завещателя, алкоголизма, — тут Энтони невольно улыбнулся, — или слабоумия как следствия старческого возраста.
— Нет, — тут же возразил Энтони, — его личный врач, который является одним из бенефициариев, подтвердит, что покойный не страдал слабоумием. Да так оно и есть. Дело в том, что, вероятно, он распорядился своими деньгами, как хотел, и это полностью соответствует принципам, которыми он руководствовался всю свою жизнь.
— Понимаете, слабоумие во многом схоже со злоупотреблением влиянием, в обоих случаях подразумевается, что имуществом распорядились не так, как изначально предполагалось. Самым распространенным основанием является принуждение, то есть оказание физического воздействия.
Энтони только покачал в ответ головой:
— Боюсь, это маловероятно. Злоупотребление влиянием мне больше по душе.
После дальнейшего обсуждения дела, технические детали которого Энтони был не в состоянии уразуметь, он нанял мистера Хейта в качестве своего адвоката. Мистер Хейт предложил организовать встречу с Шаттлуортом, который вместе с Уилсоном, Химером и Харди являлся душеприказчиком. Договорились, что Энтони придет на этой неделе через несколько дней.
Поступили сведения, что состояние покойного составляет около сорока миллионов долларов. Самая крупная сумма, завещанная одному лицу, которым являлся Шаттлуорт, равнялась одному миллиону долларов. Кроме того, он получал ежегодное жалованье в тридцать тысяч как распорядитель тридцатимиллионного доверительного фонда, выделенного для помощи благотворительным и реформаторским организациям на усмотрение вышеупомянутого Шаттлуорта. Оставшиеся девять миллионов были в разных долях распределены между двумя родственниками из Айдахо и двадцатью пятью другими бенефициариями: друзьями, секретарями, прислугой и служащими, которые в тот или иной период времени заслужили благосклонность Адама Пэтча.
В конце второй недели мистер Хейт за предварительный гонорар в пятнадцать тысяч начал готовиться к опротестованию завещания.
Супруги не успели прожить в маленькой квартирке на Пятьдесят седьмой улице и двух месяцев, как она приобрела едва уловимый, но физически ощутимый налет, определявший атмосферу серого дома в Мариэтте. Повсюду чувствовался застоялый запах табака, потому что оба непрестанно курили. Табаком пропитались одежда, одеяла, шторы и испачканные пеплом ковры. К этому добавлялся затхлый винный дух, неизбежно ассоциирующийся с втоптанной в грязь красотой и омерзительными воспоминаниями о попойках. Отвратительный запах давал о себе знать с особой силой возле серванта, на котором выстроились стеклянные бокалы. А в гостиной стол красного дерева пестрел белыми пятнами от следов, оставленных теми же бокалами. Пирушек устраивалось великое множество. Гости ломали мебель и били посуду, их рвало в ванной комнате Глории, они проливали вино и устраивали невероятный беспорядок на крошечной кухоньке.
Все это превратилось в неотъемлемую часть существования супругов. Несмотря на решения, которые принимались по понедельникам, приближающийся уик-энд по молчаливому обоюдному согласию подразумевалось ознаменовать очередным нечестивым весельем. Наступала суббота, и один из них без предварительных обсуждений брал телефонную трубку и звонил кому-нибудь из привычного окружения, состоящего из ненадежных и легкомысленных приятелей, с предложением встретиться. И только когда вся компания была в сборе, а на столе расставлены графины, Энтони небрежно бросал: «Пожалуй, и я выпью с вами один бокал».
Потом Энтони и Глория отключались на два дня. И только позже, встречая унылый похмельный рассвет, вспоминали, что были самыми одиозными фигурами в самой шумной и привлекающей всеобщее внимание компании в «Буль-Миш», «Клаб-Рамэ» или иных местах отдыха, где не обращают особого внимания на буйства посетителей. Вскоре выяснялось, что они ухитрились промотать восемьдесят или девяносто долларов, сами не понимая, как это случилось, и неизменно объясняя этот факт вечной бедностью «приятелей», которые их сопровождали.
Наиболее искренние из друзей все чаще высказывали прямо на вечеринках свои сомнения, предрекая супругам печальный конец, который неизбежно наступит, когда Глория утратит красоту, а Энтони — замечательную фигуру. Слухи о приснопамятной летней попойке в Мариэтте, прерванной появлением Адама Пэтча, просочились наружу во всех пикантных деталях. «Мюриэл не собиралась откровенничать с первым встречным, — убеждала Глория мужа. — Только ей всегда кажется, что каждый, кому она доверилась, и есть тот самый человек, с которым хотелось поделиться новостью». Окутанная прозрачной вуалью, история заняла заметное место среди городских сплетен. Когда условия завещания Адама Пэтча предали гласности, а в газетах стали появляться сообщения о судебном процессе, затеянном Энтони, повествование обросло множеством новых подробностей, казавшихся ему в высшей степени унизительными. Со всех сторон до супругов доходили слухи об их беспутной жизни, которые, по правде сказать, нельзя было назвать безосновательными. Однако они явно грешили обилием нелепостей и злобных выпадов.
Внешних признаков старения не наблюдалось. Глория в двадцать шесть лет все еще выглядела на двадцать. Свежее юное лицо по-прежнему оставалось изумительной оправой для лучистых глаз; по-девичьи сияющие волосы слегка потемнели и вместо цвета спелой пшеницы приобрели красновато-коричневый оттенок старого золота. Стройное тело неизменно наводило на мысль о нимфе, кружащейся в танце в орфических рощах. Когда Глория проходила по вестибюлю отеля или между рядами в театре, десятки мужских глаз завороженно смотрели ей вслед. Мужчины искали с ней знакомства, пребывая в состоянии длительного искреннего восхищения, неизменно влюблялись и начинали оказывать знаки внимания, так как Глория до сих пор являлась существом, поражающим воображение окружающих невероятной утонченной красотой. И Энтони, в свою очередь, пожалуй, выиграл, а не потерял во внешности. На его лице появилась едва уловимая трагическая тень, составляющая романтический контраст с безукоризненно опрятным обликом.
В начале зимы, когда все разговоры сводились к возможному вступлению Америки в войну, а Энтони, искренне желая заняться писательским трудом, делал отчаянные попытки на этом поприще, в Нью-Йорк приехала Мюриэл Кейн и не замедлила явиться в гости к Пэтчам. Как и Глория, она ничуть не изменилась внешне, знала все модные словечки, танцевала новые танцы и рассуждала о самых популярных песенках и пьесах с тем же жаром, что и в первый сезон в Нью-Йорке, прибыв туда без определенной цели. Напускная застенчивость демонстрировалась всякий раз на новый лад и, увы, по-прежнему безрезультатно. Одежда отличалась экстравагантностью, а черные волосы теперь были коротко подстрижены, как у Глории.
— Я приехала на зимний студенческий бал в Нью-Хейвене, — объявила Мюриэл, открывая восхитительную тайну. Она была старше всех юношей, учившихся в колледже, но, несмотря на это, каким-то образом умудрялась получать приглашения, лелея в душе надежду, что во время очередного бала завяжется флирт, который приведет ее к романтическому алтарю любви.
— Где же ты была? — поинтересовался Энтони, явно забавляясь беседой.
— В Хот-Спрингс. Этой осенью там было просто здорово… столько мужчин!
— Ты влюблена, Мюриэл?
— А что ты подразумеваешь под словом «любовь»? — Это был риторический вопрос года. — Хочу вам кое-что сказать, — резко переменила тему Мюриэл. — Понимаю, дело не мое, но считаю своим долгом предупредить: вам обоим пора остепениться.
— Но мы уже давно остепенились.
— Как же! — лукаво усмехнулась она. — Куда ни пойдешь, только и разговоров, что о шальных выходках супругов Пэтчей. А знаете, как приходилось несладко, когда я была вынуждена вас защищать?..
— Не стоило беспокоиться, — холодно откликнулась Глория.
— Послушай, Глория, — принялась увещевать Мюриэл. — Ты же знаешь, я одна из твоих самых близких подруг.
Глория хранила молчание, и Мюриэл продолжила:
— Дело вовсе не в том, что женщина пьет, но ведь Глория такая красавица, многие знают ее в лицо, ее поведение бросается в глаза, давая пищу разным пересудам…
— Так, и какие последние сплетни? — требовательно спросила Глория, под натиском любопытства отодвинув на задний план чувство собственного достоинства.
— Ну, например, что та пирушка в Мариэтте убила деда Энтони.
Супруги мгновенно напряглись, охваченные досадой.
— Но это же возмутительно.
— Однако именно так и говорят, — настаивала Мюриэл.
Энтони беспокойно заходил по комнате.
— Полная нелепость! — негодовал он. — Те же люди, что приходят к нам на вечеринки, рассказывают эту историю как анекдот, и в результате она возвращается к нам в таком непристойном виде.
Глория теребила пальцами выбившийся из прически рыжеватый локон. Мюриэл облизнула губы, задев кончиком языка вуаль, готовясь высказать следующее замечание:
— Вам следует завести ребенка.
Глория с измученным видом воздела глаза к потолку.
— Мы не можем себе этого позволить.
— Все жители трущоб имеют детей, — торжествующе провозгласила Мюриэл.
Энтони и Глория обменялись улыбками. Они дошли до той стадии яростных ссор, после которых никогда не наступает окончательное примирение. Конфликты тлеют слабым огоньком и время от времени вспыхивают снова или угасают от полного безразличия. Однако визит Мюриэл на время объединил супругов. Замечания об их беспорядочной жизни, поступающие от третьих лиц, служили толчком к сплочению перед враждебным миром. Правда, теперь этот порыв к воссоединению крайне редко возникал по причине духовной близости.
Энтони обнаружил, что проводит параллель между собственным существованием и жизнью ночного лифтера в их доме, бледного человека лет шестидесяти с неряшливой бородой, который создавал впечатление человека, знававшего лучшие времена. Возможно, именно благодаря этому качеству ему и удалось сохранить за собой место. Жалкая запоминающаяся фигура лифтера являла собой символ неудачника. Энтони без тени юмора вспомнил избитую шутку, где говорилось, что карьера лифтера — это череда взлетов и падений. Как бы там ни было, но это была жизнь в замкнутом пространстве, наполненная беспросветным унынием. Всякий раз заходя в кабину лифта, Энтони, затаив дыхание, ждал, когда старик скажет неизменное: «Похоже, сегодня будет светить солнышко». И Энтони думал, как мало радости получает лифтер от дождика и солнечного света, запертый в клетке с видом на прокуренный вестибюль без окон.
Фигура, окутанная мраком. Уход лифтера из жизни, которая так несправедливо и подло с ним обошлась, стал трагедией. Однажды ночью в дом проникли трое вооруженных юнцов, связали его и бросили на груду угля в подвале, а сами отправились в комнату, где хранились вещи квартиросъемщиков. Когда на следующее утро лифтера нашел дворник, тот совсем окоченел от холода и через четыре дня умер от пневмонии.
Его место занял бойкий негр из Мартиники с нелепым британским акцентом и грубыми манерами. Энтони его сразу невзлюбил. Кончина старика лифтера подействовала на него примерно так же, как в свое время история с котенком на Глорию. Она напомнила о жестокости жизни вообще и, как следствие, о преумножающихся печалях и горестях его собственного существования.
Энтони занялся писательским делом — наконец всерьез. Он навестил Дика и битый час слушал наставления относительно тонкостей ремесла, к которому до сих пор относился с высокомерным презрением. Деньги нужно было добыть немедленно. Каждый месяц приходилось продавать облигации, чтобы оплатить счета. Дик высказался откровенно и без обиняков.
— Пока статьи по вопросам литературы печатаются в малоизвестных журналах, не заработаешь даже на оплату квартиры. Разумеется, если человек наделен юмористическим даром, обладает какими-то особыми познаниями и информацией или у него интересная биография, есть шанс разбогатеть. Но для тебя единственный выход — беллетристика. Говоришь, деньги нужны прямо сейчас?
— Позарез.
— Так вот, за роман получишь не раньше чем через полтора года. Попробуй писать пользующиеся спросом рассказы. Да, кстати, если они не поразят читателя блистательным мастерством, пусть будут по крайней мере веселыми и развлекательными, то есть сыграют роль тяжелой артиллерии, которая пробьет дорогу к деньгам.
Энтони вспомнил последние шедевры Дика, появляющиеся в популярных еженедельниках. Как правило, они посвящались несуразным выходкам карикатурных персонажей с опилками вместо мозгов, которые, как уверяли публику, и представляют нью-йоркское общество. Обычно сюжет вертелся вокруг чисто технических вопросов, связанных с девственностью героини, а в качестве приправы предлагались колкие намеки социологического характера, наподобие «шутовских ужимок четырехсот бездельников».
— А как же твои рассказы?.. — не сдержавшись, упрекнул Энтони.
— О, это совсем другое дело, — отстаивал свою позицию Дик. — Видишь ли, я пользуюсь определенной репутацией, и люди ждут, что я затрону глобальные вопросы.
Энтони внутренне содрогнулся, поняв из слов приятеля, как низко пал Ричард Кэрамел. Неужели Дик искренне верит, что вышедшие из-под его пера поражающие нелепостью недавние творения так же хороши, как и первый роман?
По возвращении домой Энтони засел за работу. И вскоре обнаружил, что сохранять оптимизм — дело непростое. После полудюжины неудачных попыток он отправился в публичную библиотеку и в течение недели штудировал подшивки популярных журналов. Основательно подковавшись, Энтони наконец завершил первый рассказ «Судьбоносный диктофон». В основу легло одно из немногих впечатлений, сохранившихся от прошлогоднего шестинедельного пребывания на Уолл-стрит. Веселая сказочная история о молодом служащем, который случайно напел на диктофон изумительную мелодию. Кассета попала в руки брата босса, известного постановщика музыкальных комедий, но тут же была потеряна. Основная часть рассказа посвящалась поискам утраченной кассеты, которые завершились женитьбой благородного юноши (успевшего стать процветающим композитором) на мисс Руни, добропорядочной стенографистке, сочетающей в себе в равных долях достоинства Жанны д'Арк и Флоренс Найтингейл.
Энтони казалось, что журналы и ждут чтива подобного рода. В качестве главных героев он предложил типичных представителей окрашенного в розово-голубые тона литературного мира, окунув их в слащавый сюжет, который не вызвал бы несварения ни у одного желудка в Мариэтте. Рукопись напечатали через два интервала, как рекомендовала брошюра «Легкий путь к писательскому успеху» Р. Меггса Уиддлстейна. Автор убеждал честолюбивого водопроводчика в нецелесообразности трудиться до седьмого пота, если, освоив курс из шести уроков, можно заработать по меньшей мере тысячу долларов в месяц.
Энтони прочел рассказ скучающей Глории и, добившись от нее старого как мир заверения «это лучше большинства ерунды, что сейчас печатают», смеха ради подписался псевдонимом «Жиль де Сад». Приложив конверт для ответа, он отправил пакет со своим творением в редакцию одного из журналов.
После титанических усилий, затраченных при написании первого произведения, Энтони решил не начинать новый рассказ, пока не получит известий о судьбе первого. Дик предполагал, что можно заработать долларов двести. Если по какой-либо причине рассказ не примут, редактор, без сомнения, сообщит в письме, какие нужно внести изменения и поправки.
— Самый отвратительный образец литературного творчества из всех, что существуют на свете, — охарактеризовал Энтони свой труд.
Редактор, по-видимому, полностью разделял его мнение и вернул рукопись с письменным отказом от публикации. Тогда Энтони разослал ее в разные журналы и принялся за второй рассказ под названием «Открытая дверца», который написал за три дня. Главной темой стал оккультизм. Отдаляющаяся друг от друга супружеская пара воссоединяется благодаря стараниям медиума, встреченного на эстрадном представлении.
Всего их насчитывалось шесть. Шесть убогих, вызывающих жалость попыток «написать хоть что-нибудь», предпринятых человеком, который никогда прежде вообще не занимался всерьез писательским трудом. В рассказах не было ни искры жизненной правды, а красоты стиля и таланта — не больше, чем в обычной газетной колонке. За время странствий по разным журналам они получили тридцать одно уведомление с отказом, которые ложились надгробными плитами на уподобившиеся трупам пакеты, сваленные у двери.
В середине января умер отец Глории, и снова пришлось поехать в Канзас-Сити — безрадостное путешествие, так как Глория была поглощена своими мыслями, но не о кончине отца, а о матери. После выяснения финансовых дел Рассела Гилберта супруги стали обладателями примерно трех тысяч долларов и большого количества мебели, которая хранилась на складе, так как покойный провел последние дни жизни в небольшом отеле. В результате его смерти Энтони сделал еще одно открытие, касающееся Глории. На обратном пути она, к удивлению мужа, проявила себя сторонницей билфизма.
— Как же так, Глория! — недоумевал Энтони. — Неужели ты серьезно хочешь сказать, что веришь в эту чушь?!
— А что такого? — с вызовом воскликнула Глория.
— Потому что все это выдумки. Ведь ты агностик чистой воды. Всегда смеялась над ортодоксальными течениями в христианстве. И вдруг заявляешь, что веришь в такую глупость, как перевоплощение.
— А если и верю? Я слушала, как ты, Мори и другие люди, к эрудиции которых испытываю хоть долю уважения, утверждают, что жизнь, какой мы ее видим, совершенно лишена смысла. Но мне всегда казалось, что если я неосознанно постигну что-нибудь еще здесь, в этом мире, она может стать не такой уж бессмысленной.
— Ничего ты не постигаешь, а только утомляешься. И если уж непременно нужно обрести веру, смягчающую ужасы бытия, выбери такую, что взывает к разуму, а не будоражит воображение истеричных дамочек. Человек твоего склада ничего не принимает на веру без соответствующих наглядных доказательств.
— Да плевать мне на правду, просто хочется счастья.
— Ну, если ты обладаешь достаточным здравомыслием, то должна понять, что второе является следствием первого. И только простаки позволяют ввести себя в заблуждение подобным умственным мусором.
— Мне все равно, — упорствовала Глория. — А кроме того, я никому не навязываю никаких доктрин.
На этом разговор себя исчерпал, но впоследствии Энтони не раз к нему возвращался. Склонность к древним верованиям вызывала тревогу. Разумеется, Глория усвоила их от матери, и теперь они проявились в извечном обличье образа мыслей, полученного при рождении.
В марте, после стоившей больших расходов бессмысленной недели в Хот-Спрингс, они вернулись в Нью-Йорк, и Энтони возобновил бесплодные попытки преуспеть на литературном поприще. Когда обоим супругам стало ясно, что беллетристика не принесет избавления от бед, их вера друг в друга стала стремительно таять, а вместе с ней покидало и мужество. Между Энтони и Глорией непрестанно шла запутанная, трудная для понимания борьба. Все попытки сократить расходы глушила полная бездеятельность, и к марту они снова цеплялись за любой предлог, чтобы устроить очередную вечеринку. С заносчивым безрассудством Глория предлагала взять все деньги и прокутить одним махом. Все лучше, чем наблюдать, как они тают по каплям.
— Глория, тебе развлечения нужны не меньше, чем мне.
— Дело не во мне. Я живу в соответствии со своими принципами. Пока молода, нужно пользоваться каждой минутой и веселиться на всю катушку.
— А что потом?
— А потом — хоть трава не расти.
— Да нет же, придется задуматься.
— Возможно, но тогда уже ничего не изменишь. Вот и буду себя утешать, что славно провела время.
— Да все останется по-прежнему. В конце концов, мы действительно повеселились на славу и от души покуролесили, а вот теперь настал час расплаты.
Тем не менее деньги продолжали таять. Два дня неуемного веселья сменялись безысходной двухдневной тоской, и этот цикл повторялся без конца с завидным постоянством. Внезапные моменты просветления, когда таковые имели место, вызывали у Энтони всплеск трудолюбия, а Глория, раздражительная и скучающая, лежала целый день в постели и с отрешенным видом жевала пальцы. Вскоре назначалась встреча с кем-нибудь из приятелей, а потом… Да разве не все равно? Эта ночь с ее блеском, отключение от тревог и ощущение, что если жизнь и лишена содержания, то в любом случае в высшей степени романтична! Вино придавало геройский вид их несостоятельности.
Тем временем судебный процесс неторопливо продвигался вперед, с бесконечными допросами свидетелей и выстраиванием доказательств. Предварительное судебное рассмотрение дела о разделе наследства было закончено, и мистер Хейт не видел причин, которые могут помешать слушанию до наступления лета.
В конце марта в Нью-Йорк приехал Блокмэн. Почти год он провел в Англии, занимаясь делами «Филмз пар экселенс». Процесс его рафинирования шел полным ходом. При каждой встрече он одевался чуть лучше, интонации речи становились все приятнее, а в манерах появилась уверенность, что все прекрасное на свете принадлежит ему по естественному и неотъемлемому праву. Блокмэн навестил супругов, пробыв у них всего час, в течение которого говорил главным образом о войне, и ушел, пообещав заглянуть снова. Во время второго визита Энтони не оказалось дома, но когда он вернулся после полудня домой, его встретила поглощенная своими мыслями, взволнованная Глория.
— Энтони, — начала она, — ты все еще возражаешь, если я стану сниматься в кино?
Энтони всем сердцем противился затее жены. При малейшей угрозе потерять Глорию ее присутствие, пусть и не представляющее теперь особой ценности, тут же превращалось в насущную необходимость.
— Ах, Глория!
— Блокхед обещал оказать содействие. Только начинать надо прямо сейчас, если я вообще собираюсь чем-то заняться. В кино спрос только на молодых женщин. Подумай о деньгах, Энтони!
— Для тебя это выход. А как быть со мной?
— Неужели еще не понял, что все мое принадлежит и тебе?
— Ужасная профессия! — возмутился добродетельный Энтони, проявляя завидную осмотрительность. — А какое там кошмарное сборище! И вообще мне надоело, что этот тип Блокмэн является сюда и везде сует свой нос. Ненавижу все эти театральные фокусы.
— При чем здесь театр? Ничего общего!
— А мне что прикажешь делать? Носиться за женой по всей стране? Жить за твой счет?
— Тогда зарабатывай сам.
Беседа вылилась в одну из самых ожесточенных ссор в их жизни. После последующего за ней примирения и неминуемого периода духовной апатии Глория поняла, что муж вытряхнул душу из ее плана сниматься в кино, попросту лишил его жизни. Ни один из супругов и словом не обмолвился, что Блокмэн определенно руководствовался корыстными целями, хотя оба понимали, что именно это и стало главной причиной возражений со стороны Энтони.
В апреле объявили войну Германии. Вильсон и его кабинет, который своим отсутствием индивидуальности до странности напоминал двенадцать апостолов, спустили с цепи изголодавшихся псов войны. Пресса захлебывалась от истеричных воплей по поводу зловещей морали, зловещей философии и не менее зловещей музыки, созданной тевтонским характером. Кто мнил себя людьми широкого образа мыслей, делали изящную оговорку: мол, всему виной германское правительство. Остальные постепенно скатывались до непристойного состояния, вызывающего тошноту. Любой песенке, где звучало слово «мать» или «кайзер», был обеспечен огромный успех. Наконец появилась общая тема для разговоров, и почти всем она доставляла удовольствие, будто предложили роли в пьесе, полной мрачного романтизма.
Энтони, Мори и Дик послали прошения о зачислении в Корпус подготовки офицеров, и двое последних расхаживали повсюду в неимоверно приподнятом настроении, чувствуя себя рыцарями без страха и упрека. Они болтали друг с другом, как студенты колледжа, утверждали, что только война оправдывает существование аристократии, создавая в воображении некую немыслимую офицерскую касту, состоящую главным образом из лучших выпускников трех или четырех университетов на восточном побережье. И Глории казалось, что в свете предчувствия грядущих бед, лавиной растекающегося по всей стране, даже Энтони приобрел некий новый романтический шарм.
Солдат Десятого пехотного полка, прибывшего в Нью-Йорк из Панамы, охваченные патриотическими настроениями граждане водили из одного питейного заведения в другое, вызывая у военных огромное недоумение и замешательство. Впервые за долгие годы на улицах стали замечать курсантов и выпускников военного училища в Уэст-Пойнте, и складывалось общее мнение, что все идет замечательно, но и вполовину не так блестяще, как будет совсем скоро. Люди вокруг казались славными ребятами, а каждый народ — великим, — разумеется, за исключением германцев. Изгоям и козлам отпущения всех сословий достаточно было облачиться в мундир, и им прощались все грехи. Их встречали радостными приветствиями и оплакивали родственники, бывшие друзья и совсем незнакомые люди.
К несчастью, некий щуплый въедливый врач решил, что у Энтони имеются проблемы с кровяным давлением. Будучи человеком добросовестным и ответственным, он не имел права послать его в Корпус подготовки офицеров.
Третью годовщину свадьбы не праздновали, она вообще прошла незамеченной. Наступили оттепели, постепенно растапливаясь в лето, которое, постепенно закипая, становилось все жарче и наконец вырвалось на свободу. В июле завещание представили для утверждения. После опротестования судья по делам о наследстве отправил его на доследование перед передачей в суд. Слушание отложили до сентября по моральным соображениям, в связи с возникновением трудностей при составлении списка беспристрастных присяжных. К огромному разочарованию Энтони, приговор в конце концов был вынесен в пользу завещателя, после чего мистер Хейт возбудил апелляционный иск против Эдварда Шаттлуорта.
Лето увядало, а Энтони с Глорией предавались мечтам. Строили планы на будущее, когда получат деньги, решали, куда поедут после войны. Между супругами «снова установилось согласие». Оба жили в предвкушении лучших времен и надежде, что их любовь, подобно птице феникс, возродится из пепла и обретет новую жизнь в своем окутанном непостижимой тайной пристанище.
Ранней осенью Энтони призвали на службу, и осматривавший его врач ни словом не упомянул о низком давлении. Однажды ночью Энтони сообщил Глории о своем желании погибнуть на войне. Признание было бесцельным и грустным. Как всегда, супруги жалели друг друга, но опять не по делу и в неподходящее время…
Они решили, что пока Глория не поедет на юг в учебный лагерь, куда направили часть Энтони. Она останется в Нью-Йорке, чтобы «квартира не простаивала зря», будет экономить деньги и следить за продвижением дела, которое увязло в отделе апелляций. По словам мистера Хейта, все сроки давно истекли.
Их последний разговор едва не превратился в бессмысленный спор о рациональном распределении доходов. Каждый был без колебаний готов отказаться от своей доли в пользу другого. В суете и неразберихе, что наполнили жизнь супругов, Энтони прибыл октябрьским вечером на Центральный вокзал для отправки в учебный лагерь. И появление Глории в последнюю минуту выглядело вполне естественным. Она лишь успела встретиться с мужем взглядом поверх множества голов, слившихся в толпу. В тусклом свете огней на станционных перекрытиях их глаза устремились навстречу друг другу над охваченной истерикой толпой, с ее отвратительными рыданиями и запахом нищих женщин. Должно быть, Энтони и Глория вспомнили о боли, что причинили друг другу, и каждый винил себя в сотворении мрачного безысходного лабиринта, по которому приходится блуждать в темноте. И вот уже расстояние, их разделявшее, оказалось так велико, что не стало видно застывших в глазах слез.
Оригинальный текст: The Beautiful and Damned, by F. Scott Fitzgerald.