Френсис Cкотт Фицджеральд
Последний магнат


Глава 5

Неделей позже я съездила к нему на студию. Было утро, и я была, по-моему, свежа как утро, и даже надела костюм для верховой езды, чтобы создать впечатление, будто с рассвета резвилась на росных лугах.

— Сегодня брошусь под колесницу Стара, — сказала я заехавшему за мной Уайту.

— Бросаться, так под мою, — предложил Уайли. — Лучшая подержанная автоколесница, какую Морт Флайшэкер когда-либо сбывал из своего каретника.

— Ни за шелка и шоколады! — без запинки отпарировала я. — У вас на Востоке жена.

— Она осталась в прошлом, — сказал Уайли. — Ох, Сесилия, Сесилия… Высокая самооценка — ваш козырь. А только, не будь вы дочкой Пата Бренди, кто бы взглянул на вас?

В отличие от наших матерей, мы не спешим оскорбляться. Стоит ли? Стоят ли этого шпильки приятелей? Теперь женятся не на тебе, а на твоих деньгах, причем советуют тебе бросить сантименты, да ты и сама советуешь. Все теперь проще. Или это еще вопросик? — как мы говаривали в тридцать пятом.

Я включила радио, и под мелодию «Колотится сердце мое» машина стала быстро подниматься по Лавровому Каньону. Но все же Уайли ошибается. Лицо у меня неплохое, хотя и кругловатое, а кожи всякий норовит коснуться, и ноги хороши, и бюстгальтера не требуется. А что натура ершистая, так не Уайту кидать в меня камень.

— Правда, это я умно придумала — с утра к нему пораньше? — спросила я Уайта.

— Ага. К самому занятому человеку в Калифорнии. Он будет признателен. А еще бы лучше разбудить его ночью.

— В том-то и дело, что к ночи он устанет. Стольких перевидает за день, в том числе и смазливых. А я с утра явлюсь — и завладею мыслями.

— Нехорошо, Сесилия. Грубо-расчетливо.

— А что можете вы мне предложить? Только без хамства.

— Я люблю вас, — сказал он не слишком убежденно. — Люблю ваши деньги, но сильней денег люблю вас, а это уже кое-что. И возможно, ваш отец сделает меня помощником продюсера.

— Я могла выйти замуж за блестящего йельца и жить в Саутгемптоне.

Пошарив по шкале, я поймала не то «Без возврата», не то «Погибшие». Песни в том году пошли хорошие, музыка стала опять улучшаться. В разгар кризиса она особо не блистала, лучшими номерами были уцелевшие с двадцатых — такие, как «Синее небо» в исполнении Бенни Гудмена или «Окончен день» Пола Уайтмена. Оркестры, правда, хорошо звучали. Теперь же мне нравилось почти все, не нравилось только, когда отец мурлычет «Доченька, ты приустала за день» для создания чувствительно-родительской атмосферы.

«Без возврата» было не под настроение, и я повертела ручку, отыскала «Собою хороша» — вот мой сорт поэзии. Мы поднялись на гребень взгорья; я оглянусь — воздух был так чист, что различим был каждый листик на Закатной горе, в двух милях от нас. Иногда так поразит это тебя — просто воздух, вольный, незамутненный воздух.

— «Собою хороша, душой мила-а», — запела я.

— Когда будете петь Стару, — сказал Уайли, — вставьте куплет о том, какой из меня получится хороший помощник продюсера.

— О нет, моя песня будет исключительно о нас с ним, — ответила я. — Он взглянет на меня и подумает: «А ведь я смотрел на нее раньше, не видя…»

— Эта строчка прошлогодняя, мы ее теперь вычеркиваем, — сказал Уайли.

— Потом назовет меня «Сеси», как назвал в вечер землетрясения. Скажет, что и не заметил, как я расцвела.

— А вам останется только стоять и таять.

— А я буду стоять и цвести. Он поцелует меня, как целуют ребенка, и…

— Но все это уже есть у меня в разработке, — пожаловался Уайли. — И завтра я кладу ее Стару на стол.

— … и сядет, спрячет лицо в ладони, проговорит, что никогда не думал обо мне как о женщине.

— А-а, успел, значит, ребеночек прижаться во время поцелуя!

— Я же сказала, что стою и цвету. Сколько раз надо повторять: цве-ту.

— Ваш сценарий начинает отдавать дерюгой, — сказал Уайли. — Не пора ли закруглиться? Мне предстоит сейчас работа.

— Потом скажет, что это было нам с ним предназначено.

— Что значит дочь кинопромышленника! Вся в папашу. Халтура в крови. Брр! — Он деланно поежился. — Не дай бог получить в вены порцию такой крови.

— Потом скажет…

— Его роль наперед вся известна. Меня больше интересуют ваши реплики.

— И тут кто-то войдет, — продолжала я.

— И вы быстренько вскочите с кушетки, оправляя юбку.

— Сейчас выйду из машины и пешком вернусь домой!

Мы въехали в Беверли-Хиллс; все вокруг хорошело от высоких гавайских сосен. Голливуд четко разделен на жилые зоны согласно принципу «По одежке протягивай ножки», — здесь вот обитают главы студий, режиссеры, там вон техперсонал в одноэтажных бунгало, и так далее вплоть до статистов. Мы проезжали «руководящую» зону — затейливый архитектурный марципан, и с утра сегодня он выглядел красиво, хотя в самом закоптелом виргинском или нью-гэмпширском поселке больше романтики.

«А вдруг он стал другой, — пело радио, — твой милый, дорогой?»

Терзалось сердце, и дым попал в глаза, и все такое, но я тем не менее считала, что хоть половинный, а шанс у меня есть. Войду в кабинет и решительно устремлюсь к нему, точно сейчас вот с ног собью или поцелую в губы — а в полушаге от него остановлюсь и скажу «Привет!», так трогательно обуздав себя.

Так я и вошла — но, конечно, получилось не по-моему. Стар своими темными красивыми глазищами взглянул мне прямо в глаза и, я уверена, прямо в мысли — и при этом без малейшего смущения. Я стала перед ним, стою, стою, а он только дернул уголком рта и сунул руки в карманы.

— Пойдете со мной вечером на бал? — спросила я.

— А где это?

— В «Амбассадоре» — бал сценаристов.

— Ах, да. — Он подумал. — С вами не смогу. Попозже загляну, может быть. У нас сегодня просмотр в Глендейле.

Мечтаешь, планируешь, а как все потом по-другому выходит! Он сел, и я тоже подсела к столу, примостила голову среди телефонов, как рабочую принадлежность, взглянула на Стара — и получила в ответ взгляд его темных глаз, такой добрый и совсем не тот. Не чувствуют мужчины, когда девушка сама дается в руки. Только и вызвала у него что вопрос:

— Почему не выходите замуж, Сесилия?

Сейчас опять заговорит о Робби, будет нас сосватывать.

— А чем я могу заинтересовать интересного человека? — спросила я в ответ.

— Скажите ему, что любите его.

— Значит, самой добиваться взаимности?

— Да, — сказал он с улыбкой.

— Не знаю… Насильно мила не будешь.

— Да я бы сам женился на вас, — неожиданно сказал он. — Мне чертовски одиноко. Но слишком я старый, усталый и ни на что уже не в силах отважиться.

Я обошла стол, шагнула к нему.

— Отважьтесь на меня.

Он взглянул удивленно, только тут поняв, до какой жуткой степени у меня это всерьез.

— Ох, нет, — сказал он почти жалобно. — Кино — вот моя жена теперь. У меня мало остается времени. — И тут же поправился:

— То есть совсем не осталось.

— Я вам не нравлюсь, Монро.

— Нравитесь, — сказал он и произнес те самые, вымечтанные мной слова, да только по-другому. — Но я никогда не думал о вас как о женщине. Я ведь вас ребенком знал. Я слышал, вы собираетесь замуж за Уайли Уайта.

— И вам это — все равно?

— Нет, нет. Я хотел предостеречь вас — подождите, пусть он года два продержится без запоев.

— У меня и в мыслях нет выходить за Уайта.

Зачем он свернул разговор на Уайли? И тут, как у меня по сценарию, кто-то вошел. Но я догадалась, что Стар сам нажал скрытую кнопку.

Минуту эту, когда мисс Дулан возникла позади меня со своим блокнотом, я всегда буду считать концом детства. Девочкой боготворишь кого-нибудь и без конца вырезаешь его снимки из журналов. Именно так боготворила я эти глаза, что, блеснув на тебя тонким пониманием, тут же ускользают, уходят опять в свои десять тысяч замыслов и планов; это широколобое лицо, стареющее изнутри, так что на нем не морщины случайных житейских тревог и досад, а бледность самоотрешения, печать молчаливой борьбы и нацеленности — или долгой болезни. Для меня этот бледный огонь был красивей всех румяных загаров со всех океанских пляжей. Стар был моим героем — фотоснимком, вклеенным в девчоночий школьный шкафчик. Так я и сказала Уайли Уайту, а уж если девушка признается своему «номеру второму» в любви к «номеру первому», — значит, она любит не шутя.

***

Я ее приметила задолго до того, как Стар явился на бал. Она была не из смазливых, которых в Голливуде пруд пруди, — одна смазливенькая хороша, а вместе взятые они просто статистки. И не из профессиональных писаных красавиц — те забирают себе весь окружающий воздух, так что даже мужчинам приходится отлучаться от них подышать… Просто девушка с кожей, как у ангела в углу картины Рафаэля, и стильная настолько, что поневоле оглянешься — платье на ней, что ли, особенное?

Она сидела в глубине, за колоннами. Я приметила ее и сразу же отвлеклась. Украшением их длинного стола была поблекшая полузвезда; в надежде, что ее заметят и дадут эпизодическую роль, поблекшая то и дело шла танцевать с каким-нибудь чучелом мужского пола. Я вспомнила с тайным стыдом свой первый бал, — как мама без конца заставляла меня танцевать с одним и тем же парнем — держала в центре общего внимания.

Полузвезда все заговаривала с нашим столом, но безуспешно, ибо мы усердно изображали отгороженную киноэлиту.

У «неэлитных» вокруг был, по-моему, какой-то ущербленно-ожидающий вид.

— Они ожидают от вас швыряния деньгами, как в былые времена, — пояснил Уайли. — А не видя и намека на былое, они удручены. Отсюда и эта их мужественная хмурость. Держаться под хемингуэевских персонажей — единственный способ для них сохранить самоуважение. Но подспудно они на вас злобятся унылой злобой, и вы это знаете.

Он прав — я знала, что с 1933 года богатым бывает весело только в своем замкнутом кругу.

Я увидела, как Стар появился у входа в зал, встал на широких ступенях в неярком свете, сунул руки в карманы, огляделся. Было поздно, и огни зала как бы уже пригасли. Эстрада кончилась, только человек с афишей на спине танцевал еще среди пар. Афиша призывала в «Голливудскую Чашу» — там в полночь Соня Хени будет плавить лед своими «хениальными» коньками, — и юмор афиши все бледнел и бледнел. Будь этот бал несколько лет назад, многие уже перепились бы. Полузвезда из-за плеча партнера высматривала пьяных. Потеряв надежду, она пошла к своему столу, я проводила ее взглядом, и — там стоял Стар и разговаривал с той девушкой. Они улыбались друг другу, точно на радостной заре сотворенья мира.

***

Этой встречи здесь он никак не ожидал. Просмотр в Глендейле не оправдал надежд, и он распек Жака Ла Борвица прямо у кинотеатра, о чем сожалел теперь. Войдя в зал, он направился было к нашей компании, как вдруг увидел Кэтлин — одну в центре длинного белого стола.

Мгновенно все преобразилось. Люди отодвинулись, уплощаясь, становясь настенными изображениями; белый стол раздался вширь, обратился в престол алтаря, где восседала в одиночестве жрица. Он подошел; кровь струилась горячо по жилам; он все стоял и стоял бы так, глядя на нее и улыбаясь.

Соседи Кэтлин по столу медленно возвращались в поле зрения. Кэтлин встала танцевать с ним.

Она приблизилась — ее облики, прежние и нынешний, сливались в один зыбкий, нереальный. Обычно лоб, виски, скулы, увиденные вплотную, разбивают эту нереальность — но не теперь. Стар вел девушку вдоль зала, а фантастика все длилась. Дотанцевав до дальней кромки, до зеркал, они перешагнули в Зазеркалье, в другой танец, где лица танцоров были знакомы, но не мешали. И здесь он заговорил горячо и быстро.

— Как вас зовут?

— Кэтлин Мур.

— Кэтлин Мур, — повторил он.

— А телефона у меня нет.

— Когда же вы придете на студию?

— Я не могу. Правда.

— Но отчего же? Муж не позволяет?

— Да нет.

— У вас нет мужа?

— Нет и не было. Но, возможно, будет.

— Кто он? Сидит там за столом?

— Нет. — Она засмеялась. — Какой вы любопытный.

Но она сама была взволнована, как ни пыталась отшутиться. Ее глаза звали в поэтическую страсть огромного накала. Как бы опомнясь, она сказала испуганно:

— Я должна вас покинуть. Я этот танец обещала.

— Я не хочу вас терять. Встретимся завтра — днем? Вечером?

— Это невозможно. — Но лицо Кэтлин ничего не могло с собой поделать; на нем читалось: «А все-таки еще возможно. Дверь приоткрыта, протискивайтесь. Но быстрей — сейчас захлопнется».

— Я должна вас покинуть, — повторила она вслух. Опустила руки, прекратила танец, взглянула лукаво и ветрено.

— Когда я с вами, у меня отчего-то спирает дыхание, — сказала она смеясь. Повернулась и, подхватив свое длинное платье, вышла из Зазеркалья.

Стар проводил ее.

— Благодарю за танец, — сказала она. — А теперь — прощайте.

И чуть не бегом ушла за стол.

Стар присоединился к нашей компании, к элите отборной и сборной — с Уолл-стрита, с Грэнд-стрита, из виргинского захолустья, а также из Одессы.

Все с воодушевленьем говорили о лошади, отличившейся на бегах, и мистер Маркус говорил воодушевленней всех. Для еврея страсть к лошадям — это символ, подумалось Стару. Издавна ведь было: казак — конный, еврей — пеший.

А теперь и у еврея лошади, и это наполняет его чувством необычайного благополучия и силы. Стар сидел, делая вид, что слушает, и кивая подтверждающе, а сам не спускал глаз со стола за колоннами. Если бы все не происходило так естественно, включая путаницу с поясом, то он бы заподозрил тонкую инсценировку. Но поведение Кэтлин невозможно подделать. Вот и сейчас она опять ускользает — по кивкам и жестам видно, что прощается с соседями. Уходит, ушла.

— Вот и убежала Золушка, — сказал Уайли Уайт злорадно. — А с туфелькой просят адресоваться в фирму «Королевская обувь». Южный Бродвей, 812.

Стар догнал ее в длинном верхнем холле, где за бархатным канатом сидели пожилые контролерши, охраняя вход в бальный зал.

— Это вы из-за меня? — спросил он.

— Мне так или иначе нужно уйти. — Но тут же она добавила почти сердито:

— Послушать их, так я с самим принцем Уэльским протанцевала. Стали на меня пялить глаза. Один предложил написать мой портрет, другой просил завтра с ним встретиться.

— Вот об этом-то и я прошу, — негромко сказал Стар — Но только мне это гораздо важней, чем ему.

— Вы такой настойчивый, — сказала она устало. — Я уехала из Англии отчасти потому, что там мужчины всегда стремятся поставить на своем. Я думала, здесь по-другому. Разве недостаточно того, что я не хочу встречи?

— Вполне достаточно, — согласился Стар. — Но поверьте, случай необычный. У меня словно почва ушла из-под ног. Я как дурак сейчас. Я должен вас увидеть снова, говорить с вами.

— Зачем же вам быть «как дурак»? — сказала она, видимо колеблясь — Вам не к лицу. Взгляните трезво.

— И что же я увижу?

— Что вы ослеплены мной. Сражены наповал.

— Но я уж и не помнил вас — пока не вошел, не увидел вас здесь.

— Сердцем вы меня помнили. Я с первой встречи поняла: вы из тех, кому я западаю в сердце…

Она замолчала — из зала вышли двое и стали прощаться. «Передайте ей привет, скажите, что я ужасно люблю ее, — говорила женщина. — Обоих вас люблю — детей, всю вашу семью».

Такими общими, затертыми словами Стар говорить не мог, а других не находилось. Идя к лифту, он произнес:

— Да, вы именно запали в сердце.

— Ага, признаете свое ослепление?

— Нет, это глубже, — покачал он головой — Это весь ваш образ. Ваши слова — походка ваша — ваш вид и взгляд сейчас… — Он увидел, что лицо ее смягчилось, и воспрянул духом — Завтра воскресенье, я обычно работаю по воскресеньям, но если бы вы пожелали увидеть что-нибудь в Голливуде, познакомиться с кем-нибудь, я счастлив был бы исполнить ваше желание.

Они стояли у лифта. Дверцы раздвинулись, но Кэтлин не вошла в кабину.

— Вы очень скромны, — сказала она. — Вы все хотите показать мне студию, познакомить с чем-нибудь и кем-нибудь. А вам не тоскливо так стушевываться самому?

— Без вас завтра мне будет очень тоскливо.

— Бедняжка — прямо до слез жалко. Все звезды рады бы скакать вокруг него на задних лапках, а он выбирает меня.

Он улыбнулся — что прикажешь на это ответить? Опять подошел лифт. Она сделала лифтеру знак, что войдет.

— Я слабая женщина, — сказала она — Если я встречусь с вами завтра, оставите ли вы меня в покое? Нет, не оставите. Настойчивость лишь возрастет. И выйдет не лучше, а хуже. Поэтому я скажу так: «Благодарю вас — нет».

Она вошла в лифт. Стар тоже вошел, и они, улыбаясь друг другу, спустились с третьего этажа в вестибюль. В дальнем конце у входа, за ларьками и лотками, виднелись головы и плечи толпы кинозевак, сдерживаемых полицией. Кэтлин поежилась.

— Когда я входила сюда, они все глядели так странно — точно негодовали на меня, что я не знаменитость.

— Тут есть боковой выход, — сказал Стар. Они прошли через кафе и коридором вышли к автомобильной стоянке — в прохладную безоблачную калифорнийскую ночь. Для обоих бал уже остался далеко позади.

— Здесь раньше жило много известных киноактеров, — сказал он. — Вон в тех виллах — Джон Барримор и Пола Негри. А в высоком узком доме через дорогу — Конни Толмедж.

— А теперь не живут?

— Студии перебрались за город, на природу. То есть теперь там тоже город. А когда-то и тут было хорошо, есть что вспомнить.

Он умолчал о том, что именно вспомнилось: десять лет назад здесь, по соседству с Конни Толмедж, жила Минна с матерью.

— Сколько вам лет? — спросила Кэтлин неожиданно.

— Я уж и не считаю — скоро тридцать пять, что ли.

— За столом вас называли «чудо-мальчиком Голливуда».

— Я и в шестьдесят все буду чудо-мальчик, — сказал Стар сумрачно. — Так встретимся завтра, прошу вас.

— Встретимся, — сказала она. — А где?

Оказалось, что угодить ей непросто. Она не хотела ни в гости, ни за город, ни в фешенебельный ресторан; поколебавшись, отвергла и пляж. Стар понимал — отказы эти небеспричинны. Со временем он выяснит. Быть может, она дочь или сестра какой-либо знаменитости, и с нее взяли слово держаться в тени.

— Я заеду за вами, — предложил он, — а уж там решим.

— Нет, заезжать не надо. Давайте прямо здесь — на этом самом месте.

Стар кивнул, указав на арку над головой, как на ориентир.

Он усадил Кэтлин в ее машину, за которую всякий добросердечный агент по продаже подержанных автомобилей отвалил бы долларов восемьдесят; драндулет скрылся, дребезжа. С парадного входа донеслись возгласы — толпа приветствовала кого-то из кумиров. «Надо бы подняться в зал и проститься», — подумал Стар.

***

Продолжаю от первого лица. Стар наконец вернулся — была уже половина четвертого — и пригласил меня танцевать.

— Как поживаете, Сесилия? — сказал он, точно я не приходила к нему утром. — А у меня сейчас длинный разговор был с одним приятелем.

(Скрывает, что провожал ту девушку — настолько это, значит, важно для него!)

— Прокатил его по городу, — продолжал Стар наивно сочинять. — Я и не замечал, как сильно изменился этот район Голливуда.

— Неужели сильно?

— О да, — сказал Стар. — Полностью. До неузнаваемости. Мне трудно выразить это детальней, но все переменилось — все. Совсем новый город. — Помолчав, он усилил мысль:

— Я и не отдавал себе отчета, что город так переменился.

— А кто был ваш собеседник? — копнула я.

— Старый приятель, — туманно ответил он. — Давнишний.

По моей просьбе Уайли втихомолку выяснял уже, кто она такая. Он подошел к их столу, и бывшая кинозвезда обрадовалась, усадила его рядом. Нет, кто эта девушка, она не знает, — подруга чьей-то подруги, а больше о ней никому ничего не известно.

Так танцевала я со Старом под прелестную мелодию Глена Миллера «Я на качелях». Просторно было, хорошо было танцевать теперь. Но меня брала тоска еще сильней, чем раньше. Точно с той девушкой ушло все волнение вечера и для Стара и для меня — ушла моя пронзительная боль, зал опустел и поскучнел.

Пусто было на душе, я танцевала с партнером, рассеянно повторявшим мне, что город сильно изменился.

***

Назавтра, во второй половине дня, они встретились — двое незнакомых в незнакомой стране. Где ночь бала, где та девушка, с которой он танцевал? По бульвару приближалась к нему дымчато-розово-голубая шляпка с легкой вуалеткой. Остановилась, вглядываясь в лицо Стара. Он тоже другой — в коричневом костюме, черном галстуке он стал четче, осязаемей, чем в смокинге вчера или чем в первую их встречу, когда было лишь его лицо и голос из темноты.

Он первый признал в ней ту, прежнюю, — по светлому лбу Минны и глазам, по млечной белизне висков, по переливчатой прохладе волнистых темно-каштановых волос. Обнять бы ее запросто рукой, притянуть к себе привычно, по-семейному — настолько ведь знакомо это дыхание, уголки глаз, пушок на шее сзади и линия спины, сама даже ткань платья заранее знакома его пальцам.

— Вы так и прождали здесь с ночи? — сказала она голосом, легким, как шепот.

— Я не двигался, не шевелился.

Но оставалось еще нерешенное — куда же все-таки ехать?

— Я бы чаю выпила — если найдется здесь такое место, где вас не знают.

— Звучит так, точно у одного из нас худая слава.

— А и в самом деле, — засмеялась она.

— Поедем на взморье, — предложил Стар. — Я там заглянул как-то в ресторан, но меня прогнал дрессированный морской лев.

— Он и чай умеет подавать?

— Вероятно, научен. А разболтать о нас вряд ли сумеет — не настолько далеко зашла его ученость. Да и что вы такое скрываете?

Она помолчала.

— Возможно, скрываю свое будущее, — сказала шутливо, и это могло значить что угодно, а могло и ничего не значить.

Они сели в машину, покатили.

— А не угонят? — кивнула Кэтлин на свой драндулет, оставшийся на стоянке.

— Могут и угнать. Тут, я заметил, шныряли какие-то чернобородые иностранцы.

Кэтлин обеспокоенно взглянула на него:

— Правда? — И увидела, что он улыбается.

— Я верю всякому вашему слову, — сказала она. — У вас такая мягкая манера — не понимаю, почему все они так вас боятся. — Она оглядела Стара одобрительно и чуть озабоченно: его бледность была в ярком свете дня особенно заметна. — Вы очень перегружены работой? Даже по воскресеньям не отдыхаете?

— Раньше, бывало, отдыхал, — ответил он, чувствуя, что интерес ее не напускной, хотя и «сторонний». — Прежде у нас было… был дом с бассейном, садом, кортами, и в воскресенье приходили гости. Я играл в теннис, плавал. Теперь оставил плаванье.

— А почему? Вам бы это было полезно. Я считала, все американцы — рьяные любители плавания.

— Года три назад у меня ноги резко похудели — до неловкости. Хватало, впрочем, и других спортивных развлечений: я с детства играл в хэндбол, и у меня тут был закрытый корт, но стенки снесло во время шторма.

— Вы хорошо сложены, — похвалила она, имея в виду только то, что худощавость его не лишена изящества.

Он мотнул головой — отмахнулся от комплимента.

— Работа — вот мой спорт и развлечение, — сказал он. — Мне очень по душе моя работа.

— Вы всегда мечтали делать фильмы?

— Нет. В юности я мечтал стать в конторе главным клерком, который досконально знает, где что.

Она улыбнулась.

— Забавно. Ведь вы достигли гораздо большего.

— Нет, я и теперь главный клерк, — сказал Стар. — Если в чем мой талант, то именно в этом. Но, вступив в должность, я обнаружил, что никто не знает досконально, где что. И при этом надо знать не только, где что лежит, но и почему оно там, и не надо ли его переложить. На меня все начали наваливать — сложнейшая оказалась должность. Вскоре мне передали все ключи. И, верни я их сейчас, никто уже не знал бы, от какого замка какой ключ.

Красный свет остановил машину, и мальчишка-газетчик проблеял:

— Зве-ерская расправа с Микки Маусом! Рэ-эндольф Херст объявил войну Китаю!

— Придется нам купить эту газету, — сказала она.

Машина тронулась. Поправляя шляпку, охорашиваясь, Кэтлин заметила на себе взгляд Стара и улыбнулась.

Она была бодра и собранна — а эти качества сейчас в большой цене.

Апатии вокруг хоть отбавляй — в Калифорнию густо стекается вялый и хищный сброд. Да издерганная молодежь из восточных штатов, мысли которой все еще на Востоке, а тело ведет безнадежную борьбу с расслабляющим климатом. Ни для кого не секрет, как трудно здесь дается длительное, ровное рабочее усилие.

Стар хотя и не делал на это скидку, но знал, что из новоприбывших поначалу бьет чистый родничок энергии.

Им было хорошо сейчас вдвоем. Он не заметил в Кэтлин ни штриха, ни жеста, который вступил бы в разлад с ее красотой, исказил бы рисунок. Все в ней было стройно и согласно. Стар давал ей оценку, словно кадру фильма. В ней нет ни халтуры, ни мути, она — славная; на языке Стара слово это означало ясную уравновешенность, тонкость и соразмерность.

Въехали в Санта-Монику, где красовались виллы десятка кинозвезд, а вокруг кишел народом лос-анджелесский Кони-Айленд. Повернули вниз, к широкому синему морю и небу, поехали берегом, и вот наконец взморье выскользнуло из-под купальщиков и легло свободной желтой расширяющейся и сужающейся полосой.

— Я дом себе строю, — сказал Стар. — На мысу там, дальше. А зачем строю, не знаю.

— Быть может, для меня строите.

— Быть может.

— Какой же вы милый — еще и не видав меня ни разу, воздвигаете для меня дворец.

— Он не дворец. И без крыши. Я не знал, какая крыша будет вам по вкусу.

— Нам крыша не нужна. Мне говорили, тут дожди — редкость. Можно и без… — Она оборвала фразу, и он понял — что-то ей вспомнилось.

— Прошлое мелькнуло, — проговорила она.

— Что же именно? — спросил он. — Тоже дом без крыши?

— Да. Тоже дом без крыши.

— И вы жили в нем счастливо?

— Я с одним человеком жила. Долго-долго. Слишком долго. Одна из ужасных ошибок, какие случаются в жизни. Я уже давно хотела уйти, а он все не пускал меня. Отпускал и не мог отпустить. И в конце концов я сбежала.

Стар слушал, взвешивая, но не осуждая. Ничто не потускнело под розово-голубой шляпкой. Ей двадцать пять или около того. И красота ее пропадала бы зря эти годы, если бы она не любила, не была любима.

— Слишком уж тесной была наша близость, — говорила она. — Нам бы, наверно, дети помогли — раздвинули бы нас слегка. Но куда тут детей, если у дома нет крыши.

Что ж, вот он и узнал о ней хоть немного. А то вчера бубнило в голове, как на сценарном совещании:

«Мы ничего не знаем о героине. Много нам не требуется — но хоть что-то надо же знать». Теперь за ней начал обрисовываться фон повещественней, чем голова Шивы в лунном свете.

Остановились у ресторана, среди неприятного воскресного скопления автомобилей. Вышли из «родстера», и ученый морской лев заворчал на Стара припоминающе. Этот ластоногий зверюга, по словам его хозяина, в машине ни за что не желал ехать на заднем сиденье, непременно перекарабкивался на переднее. Было ясно, что хозяин закабален зверем, хотя и не осознал еще своего рабства.

— Я бы хотела взглянуть на дом, который вы строите, — сказала Кэтлин. — А чаю не хочу. Чай — прошлое.

Вместо чаю она выпила кока-колы, и поехали дальше. В глаза так ярко било солнце, что Стар вынул из ящичка на приборном щитке две пары защитных очков. Миль через пятнадцать свернули на небольшой мыс и подъехали к остову дома.

Солнечный ветер, дувший в лицо, гнал на скалы волну, обдавал машину брызгами. Бетономешалка, щебень, желтые грубые доски лесов — все это зияло раной среди морского пейзажа и ждало, чтобы воскресенье кончилось. Стар с Кэтлин обошли дом; каменные глыбы торчали у фасада, готовясь подпирать террасу.

Кэтлин поглядела на чахлые холмы вдали, слегка передернулась от сухого блеска, и Стар это заметил…

— Ландшафт, конечно, голый, но не беда, — ободрил он. — Представьте, что стоите на громадном глобусе. Я в детстве мечтал о таком глобусе.

— Я понимаю, — отозвалась Кэтлин после паузы. — Стоишь и чувствуешь, как земля вертится.

Он кивнул.

— Да. А остальное все manana — ожиданье сказочного завтра и лунных чудес.

Они прошли под леса, в дом. Одна из комнат, большая гостиная, была уже закончена вплоть до встроенных шкафов, гардинных карнизов и гнезда в полу для проекционного аппарата. Комната выходила на веранду, и Кэтлин удивилась, увидев там расставленные мягкие кресла и стол для пинг-понга. Второй такой же стол стоял на свеженастланном зеленом дерне перед верандой.

— Я неделю назад устроил пробный завтрак, — сказал Стар. — Из реквизиторского привезли мебель, траву. Хотел проверить, как здесь дышится.

— Трава, значит, бутафорская! — рассмеялась Кэтлин.

— Зачем же — самая настоящая.

За пробным газоном была яма для плавательного бассейна, где хлопотала сейчас стая чаек; при виде людей чайки улетели.

— И вы будете здесь жить совсем один? — спросила она. — Даже без развлекательниц из ансамбля «герлс»?

— Пожалуй, без. Я уже бросил строить радужные планы. Просто решил, что тут неплохо будет читать сценарии. А настоящий мой дом — студия.

— Да, я слышала, у деловых американцев бывает такой взгляд на жизнь.

Он уловил критическую нотку в ее голосе.

— Кто уж для чего рожден, — сказал он мягко. — Меня примерно раз в месяц кто-нибудь принимается обращать на путь истины, пугать одиночеством в немощной старости. Но не так все это просто.

Ветер свежел. Пора было ехать, и Стар рассеянно побрякивал автомобильными ключами, вынутыми из кармана. Откуда-то из солнечного марева донеслось серебристое «ау» телефона. Но не из дома — и, ловя звук, они забегали по участку, как дети, играющие в «холодно — горячо», и оба одновременно вбежали в рабочую времянку у теннисного корта. Телефону уже надоело звонить, он лаял на них со стены, как собака на чужих.

— Стоит ли брать трубку? — заколебался Стар. — Пусть себе тарахтит.

— Я бы взяла. Ведь мало ли кто может оказаться?

— Кого-нибудь другого, наверно, ищут или наобум звонят.

Он взял трубку.

— Алло… Междугородный — откуда? Да, Стар слушает.

Вся его манера заметно изменилась. Кэтлин увидела Стара уважительно-взволнованного, а это за последний десяток лет случалось нечасто. Правда, Стар привык, слушая, принимать учтивый и заинтересованный вид, но сейчас он как бы помолодел вдруг.

— Звонит президент, — сказал он как-то напряженно.

— Вашей компании?

— Нет, Соединенных Штатов.

Он постарался произнести это небрежным тоном, но в голосе сквозило волнение.

— Хорошо, я подожду, — сказал он в трубку и пояснил глядящей на него Кэтлин:

— Мне уже приходилось говорить с ним.

Он улыбнулся ей и подмигнул в знак того, что, хотя разговор потребует сейчас всего внимания, она отнюдь не забыта.

— Алло, — сказал он после паузы. Прислушался. Опять сказал:

— Алло. — Нахмурился.

— Нельзя ли чуть погромче, — попросил он учтиво и затем:

— Кто?.. Что еще такое?

Кэтлин увидела, что он раздраженно поморщился.

— Я не хочу говорить с ним, — сказал он в трубку. — Нет.

Он повернулся к Кэтлин:

— Представьте, там у телефона орангутанг.

Стару пространно стали что-то объяснять; он выслушал и повторил:

— Я не хочу говорить с ним, Лу. Мне нечем заинтересовать орангутанга.

Стар жестом подозвал Кэтлин к телефону и слегка отнял трубку от уха, так что и она услышала шумное дыхание и сиплое бурчанье. Затем голос:

— Это не липа, Монро. Он умеет говорить и как две капли воды похож на президента Мак-Кинли. Тут рядом со мной мистер Хорас Уикершем, у него в руках снимок Мак-Кинли…

Стар терпеливо слушал.

— У нас ведь есть шимпанзе, — сказал он, дослушав. — В прошлом году наш шимпанзе отхватил зубами солидный кусок от Джона Гилберта… Ну ладно, дай его опять. Алло, орангутанг, — сказал он раздельно, точно ребенку. И с удивленным лицом повернулся к Кэтлин:

— Оранг ответил мне: «Алло».

— Спросите, как его зовут, — подсказала Кэтлин.

— Алло, оранг, — вот так игра природы! — а как тебя зовут?.. Молчит, не знает, как зовут… Послушай, Лу. Мы сейчас не ставим ничего в духе «Кинг-Конга», а в «Косматой обезьяне» орангутангов нет… Разумеется, уверен. Не обижайся, Лу, до свидания.

Ему было досадно — он совсем было настроился на важный разговор, выказал даже волнение и чувствовал себя теперь слегка смешным перед Кэтлин.

Но она лишь огорчилась за Стара, и тем милее сделался он ей, что разговаривал не с президентом, а с орангутангом.

***

Они поехали вдоль берега обратно, под солнцем, бьющим теперь в спину.

Дом, точно повеселев от их приезда, на прощанье выглядел уже приветливей, и жесткий блеск вокруг стал выносимей теперь, когда уезжали, когда оказались не прикованы к этой лунной слепящей поверхности. На повороте оглянулись — небо начинало розоветь за недочерченным контуром постройки, и мыс казался радушным островком, сулил в будущем приятные часы.

Проехав Малибу с его яркими домиками и рыбачьими баркасами, они вернулись в сферу обитанья горожан: у дороги теснились машины, чуть не громоздясь друг на друга, и пляжи были как бесформенные муравейники — только чернели несчетные мокрые макушки на глади моря, Все гуще мелькало городское — одеяла, циновки, зонты, спиртовки, набитые одеждой сумки; это узники разложили свои узлы на пляжном песке. Море ждало Стара — пожелай он лишь, найди лишь примененье синей шири, — а покуда разрешалось этим прочим мочить свои ноги и ладони в прохладных вольных водоемах творческого мира.

Стар свернул с береговой дороги в каньон, поднялся на холмы, и пляжники остались позади. Въехав в предместье, они остановились у бензоколонки.

— Едем теперь обедать, — сказал Стар почти просяще, стоя у машины.

— Вас ведь ждет работа.

— Нет, на вечер у меня никаких планов.

Он чувствовал, что и у нее вечер свободен, спешить ей некуда.

Она предложила компромисс:

— Хотите, зайдем вон в ту закусочную?

Он поглядел туда с сомнением.

— Вы это всерьез?

— Мне нравятся ваши американские полуаптеки, полузакусочные. Мне в них непривычно так и странно.

Сидя на высоких табуретках, они ели томатный суп и горячие сандвичи.

Это сближало больше, чем все предыдущее, и опасно обостряло тоску одиночества — они ощущали ее в себе и друг в друге. Вдвоем они дышали пестрыми запахами помещения, горькими, сладкими, кислыми, вдвоем вникали в тайну подавальщицы, у которой вершки волос были светлые, а корешки черные.

Вдвоем созерцали потом натюрморт опустевших тарелок — ломтик маринованного огурца, картофеля, косточку маслины.

На улице уже смеркалось, и в машине было так естественно дарить ему улыбку.

— Огромное вам спасибо. Я чудесно прокатилась.

Дом ее был уже неподалеку. Вот начался подъем, и мотор на второй передаче заурчал гуще, возвещая приближение конца. В бунгало, карабкавшихся на холмы, горел свет; Стар включил фары. У него сиротливо тяжелело под ложечкой.

— Давайте условимся о новой поездке.

— Нет, — поспешно сказала она, точно ждала этих слов. — Я напишу вам письмо. Прошу прощения за все мои таинственные недомолвки, но я прибегала к ним именно потому, что вы мне так приятны. Вам бы надо меньше загружать себя работой. И надо бы снова жениться.

— Ну зачем вы об этом, — запротестовал Стар — Сегодня все в сторону, сегодня мы вдвоем. Для вас это пустяк, быть может, а для меня — важнее важного. Но мне бы не хотелось комкать разговор.

Не комкать — значило продолжить у нее дома, потому что они уже подъехали к крыльцу, — и она покачала головой.

— Простимся. Я жду гостей. Я вам забыла сказать.

— Никого вы не ждете.

Но что поделаешь. Он проводил ее до дверей и стал там же — след в след, — где стоял в тот вечер. Она поискала ключ в сумочке.

— Нашли?

— Нашла, — сказала она. Оставалось войти, но ее тянуло на прощанье вглядеться в него еще раз, и она повела головой налево, затем направо, ловя его черты в последнем сумеречном свете. Она промедлила, и само собою вышло так, что его рука коснулась ее плеча и привлекла к себе, в темноту галстука и горла. Закрыв глаза, сжав пальцы на зубчиках ключа, она слабо выдохнула «Ах», и снова «Ах», он притянул ее, подбородком мягко поворачивая к себе щеку, губы. Оба они улыбались чуть-чуть, а она и хмурилась тоже — в тот миг, когда последний дюйм расстояния исчез.

Когда же она отстранилась, то покачала опять головой, но скорее в знак удивления, чем отказа. Значит, вот к чему пришло, и сама виновата, где-то уже в прошлом виновата, но где же именно? Вот к чему пришло, и теперь ей с каждым мгновением невообразимей, тяжелей было оборвать сближенье. Он торжествовал; она сердилась, не виня его, однако; но не могла же она стать участницей мужского торжества, ведь это означало поражение. В нынешнем своем виде это — поражение. А затем она подумала, что если прекратить, прервать, уйти в дом, то поражение уничтожится, но не станет оттого победой.

— Я не хотела, — сказала она. — Совсем не хотела.

— Можно мне войти?

— О нет, нет.

— Тогда — в машину и едем куда-нибудь.

С облегчением она ухватилась за это «едем» — именно так, куда-нибудь, сейчас же прочь отсюда, — в этом уже был некий оттенок победы, как в бегстве с места преступления. И вот они в машине, едут под гору, и в лицо ей — прохладный легкий ветер, постепенно приводящий в себя. Все обозначилось четко, как черным по белому.

— Едем опять на взморье, к вам домой, — сказала она.

— Опять туда?

— Да, опять туда. И не надо слов. Я хочу просто — ехать.

***

Когда снова спустились к океану, небо покрывали облака, и у Санта-Моники машину обдало дождем. Свернув на обочину. Стар надел плащ, поднял парусиновый верх «родстера».

— Вот и крыша у нас есть, — сказал он.

«Дворники» пощелкивали на ветровом стекле уютно, как маятник высоких старинных часов. С мокрых пляжей снимались, возвращались в город хмурые автомобили. Потом «родстер» окунулся в густой туман, обочины зыбко расплылись, а фары встречных машин стояли, казалось, на месте — и вдруг ослепляюще мелькали мимо.

Оставив церемонную частицу себя позади, они чувствовали сейчас легкость и свободу. В щелку тянуло туманом; Кэтлин спокойным, неспешным, будоражащим Стара жестом сняла шляпку, положила на заднее сиденье, под брезент.

Рассыпала по плечам волосы и, заметив на себе взгляд Стара, улыбнулась.

На левой, океанской, стороне размытым световым пятном прошел ресторан ученого морского льва. Стар опустил стекло, стал выглядывать, ища ориентиры; но через несколько миль туман рассеялся, и прямо перед ними оказался поворот к дому. В облаках забелела луна. По океану еще скользили отсветы заката.

Дом как бы подтаял слегка, — возвращаясь в изначальные песок и воду.

Отыскав дверной проем, они прошли под каплющие брусья и ощупью, сквозь непонятные, в полчеловеческого роста, преграды, пробрались в единственную уже готовую комнату; там пахло опилками и мокрым деревом. Он обнял ее, в полумраке им видны были только глаза друг друга. Плащ лег на пол.

— Погоди, — сказала она.

Ей надо было минуту подумать. Происходящее было радостно и желанно ей, но не сулило ничего затем, и надо было вдуматься, отшагнуть на час назад, осмыслить. Она стояла, поводя головой влево-вправо, как раньше, но медленнее и неотрывно глядя ему в глаза. Она ощутила вдруг, что он дрожит.

Он ощутил это и сам и ослабил объятие. И тут же, с грубо-призывными словами, она притянула его лицо к своему. Затем, одной рукой обнимая его, движением другой руки и коленей скинула с себя что-то и отбросила ногою.

Теперь он уже не дрожал, снова обнял ее, и вместе они опустились на плащ.

***

Потом они лежали молча, и он наполнился вдруг такой любовью, нежностью к ней, обнял так крепко, что треснуло платье по шву. Слабый этот звук заставил их очнуться.

— Вставай, — ласково сказал он, беря её за руки.

— Нет еще. Я думаю.

Она лежала в темноте, и, забыв благоразумие, думала о том, какой у них получится неугомонный, умненький ребенок. Но затем протянула руки, он поднял ее… Когда она вернулась, в комнате уже горела электрическая лампочка.

— Освещение одноламповое, — сказал Стар. — Выключить?

— Нет. Пусть — хорошо. Я хочу тебя видеть.

Они сели на широкий подоконник — друг против друга, соприкасаясь подошвами.

— Ты словно далеко, — сказала она.

— И ты тоже.

— А тебя не удивляет?

— Что?

— Что нас снова двое. Ведь грезится, верится, что слились в одно, а очнешься — по-прежнему двое.

— Ты мне страшно близка.

— Ты мне — тоже.

— Спасибо.

— Тебе спасибо.

Оба засмеялись.

— Ты этого хотел — на балу вчера?

— Неосознанно — да.

— Когда же это у нас решилось? — сказала она, размышляя вслух. — Сначала кажется не нужно, незачем, а потом наступает минута, и чувствуешь — ничто на свете уже не властно остановить.

Это прозвучало многоопытно, однако пришлось ему до удивления по душе, под настроение. Он страстно желал вернуть прошлое — вернуть, но не повторить, — и такой она ему еще сильнее нравилась.

— Во мне есть черты шлюхи, — сказала она, угадав его мысли. — Черты Эдны. Наверно, этим и была мне Эдна неприятна.

— Какая Эдна?

— Которую ты спутал со мной. Звонил которой. Она жила через дорогу, а сейчас переехала в Санта-Барбару.

— А разве она шлюха?

— Профессиональная. Она из этой американской вашей «обслуги по вызову».

— Вот как?

— Будь Эдна англичанкой, я бы разгадала ее сразу. А так мне казалось, обычная здешняя девушка. Она мне только на прощанье открылась.

Кэтлин зябко вздрогнула, и он встал, накинул плащ ей на плечи. Открыл стенной шкаф, оттуда вывалилась груда подушек и пляжный матрац. Нашлась и коробка свечей, он зажег их во всех углах комнаты, а вместо лампы включил электрокамин.

— Почему же она меня боялась? — спросил он неожиданно.

— Потому что ты голливудец. У нее или у подруги ее случилось что-то мерзкое с одним киношником. К тому же она, по-моему, до крайности глупа.

— А как вы с ней познакомились?

— Она зашла по-соседски. Возможно, сочла, что мы с ней сестры по профессии. Она была очень мила. Все упрашивала звать ее попросту Эдной, и мы стали на «ты», подружились.

Кэтлин привстала — он устлал подоконник подушками.

— Дай помогу. Не хочу быть тунеядкой.

— Ну вот еще. — Он обнял ее. — Сиди тихо. Согрейся.

Посидели без слов.

— Я знаю, чем я тебя сразу привлекла. Эдна мне сказала.

— Что сказала?

— Что я похожа — на Минну Дэвис. Мне и другие говорили.

Он поглядел, отклонившись назад, и кивнул.

— Сходство здесь. — Она надавила пальцами себе на скулы, слегка меняя очертания щек. — Здесь и здесь.

— Да, — сказал Стар. — Меня ошеломило твое сходство с нею — не с экранной, а с живой.

Кэтлин встала, точно уходя от этой темы, точно боясь ее.

— Я уже согрелась, — сказала она. Подошла к шкафу, заглянула в глубину его и вернулась в передничке со звездчатым снежным узором на ткани. Оглядела комнату критически.

— Конечно, мы только что вселились, — сказала она, — и здесь еще по-нежилому гулко.

Отворила на веранду дверь, взяла оттуда два плетеных стула, смахнула с них дождевые капли. Он следил за ней взглядом, все еще побаиваясь, что откроются какие-то изъяны и чары рассеются. Оценивая женщин в пробных кадрах, он не раз видел, как прекрасная статуя начинала двигаться на убогих кукольных шарнирах и с каждой секундой таяла красота. Но движения Кэтлин были упруги и уверенны, а хрупкость была как и следовало — лишь кажущейся.

— Дождя уже нет, — сказала она. — В день моего приезда лило страшно и шумело так — точно лошади ржали.

— Полюбится тебе и шум ливня, — сказал он со смехом, — раз уж ты теперь калифорнийка. Ты ведь не уезжаешь? Сейчас-то можешь рассказать о себе? Что за тайны такие?

— Нет, потом, — покачала она головой. — Не стоит и рассказывать.

— Тогда иди ко мне.

Она подошла и стала рядом, и он прижался щекой к прохладной ткани передника.

— Ты усталый, — сказала она, ероша ему волосы.

— Любить я не устал.

— Я не о том, — поправилась она поспешно. — Я хочу лишь сказать, что от вечной работы можно заболеть.

— Не будь заботливой мамашей, — сказал он. «Будь шлюхой», — добавил он мысленно. Ему хотелось разбить строй своей жизни. Если уж осталось жить недолго, как предупредили оба врача, то хотелось на время перестать быть Старом, одаряющим других, и кинуться вдогонку за любовью, подобно простым безымянным парням на вечерних улицах.

— Ты мой передник снял, — кротко сказала Кэтлин.

— Да.

— А если проедут берегом, увидят? Давай потушим свечи.

— Нет, не туши.

Потом она улыбнулась ему, полуоткинувшись на белую подушку.

— Я себя чувствую Венерой на створке раковины.

— На створке?

— А ты взгляни — ну чем не Боттичелли?

— Не знаю, — сказал он с улыбкой. — Но верю тебе.

Она зевнула.

— Мне так хорошо. И я люблю тебя.

— Ты очень знающая, верно?

— То есть?

— В твоих словах видна образованность. И во всем тоне.

Она подумала, сказала:

— Нет, не слишком-то. Высшего образования у меня нет. Но человек, о котором я говорила, был всезнайкой и горел желанием развить меня. Писал мне целые учебные программы, заставлял посещать курсы при Сорбоннском университете, ходить по музеям. Я кое-чего нахваталась.

— А кто он был?

— Художник в некотором роде. И злюка. Помимо всего прочего. Хотел, чтобы, я проштудировала Шпенглера — остальное все было на это направлено. История, философия, теория музыки — все было лишь подготовкой к Шпенглеру. Но я сбежала прежде, чем мы добрались до Шпенглера. По-моему, он под конец и не отпускал-то меня в основном из-за Шпенглера.

— А кто такой Шпенглер?

— Говорю же, что мы до него не дошли, — рассмеялась Кэтлин. — А сейчас я очень терпеливо забываю все усвоенное, потому что вряд ли встречу в жизни другого такого ментора.

— Ну зачем же забывать, — возразил укоризненно Стар. Он питал к науке большое уважение — отзвук векового еврейского почтения к синагогальной мудрости. — Забывать не следует.

— Ученье было мне просто заменой детей.

— А потом и детям передашь, — сказал Стар.

— Сумею ли?

— Безусловно, сумеешь. Они усвоят и вырастут знающими. А мне, чуть что, приходится выспрашивать у пьяниц-сценаристов. Знания надо беречь.

— Ладно, — сказала она, вставая — Передам их своим детям. Но это ведь без конца — чем больше узнаешь, тем больше остается непознанного. Чем дальше в лес… Мой ментор мог бы стать кем угодно, не будь он трусом и глупцом.

— Но ты его любила.

— О да — всем сердцем. — Заслонив глаза ладонью, она поглядела в окно.

— Там светло. Пойдем на берег.

Он вскочил, воскликнул:

— Да ведь сегодня вечер сардин!

— Что-что?

— Сегодня, сейчас. Об этом во всех газетах есть. — Он выбежал к машине, щелкнул дверцей и вернулся с газетой в руках, — Начнется в десять шестнадцать. Через пять минут.

— Что начнется — затмение?

— Нет, приплывет очень пунктуальная рыбешка. Разуйся, и бежим скорей.

Вечер был светлый, синий. Отлив кончился, и серебряные рыбьи косяки, колышась на глубине, ждали своего нерестового срока — 10.16. Срок наступил, и через секунду-две рыба вместе с приливом хлынула к берегу и заблестела, затрепыхалась на песке; Стар и Кэтлин босиком брели в ее гуще. Берегом, навстречу им, шел негр с двумя ведрами, он проворно собирал туда сардин, точно падалицу. А рыба шла на приступ стайками и стаями, взводами и ротами — упорно, жертвенно и гордо, — обтекая босые людские ножищи потоком, струившимся еще задолго до того, как сэр Франсис Дрейк прикрепил здесь медную дощечку к береговой скале.

— Эх, еще бы ведро мне, — сказал негр, переводя дух.

— Далековато вам пришлось из города ехать за рыбой, — сказал Стар.

— Я раньше в Малибу ездил, но голливудцы не любят пускать на свои пляжи.

Накатила новая волна, отогнала людей и тут же ушла, усеяв песок новым серебром.

— А есть ли вам расчет ездить сюда? — спросил Стар.

— Да я не из расчета езжу. Я читаю здесь на приволье Эмерсона. Вам его приходилось читать?

— Я читала, — сказала Кэтлин. — Некоторые вещи.

— Он у меня тут за пазухой. Я захватил с собой и кой-какую литературу розенкрейцеров, но мне их книжки надоели.

Ветер посвежел, прибой усилился; они шли у его пенящейся кромки.

— Вы кто по профессии? — спросил негр у Стара.

— Я в киноделе занят.

— А-а. — Негр помолчал, затем сказал:

— Я не хожу в кино.

— А почему? — резковато спросил Стар.

— Толку никакого. И детей своих не пускаю.

Стар поглядел на него, а Кэтлин — ободряюще — на Стара. Волна обдала их пылью брызг.

— Есть и хорошие картины, — сказала Кэтлин, но негр не слушал.

— Есть и хорошие, — повторила она, готовая спорить, возражать; негр взглянул на нее равнодушно.

— А что, братство розенкрейцеров ратует против кино? — спросил Стар.

— Они сами толком не знают, против чего и за что ратуют. Сегодня за одно, через неделю за другое.

Только рыба знала, за что ратовала. Прошло уже полчаса, а она все прибывала. Негр наполнил оба своих ведра и понес их со взморья на дорогу, — не подозревая даже, что поколебал устои кинопромышленности.

Кэтлин и погрустневший Стар пошли обратно к дому, и, разгоняя его грусть, она сказала:

— Бедняга Самбо.

— Что?

— Разве вы негров не зовете «Самбо»?

— Мы их, собственно, никак не зовем. — И, помолчав, добавил:

— У них свое кино.

Кэтлин присела у электрокамина, надела чулки и туфли.

— Мне уже Калифорния нравится, — произнесла она неторопливо. — Видно, я изголодалась по сексу.

— Но ведь у нас не просто секс?

— Ну еще бы.

— Мне славно с тобой, — сказал Стар.

Она встала с тихим вздохом — и он не расслышал этого вздоха.

— Я не хочу терять тебя, — сказал Стар. — Не знаю твоих мыслей — и вообще думаешь ли обо мне. Ты сама, наверно, видишь, что Минну мне из сердца не выбросить… — Он запнулся, подумал: «А так ли это?» — Но прелестней тебя я не встречал никого уже много лет. Я налюбоваться не могу. Не знаю даже точно цвета твоих глаз, но утону в них — и жалко делается всех на свете…

— Перестань, не надо! — воскликнула она смеясь. — А то меня не оттащить будет от зеркала. Какой уж там цвет моих глаз — они просто гляделки, и вся я заурядная-презаурядная. Зубы вот только хороши — для англичанки…

— Зубы у тебя великолепные.

— … но я в подметки не гожусь здешним девушкам…

— Перестань-ка сама, — перебил он. — Я говорю правду — и я привык взвешивать свои слова.

Она постояла минуту, задумавшись. Поглядела на него, затем опять куда-то внутрь себя, затем на него снова — и отогнала мысль.

— Нам надо ехать, — сказала она.

***

Возвращались они теперь совсем уже другие. Четыре раза проезжали они сегодня этой береговой дорогой, и каждый раз — не те, что прежде.

Любопытство, грусть и вожделение остались сейчас позади; это было подлинное возвращенье — в себя и во все свое прошлое в будущее, в неотвратимо напирающее завтра. В машине он попросил ее: «Сядь ближе», и она села, но близость не ощутилась, ибо была сейчас не на подъеме, а на спаде. Ничто не стоит неподвижно. Ему хотелось сказать ей: «Едем ночевать ко мне» — в пригородный дом, который он снимал, — но это прозвучало бы сиротливо. Машина стала подыматься в гору, к ее дому; Кэтлин принялась шарить в темноте за подушкой сиденья.

— Ты потеряла что-нибудь?

— Выпало, наверное, — сказала она, роясь в сумочке.

— Что именно?

— Конверт.

— Важное что-то?

— Нет.

Но когда подъехали к ее дому и Стар включил на переднем щитке лампочку, они вдвоем сняли подушки сидений и снова поискали.

— Ну, да неважно, — сказала она, идя к веранде. — Мне бы нужен адрес дома — не того, откуда едем, а того, где продюсер Стар живет.

— Адрес мой простой: Бель-Эр. Без номера.

— А где это?

— Бель-Эр — новый район застройки, у Санта-Моники. Но лучше позвони мне на студию.

— Ладно… спокойной ночи, мистер Стар.

— «Мистер Стар»? — повторил он удивленно.

— Спокойной ночи, Стар, — кротко поправилась она. — Так лучше?

Он почувствовал, что его как бы слегка отодвигают.

— Ну-ну, — сказал он, не давая заразить себя этим холодком. Он глядел на нее, чуть поводя головой вправо-влево — повторяя ее жест — и говоря без слов: «Ты знаешь ведь, что у меня это не шутки». Она вздохнула. Он обнял ее, она прильнула, на минуту снова стала полностью его. Прежде чем минута погасла, Стар прошептал: «Спокойной ночи», повернулся и пошел к «родстеру».

Он вел машину по извилистому спуску, вслушиваясь в себя — там словно начиналась музыка, могучая, странная, властная, неизвестно чьего сочинения, исполняемая впервые. Сейчас зазвучит тема — но музыка насквозь нова, и он не сразу распознает приход темы. Она войдет, быть может, клаксонами автомобилей с цветных, как фильмы, бульваров или приглушенной дробью облачного барабана луны. Он напрягал слух, зная лишь, что уже начинается — небывалая, милая сердцу и непонятная музыка. Знакомое, избитое бессильно будоражить; эта же музыка до смятенья нова, такую музыку не кончишь по старым нотам, если выключишь на середине.

А еще — и неотвязно, и смыкаясь с музыкой — была мысль о негре. Он ждет теперь у Стара в кабинете, маячит с ведрами серебристой рыбы, а утром будет ждать на студии. Негр не велит своим детям смотреть картины Стара. Негр не прав, он подходит предвзято, и его надо как-то переубедить. Надо сделать фильм, да не один, а десяток фильмов — и доказать ему, что он не прав. Под влиянием слов негра Стар уже вычеркнул мысленно из планов четыре картины, в том числе одну, намеченную к съемкам на будущей неделе. Стар и раньше считал их не слишком актуальными, но сейчас взглянул на них глазами негра и отверг как дрянь. И снова включил в свои планы трудноотстаиваемую картину, которую бросил было на съедение волкам — Брейди, Маркусу и прочим, — чтобы взамен добиться своего в другом пункте. Восстановил эту картину ради негра.

Когда Стар подъехал к крыльцу, там загорелся свет, и слуга-филиппинец, сбежав со ступенек, отвел машину в гараж. В кабинете Стар увидел список телефонных звонков:

Вошел филиппинец, держа в руке письмо.

— Из машины выпало, — сказал он.

— Спасибо, — сказал Стар — Я искал его.

— Будете сейчас картину смотреть?

— Нет, спасибо, — можешь идти спать.

Письмо было адресовано Монро Стару, эсквайру. Он удивился, хотел надорвать конверт, но вспомнил, что она ведь искала это письмо — возможно, чтобы взять его обратно. Будь у нее дома телефон, он бы позвонил сейчас, попросил разрешения вскрыть его. Он повертел конверт в руках. Написано еще до встречи — забавно думать, что так или иначе оно утратило силу, а интересно скорее как памятка о пройденной стадии чувства.

Однако читать без позволения не годилось. Положив конверт рядом с кипой сценариев, он взял из этой кипы верхний, раскрыл у себя на коленях. Гордости его льстило, что он не поддался первому порыву, не прочел письма. Это доказывало, что он и теперь не «теряет голову», как не терял голову в отношениях с Минной, даже в самом начале. Они были царственной четой — брак их был как нельзя более уместен. Минна всегда любила Стара, а перед ее смертью нежность прорвалась и у него, хлынула и затопила нежданно-негаданно.

И любовь, которой он исполнился, переплеталась с тягой к смерти: в мире смерти Минна была так одинока, что его тянуло уйти туда с ней вместе.

Но он никогда не был безудержно «падок до баб», как его брат — того вконец сгубила баба, вернее, целая серия баб. Монро же в юности испил это однажды — и твердо отставил бокал. Совсем иная романтика влекла его разум — вещи потоньше чувственных кутежей. Подобно многим блестяще одаренным личностям, он вырос ледяно равнодушным к сексу. Начал с полного неприятия, нередко свойственного выдающимся умам, — чуть не двенадцатилетним еще мальчиком сказал себе: «Смотри — это ведь все не то — непорядок, грязь — сплошная ложь и липа» — и отмел от себя начисто, в решительном духе людей его склада; но не очерствел затем, не осволочел, как большинство таких людей, а окинул взглядом оставшуюся убогую пустыню и возразил себе: «Нет, так нельзя». И обучил себя доброте, снисходительной терпеливости, даже любовной привязанности.

Филиппинец внес вазы с орехами и фруктами, графин воды и пожелал спокойной ночи. Стар занялся чтением сценариев.

Он провел за этим чтением три часа, время от времени приостанавливаясь и делая правку в уме, без карандаша. Порой он отрывал глаза от страницы, согретый какой-то мыслью, очень смутной, радостной. Мысль была связана не со сценарием, а с чем-то иным, и каждый раз он целую минуту вспоминал, с чем именно. С Кэтлин! И вспомнив это, взглядывал на конверт — славно было получить от нее письмо.

В четвертом часу ночи у него туго запульсировало в затылке — сигнал, что пора кончать работу. Ночь таяла, а с ней отдалилась и Кэтлин, все впечатленья о ней сплылись в один влекущий образ незнакомки, соединенной с ним лишь хрупкой общностью двух-трех часов. И теперь уж вполне можно было вскрыть конверт.

Дорогой мистер Стар.
Через полчаса я встречусь с Вами. А на прощание вручу Вам это письмо.

Знайте, что я выхожу замуж и виделась с Вами последний раз.

Мне следовало бы сказать Вам накануне вечером, но Вас это вчера как-то мало заботило. А чудесный день сегодня, было бы глупо омрачать этой вестью и смотреть потом, как угасает Ваш интерес ко мне. Пусть лучше он погаснет сразу — когда прочтете это письмо. К тому времени Вы уж из общения со мной поймете, что я не более как Мечта Мелкоплавающего и сама мелко плаваю (Я только что услышала это выражение от моей вчерашней соседки по столу, она утром зашла ко мне на часок. По ее мнению, все на свете мелко плавают — кроме Вас. По-видимому, она хочет, чтобы я сообщила Вам ее слова. Вы уж дайте ей роль, если можно.) Я очень польщена тем, что человек, окруженный таким множеством красивых женщин… не умею кончить фразу, но Вы поймете, что я хочу сказать. А теперь надо ехать на свидание с Вами, не то опоздаю. Всего Вам самого хорошего.
Кэтлин Мур.

Первым чувством Стара был какой-то испуг; затем в мозгу мелькнуло, что письмо утратило силу — она ведь хотела даже взять его обратно. Но тут он вспомнил, что, расставаясь, Кэтлин назвала его «мистер Стар» и спросила адрес, — и уже, наверно, написала новое прощальное письмо. Его — вопреки всякой логике — покоробило ее равнодушие ко всему, что случилось потом. Он перечел письмо и понял, что Кэтлин просто не предвидела такого оборота отношений. Однако, прощаясь, она решила все-таки оставить письмо в силе, — принизив значение случившегося между ними, отмахнувшись от того, что чувствами ее владел сегодня безраздельно он, Стар. Но он и этой безраздельности уже сейчас не верил, повторяя в памяти ход встречи, и ореол ее померк. Дорогу, шляпку, музыку, да и само письмо — все сдуло прочь, как лоскуты толя с недостроенных стен его дома. И Кэтлин ушла, забрав с собою жесты, тихие движенья головы, крепко сбитое, бодрое тело, босые ноги во влажном песке и прибое. Небеса полиняли, поблекли, дождь с ветром уныло захлестали по песку, смывая серебряную рыбешку обратно в море. Миновал еще один обычный день, и не осталось ничего, кроме кипы сценариев на столе.

Он пошел к себе наверх. На повороте лестницы Минна снова умерла; он шагал по ступенькам, забывая ее горестно, тоскливо. Перед ним простерся пустой этаж, где за дверями не было живых и спящих. Сняв галстук, сняв туфли, он сел на край постели. Черта подведена, только еще что-то мерещилось неконченое. И он вспомнил; ее машина до сих пор на стоянке у отеля. Он завел будильник, отводя шесть часов сну.

***

Переключаю рассказ опять на первое лицо. Последить теперь за моими действиями будет, я думаю, очень любопытно, потому что этого эпизода я стыжусь. А о постыдном обычно бывает интересно читать.

Когда я на балу послала Уайта разузнать о девушке, танцевавшей со Старом, Уайт ничего у Марты Додд не выяснил, — а для меня это внезапно стало главным интересом в жизни. И я справедливо решила, что Марта Додд — бывшая звезда — тоже непременно станет дознаваться о той девушке. Сидеть бок о бок с предметом восхищенья коронованных особ, с кандидаткой во властительницы нашего кинокняжества — и не знать даже, как ее зовут!

Я была малознакома с Мартой и не стала обращаться к ней прямо: вышло бы слишком прозрачно. Взамен я поехала в понедельник на студию и зашла к Джейн Мелони.

Мы с Джейн были друзья. Я привыкла смотреть на нее, как ребенком смотришь на домочадцев. Что она сценаристка, я всегда знала, но в детских глазах сценаристы и секретари были одно и то же, только от сценаристов обычно пахло коктейлями и сценаристов чаще приглашали обедать. А говорили о них тем же тоном, что и о секретаршах. Исключение составляла разновидность, именуемая драматургами и наезжавшая с Востока. К драматургам относились с уважением. Но если они застревали надолго на студии, то опускались туда же, что и прочие, — в разряд низших служащих.

Рабочая комната Джейн была в «старом сценаристском корпусе». На каждой киностудии есть такой тюремный ряд каморок, которые остались со времен немого кино и до сего дня оглашаются страдальческими стонами заточенных там поденщиков и лодырей. У нас в ходу был анекдот о том, как новичок-продюсер посетил эти скорбные кельи и всполошено позвонил затем в дирекцию: «Чего они сидят там?» — «Это сценаристы, писатели наши». — «Хороши писатели. Я минут десять следил за этими писателями — двое совсем ни строчки не написали».

Джейн сидела за своей машинкой, торопясь достучать что-то до обеденного перерыва. Я не стала от нее таиться.

— Представьте, у меня соперница. Причем темная лошадка. Даже как ее зовут, не могу выяснить.

— Неужели? — сказала Джейн. — Что ж, мне известны некоторые детали. Мне рассказывал кто-то.

«Кто-то» — ее племянник, конечно, Нед Соллинджер, рассыльный Стара. Нед был ее гордостью и надеждой. Джейн послала его учиться в Нью-йоркский университет, и он там профутболил три общеобразовательных года в университетской команде. Стал затем учиться на медицинском факультете, но тут его отвергла девушка, и он иссек из женского трупа самую его неафишируемую часть и послал той девушке. Зачем? — его спросите. В раздоре с миром и судьбой он снова начал восхождение со дна жизни и все еще обретался на донышке.

— Что же вам о ней известно? — спросила я Джейн.

— Встретились они в ночь землетрясения. Она упала в разлившееся озеро, а он нырнул за ней и спас ей жизнь. А по чьей-то еще версии, она с балкона у него прыгнула и сломала руку.

— Кто же она такая?

— С этим тоже связано забавное…

Зазвонил телефон, и я нетерпеливо стала дожидаться, когда кончится у Джейн длинный разговор с Джо Рейнмундом. Он, видимо, решил по телефону выяснить, какая ей цена как работнику и писала ли Джейн вообще когда-нибудь киносценарии. Это она-то, живая свидетельница того, как Гриффит впервые применил на съемках крупный план! Во все время разговора Джейн тяжело вздыхала, мучительно ерзала, гримасничала в трубку, клала ее к себе на колени, так что голос Рейнмунда был слышен еле-еле — и вела для меня тихой скороговоркой репортаж:

— Что это у Рейнмунда — выдался часок безделья? Нечем убить время?.. Он уже десять раз у меня все это спрашивал… Я ему и письменно докладывала…

А в трубку:

— Если сценарий уйдет к Монро, то не по моей вине. Я хочу довести дело до конца.

Она опять закрыла глаза в муке:

— Теперь распределяет роли… второстепенными занялся… назначает Бадди Эбсена… Ему определенно делать нечего… Теперь ставит Уолтера Дэвенпорта — путает его с Дональдом Криспом… раскрыл большой актерский справочник, и слышно, как листает… Он с утра сегодня крупный деятель, второй Стар, а мне, черт возьми, еще две сцены написать до перерыва.

Наконец Рейнмунд отлип или его оторвали от телефона. К нам вошел официант с подносом для Джейн и кока-колой для меня — я в то лето обходилась без ленча. Прежде чем заняться едой, Джейн отстукала еще фразу. Любопытный у нее способ творчества. При мне как-то Джейн, на пару с одним молодым человеком, сперла сюжет из «Сатердей ивнинг пост». Изменив персонажей и прочее, они стали писать текст, пригоняя строку к строке, и звучало это, разумеется, как и в жизни звучит, когда люди пыжатся быть кем-то — остряками, джентльменами, храбрецами. Я хотела потом посмотреть, что получилось на экране, но как-то пропустила этот фильм. Я любила Джейн, как ребенок любит старую дешевую игрушку. Она зарабатывала три тысячи в неделю, а мужья все попадались ей пьяницы, колотившие ее смертным боем. Но сегодня я пришла с корыстной целью.

— Как же ее зовут? — опять спросила я.

— Ах да… — сказала Джейн. — Ну, потом он все дозванивался до нее и в конце концов сказал секретарше, что фамилия не та вовсе.

— Он нашел ее тем не менее, — сказала я. — Вы с Мартой Додд знакомы?

— Не повезло бедной девочке в жизни! — воскликнула Джейн с готовым театральным сочувствием.

— Пожалуйста, пригласите ее завтра в ресторан.

— Но, по-моему, она не голодает… У нее мексиканец…

Я объяснила, что действую не из благотворительных побуждений. Джейн согласилась помочь. Она позвонила Марте Додд.

***

На следующий день мы сидели втроем в «Буром котелке» — действительно буром и сонном кафе, приманивающем своей кухней сонливых клиентов. За ленчем публика слегка оживает — подкрепившись, женщины принимают на пять минут бодрый вид; но трио у нас получилось вяловатое. Мне следовало сразу взять быка за рога. Марта Додд была девочка из сельских, так и недопонявшая, что с ней произошло, и от прежней роскоши сохранившая только блеклые тени у глаз.

Марта все еще верила, что звездная жизнь, которой она вкусила, обязательно возобновится, а теперь всего лишь длинный антракт.

— У меня в двадцать восьмом году была прелесть, а не вилла, — рассказывала нам Марта, — тридцать акров, с трассочкой для гольфа, с бассейном, с шикарным видом. Весной я гуляла там по самое-мое в ромашках.

Я все мялась и кончила тем, что предложила ей зайти со мной к отцу.

Этим я наказывала себя за «скрытый умысел» и за стеснительность. В Голливуде не принято стесняться и темнить, — это сбивает с толку. Всем понятно, что у всякого своя корысть, а климат и так расслабляет. Ходить вокруг да около — явная и пустая трата времени.

Джейн рассталась с нами в воротах студии, морщась от моего малодушия.

Марта была взвинчена до некоторой степени, не слишком высокой, — сказывались семь лет заброса, — и шла в послушной и нервной готовности. Я собиралась поговорить с отцом решительно. Для таких, как Марта, на чьем взлете компания нажила целую уйму денег, ровно ничего потом не делалось. Они впадали в убожество, их занимали разве что изредка в эпизодах. Милосердней было бы сплавить их вообще из Голливуда… А отец ведь так гордился мной в то лето.

Приходилось даже одергивать его — он готов был разливаться перед всеми об утонченном воспитании, вышлифовавшем из меня бриллиант. Беннингтон — ах, ах, что за аристократический колледж! Я уверяла его, что там у нас был обычный контингент прирожденных судомоек и кухарок, элегантно прикрытый и сдобренный красотками, которым не нашлось места на Пятой авеню всеамериканского секса.

Но отца не унять было — прямо патриот Беннингтона. «Ты получила все», — повторял он радостно. В это «все» входили два года ученья во Флоренции, где я чудом уберегла девственность, одна из всех пансионерок, — и первый бал, выезд в свет, устроенный мне, пришлой, не где-нибудь, а в городе Бостоне.

Что уж говорить, я и впрямь была цветком доброй старой оптово-розничной аристократии.

Так что я твердо рассчитывала добиться кое-чего для Марты Додд и, входя с ней в приемную, радужно надеялась помочь и Джонни Суонсону, ковбою, и Эвелине Брент, и прочим заброшенным. Отец ведь человек отзывчивый и обаятельный — если забыть про впечатление от неожиданной встречи с ним в Нью-Йорке; и как-то трогательно даже, что он мне отец.

Что ни говори, а — родной отец и все на свете для меня сделает.

В приемной была только Розмэри Шмил, она разговаривала по телефону за столом другой секретарши, Берди Питерс. Розмэри сделала мне знак присесть, но, погруженная в свои розовые планы, я велела Марте подождать и не волноваться, нажала под столом у Розмэри кнопку и направилась к дверям кабинета.

— У вашего отца совещание, — крикнула Розмэри мне вслед. — То есть не совещание, но нельзя…

Но я уже миновала дверь, и тамбур, и вторую дверь и вошла к отцу; он стоял без пиджака, потный и открывал окно. День был жаркий, но не настолько уж, и я подумала, что отец нездоров.

— Нет-нет, вполне здоров, — заверил он. — С чем явилась?

Я сказала ему с чем. Шагая взад-вперед по кабинету, я развила целую теорию насчет Марты Додд и других бывших. Его задача — их использовать, обеспечить им постоянную занятость. Отец горячо подхватил мою мысль, закивал, засоглашался; давно не был он мне так мил и близок, как сейчас. Я подошла, поцеловала отца в щеку. Его мелко трясло, рубашка на нем была хоть выжми.

— Ты нездоров, — сказала я, — или ужасно взволнован чем-то.

— Нет, вовсе нет.

— Не скрывай от меня.

— А-а, это все Монро, — сказал он. — Чертов Мессия голливудский! Он днем и ночью у меня в печенках.

— А что случилось? — спросила я, совсем уже не так ласково.

— Да взял моду вещать этаким попиком или раввинчиком — мол, делать надо то, а того не надо. Я после расскажу — теперь я слишком расстроен. А ты иди уж, иди.

— Нет, прежде успокойся.

— Да иди уж, говорю тебе!

Я втянула в себя воздух, но спиртным не пахло.

— Поди причешись, — сказала я. — Марта Додд сейчас войдет.

— Сюда? Я же от нее до вечера не избавлюсь.

— Тогда выйди к ней в приемную. Сперва умойся. Смени рубашку.

Преувеличенно безнадежно махнув рукой, он ушел в ванную комнатку. В кабинете было жарко, окна с утра, должно быть, не отворялись, — потому, возможно, он и чувствовал себя так, и я распахнула еще два окна.

— Да ты иди, — сказал он из-за двери ванной. — Я выйду к ней сейчас.

— Будь с Мартой как можно щедрей и учтивей, — сказала я. — Не кидай ей крох на бедность.

И точно сама Марта отозвалась — протяжный тихий стон донесся откуда-то.

Я вздрогнула. И замерла на месте: стон послышался опять — не из ванной, где был отец, и не из приемной, а из стенного шкафа в кабинете. Как у меня хватило храбрости, не знаю, но я подбежала, открыла створки, и оттуда боком вывалилась Берди Питерс, совершенно голая, — в точности как в фильмах труп вываливается. Из шкафа дохнуло спертым, душным воздухом. В руке у Берди были зажаты одежки, она плюхнулась на пол, — вся в поту, — и тут вышел из ванной отец. Он стоял у меня за спиной; я, и не оборачиваясь, знала, какой у него вид — мне уже случалось заставать его врасплох.

— Прикрой ее, — сказала я, стягивая плед с кушетки и набрасывая на Берди. — При-крой!

Я выскочила из кабинета. Розмэри Шмил взглянула на меня, и на лице ее выразился ужас. Больше уж я не видела ни ее, ни Берди Питерс. Когда мы с Мартой вышли. Марта спросила: «Что случилось, дорогая?» И, не дождавшись ответа, утешила: «Вы сделали все, что могли. Наверно, мы не вовремя явились. Знаете что? Давайте-ка съездим сейчас к очень милой англичанке. Знаете, с которой Стар танцевал в «Амбассадоре».

Так, ценой краткого погруженья в семейные нечистоты, я добилась желаемого.

***

Мне плохо запомнился наш визит. Начать с того, что мы не застали ее.

Сетчатая дверь дома была незаперта. Марта позвала: «Кэтлин!» — и вошла с бойкой фамильярностью. Нас встретила голая, гостинично-казенная комната , стояли цветы, но дареные букеты выглядят не так. На столе Марта нашла записку: «Платье оставь. Ушла искать работу. Загляну завтра».

Марта прочла ее дважды, но записка была адресована явно не Стару; мы подождали минут пять. Когда хозяев нет, в доме тихо по-особому. Я не в том смысле, что без хозяев все должно скакать и прыгать — но уж как хотите, а впечатление бывает особой тишины. Почти торжественной, и только муха летает, не обращая на вас внимания и заземляя эту тишь, и угол занавески колышется.

— Какую это она ищет работу? — сказала Марта. — Прошлое воскресенье она ездила куда-то со Старом.

Но мне уже гнусно было — вынюхивать, выведывать, стоять здесь. «И правда, вся в папашу», — подумала я с омерзением. И в настоящей панике потащила Марту вон на улицу. Там безмятежно сияло солнце, но у меня на сердце была черная тоска. Я всегда гордилась своим телом — все в нем казалось мне геометрически, умно закономерным и потому правильным. И хотя, наверно, нет такого места, включая учреждения, музеи, церкви, где бы люди не обнимались, — но никто еще не запирал меня голую в душный шкаф среди делового дня.

***

— Допустим, — сказал Стар, — что вы пришли в аптеку…

— За лекарством? — уточнил Боксли.

— Да, — кивнул Стар. — Вам готовят лекарство — у вас кто-то близкий находится при смерти. Вы глядите в окно, и все, что там сейчас вас отвлекает, что притягивает ваше внимание, — все это будет, пожалуй, материалом для кино.

— Скажем, происходящее за окном убийство.

— Ну, зачем вы опять? — улыбнулся Стар, — Скажем, паук на стекле ткет паутину.

— Так, так — теперь ясно.

— Боюсь, что нет, мистер Боксли. Вам ясно это применительно к вашему искусству, но не к нашему. Иначе б вы не всучивали нам убийства, оставляя паука себе.

— Пожалуй, мне лучше откланяться, — сказал Боксли. — Я не гожусь для кино. Торчу здесь уже три недели попусту. Ничего из предложенного мной не идет в текст.

— А я хочу, чтобы вы остались. Но что-то внутри у вас не приемлет кино, всей манеры кинорассказа…

— Да ведь досада чертова, — горячо сказал Боксли. — Здесь вечно скованы руки…

Он закусил губу, понимая, что Стар — кормчий — не на досуге с ним беседует, а ведя корабль трудным, ломаным курсом в открытом море, под непрестанным ветром, гудящим в снастях. И еще возникало у Боксли сравнение: огромный карьер, где даже свежедобытые глыбы мрамора оказываются частями древних узорных фронтонов, несут на себе полустертые надписи..

— Все время хочется остановиться, переделать заново, — сказал Боксли. — Беда, что у вас здесь конвейер.

— От ограничений не уйти, — сказал Стар. — У нас не бывает без этих сволочных условий и ограничений. Мы сейчас делаем фильм о жизни Рубенса. Предположим, вам велят писать портреты богатых кретинов вроде Пата Брейди, Маркуса, меня или Гэри Купера — а вас тянет писать Христа! Вот вам и опять ограничение. Мы скованы, главное, тем, что можем лишь брать у публики ее любимый фольклор и, оформив, возвращать ей на потребу. А остальное все — приправа. Так не дадите ли вы нам приправы, мистер Боксли?

И пусть Боксли будет сердито ругать Стара, сидя вечером сегодня с Уайли Уайтом в ресторане «Трокадеро», но он читал лорда Чарнвуда и понимал, что, подобно Линкольну, Стар — вождь, ведущий долгую войну на много фронтов. За десять лет Стар, почти в одиночку, резко продвинул кинодело вперед, и теперь фильмы «первой категории» содержанием были шире и богаче того, что ставилось в театрах. Художником Стару приходилось быть, как Линкольну генералом, — не по профессии, а по необходимости.

— Пойдемте-ка со мной к Ла Борвицу, — сказал Стар. — Им сейчас очень нужна приправа.

В кабинете Ла Борвица было накурено, напряжено и безысходно. Два сценариста, секретарь-стенографистка и притихший Ла Борвиц так и сидели, как их оставил Стар три часа назад. Стар прошелся взглядом по лицам и не увидел ничего отрадного. Как бы склоняя голову перед неодолимостью задачи, Ла Борвиц произнес:

— У нас тут слишком уж много персонажей, Монро.

Стар фыркнул несердито.

— В этом-то и суть фильма.

Он нашарил в кармане мелочь, взглянул на люстру, висящую на цепочках, и подбросил вверх полдоллара; монета, звякнув, упала в чашу люстры. Из горсти монеток Стар выбрал затем четвертак.

Ла Борвиц уныло наблюдал; он знал привычку Стара подбрасывать монеты и знал, что сроки истекают. Воспользовавшись тем, что в эту минуту никто на него не смотрел, Ла Борвиц вдруг вскинул руки, укромно покоившиеся под столом, — высоко взметнул ладони в воздух, так высоко, что, казалось, они оторвались от запястий, и снова поймал, опустил, спрятал. После чего Ла Борвиц приободрился. К нему вернулось самообладание.

Один из сценаристов тоже вынул из кармана мелочь; затем согласовали правила игры. «Монета должна упасть в люстру, не задев цепочек. А то, что упало задев, идет в добычу бросившему чисто».

Игра продолжалась минут тридцать, участвовали все, кроме Боксли — он сел в сторонке и углубился в сценарий — и кроме секретарши, которая вела счет выигрышам. Она прикинула кстати суммарную стоимость времени, потраченного четырьмя участниками на игру, — получилась цифра в тысячу шестьсот долларов. В конечном итоге в победители вышел Ла Борвиц: выиграл пять долларов пятьдесят центов. Швейцар принес стремянку и выгреб монеты из люстры.

Вдруг Боксли громко заговорил:

— При таком сценарии фильм шлепнется.

— Что-что?

— Это не кинематограф.

Они пораженно глядели на него. Стар спрятал улыбку.

— Явился к нам знаток кинематографа! — воскликнул Ла Борвиц.

— Красивых речей много, но нет остроты ситуаций, — храбро продолжал Боксли. — Вы ведь не роман все-таки пишете. И чересчур длинно. Мне трудно выразиться точней, но чувствую — не совсем то. И оставляет равнодушным.

Он возвращал им теперь все усвоенное за три недели. Стар искоса, сторонним наблюдателем, следил за ними.

— Число персонажей надо не уменьшить, — говорил Боксли, — а увеличить. В этом, по-моему, главное.

— Суть в этом, — подтвердили сценаристы.

— Да, суть в этом, — сказал Ла Борвиц.

— Пусть каждый персонаж поставит себя на место другого, — продолжал Боксли, воодушевленный общим вниманием. — Полицейский хочет арестовать вора и вдруг видит, что у них с вором совершенно одинаковые лица. Надо повернуть именно этой гранью. Чтобы фильм чуть ли не озаглавить можно было: «Поставь себя на мое место».

И неожиданно все снова взялись за дело, поочередно подхватывая эту новую тему, как оркестранты в горячем джазе, и резво ее разрабатывая.

Возможно, уже завтра этот вариант будет отброшен, но на сегодня жизнь вернулась. И столько же благодаря подбрасыванию монет, сколько подсказке Боксли. Стар возродил нужную для дела атмосферу; начисто отказавшись от роли понукателя-погонщика, он затеял вместо этого забаву, — действуя и чувствуя себя, и даже внешне выглядя минутами как мальчуган-заводила.

На прощанье Стар хлопнул Боксли по плечу — это был намеренный жест поощрения и дружбы. Уходя к себе, Стар не хотел, чтобы прочие сообща набросились на Боксли и в какие-нибудь полчаса сломили его дух.

***

В кабинете Стара дожидался доктор Бэр. Врача сопровождал мулат с большим чемоданом — переносным кардиографом. Стар окрестил этот прибор „разоблачителем лжи“. Стар разделся до пояса, и еженедельное обследование началось.

— Как самочувствие все эти дни?

— Да как обычно, — ответил Стар.

— Работы по горло? А высыпаешься?

— Нет, сплю часов пять. Если лягу рано, просто лежу без сна.

— Принимай снотворное.

— От желтых таблеток в голове муть.

— Принимай в таком случае две красные.

— От красных кошмарные сны.

— Тогда принимай по одной обоих видов — желтую, затем красную.

— Ладно, попробую. Ну, а ты как?

— Я-то себя не изнуряю, Монро. Я берегу себя.

— Нечего сказать, бережешь. Всю ночь, бывает, проводишь на ногах.

— Зато потом весь день сплю.

Десятиминутная пауза, затем Бэр сказал:

— Как будто неплохо. Давление повысилось на пять делений.

— Это хорошо, — сказал Стар. — Ведь хорошо же?

— Да, хорошо. Кардиограммы проявлю вечером. Когда же мы поедем вместе отдыхать?

— Надо будет как-нибудь, — сказал Стар беспечно. — Вот разгружусь чуточку — месяца через полтора.

Бэр взглянул на него с неподдельной симпатией, которой проникся за все эти годы.

— В тридцать третьем ты дал себе трехнедельную передышку, — напомнил он. — Короткий перерыв, и то стало лучше.

— Я снова сделаю перерыв.

«Нет, не сделает», — подумал Бэр. Когда еще жива была Минна, Бэру удалось с ее помощью добиться нескольких коротких передышек, — и в последнее время Бэр потихоньку выяснял, кто из друзей ближе Стару, кто смог бы увезти его на отдых и удержать от возвращения. Но почти наверняка все это будет бесполезно. Он уже скоро умрет. Определенно, больше полугода не протянет. Что же толку проявлять кардиограммы? Таких, как Стар, не уговоришь бросить работу, лечь и заняться созерцанием небес. Он не задумываясь предпочтет смерть. Хоть он и не признается, но в нем четко заметна тяга к полному изнеможению, до которого он уже и прежде доводил себя. Усталость для него не только яд, но и успокоительное лекарство; работая хмельной от устали, он явно испытывает тонкое, почти физическое наслаждение. Бэр в своей практике уже встречался с подобным извращением жизненной силы — и почти перестал вмешиваться. Ему удалось излечить одного-двух, но то была бесплодная победа: пустая оболочка спасена, дух мертв.

— Ты держишься молодцом, — сказал он Стару.

Взгляды их встретились. Знает ли Стар? Вероятно. Однако не знает, когда — не знает, как уже мал срок.

— Держусь — вот и славно. Большего не требую, — сказал Стар.

Мулат кончил укладывать кардиограф.

— Через неделю в это же время?

— Ладно, Билл, — сказал Стар. — Всего хорошего.

Когда дверь за ними закрылась. Стар включил диктограф. Тотчас же раздался голос секретарши:

— Вам знакома мисс Кэтлин Мур?

— А что? — встрепенулся он.

— Мисс Кэтлин Мур у телефона. Она сказала, что вы просили ее позвонить.

— Черт возьми! — воскликнул он, охваченный и гневом и восторгом. (Пять дней молчала — ну разве так можно!) — Она у телефона?

— Да.

— Хорошо, соединяйте.

И через секунду он услышал ее голос совсем рядом.

— Вышли замуж? — проворчал он хмуро.

— Нет, еще нет.

В памяти очертился ее облик; Стар сел за стол, и Кэтлин словно тоже наклонилась к столу — глаза вровень с глазами Стара.

— Что значат эти загадки? — заставил он себя снова проворчать. Заставил с трудом.

— Нашли все же письмо? — спросила она.

— Да. В тот же вечер.

— Вот об этом нам и нужно поговорить.

— Все и так ясно, — сказал он сурово. Он наконец нашел нужный тон — тон глубокой обиды.

— Я хотела послать вам другое письмо, но не написалось как-то.

— И это ясно.

Пауза.

— Ах, нельзя ли веселей! — сказала она неожиданно. — Я не узнаю вас. Ведь вы — Стар? Тот самый, милый-милый мистер Стар?

— Я не могу скрыть обиды, — сказал он почти высокопарно. — Что пользы в дальнейших словах? У меня, по крайней мере, оставалось приятное воспоминание.

— Просто не верится, что это вы, — сказала она. — Не хватает лишь, чтобы вы пожелали мне счастья. — Она вдруг рассмеялась. — Вы, наверно, заготовили свои слова заранее? Я ведь знаю, как это ужасно — говорить заготовленными фразами…

— Я мысленно уже простился с вами навсегда, — произнес он с достоинством; но она только опять рассмеялась этим женским смехом, похожим на детский — на односложный ликующий возглас младенца.

— Знаете, — сказала она задорно, — в Лондоне было как-то нашествие гусениц, и мне в рот упало с ветки теплое, мохнатое… А теперь слушаю вас, и у меня такое же ощущение.

— Прошу извинить, если так.

— Ах, да очнитесь же, — взмолилась Кэтлин. — Я хочу с вами увидеться. По телефону не объяснишь. Мне ведь тоже было мало радости прощаться.

— Я очень занят. Вечером у нас просмотр в Глендейле.

— Это надо понимать как приглашение?

— Я еду туда с Джорджем Боксли, известным английским писателем. — И тут же отбросил напыщенность:

— Вы хотели бы пойти?

— А мы сможем там поговорить? Лучше вы заезжайте оттуда ко мне, — подумав, предложила она. — Прокатимся по Лос-Анджелесу.

Мисс Дулан подавала уже сигналы по диктографу — звонил режиссер со съемок (только в этом случае разрешалось вторгаться в разговор). Стар нажал кнопку, раздраженно сказал в массивный аппарат: «Подождите».

— Часов в одиннадцать? — заговорщически предложила Кэтлин.

Это ее «прокатимся» звучало так немудро, что он тут же бы отказался, если бы нашлись слова отказа, но мохнатой гусеницей быть не хотелось. И неожиданно обида, поза — все отступило, оставив только чувство, что как бы ни было, а день приобрел завершенность. Теперь был и вечер — были начало, середина и конец.

***

Он постучал в дверь, Кэтлин отозвалась из комнаты, и он стал ждать ее, сойдя со ступенек. У ног его начинался скат холма. Снизу шел стрекот газонокосилки — какой-то полуночник стриг у себя на участке траву. Было так лунно, что Стар ясно видел его в сотне футов ниже по склону; вот он оперся, отдыхая, на рукоятку косилки, прежде чем снова катить ее в глубину сада.

Повсюду ощущался летний непокой — было начало августа, пора шальной любви и шалых преступлений. Вершина лета пройдена, дальше ждать нечего, и люди кидались пожить настоящим, — а если нет этого настоящего, то выдумать его.

Наконец Кэтлин вышла. Она была совсем другая и веселая. На ней были жакет и юбка; идя со Старом к машине, она все поддергивала эту юбку с бесшабашным, жизнерадостным, озорным видом, как бы говорящим: «Туже пояс, детка. Включаем музыку». Стар приехал с шофером, и в уютной замкнутости лимузина, несущего их по темным и новым изгибам дороги, как рукой сняло все отчуждение. Не так-то много в жизни Стара было минут приятней, чем эта прогулка. Если он и знал, что умрет, то уж, во всяком случае, знал, что не сейчас, не этой ночью.

Она поведала ему свою историю. Сидя рядом, свежая и светлая, она рассказывала возбужденно, перенося его в дальние края, знакомя с людьми, которых знала. Сначала картина была зыбковата. Был «тот первый», кого Кэтлин любила и с кем жила. И был «Американец», спасший ее затем из житейской трясины.

— Кто он, этот американец?

Ах, имеют ли значение имена? Он не такая важная персона, как Стар, и не богат. Жил раньше в Лондоне, а теперь они будут жить здесь. Она будет ему хорошей женой — будет жить по-человечески. Он сейчас разводится (он и до Кэтлин хотел развестись), и отсюда задержка.

— Ну, а как у вас с «тем первым» было? — спросил Стар.

Ох, встреча с ним была прямо счастьем. С шестнадцати и до двадцати одного года она думала лишь о том, как бы поесть досыта. В тот памятный день, когда мачехе удалось представить ее ко двору, у них с утра оставался один шиллинг, и они купили на него поесть, чтобы не кружилась голова от слабости, и разделили еду поровну, но мачеха смотрела ей в тарелку. Спустя несколько месяцев мачеха умерла, и Кэтлин пошла бы на улицу продаваться за тот же шиллинг, да слишком ослабела. Лондон может быть жесток, бесчувственно жесток.

— А помощи ниоткуда не было?

Были друзья в Ирландии, присылали иногда сливочное масло. Была даровая похлебка для бедных. Был родственник, дядя, она пришла к нему, а он, накормив, полез к ней, но она не далась, пригрозила сказать жене и взяла с него пятьдесят фунтов за молчание.

— Поступить на работу нельзя было?

— Я работала. Продавала автомобили. Даже продала один.

— А устроиться на постоянную?

— Это трудней — и тягостней. Такое было чувство, что вырываешь кусок хлеба у других. Я пошла наниматься горничной в отель, и женщина, моя конкурентка, меня ударила.

— Но вы ведь были представлены ко двору?

— Это стараниями мачехи — просто случай улыбнулся. Я была нуль, никто. Отца убили черно-пегие в двадцать втором, когда я была маленькой. Он написал книгу «Последнее благословение». Не читали?

— Я не читаю книг.

— Вот бы купили для экранизации. Книжка хорошая. Мне до сих пор платят авторские — шиллингов десять в год.

И тут она встретила «того первого» и стала путешествовать с ним по свету. Не только во всех тех местах жила, где происходит действие фильмов Стара, но и в таких городах, о которых он и не слыхал. Затем «тот первый» опустился, начал пить, с горничными спать, а ее пытался сплавить своим друзьям. Они все убеждали Кэтлин не покидать его. Говорили, что она спасла его и обязана быть с ним и дальше, всю жизнь, до конца; это долг ее. Их доводы давили на нее необоримой тяжестью. Но она встретила Американца и в конце концов сбежала.

— Надо было это сделать раньше.

— Да не так все просто было. — Она помолчала и, точно решившись, прибавила:

— Я ведь от короля сбежала.

Эти слова ошарашили Стара — Кэтлин, выходит, перещеголяла его самого. В голове пронесся рой мыслей, и смутно припомнилось, что царственная кровь — всегда наследственно больная.

— Я не об английском короле говорю, — продолжала Кэтлин. — Мой король был безработный, как он сам о себе выражался. В Лондоне такая уйма королей, — засмеялась она, но прибавила почти с вызовом:

— Он был обаятельный, пока не запил и не распустился.

— А чей он был король?

Она сказала, и в памяти Стара всплыло лицо из давней кинохроники.

— Он был очень образованный. Мог бы преподавать всякие науки. Но как король он не блистал. В вас куда больше королевского, чем в нем. Чем во всей той монаршей компании.

Теперь рассмеялся уже Стар.

— Вы понимаете, что я хочу сказать. От них отдавало нафталином. И почти все они так уж рьяно старались не отстать от жизни. Им это усиленно советовалось. Один, например, был синдикалистом. А другой не расставался с газетными вырезками о теннисном турнире, в котором он дошел до полуфинала. Он мне двадцать раз показывал эти вырезки.

Проехали через Гриффит-парк и — дальше, мимо темных студий Бербанка, мимо аэропортов; затем направились на Пасадену, минуя неоновые вывески придорожных кабаре. Он желал ее — скорее мозгом, чем телом, — но час был поздний, и просто ехать рядом было огромной радостью. Он держал ее руку в своей, и Кэтлин на минуту прильнула к нему со словами: «Ты такой милый. Мне так чудесно с тобой». Но она думала о своем — вечер этот не принадлежал ему так безраздельно, как прошлое воскресенье. Она занята была собой, возбуждена рассказом о своих приключениях; Стару невольно подумалось, что, наверно, этот рассказ она сперва приберегла для Американца.

— И давно ты познакомилась с Американцем?

— За несколько месяцев до побега. Мы встречались. Мы понимали друг друга. Он все говорил: «Теперь уж верняк и подпруга затянута».

— Зачем же мне позвонила?

— Хотела еще раз увидеться, — ответила она, помедлив. — И к тому же он должен был приехать сегодня, но вчера вечером прислал телеграмму, что задержится еще на неделю. Я хотела поговорить с другом — ведь ты же мне друг.

Теперь он желал ее сильно, но некий рассудочный кусочек в нем оставался холоден и размышлял: «Она прежде хочет убедиться, что ты любишь ее, женишься на ней. А уж тогда она решит, порвать ли с Американцем. Но прежде непременно хочет удостовериться».

— Ты любишь Американца? — спросил он.

— О да. У нас это накрепко. Без него я бы тогда погибла, с ума бы сошла. Он с другого конца света ко мне сейчас едет. Я позвала его сама.

— Но ты любишь его?

— О да. Люблю.

Это «о да» сказало Стару, что нет, не любит, — что ждет убеждающих слов, — что не поздно еще убедить. Он обнял ее, поцеловал медленно в губы, прижал к себе надолго. По телу разлилось тепло.

— Не сегодня, — прошептала она.

— Хорошо.

Проехали по мосту самоубийц, высоко обтянутому по бокам новой проволокой.

— Я знаю, что такое отчаяние, — сказала она. — Но как все же неумно. Англичане — те себя не убивают, когда не могут достичь, чего хотят.

Развернулись в подъездной аллее у гостиницы и покатили назад. Луна зашла, сумрак сгустился. Волна желания схлынула, и оба молчали. После разговора о королях, по прихотливой ассоциации, в памяти Стара мелькнули кадры детства: Главная улица в городе Эри — унизанный огнями Белый Путь; омары в окне ресторана, зеленые водоросли, ярко подсвеченный грот с ракушками. А дальше, за красной портьерой, жутко-влекущая грустная тайна людей и скрипок. Ему тогда было пятнадцать, вскоре затем он уехал в Нью-Йорк. Кэтлин напомнила ему эту витрину с озерной рыбой и омарами во льду. Кэтлин — витринная Чудо-Кукла. Минна — куклой не была никогда.

Они взглянули друг на друга, и глаза ее спросили: «Выходить мне за Американца?» Он не ответил. Помедлив, он предложил:

— Съездим куда-нибудь на уикенд.

Она подумала.

— То есть завтра?

Он учтиво подтвердил.

— Ну, вот завтра я и скажу, поеду ли.

— Скажи сейчас. А то, чего доброго…

— Обнаружится письмо в машине? — закончила она со смехом. — Нет, письма не будет. Тебе известно теперь почти все.

— Почти…

— Да — почти. Осталась мелочь всякая.

Надо будет узнать, что за «мелочь». Она завтра расскажет. Вряд ли она (хотелось ему думать) успела переменить многих; ведь влюбленность надолго приковала ее к королю. Три года в высшей степени странного положения: одной ногой во дворце, другой — на задворках. «Нужно было много смеяться. Я научилась много смеяться».

— Он мог бы и жениться на тебе — женился же Эдуард Восьмой на миссис Симпсон, — упрекнул короля Стар.

— Но он был женат. И он не был романтиком. — Она замолчала, как бы спохватясь.

— А я романтик?

— Да, — сказала она с неохотой, точно приоткрывая карты. — В тебе есть и романтик. В тебе три или четыре разных человека, но каждый из них — нараспашку. Как все американцы.

— Ты не чересчур уж слепо доверяйся американцам, — сказал он с улыбкой.

— Пусть они и нараспашку, но зато способны очень быстро меняться.

— Разве? — встревожилась она.

— Очень быстро и резко — и безвозвратно.

— Ты меня пугаешь. Американцы мне всегда казались незыблемо надежными.

У нее вдруг сделался такой сиротливый вид, что он взял ее за руку.

— Куда же мы завтра поедем? В горы, пожалуй, — сказал он. — У меня завтра куча дел, но я их все отставлю. В четыре сможем выехать в под вечер будем на месте.

— Я не знаю. Я растерялась как-то. Приехала девушка в Калифорнию начать новую жизнь, а получается не совсем то.

Он мог бы сказать ей сейчас: «Нет, это именно новая жизнь», — ведь он знал, что так оно и есть, знал, что не может расстаться с ней теперь; но что-то еще в нем твердило: «Решай как зрелый человек, а не романтик. Повремени до завтра». А она все смотрела на Стара, скользила взглядом по его лицу — со лба на подбородок, и снова вверх, и снова вниз, — странно, небыстро, знакомо поводя головой.

… Это твой шанс. Не упусти его, Стар. Это — твоя Женщина. Она спасет тебя, растормошит, вернет к жизни. Она потребует забот, и у тебя найдутся, возродятся силы. Но не медли, скажи ей, не упускай её из рук. Ни она, ни ты не знаете, — но далекий, на том краю ночи, Американец изменил свои планы. И в эту минуту поезд мчит его через Альбукерк без опозданья и задержки.

Машинист ведет состав точно по графику. Утром Американец будет здесь.

… Шофер повел машину наверх, к домику Кэтлин. Холм и в темноте излучал тепло — все, чего коснулась Кэтлин, становилось для Стара волшебным: этот лимузин, дом на взморье, расстояния, уже покрытые вдвоем с ней по дорогам широко раскинувшегося Лос-Анджелеса. Холм, на который они поднимались сейчас, излучал светлый и ровный звук — обдавал душу восторгом.

Прощаясь, Стар опять почувствовал, что немыслимо расстаться с ней, пусть даже только на несколько часов. Он был всего на десять лет старше ее, но обуявшая его любовь была сродни любви пожилого к юной. Точно часы стучали и достукивали сроки в унисон с сердцем — глубинная, отчаянная потребность толкала Стара, вопреки всей логике его жизни, пройти с крыльца в дом и сказать: «Я к тебе навсегда».

А Кэтлин ждала, колеблясь сама, — розово-серебряный иней готов был растаять, дохни лишь весна. Как европейке, Кэтлин было свойственно почтение к сильным мира сего, но было в ней и ярое чувство собственного достоинства, приказывавшее: «Ни шагу дальше первая». Она не питала иллюзий насчет высших соображений, движущих королями.

— Завтра едем в горы, — сказал Стар. (Его решение может отразиться на тысячах людей; нужно разумно взвесить…) Так внезапно притупилось чутье Стара, которым он руководствовался двадцать лет.

Все субботнее утро он был очень занят. Когда в два часа дня он, поев, вернулся в кабинет, его ждал ворох телеграмм: съемочное судно затерялось в Арктике; попала в скандал кинозвезда; писатель предъявил иск на миллион долларов; евреи в Германии гибнут замученные. Последней метнулась в глаза телеграмма: «Сегодня утром вышла замуж. Прощайте»; и сбоку наклейка: «Пользуйтесь услугами Уэстерн Юнион Телеграм».


Иллюстрация: Сергей Чайкун, из книги Фицджеральд Ф.С. "Последний магнат. Рассказы. Эссе.". М.: "Правда", 1991.


Далее: глава 6


Оригинальный текст: The Love of the Last Tycoon Chapter 5, by F. Scott Fitzgerald.


Яндекс.Метрика