Ф. Скотт Фицджеральд
Ночь нежна


Книга третья

I

Фрау Кэте Грегоровиус догнала мужа на дорожке, которая вела к их вилле.

– Как Николь? – словно бы невзначай спросила она; однако по тому, как она задыхалась, было понятно, что бежала она, чтобы задать именно этот вопрос.

Франц удивленно взглянул на нее.

– Николь здорова. Почему ты спрашиваешь, милая?

– Ты так часто навещаешь ее, я думала, что она заболела.

– Поговорим об этом дома.

Кэте безропотно повиновалась. Поскольку дома кабинета у Франца не было, а в гостиной дети занимались с учителем, они поднялись в спальню.

– Франц, дорогой, ты меня извини, – выпалила Кэте, не дав мужу и слова сказать, – возможно, я не вправе это говорить – я знаю свой долг и горжусь им, – но между мной и Николь существует определенная антипатия.

– Птички в одном гнездышке должны жить мирно! – рявкнул Франц, но, почувствовав, что тон его высказывания не соответствует содержанию, повторил изречение более тактично, в размеренном ритме – так, как делал его старый учитель доктор Домлер, когда хотел придать значительность самому что ни на есть тривиальному суждению: – Птички – в одном – гнездышке – должны – жить – мирно!

– Это я знаю. Ты ведь не можешь упрекнуть меня в недостатке любезности по отношению к Николь.

– Я могу упрекнуть тебя в недостатке здравого смысла. В определенном смысле Николь – пациентка, вероятно, она останется таковой до конца своей жизни. Поэтому в отсутствие Дика я несу за нее ответственность. – Он помолчал; иногда, чтобы поддразнить жену, он делал загадочную паузу, прежде чем сообщить ей новость. – Сегодня утром пришла телеграмма из Рима. У Дика был грипп, но завтра он выезжает домой.

Почувствовав облегчение, Кэте тем не менее продолжила гнуть свою линию, хотя теперь уже не так взволнованно:

– Мне кажется, Николь не так больна, как можно подумать, она просто использует свою болезнь как инструмент власти. Ей бы в кино сниматься, как твоей любимой Норме Тэлмадж, – об этом же мечтают все американки.

– Уж не ревнуешь ли ты меня к Норме Тэлмадж? К киноактрисе?!

– Просто я не люблю американцев. Они все себялюбцы, себялюбцы!

– А Дик тебе нравится?

– Да, его я люблю, – призналась она. – Но он не такой, как все они, он думает о других.

…Так же, как Норма Тэлмадж, заметил про себя Франц. Помимо того, что она красива, она наверняка еще и прекрасная, благородная женщина. Жаль, что ее вынуждают играть дурацкие роли. Не сомневаюсь, что Норма Тэлмадж – женщина, знакомство с которой может сделать честь любому.

Но Кэте уже забыла про Норму Тэлмадж, хотя как-то раз, когда они возвращались из Цюриха, где смотрели фильм с ее участием, она всю дорогу злилась из-за незримого присутствия этой женщины между ними.

– Дик женился на Николь из-за денег, – сказала она. – Дал слабину. Ты сам однажды на это намекнул.

– Не злобствуй.

– Ты прав, этого говорить не следовало. – Кэте пошла на попятную. – Как ты справедливо заметил, мы должны жить в мире, как птички в одном гнезде. Но я ничего не могу с собой поделать, когда Николь… когда Николь эдак отстраняется, даже дыхание как будто задерживает – словно от меня дурно пахнет!

В словах Кэте была доля правды. Почти всю работу по дому она делала сама и, будучи бережлива, одежды имела не много. Любая американская продавщица, каждый вечер стирающая одну из двух своих смен белья, уловила бы исходивший от Кэте едва заметный запах вчерашнего пота, вернее, даже не запах, а аммиачную память о вечности труда и тлена. Францу этот запах казался таким же естественным, как густой тяжелый дух волос Кэте, не будь его, ему бы его даже не хватало, но для Николь, с рождения ненавидевшей запах рук одевавшей ее няни, он был оскорбителен, и она с трудом его выносила.

– А дети! – продолжала Кэте. – Ей не нравится, когда их дети играют с нашими…

Но Францу это уже надоело.

– Придержи язык, – велел он. – Такие разговоры могут плохо сказаться на моей карьере. Ты забываешь, что, если бы не деньги Николь, не было бы у нас этой клиники. Пошли лучше завтракать.

Кэте поняла, что своей вспышкой перешла границу благоразумия, однако последнее замечание Франца напомнило ей о том, что у других американцев тоже водятся деньги, и неделю спустя она облекла свою неприязнь к Николь в иную, косвенную форму.

Поводом послужил обед, устроенный ими для Дайверов по случаю возвращения Дика. Едва за гостями закрылась дверь и шаги их смолкли на дорожке, как она сказала Францу:

– Ты видел синяки у него под глазами? Наверняка это следы какого-то дебоша!

– Не придумывай, – сказал Франц. – Дик мне все рассказал. Возвращаясь из Америки, он на корабле участвовал в боксерском поединке. На этих трансатлантических рейсах пассажиры-американцы часто от скуки устраивают боксерские матчи.

– И я должна в это поверить? – саркастически усмехнулась она. – Да он с трудом двигает одной рукой, а на виске у него еще не заживший шрам и видно, где были недавно сбриты волосы.

Франц таких деталей не заметил.

– Ну и как ты думаешь, – требовательно спросила Кэте, – подобные вещи способствуют хорошей репутации клиники? А вчера от него пахло перегаром, да и не только вчера, я уже несколько раз с тех пор, как он вернулся, замечала этот запах. – И понизив голос, чтобы подчеркнуть важность того, что собиралась сказать, она добавила: – Дик перестал быть серьезным человеком.

Франц передернул плечами, словно стряхивая эти настырные претензии, и одновременно кивком призвал ее подняться наверх. Когда они оказались в спальне, он повернулся к ней и твердо сказал:

– Дик, безусловно, очень серьезный человек и блестящий врач. Из всех тех, кто за последнее время получал ученую степень по невропатологии в Цюрихе, он – самый талантливый, мне до него ой как далеко.

– Постыдись, Франц!

– Но это правда – стыдно было бы этого не признать. В самых сложных случаях я всегда советуюсь с Диком. Его публикации по-прежнему являются эталонными в своей области – спроси в любой медицинской библиотеке. Большинство студентов уверены, что он англичанин, они даже представить себе не могут, что подобной доскональностью знания может обладать американец. – Он благодушно зевнул, доставая пижаму из-под подушки. – Кэте, я не понимаю, почему ты так на него взъелась – он ведь тебе нравился.

– Постыдись, Франц! – упрямо повторила Кэте. – Это ты – серьезный ученый, и работу всю делаешь тоже ты. Помнишь басню про зайца и черепаху? Так вот, по-моему, заяц почти выдохся.

– Ш-ш-ш!

– Нечего мне рот затыкать. То, что я говорю, – правда.

Открытой ладонью Франц решительно рубанул воздух.

– Все, хватит!

Разговор закончился в лучших традициях миролюбивых дискуссий: они обменялись мнениями. Кэте мысленно признала, что была не совсем справедлива в отношении Дика, которым всегда восхищалась и даже благоговела перед ним и который так ценил и понимал ее. Что же касается Франца, то не сразу, но со временем он проникся высказанной Кэте идеей и тоже перестал считать Дика серьезным человеком и ученым. Более того, он убедил себя в том, что никогда так и не думал.

II

Для Николь у Дика была заготовлена адаптированная версия его римских злоключений, согласно которой он самоотверженно бросился на защиту пьяного приятеля. В молчании Бейби Уоррен он мог не сомневаться, поскольку красочно описал ей катастрофические последствия, которые могут грозить Николь, узнай она правду. Однако все это было сущими пустяками по сравнению с тем отложенным воздействием, которое римский эпизод оказал на него самого.

Во искупление своей вины он так энергично набросился на работу, что Франц, мысленно уже решивший расстаться с ним, не мог найти ни малейшего повода для придирок. Никакая дружба, заслуживающая этого названия, не может быть в одночасье разрушена без болезненного разреза по живому, поэтому Франц мало-помалу убедил себя, что темп интеллектуальной и эмоциональной жизни Дика слишком высок, чтобы гармонировать с его собственным, при этом он с легкостью отмел тот факт, что прежде считал подобный контраст благотворным для их отношений и общего дела. На дешевый заказ сапожник без зазрения совести пускает низкопробные остатки прошлогодней кожи.

Только в мае Франц нашел-таки повод вбить первый клин. Однажды днем Дик вошел к нему в кабинет бледный, измученный и сказал:

– Все, ее больше нет.

– Умерла?

– Сердце не выдержало.

Дик обессиленно опустился в ближайшее кресло. Три ночи подряд он провел у постели страдавшей нервной экземой безвестной художницы, к которой очень привязался, формально – чтобы регулярно вводить ей адреналин, а на самом деле – чтобы в меру своих сил хоть слабым огоньком осветить ту непроглядную вечную тьму, в которую она погружалась.

Весьма прохладно посочувствовав ему, Франц поспешил высказать свое мнение:

– Это был нейросифилис. Никакие взятые нами пробы на реакцию Вассермана меня не переубедят. Спинномозговая жидкость…

– Да какая разница, – перебил его Дик. – Господи, не все ли теперь равно! Если она так тщательно оберегала свою тайну, что решила унести ее с собой в могилу, пусть так и будет.

– Вам нужно денек отдохнуть.

– Не беспокойтесь, отдохну.

Но Франц продолжал вбивать клин глубже; подняв голову от телеграммы, которую писал брату умершей, он поинтересовался:

– А может, вы предпочитаете небольшое путешествие?

– Не сейчас.

– Я не имею в виду отдых. Есть одно дело в Лозанне. Сегодня я все утро провисел на телефоне, разговаривал с одним чилийцем…

– Она была очень мужественной, – словно не слыша его, сказал Дик. – Ведь ее мучения длились так долго. – Франц сочувственно кивнул, и Дик очнулся от своих мыслей. – Простите, что прервал вас.

– Я подумал, что вам пошла бы на пользу смена обстановки. Дело в том, что этот чилиец никак не может уговорить сына приехать сюда и хочет, чтобы врач встретился с ним в Лозанне.

– А что за проблема? Алкоголизм? Гомосексуализм? Когда вы говорите Лозанна…

– Там всего понемногу.

– Хорошо, я съезжу. Пациент денежный?

– О да, думаю, весьма денежный. Побудьте там дня два-три и привезите парня сюда, если он нуждается в постоянном наблюдении. В любом случае не спешите, воспользуйтесь случаем и, чтобы отвлечься, сочетайте приятное с полезным.

Поспав часа два в поезде, Дик почувствовал себя бодрее и на встречу с сеньором Пардо-и-Сьюдад-Реаль отправился в хорошем настроении.

Подобные собеседования могли протекать по-разному. Зачастую бурная истерика кого-то из родственников была не менее интересна с клинической точки зрения, чем состояние самого больного. Именно так случилось и на этот раз: сеньор Пардо-и-Сьюдад-Реаль, красивый седой испанец с благородной осанкой и всеми атрибутами богатства и влиятельности, метался по своему номеру люкс в отеле «Труа монд» и, рассказывая о сыне, владел собой не лучше, чем пьяная женщина.

– Я испробовал все, что мог. Мой сын – порочный человек. Его совратили еще в Харроу, потом продолжили совращать в кембриджском Королевском колледже. Он неисправимо порочен. А теперь, когда он стал еще и пить, скрывать это все труднее и труднее, наша жизнь превратилась в непрекращающийся скандал. Чего я только не делал! С моим другом-врачом мы придумали план, и я отправил их вместе в путешествие по Испании. Каждый вечер мой друг делал Франсиско укол кантаридина, и они отправлялись в какой-нибудь приличный bordello. С неделю казалось, что это помогает, но потом все вернулось на круги своя. И в конце концов на прошлой неделе вот в этой самой комнате, вернее, в ванной – он указал рукой в сторону двери, – я заставил Франсиско раздеться до пояса и исхлестал его плеткой…

В полном изнеможении он рухнул на стул, и тогда заговорил Дик:

– Это было неразумно с вашей стороны. Да и поездка в Испанию тоже была бесполезна… – Он едва сдерживал разбиравший его смех: подобные любительские эксперименты не могли вызвать у уважающего себя врача ничего, кроме иронии! – Сеньор, должен вас предупредить, что в подобных случаях мы ничего не можем обещать заранее. Хотя с пьянством нам зачастую удается справиться – разумеется, только при содействии самого пациента. Но прежде всего я должен познакомиться с вашим сыном и, постаравшись завоевать его доверие, понять, как он сам относится к сложившейся ситуации.

…Красивый юноша лет двадцати, с которым он сидел на террасе, был насторожен.

– Мне важно знать, что вы сами думаете о сложившейся ситуации, – сказал Дик. – Не чувствуете ли вы, что она усугубляется? И не хотите ли что-нибудь предпринять для ее выправления?

– Пожалуй, – ответил Франсиско. – Никакой радости все это мне не доставляет.

– Как по-вашему, от чего вы больше страдаете – от пьянства или от анормальных склонностей?

– Думаю, пьянство – следствие этих склонностей. – Какое-то время он был серьезен, но потом на него внезапно накатил приступ безудержного веселья, и он расхохотался. – Да все это безнадежно, – сказал он сквозь смех. – Еще в Королевском колледже меня называли «Чилийской королевой». И эта поездка в Испанию… Единственным ее результатом стало то, что меня тошнит теперь от одного вида женщины.

Дик резко перебил его:

– Если вы с удовольствием барахтаетесь в этой грязи, я ничем не смогу вам помочь, это будет лишь пустой тратой времени.

– Нет-нет, давайте поговорим еще! С большинством других людей мне так противно разговаривать…

Определенная мужественность в этом парне, безусловно, была, но непримиримое сопротивление отцу придало ей извращенную форму. В его взгляде, очевидно, просвечивало то лукавое выражение, какое характерно для всех гомосексуалов, когда они говорят о своих пристрастиях.

– В лучшем случае вы обрекаете себя на унылое существование, чреватое тяжелыми последствиями и необходимостью скрывать свои склонности, – сказал Дик. – На это уйдет вся ваша жизнь, а на что бы то ни было достойное и полезное не останется ни времени, ни сил. Если вы хотите прямо смотреть миру в лицо, вам следует начать с того, чтобы научиться контролировать свои чувственные порывы и прежде всего бросить пить, потому что пьянство провоцирует их…

Все это он говорил исключительно для проформы, поскольку уже десять минут назад осознал, что пациент неизлечим. Они мило побеседовали еще около часа о родном доме молодого человека в Чили и о его жизненных устремлениях. Никогда еще Дик так близко не подходил к пониманию подобного характера не с профессиональной, а с житейской точки зрения. Ему стало ясно, что именно неотразимое обаяние Франсиско сделало для него возможным грубое нарушение общественной морали, а ведь Дик всегда считал обаяние самодостаточной ценностью – будь то безрассудное мужество несчастной, которая скончалась утром в клинике, или не лишенная изящества бравада, с которой этот пропащий юноша излагал старую как мир историю своего порока. Дик пытался раскладывать жизнь на части, достаточно мелкие, чтобы можно было хранить их в разных уголках памяти, потому что понимал: целое не всегда качественно равно сумме составляющих, и жизнь после тридцати можно охватить взглядом только по сегментам. Его любовь к Николь и к Розмари, его дружба с Эйбом Нортом, с Томми Барбаном в расколотой войной вселенной… Эти жизненные связи подводили людей так близко к нему, что формировали и его собственную личность – казалось, возникал лишь выбор: взять от них все или не брать ничего; как будто он был обречен до конца жизни нести в себе эго людей, с которыми когда-то встречался, которых когда-то любил, и полнота его собственного существования зависела только от полноты их существований. Было в этом что-то неизъяснимо печальное: так легко быть любимым – так трудно любить.

Пока он беседовал на террасе с юным Франсиско, в поле его зрения вплыл призрак из прошлого. Высокая зыбкая мужская фигура, отделившись от кустарника, нерешительно приблизилась к ним. Поначалу мужчина являл собой столь неприметно-скромную часть колеблющегося пейзажа, что Дик едва различал его. Но уже в следующий момент он встал и, рассеянно тряся руку пришельцу, мучительно пытался вспомнить его имя, думая про себя: «Господи, да я разворошил гнездо!»

– Доктор Дайвер, если не ошибаюсь?

– А вы, если не ошибаюсь, мистер… э-э-э… Дамфри?

– Да, Роял Дамфри. Однажды я имел удовольствие обедать в вашем очаровательном саду.

– Ну как же, как же, конечно. – Стараясь умерить восторг мистера Дамфри, Дик прибег к сухой хронологии: – Это было в тысяча девятьсот… двадцать четвертом или двадцать пятом…

Он намеренно не садился, однако Роял Дамфри, выглядевший поначалу таким робким, на поверку оказался не таким уж тюфяком; он весьма развязно и игриво заговорил с Франсиско, но тот, стыдясь собеседника, попробовал, так же как и Дик, отшить его.

– Доктор Дайвер, прежде чем вы уйдете, хочу вам сказать, что никогда не забуду вечер, проведенный в вашем саду, и то, какой любезный прием вы и ваша супруга нам тогда оказали. Для меня это осталось одним из лучших, счастливейших воспоминаний в жизни. Мне редко доводилось быть участником такого изысканного собрания.

Дик продолжал по-крабьи пятиться к ближайшей двери.

– Очень рад, что у вас остались такие приятные воспоминания. А теперь мне нужно повидаться с…

– Понимаю, – сочувственно подхватил Роял Дамфри. – Я слышал, он умирает.

– Кто умирает? – опешил Дик.

– Наверное, мне не следовало это говорить, но у нас с ним общий врач.

Дик воззрился на него в изумлении:

– О ком вы?

– О вашем тесте, разумеется… Вероятно, не стоило…

– О моем – о ком?

– Неужели я первый, кто…

– Вы хотите сказать, что отец моей жены здесь, в Лозанне?

– Ну да, я думал, вы знаете… и предположил, что именно поэтому вы здесь.

– Кто его лечит?

Дик нацарапал фамилию врача в блокноте, извинился и заспешил к телефону.

Доктор Данже согласился встретиться с доктором Дайвером безотлагательно.

В первый момент этот молодой врач из Женевы испугался, что может потерять выгодного пациента, но когда Дик заверил его в обратном, признался, что мистер Уоррен действительно при смерти.

– Ему всего пятьдесят, но его печень полностью утратила способность к регенерации; причина – алкоголизм.

– Он не поддается лечению?

– Организм уже не принимает ничего, кроме жидкостей. С моей точки зрения ему осталось дня три – от силы неделя.

– Его старшая дочь мисс Уоррен знает о его состоянии?

– Он изъявил желание, чтобы об этом не знал никто, кроме его слуги. Впрочем, я только сегодня утром счел необходимым поставить в известность его самого. Он страшно разволновался, хотя с самого начала болезни был настроен в духе религиозного смирения.

– Ну что ж, – задумчиво произнес Дик, – в любом случае семейные проблемы мне придется взять на себя. Но полагаю, родственники потребуют консилиума.

– Ваша воля.

– Не сомневаюсь, что выражу их общее мнение, если попрошу вас связаться с самым известным в здешних краях медицинским авторитетом – доктором Гербрюгге из Женевы.

– Я и сам о нем думал.

– Минимум день я еще пробуду здесь и непременно свяжусь с вами.

Вечером Дик посетил сеньора Пардо-и-Сьюдад-Реаль, чтобы изложить ему свои выводы.

– В Чили мы владеем крупными поместьями, – сказал старик. – Я мог бы доверить Франсиско управление ими или пристроить его к любому из дюжины своих парижских предприятий… – Он горестно покачал головой и стал расхаживать от окна к окну; снаружи моросил такой приятный весенний дождик, что даже лебеди не прятались от него. – Мой единственный сын! Неужели вы не можете положить его в клинику?

Испанец вдруг рухнул перед Диком на колени.

– Неужели вы не можете вылечить моего единственного сына? Я верю в вас, увезите его с собой, спасите его!

– Нельзя принудить человека лечиться по тем соображениям, которые вы упомянули. Я не стал бы этого делать, даже если бы мог.

Испанец встал.

– Простите, я не подумал… просто не знаю, что мне делать…

Спускаясь в вестибюль, Дик в лифте столкнулся с доктором Данже.

– А я уж собирался звонить вам в номер, – сказал тот. – Можем мы поговорить в каком-нибудь тихом месте, на террасе, например?

– Мистер Уоррен скончался? – спросил Дик.

– Нет, его состояние не изменилось. Консилиум состоится утром. А пока он хочет повидаться с дочерью – с вашей женой – и требует этого весьма настоятельно. Похоже, между ними случилась какая-то ссора…

– Да, все это мне известно.

Врачи задумчиво переглянулись.

– Может, вам поговорить с ним, прежде чем принять решение? – предложил Данже. – Его кончина будет милосердной – он просто тихо угаснет.

Сделав над собой усилие, Дик согласился:

– Хорошо, идемте.

Люкс, в котором тихо угасал Девре Уоррен, размерами не уступал номеру сеньора Пардо-и-Сьюдад-Реаль. В этом отеле было много апартаментов, где развалины-богачи, беглецы от правосудия, претенденты на троны аннексированных княжеств жили, поддерживая себя производными опия или барбитала, под неотвязно, как бубнящее радио, звучащие в голове непристойные мелодии былых грехов. Не то чтобы этот уголок Европы был как-то особо притягателен, но тут не задавали неудобных вопросов. Здесь пересекались пути тех, кто был привязан к частным лечебницам и туберкулезным санаториям в горах, и тех, кто перестал быть persona grata во Франции и Италии.

Спальня была затемнена. Монахиня с лицом святой сидела у постели мужчины, истончившимися бледными пальцами перебиравшего четки поверх белой простыни. Мужчина все еще был красив, и когда после ухода доктора Данже он заговорил с Диком, в его густом баритоне послышались отголоски былой личности.

– К концу жизни начинаешь многое понимать, доктор Дайвер. Только сейчас я по-настоящему осознал смысл случившегося.

Дик не перебивал его.

– Я был дурным человеком. Вам ли не знать, как мало у меня прав на то, чтобы последний раз увидеть Николь, но ведь Тот, кто выше всех нас, велит прощать и жалеть. – Четки выпали из ослабевшей руки и по глади постельного шелка соскользнули на пол. Дик поднял их и подал Уоррену. – Если бы я мог провести с Николь всего десять минут, я бы ушел из этого мира счастливым.

– Такое решение я не могу принять самостоятельно, – ответил Дик. – Николь слаба здоровьем. – На самом деле он уже все решил, но притворялся, будто колеблется. – Я могу спросить совета у своего коллеги и партнера.

– Хорошо, доктор, пусть будет так, как сочтет нужным ваш коллега. Позвольте сказать, что мой долг перед вами настолько велик, что…

Дик стремительно встал.

– Я поставлю вас в известность через доктора Данже.

Вернувшись к себе, он позвонил в клинику. Телефон долго молчал, потом на вызов ответила из дому Кэте.

– Мне нужно поговорить с Францем.

– Франц в горах. Я как раз собираюсь ехать к нему. Что-нибудь передать, Дик?

– Это насчет Николь… Ее отец умирает в Лозанне. Передайте Францу, что дело срочное, пусть найдет способ связаться со мной.

– Конечно.

– Скажите ему, что я буду у себя в номере с трех до пяти, а потом с семи до восьми, а после этого меня можно будет найти в ресторане.

За всеми этими расчетами времени он забыл предупредить, что Николь ничего говорить не следует, а когда спохватился, Кэте уже повесила трубку. Впрочем, он не сомневался, что она и сама сообразит.

…Пока Кэте поднималась в поезде по безлюдному склону, покрытому дикими цветами и продуваемому неведомо откуда берущимися местными ветрами, к горной базе, куда больных возили зимой на лыжные, а весной на пешие прогулки, осознанного намерения сообщать Николь о звонке Дика у нее не было. Но сойдя с поезда, она увидела Николь, игравшую с детьми и присматривавшую за тем, чтобы затеянная ими возня не переходила опасных границ. Приблизившись, она мягко положила руку ей на плечо.

– Как хорошо, что вы возите детей подышать горным воздухом, а летом надо бы еще поучить их плавать, – сказала она.

Разгоряченная игрой, Николь инстинктивно отдернула плечо, и это невольно получилось почти грубо. Рука Кэте неуклюже повисла в воздухе, и достойная сожаления реакция на обиду воспоследовала немедленно:

– Вы что, подумали, будто я собираюсь обнять вас? – сухо сказала Кэте. – Ничего подобного, просто я говорила с Диком по телефону, и мне стало жалко…

– С Диком что-то случилась? – всполошилась Николь.

Кэте уже поняла, что совершила ошибку, но исправить бестактность возможности не оставалось, и на взволнованные расспросы Николь «…почему вы сказали, что вам жалко? Чего вам жалко?» она только и нашла что ответить:

– С Диком ничего не случилось. Мне нужно поговорить с Францем.

– О Дике?!

На лице Николь читался ужас, повторившийся и в выражении лиц детей, стоявших рядом. Выбора у Кэте не оставалось.

– Ваш отец болен. Он в Лозанне, и Дик хочет посоветоваться об этом с Францем.

– Что-то серьезное? – тревожно спросила Николь как раз в тот момент, когда со свойственным большинству врачей выражением вежливого участия на лице к ним подошел Франц. Кэте с облегчением перевалила на него остальную тяжесть разговора, но сделанного было не исправить.

– Я еду в Лозанну, – решительно заявила Николь.

– Не торопитесь, – попробовал отговорить ее Франц. – Не думаю, что это разумно. Позвольте мне сначала переговорить с Диком по телефону.

– Тогда я пропущу поезд, идущий вниз, – возразила она, – а соответственно, и трехчасовой цюрихский поезд! Если мой отец умирает, я должна… – Она запнулась, боясь высказать вслух то, о чем подумала. – Я должна ехать, и мне надо спешить, чтобы не опоздать на поезд. – Все это она произнесла уже на бегу, направляясь к цепочке одинаковых вагонов во главе с пыхтящим паровозом, венчавшим голую вершину клубами пара. – Если будете говорить с Диком, скажите ему, что я еду, Франц! – бросила она через плечо.

…Дик сидел и читал «Нью-Йорк геральд», когда в комнату ласточкой впорхнула монахиня и одновременно раздался телефонный звонок.

– Он умер? – с надеждой спросил у монахини Дик.

– Monsieur, il est parti, он исчез.

– Что-что?!

– Il est partie. И слуга его исчез, и вещи тоже!

Это было невероятно. Чтобы человек в его состоянии встал и уехал?..

Дик снял трубку – это был Франц.

– Но зачем же было говорить Николь?! – возмутился он.

– Это Кэте. Не нарочно, так получилось.

– Я сам виноват. Никогда нельзя ничего рассказывать женщине раньше срока. Конечно, я встречу Николь… Послушайте, Франц, тем временем здесь случилось такое, во что невозможно поверить: старик встал с одра и пропал…

– Упал? Кто упал? Я не понял.

– Я сказал: пропал. Старик Уоррен… он уехал!

– Ну и что?

– Да ведь он же умирал от общего истощения организма… и вдруг встал и уехал… к себе в Чикаго, полагаю… Не знаю, вот здесь его сиделка… Да не знаю я, Франц, сам только что услышал… Перезвоните мне попозже.

Не менее двух часов он потратил на то, чтобы отследить передвижения Уоррена. Оказалось, что больной улучил момент, когда дневная сиделка передавала смену ночной, улизнул в бар, где хватил четыре порции виски, потом расплатился по счету тысячедолларовой банкнотой, велев портье прислать сдачу по почте, и отбыл – предположительно в Америку. Предпринятая Диком и Данже в последнюю минуту попытка перехватить его на вокзале привела лишь к тому, что Дик разминулся с Николь. Когда они встретились в вестибюле отеля, она показалась ему неожиданно утомленной, а при виде ее плотно сжатых губ у него упало сердце.

– Как отец? – спросила она.

– Гораздо лучше. Похоже, у него остался еще большой запас сил. – Он замялся, раздумывая, как бы поделикатней сообщить ей о случившемся. – Настолько большой, что он встал и уехал.

Дику нужно было выпить, поскольку из-за погони он пропустил обеденный час, поэтому, вконец озадаченный, он повел ее в бар. Когда они устроились в кожаных креслах, Дик заказал виски с содовой и пиво и продолжил:

– Врач, лечивший его, то ли поставил неверный диагноз, то ли ошибся в прогнозах… У меня даже не было еще времени подумать об этом.

– Значит, он уехал?

– Да, сел на вечерний поезд до Парижа.

Они замолчали. От Николь веяло безысходно трагическим равнодушием.

– Видно, сработал инстинкт, – сказал наконец Дик. – Он в самом деле умирал, но волевым усилием напряг все ресурсы организма. Он не первый, кому удалось отойти от смертного одра. Это, знаешь, как старые часы: встряхнешь их – и они по привычке снова начинают идти. Вот и твой отец…

– Не надо, – перебила она.

– Страх послужил ему горючим, – продолжил тем не менее Дик. – Испугался – и это придало ему сил. Увидишь, он еще доживет до девяноста лет…

– Пожалуйста, больше ничего не говори, – сказала она. – Прошу тебя – я этого не вынесу.

– Как хочешь. Кстати, дьяволенок, из-за которого я сюда приехал, безнадежен, так что мы можем завтра же вернуться домой.

– Не понимаю, зачем ты… зачем тебе все это было нужно?! – взорвалась она.

– Не понимаешь? Иногда я и сам не понимаю.

Она накрыла руками его ладони.

– О, Дик, прости – у меня просто вырвалось.

Кто-то принес в бар патефон, и они еще некоторое время просто сидели молча и слушали «Свадьбу раскрашенной куклы».

III

Неделю спустя, остановившись у регистратуры, чтобы забрать почту, Дик услышал какой-то шум снаружи: это покидал клинику пациент Фон Кон Моррис. Его родители, австралийцы, сердито запихивали вещи в огромный лимузин; рядом стоял доктор Ладислау и безуспешно пытался что-то возражать воинственно жестикулировавшему Моррису-старшему. Сам молодой человек с циничной ухмылкой со стороны наблюдал за подготовкой к своей эвакуации.

– Не слишком ли вы торопитесь, мистер Моррис? – спросил Дик, подходя к машине.

Увидев Дика, мистер Моррис вскипел, его испещренное красными прожилками лицо вспыхнуло в тон таким же красным клеткам пиджака, потом побледнело и вспыхнуло вновь, словно кто-то включал и выключал в нем электричество. Он надвинулся на Дика, как будто собирался его ударить.

– Нам давно пора было уехать отсюда, нам и всем остальным, – воскликнул он, остановился, чтобы перевести дух, и продолжил: – Давно пора, доктор Дайвер. Давно!

– Может быть, поговорим у меня в кабинете? – предложил Дик.

– Ну уж нет! Поговорить-то мы еще поговорим, но ни с вами, ни с вашим заведением я больше не желаю иметь никаких дел. – Он потряс пальцем перед лицом Дика. – Я только что сказал вон тому доктору, что мы тут лишь зря потратили время и деньги.

Доктор Ладислау по-славянски уклончиво изобразил вялое несогласие неопределенным движением плеч. Дику Ладислау никогда не нравился. Умудрившись все же увлечь возбужденного австралийца на дорожку, ведущую к административному корпусу, он попытался уговорить его войти, но тот решительно тряхнул головой.

– Именно вы-то мне и были нужны, доктор Дайвер, да – вы. Я обратился к доктору Ладислау лишь потому, что вас нигде не могли найти, и доктор Грегоровиус вернется не раньше вечера, а ждать я не собираюсь. Нет, сэр! Ни минуты здесь не останусь после того, как сын рассказал мне правду.

Он грозно надвинулся на Дика, который свободно опустил руки, чтобы быть готовым оттолкнуть его, если понадобится.

– Я поместил сюда своего сына, чтобы его вылечили от алкоголизма, а он рассказал нам, что от вас самого пахло алкоголем. Вот так, сэр! – Он быстро втянул носом воздух, но явно ничего не учуял. – И не один, а два раза. Ни я, ни моя супруга никогда в жизни не брали в рот спиртного, и мы отдали Фон Кона на ваше попечение, чтобы излечить его, а он дважды за один месяц почувствовал, как от вас пахнет вином! И это вы называете лечением?!

Дик колебался: Моррис вполне был способен учинить скандал прямо здесь, на дорожке.

– В конце концов, мистер Моррис, – все же сказал он, – никто вокруг не обязан отказываться от своих привычек, только потому, что ваш сын…

– Но вы же врач, черт возьми! – гневно воскликнул Моррис. – Когда какой-нибудь работяга лакает свое пиво, это плохо, но это его дело, но вы-то призваны лечить от…

– Ну, это, пожалуй, уж слишком, – перебил его Дик. – Ваш сын поступил к нам с диагнозом клептомания.

– Да, но откуда она взялась? – Теперь Моррис почти кричал. – Из-за пьянства, потому что пил по-черному. Вы знаете, что значит пить по-черному? Это когда кругом наступает чернота! Мой собственный дядя из-за этого угодил на виселицу, да будет вам известно. И вот я помещаю сына в лечебницу, а там от доктора разит спиртным!

– Я вынужден просить вас покинуть клинику.

– Просить? Меня? Да мы уже сами уезжаем!

– Будь вы чуть более воздержанны, мы бы могли сообщить вам результаты, которые дало к настоящему времени лечение. Но разумеется, при том отношении, которое вы продемонстрировали, дальнейшее пребывание вашего сына в клинике исключено.

– И вы смеете говорить мне о воздержанности?

Дик окликнул доктора Ладислау и, когда тот подошел, сказал ему:

– Не сочтите за труд, доктор, от нашего имени проводить пациента и его родственников.

Едва кивнув Моррису, он прошел к себе в кабинет, закрыл дверь и неподвижно замер, ожидая, когда они уедут – грубияны-родители и их хилый отпрыск-дегенерат. Нетрудно было предсказать, что семейка исколесит всю Европу, устрашая приличных людей своим беспробудным невежеством и бездонным кошельком. Когда караван исчез из виду, Дика гораздо больше занимал вопрос, насколько он действительно спровоцировал этот скандал. Он пил красное сухое вино за обедом и ужином, ублажал себя бокалом – чаще всего горячего рома – перед сном и иногда пропускал стаканчик джина среди дня – джин почти не оставляет запаха. В среднем получалось полпинты спиртного за день – многовато для его организма.

Преодолев соблазн самооправдания, он сел за стол и в качестве рецепта самому себе составил режим, согласно которому сокращал дневную дозу спиртного вдвое. От врачей, шоферов и протестантских священников – в отличие от художников, маклеров и кавалерийских офицеров – никогда не должно пахнуть алкоголем, но винил себя Дик только в неосторожности. Однако оказалось, что инцидент еще далеко не исчерпан, и это выяснилось уже полчаса спустя, когда Франц, взбодренный после двухнедельного отдыха в Альпах, вернулся в клинику, так соскучившись по работе, что погрузился в нее прежде, чем дошел до своего кабинета. Дик ждал его перед входом.

– Ну, как там Эверест?

– Напрасно шутите, при том, какие восхождения мы совершали, могли бы покорить и Эверест. Это уже приходило нам в голову. А как тут дела? Как поживают моя Кэте и ваша Николь?

– Дома и у вас, и у меня все в порядке. Но вот в клинике, Франц, сегодня утром произошла мерзейшая сцена.

– Как? Что случилось?

Пока Франц звонил домой по телефону, Дик бродил по его кабинету, а когда тот положил трубку, сказал:

– Родители Морриса забрали его из клиники – причем со скандалом.

Жизнерадостное выражение сползло с лица Франца.

– Я уже знаю, что он уехал – встретил по дороге Ладислау.

– И что он вам сообщил?

– Только то, что Моррис уехал и что подробнее все расскажете вы. Так что же случилось?

– Как обычно, несуразные претензии.

– Мальчишка-то был гнусный.

– Да уж, без анестезии лучше не приближаться, – согласился Дик. – Так или иначе, до того как я к ним вышел, его отец уже заставил Ладислау трепетать перед ним, как туземца перед колонизатором. Кстати, насчет Ладислау, Франц. Нужен ли он нам? Я бы сказал – нет, какой-то он недотепистый, ни с чем не может справиться.

Дик балансировал на грани правды, и это отступление ему было нужно, чтобы расчистить пространство для заключительного маневра. Франц, так и не сняв дорожного плаща и перчаток, сидел на краю стола.

– Одна из жалоб мальчишки, изложенных отцу, состояла в том, что ваш уважаемый соратник – пьяница. Старик – фанатичный поборник трезвости, а сынок вроде бы обнаружил на мне следы vin-du-pays[61].

Франц задумчиво выпятил нижнюю губу.

– Давайте вы подробно все мне расскажете позднее, – сказал он наконец.

– Зачем же откладывать? – возразил Дик. – Вы знаете, что я – последний человек, которого можно обвинить в злоупотреблении алкоголем. – Они сверкнули взглядами друг на друга, глаза в глаза. – Ладислау до моего появления позволил этому типу так разойтись, что мне оставалось лишь защищаться. Можете себе представить, как трудно было это делать в ситуации, когда в любой момент поблизости могли оказаться пациенты!

Франц снял перчатки и плащ, подошел к двери, открыл ее и сказал секретарю:

– Проследите, чтобы нас не беспокоили.

После этого он вернулся к своему длинному столу и стал машинально перебирать почту, используя это занятие как предлог, чтобы дать себе время натянуть на лицо маску, соответствующую тому, что он собирался сказать.

– Дик, я отлично знаю, что вы человек сдержанный и уравновешенный, хотя в отношении употребления алкоголя наши мнения совпадают и не полностью. Но пришло время сказать откровенно: уже несколько раз я замечал, что вы позволяете себе выпивать в весьма неурочное время. Так что в претензиях Морриса какая-то доля правды есть. Почему бы вам не взять отпуск еще раз и не попробовать устроить себе пост?

– Лучше уж постриг – временные меры проблему не решат, – саркастически отозвался Дик.

Оба были раздражены, Франц – тем, что его благостное возвращение оказалось смазанным и испорченным.

– Дик, вам иногда изменяет здравый смысл.

– Никогда не мог понять, что означает здравый смысл в применении к сложным проблемам, – это все равно что сказать, будто врач широкого профиля может сделать операцию лучше, чем хирург-специалист.

Дику стала нестерпимо отвратительна вся эта ситуация. Объяснять, ставить заплаты на прорехи – не в том они уже возрасте, чтобы этим заниматься, лучше уж продолжать жить под надтреснутый звук эха старой истины, звучащий в ушах.

– Дальше у нас с вами дело не пойдет, – вдруг сказал он.

– Ну что ж, мне и самому это приходило в голову, – признался Франц. – Душой вы уже не с нами, Дик.

– Знаю. И хочу выйти из дела. Мы могли бы выработать соглашение о поэтапном изъятии из него денег Николь.

– Об этом я тоже думал, Дик, потому что предвидел такой оборот событий. У меня есть на примете другой компаньон, так что к концу года я скорее всего смогу вернуть вам все деньги.

Дик сам не ожидал, что так внезапно примет решение, и не был готов к тому, что Франц с такой готовностью согласится на разрыв, однако испытал облегчение. С каким-то даже губительным куражом он давно ощущал, как этические устои его профессии, расплываясь, превращаются в некую безжизненную массу.

IV

Дайверам предстояло вернуться на Ривьеру, которая считалась их домом. Вилла «Диана» снова была сдана на лето, поэтому время, остающееся до возвращения, они делили между немецкими водными курортами и французскими соборными городками, где в течение нескольких первых дней всегда бывали счастливы. Дик кое-что пописывал, впрочем, без какой бы то ни было системы. То был один из периодов жизни, которые можно назвать периодами ожидания, – не связанного ни со здоровьем Николь, которое благодаря путешествию, похоже, укрепилось, ни с новой работой – просто ожидания. Единственным, что придавало ему смысл, были дети.

По мере того как они подрастали – теперь Ланье было одиннадцать, Топси девять, – Дику они становились все более интересны. Он сумел установить тесную связь с ними в обход домашних воспитателей и в общении исповедовал тот принцип, что ни чрезмерная строгость, ни боязнь проявить чрезмерную строгость не заменят долгого внимательного наблюдения, контроля, взвешенности в отношениях и тщательного осмысления итогов – все это ради достижения конечной цели: до определенной степени воспитать у ребенка чувство долга. Он узнал своих детей гораздо лучше, чем знала их Николь, и в приподнятом настроении, взбодренный винами разных стран, подолгу разговаривал и играл с ними. Они обладали тем мечтательным, чуть печальным обаянием, которое свойственно детям, сызмальства научившимся не плакать и не смеяться слишком невоздержанно; у них явно не было склонности к крайним проявлениям чувств, и поэтому они с легкостью воспринимали несложные требования регламентации поведения и умели радоваться простым дозволенным удовольствиям. Они жили в той ровной теноровой тональности, которая принята в почтенных старых семьях западного мира, и учились скорее на том, что можно, чем на том, чего нельзя. Дик, например, считал, что обязательное умение молчать как ничто иное способствует развитию наблюдательности.

Ланье был мальчиком сверхъестественной любознательности, объект которой никогда нельзя было предугадать. «Папа, а сколько шпицев потребовалось бы, чтобы победить льва?» – подобными вопросами он постоянно огорошивал Дика. С Топси было проще. В свои девять лет она была беленькая, легкая, изящно сложенная, как Николь, и Дика это до недавнего времени даже немного беспокоило, но очень скоро она стала такой же крепышкой, как любой американский ребенок. Дик был доволен обоими, но открыто не хвалил – лишь молча давал им это понять. Нарушать правила хорошего поведения им не разрешалось никогда. «Либо ты усваиваешь правила приличий дома, – говаривал Дик, – либо жизнь вбивает их в тебя кнутом, и это может быть очень больно. Какая разница, будет меня Топси обожать или нет? Я ведь ее не в жены себе готовлю».

Еще одной особенностью, коей оказались отмечены то лето и та осень, было изобилие денег. Благодаря продаже доли в клинике и успешному ходу дел в Америке денег было столько, что трата их и распоряжение сделанными покупками превратились в отдельное занятие. Роскошь, с какой путешествовали Дайверы, была поистине феерической.

Вот, например, поезд медленно останавливается у вокзального перрона в Байонне, где они собираются провести в гостях две недели. Сборы в спальном вагоне начались еще на итальянской границе. Горничная гувернантки и горничная мадам Дайвер пришли из своего второго класса, чтобы помочь с вещами и с собаками. На мадемуазель Беллуа возложена ответственность за ручную кладь, силихем-терьеры поручены заботам одной горничной, пара пекинесов – другой. Отнюдь не обязательно, что женщина столь плотно окружает себя атрибутами повседневной жизни из духовной скудости, иногда это является свидетельством переизбытка интересов, и Николь, если не считать периодов обострения болезни, прекрасно со всем этим справлялась. Взять хотя бы невероятное количество вещей: на этот раз из багажного вагона выгружают четыре дорожных шкафа с одеждой, сундук с обувью, три кофра со шляпами и еще две отдельные шляпные коробки, штабель чемоданов прислуги, портативный картотечный шкаф, дорожную аптечку, спиртовую лампу в футляре, баул с принадлежностями для пикника, четыре теннисные ракетки в чехлах с приспособлениями для натягивания струн, патефон и пишущую машинку. Кроме того, на площадку, зарезервированную под багаж семьи и ее свиты, выставляют десятка два саквояжей, сумок и пакетов; каждое место вплоть до чехла для тростей пронумеровано и помечено биркой. Таким образом, при разгрузке на любой станции все можно проверить за несколько минут по двум всегда лежащим у Николь в сумке реестрам, написанным на дощечках в металлической окантовке, «на крупный багаж» и «на мелкий багаж»: это – в камеру хранения, это – с собой. Такую систему Николь выработала еще девочкой, когда путешествовала с болезненной матерью. Эта система напоминала систему учета, которая принята у полковых интендантов, обязанных заботиться о пропитании и экипировке трех тысяч солдат.

Сами Дайверы и их сопровождение стайкой вышли из вагона, окунувшись в ранние сумерки, сгущавшиеся над долиной. Жители окрестных деревень взирали на их высадку с таким же изумлением, с каким за сто лет до того их предки, должно быть, наблюдали за странствиями лорда Байрона по Италии. Дайверов принимала графиня ди Мингетти, бывшая Мэри Норт. Ее странствия, начавшиеся в каморке над обойной мастерской в Ньюарке, закончились фантастическим браком.

Титул графа ди Мингетти был пожалован ее мужу папой римским, а его богатство проистекало из марганцевых рудников Юго-Западной Азии, владельцем и управляющим которых он являлся. Кожа у него была недостаточно светлой даже для того, чтобы претендовать на место в пульмановском вагоне южнее линии Мэйсон – Диксон; он вел свое происхождение от какого-то из племен кабило-берберо-сабейско-индийского пояса, который тянется вдоль Северной Африки и Азии, их европейцы предпочитают полукровкам, коими кишат портовые города.

Когда эти два царственных семейства, одно – представлявшее Восток, другое – Запад, сошлись лицом к лицу на вокзальном перроне, дайверовский размах показался суровой простотой первых покорителей Дикого Запада по сравнению с восточным великолепием ди Мингетти. Хозяев сопровождали мажордом-итальянец с жезлом в руке, четверо вассалов-мотоциклистов в тюрбанах и две дамы с лицами, наполовину скрытыми под вуалью, которые почтительно держались чуть позади Мэри и приветствовали Николь замысловатым восточным поклоном, совершенно ее ошеломившим.

Самой Мэри, так же как Дайверам, подобная церемония казалась чуточку комичной, о чем свидетельствовала виновато-снисходительная усмешка графини, но голос, когда она представляла гостям своего мужа со всеми его азиатскими регалиями, звучал гордо и почтительно.

Переодеваясь к обеду в отведенных им апартаментах, Дик и Николь обменивались притворно-благоговейными гримасами: богатство, претендующее на то, чтобы казаться демократичным, вдали от людских глаз делало вид, будто ему претит богатство, столь вульгарно выставляющее себя напоказ.

– Малышка Мэри Норт точно знает, чего хочет, – бреясь, пробормотал Дик сквозь мыльную пену. – Эйб научил ее всему, и теперь она замужем за Буддой. Если Европа когда-нибудь станет большевистской, она выйдет за Сталина.

Николь, подняв голову от несессера, строго отозвалась:

– Следи за своим языком, Дик. – И, не выдержав, рассмеялась: – Но вообще-то они великолепны. Так и видишь, как при их появлении военный флот салютует им из всех орудий, а Мэри при посещении Лондона подают королевский экипаж.

– Ладно, послежу, – согласился Дик и крикнул, услышав, что Николь, открыв дверь, просит кого-то принести ей булавки: – А мне – стаканчик виски, если можно, а то что-то у меня от горного воздуха голова кружится!

– Сейчас принесет, – сказала ему Николь через закрытую дверь ванной. – Это была одна из тех див, что встречали нас на станции. Теперь без вуали.

– Мэри что-нибудь рассказала тебе о своей жизни? – спросил он.

– Почти ничего. Ее больше интересовала великосветская жизнь. Она забросала меня вопросами о моей генеалогии и тому подобном, будто я в этом что-то смыслю. Но похоже, у ее супруга есть двое весьма смуглых детишек от другого брака, причем один из них страдает какой-то азиатской болезнью, которую здесь не могут диагностировать. Нужно предупредить наших, чтобы остерегались. Конечно, будет неудобно – Мэри непременно заметит. – Она тревожно нахмурилась.

– Заметит, но поймет, – успокоил ее Дик. – А может, больного ребенка и не спускают с постели.

За обедом Дик поддерживал беседу с Оссейном, который, как оказалось, учился в частной английской школе. Тот интересовался деятельностью биржи и Голливудом, и Дик, подстегивая воображение шампанским, рассказывал ему нелепые сказки.

– Миллиарды? – изумлялся Оссейн.

– Триллионы, – заверял его Дик.

– Я даже не представлял себе…

– Ну, может быть, миллионы, – уступал Дик. – И каждому гостю в отеле предоставляется гарем… во всяком случае нечто, сопоставимое с гаремом.

– Даже если он не актер и не режиссер?

– Да будь он кто угодно – хоть простой коммивояжер. Мне самому тоже прислали с дюжину кандидаток, но Николь этого не потерпела.

Когда они снова оказались в своих апартаментах, Николь упрекнула его:

– К чему было столько пить? И зачем при нем употреблять слово «дикий»?

– Прости, я хотел сказать «тихий», просто с языка сорвалось.

– Дик, это совсем на тебя не похоже.

– Еще раз – извини. Я действительно теперь не очень похож на себя.

Той ночью, когда Дик открыл окно в ванной, выходившее на узкий, как труба, и серый, словно крысиная шкура, двор замка ди Мингетти, его оглашала непривычная заунывная мелодия, печальная, как звуки флейты. Два мужских голоса пели на каком-то восточном наречии, изобиловавшем гортанными звуками. Дик свесился через подоконник, однако никого не увидел; в напеве явно был некий религиозный смысл, и ему, усталому и опустошенному, захотелось, чтобы эти двое помолились и за него, но чего именно просить у Бога, он не знал – разве только того, чтобы не сгинуть во все более грозно накатывавшей на него безысходной тоске.

На следующий день в редком лесу, покрывавшем склон горы, для них устроили охоту на каких-то костлявых птиц – бедных родственниц куропатки. Процедура неубедительно имитировала церемониал английской охоты с кучей неумелых загонщиков – чтобы никого из них не подстрелить ненароком, Дик бил только влет.

По возвращении они застали Ланье в их гостиной.

– Папа, ты велел сразу же сказать тебе, если мы окажемся где-нибудь вблизи больного мальчика…

Николь насторожилась.

– …так вот, мама, – продолжил Ланье, обернувшись уже к матери, – этот мальчик каждый вечер принимает ванну, сегодня он принимал ее как раз до меня, и мне пришлось мыться в той же воде, она была грязная.

– Что-что?!

– Я видел, как Тони вынули из нее, и сразу позвали меня, и вода была грязной.

– И ты… ты сел в нее?

– Да, мама.

– О Господи! – воскликнула Николь, повернувшись к Дику.

– А почему Люсьена не приготовила тебе свежую ванну?

– Она не умеет. Тут какая-то дурацкая горелка – вспыхивает сама собой, вчера Люсьена обожгла руку и теперь боится ее трогать, поэтому одна из тех двух женщин…

– Немедленно ступай в нашу ванную и вымойся как следует.

– Только не говорите, что это я вам рассказал, – попросил Ланье уже с порога ванной комнаты.

Дик отправился за ним и ополоснул ванну дезинфицирующей жидкостью, потом, выйдя и закрыв дверь, сказал Николь:

– Нужно либо поговорить с Мэри, либо – лучше – уезжать.

Николь согласно кивнула, и он продолжил:

– Почему-то людям кажется, что их дети всегда чище других и что их болезни менее заразны.

Он подошел к сервировочному столику, налил себе вина из графина и принялся свирепо хрустеть печеньем в такт льющейся в ванну воде.

– Скажи Люсьене, чтобы научилась управляться с горелкой… – посоветовал он.

В этот момент в дверях появилась та самая женщина-азиатка:

– Графиня… – начала она по-итальянски.

Дик кивком пригласил ее войти и закрыл дверь.

– Как там больной малыш, ему лучше? – любезно поинтересовался он.

– Да, лучше, но сыпь никак не проходит.

– Это плохо – мне очень жаль. Но видите ли, наших детей нельзя купать в той же воде, в которой купали его. Ни в коем случае. Уверен, ваша хозяйка очень рассердится, если узнает, что вы так поступили.

– Я?! – Женщину словно молнией пронзило. – Да что вы! Я просто увидела, что ваша горничная не умеет обращаться с горелкой, и помогла ей пустить воду.

– Но после больного ребенка вы должны были сначала спустить грязную воду и хорошенько вымыть ванну.

– Я?!

Задыхаясь, женщина набрала полную грудь воздуха, судорожно всхлипнула и бросилась прочь из комнаты.

– Нечего за наш счет осваивать нормы западной цивилизации, – угрюмо сказал Дик.

Тем вечером за обедом он окончательно убедился, что их визит придется прервать раньше времени: Оссейн, похоже, даже о собственной стране не мог рассказать ничего более интересного, чем то, что в ней много гор, а в горах – много коз и пастухов, их пасущих. Этот молодой человек был более чем сдержан, чтобы разговорить его, требовалось приложить немало душевных сил, которые Дик теперь берег для семьи. Вскоре после обеда Оссейн покинул Мэри и Дайверов, но их былая близость уже дала трещину – между ними пролегло неспокойное поле социальной битвы, на котором Мэри собиралась закрепить свою победу. Дик явно обрадовался, когда в половине десятого Мэри принесли записку и она, прочтя ее, встала.

– Прошу меня извинить, – сказала она, – но муж уезжает по непредвиденным делам, и я должна его проводить.

На следующее утро, не успела выйти служанка, которая принесла кофе, в спальню ворвалась Мэри. В отличие от Дайверов она была полностью одета и, видимо, уже давно на ногах. Ее лицо искажала гримаса едва сдерживаемого гнева.

– Что это за история о том, будто Ланье искупали в грязной ванне?

Дик попытался возразить, но она оборвала его:

– И как вы посмели приказывать сестре моего мужа чистить ванну?

Сверкая взглядом, она возвышалась над ними, сидевшими в постели с подносами на коленях, словно беспомощные болванчики.

– Его сестре ?! – воскликнули они одновременно.

– Да, вы сказали одной из его сестер, что она якобы должна чистить ванну!

– Мы не… – в унисон произнесли они звенящими голосами. – Я разговаривал с какой-то служанкой… – закончил Дик.

– Вы разговаривали с сестрой Оссейна.

– Я думал, что это две служанки, – только и мог вымолвить Дик.

– Вам ведь было сказано, что они – гимадун.

– Кто? – Дик надел халат и встал с кровати.

– Я еще позавчера перед началом музыкального вечера объяснила вам это, только не говорите мне, что вы ничего не поняли, поскольку выпили лишнего.

– Так это вы о них толковали? Я пропустил начало и не связал… Мэри, мы как-то не думали, что речь идет о них. Ну что ж, единственное, что мы можем сделать, – это пойти и принести ей свои извинения.

– Пойти и принести извинения! Я же объясняла вам, что когда старший член семьи… когда старший представитель рода женится, то две старшие сестры становятся гимадун, то есть посвящают себя его жене, делаются ее наперсницами.

– И поэтому Оссейн вчера вечером покинул дом?

Поколебавшись, Мэри кивнула.

– Иначе нельзя было, они все уехали. Так повелевает долг чести.

Теперь уже и Николь вскочила с постели и начала одеваться. Мэри между тем продолжала:

– Так что же это все-таки за история насчет грязной воды? В этом доме ничего подобного просто не могло случиться! Давайте позовем Ланье и расспросим его.

Дик сел на край кровати, незаметно сделав знак Николь взять дальнейший разговор на себя. Тем временем Мэри, отворив дверь в коридор, отдавала кому-то распоряжения по-итальянски.

– Постойте, – сказала ей Николь. – Я этого не допущу.

– Вы бросили нам обвинение, – ответила Мэри тоном, каким она никогда прежде не позволяла себе говорить с Николь, – и я имею право разобраться.

– Я не позволю впутывать в это ребенка, – заявила Николь, натягивая на себя платье так решительно, словно это была рыцарская кольчуга.

– Не спорь, – сказал Дик. – Пусть приведут Ланье – и мы уладим этот банный казус, чем бы он ни был – правдой или выдумкой.

Ланье, полуодетый, еще не окончательно очнувшийся ото сна, таращился на сердитые лица взрослых.

– Послушай, Ланье, – требовательно обратилась к нему Мэри, – с чего ты взял, что тебя купали в уже использованной воде?

– Отвечай, – велел Дик.

– Просто она была грязной.

– А разве ты не слышал из своей комнаты, как в ванну снова льется вода, ведь твоя комната находится рядом, за стеной?

Ланье признавал такую возможность, однако стоял на своем: вода была грязной. Он был немного напуган, но постарался предвосхитить дальнейший ход разговора.

– Она не могла бежать, потому что…

Ему не дали продолжить.

– Почему же не могла?

Мальчик стоял посреди комнаты в своем маленьком халате, вызывая жалость родителей и нарастающее раздражение Мэри.

– Вода была грязная, потому что в ней плавала мыльная пена.

– Если ты в чем-то не уверен, не надо… – начала Мэри, но Николь перебила ее:

– Хватит, Мэри. Раз в воде плавала мыльная пена, логично было предположить, что она грязная. Отец велел Ланье немедленно прийти и сказать, если…

– В воде не могло быть грязной пены.

Ланье укоризненно взглянул на отца, который предал его. Николь развернула сына за плечи и отослала из комнаты. Дик разрядил атмосферу, рассмеявшись. И словно этот смех напомнил ей о прошлом, Мэри вдруг поняла, насколько отдалилась она от бывших друзей.

– Вот всегда так с детьми, – сказала она примирительно. По мере того как накатывали воспоминания, ей все больше становилось не по себе. – Только не вздумайте уезжать, – добавила она, – Оссейну все равно нужно было отправиться по делам. В конце концов, вы – мои гости, и случившаяся бестактность была просто недоразумением.

Но Дика такая обтекаемость суждения и особенно слово «бестактность» только больше разозлили. Отвернувшись, он принялся собирать вещи, бросив лишь:

– Мне очень неловко перед этими молодыми дамами. Я хотел бы принести свои извинения той, которую невольно обидел.

– Если бы вы только внимательней слушали меня тогда, сидя у рояля!

– Но вы стали такой скучной, Мэри. Я слушал вас сколько мог.

– Помолчи! – предостерегла мужа Николь.

– Я возвращаю ему его комплимент, – злобно вспыхнула Мэри. – Прощайте, Николь. – И она стремительно вышла.

После этого вопрос о проводах уже не стоял; их отъезд организовал мажордом. Дик написал формальные письма с извинениями и благодарностями Оссейну и его сестрам. Конечно, им ничего не оставалось кроме как уехать, но у всех, особенно у Ланье, остался нехороший осадок на душе.

– А я все равно считаю, – уже в поезде не сдавался мальчик, – что вода была грязной.

– Довольно, – прервал его отец. – Лучше забудь об этом, если не хочешь, чтобы я с тобой развелся. Ты разве не знаешь, что во Франции приняли новый закон, по которому родители могут разводиться с детьми?

Ланье разразился веселым смехом, и Дайверы снова почувствовали себя единым целым. Интересно, долго ли еще такое будет возможно, подумал Дик.

V

Николь подошла к окну и перегнулась через подоконник – посмотреть, что за ссора разгорается на террасе; апрельское солнце розовыми бликами играло на благочестивой физиономии их кухарки Огюстины и голубыми – на лезвии мясницкого ножа, которым она размахивала, зажав его в пьяно трясущейся руке. Огюстина служила у них с февраля, с самого их возвращения на виллу «Диана».

Из-за натянутого над террасой тента Николь видела только голову Дика и его руку, сжимающую тяжелую трость с бронзовым набалдашником. Нож и трость были зловеще нацелены друг на друга, словно пика и короткий меч сражающихся гладиаторов. Сначала она услышала слова Дика:

– …мне все равно, сколько кулинарного вина вы выпиваете, но когда я застаю вас отхлебывающей из бутылки «Шабли Мутон»…

– Не вам упрекать меня в пьянстве! – крикнула в ответ Огюстина, размахивая своим «мечом». – Вы сами с утра до вечера прикладываетесь к бутылке!

Николь позвала через навес:

– Дик? Что там происходит?

Он ответил по-английски:

– Эта старушенция таскает наши марочные вина. Я ее выгоняю, во всяком случае, пытаюсь выгнать.

– Господи! Смотри, чтобы она не задела тебя ножом.

Огюстина подняла голову и угрожающе потрясла своим орудием в сторону Николь. Ее старческие губы напоминали две маленькие слипшиеся вишенки.

– Интересно, мадам, знаете ли вы, что ваш муж в своем флигельке закладывает за воротник, как какой-нибудь поденщик…

– Замолчите немедленно и убирайтесь! – прикрикнула на нее Николь. – Иначе мы вызовем жандармов.

– Они вызовут жандармов. Да у меня брат служит в жандармерии! Это вы-то… мерзкие америкашки…

– Уведи детей из дома, пока я с ней не разберусь! – крикнул жене Дик по-английски.

– …мерзкие америкашки, которые приезжают сюда и выпивают все наши лучшие вина! – продолжала вопить Огюстина базарным голосом.

Дик придал своему тону больше твердости:

– Немедленно уходите! Я заплачу? все, что вам причитается.

– Еще бы вы мне не заплатили! И знаете, что я вам скажу… – Она подошла вплотную к Дику и так свирепо замахнулась ножом, что ему пришлось угрожающе поднять трость. Тогда Огюстина ринулась на кухню и вернулась, дополнив свое вооружение кухонным топориком.

Ситуация складывалась не из приятных: Огюстина была женщиной дородной и разоружить ее без риска серьезно поранить было нелегко, а кроме того, любому, кто посягал на неприкосновенность личности французского гражданина, по закону грозило суровое наказание.

Решив сблефовать, Дик крикнул Николь:

– Звони в полицию! – И, указав Огюстине на ее арсенал, добавил: – Это будет стоить вам ареста.

– Ха-ха! – рассмеялась та сатанинским смехом, однако подойти ближе остереглась. Николь позвонила в полицейский участок, но в ответ получила нечто, весьма напоминавшее хохот Огюстины: послышалось какое-то невнятное бормотание, обмен репликами, потом связь внезапно прервалась.

Снова подойдя к окну, она крикнула Дику:

– Заплати ей побольше!

– Надо было мне самому поговорить с ними! – ответил он, но поскольку это было неосуществимо, смирился. За пятьдесят франков, которые Дик довел до ста в процессе торга, лишь бы поскорей избавиться от нее, Огюстина сдала свою крепость, сопровождая отступление оглушительными выкриками: «Негодяй!», которые бросала через плечо, словно взрывные гранаты, и решительно заявив, что покинет дом, только когда приедет ее племянник, чтобы помочь с вещами. На всякий случай не отходя далеко от кухни, Дик слышал, как там хлопнула очередная пробка, но предпочел больше не связываться с Огюстиной. В дальнейшем все обошлось без неприятностей: когда, рассыпаясь в извинениях, прибыл племянник, кухарка весело, как собутыльнику, помахала Дику рукой на прощание и крикнула Николь:

– До свидания, мадам! Удачи вам!

Дайверы отправились в Ниццу обедать, они заказали марсельскую уху буйабес из морского окуня и мелких лобстеров, щедро приправленную пряностями, и бутылку холодного шабли.

В разговоре Дик заметил, что испытывает жалость к Огюстине.

– А я – ничуть, – отозвалась Николь.

– Нет, мне ее жалко, хотя я охотно столкнул бы ее в море с высокой скалы.

В те дни они мало о чем рисковали заговаривать друг с другом, потому что редко находили нужные слова тогда, когда это было нужно, чаще всего слова приходили слишком поздно, когда другой уже не мог их услышать. Но в тот день выходка Огюстины встряхнула их и вывела из задумчивости; жгуче острая рыбная похлебка и ледяное вино развязали им языки.

– Так больше продолжаться не может. Или может? Ты как думаешь? – сказала Николь и, насторожившись оттого, что Дик даже не попытался ей возразить, продолжила: – Порой мне кажется, что во всем виновата я – я тебя погубила.

– Значит, ты считаешь, что я погиб? – любезно поинтересовался он.

– Я не то имела в виду. Но прежде у тебя было желание что-то создавать, а теперь, похоже, осталось лишь желание все разрушать.

От сознания того, что она решилась критиковать его не по мелочи, а относительно столь важной жизненной позиции, Николь охватила дрожь, но еще больше испугало ее упорное молчание Дика. Она догадывалась, что за этим молчанием, за жестким взглядом его синих глаз, за почти неестественным интересом к детям кроется нечто важное. Ее удивляла прежде не свойственная ему вспыльчивость – он мог внезапно разразиться длинной филиппикой в адрес конкретного человека, нации, класса, чьего-то образа жизни или мыслей. В нем словно бы постоянно происходила какая-то нескончаемая внутренняя драма, о смысле которой Николь могла лишь догадываться в те моменты, когда эта драма прорывалась наружу.

– В конце концов, что это дает тебе самому? – спросила она.

– Уверенность в том, что ты день ото дня становишься сильнее. Что твоя болезнь идет на спад в соответствии с закономерностью убывающих рецидивов.

Его голос доносился до нее словно бы издалека, как будто он говорил о чем-то академически-отвлеченном. От страха она окликнула его: «Дик!» – и порывисто протянула руку через стол. Дик рефлекторно отдернул свою и ответил:

– Нужно хорошенько обдумать ситуацию в целом. Дело здесь не только в тебе. – Он накрыл ее ладонь своею и добавил прежним обворожительным голосом заговорщика, зачинщика всяческих развлечений и проказ, безобидных и не очень, человека, бывшего источником всех ее радостей:

– Видишь яхту вон там, вдали?

Это была моторная яхта Т.Ф. Голдинга, покачивавшаяся на мелкой ряби залива Ангелов и предназначенная для недалеких романтических путешествий.

– Сейчас мы отправимся туда и спросим тех, кто находится на борту, как дела, выясним, довольны ли они жизнью.

– Но мы едва знакомы с Голдингом, – возразила Николь.

– Он сам нас приглашал. А кроме того, с ним хорошо знакома Бейби – она ведь едва не замуж за него собирается… или собиралась?

Когда нанятая ими моторка отплывала из порта, уже начинали сгущаться летние сумерки и на борту «Марджин» то там, то здесь спорадически вспыхивали огоньки. На подступах к яхте Николь снова одолели сомнения.

– У него там, похоже, вечеринка…

– Да нет, это просто радио, – предположил Дик.

Их заметили. Крупный седовласый мужчина в белом костюме свесился через перила и крикнул:

– Неужто к нам пожаловали Дайверы?

– Эй, на палубе! Спускайте трап! – отозвался Дик.

Моторка подплыла прямо к трапу, и Голдинг, сложив едва не пополам свою могучую фигуру, подал руку Николь:

– Вы как раз к обеду.

На корме играл небольшой оркестрик.

– Я весь к вашим услугам по первому требованию, но пока прошу меня извинить…

Порыв воздуха от движения циклопических рук Голдинга, даже не притронувшихся к ним, понес Дайверов к кормовой части яхты. Николь все больше жалела, что они приехали, и все больше сердилась на Дика. Отдалившись от веселых компаний в тот период, когда работа Дика и болезнь Николь были несовместимы с бурной светской жизнью, они успели приобрести репутацию людей замкнутых, не принимающих приглашений. Новобранцы, которые стали прибывать на Ривьеру в последующие годы, сочли это за недостаток популярности. С тех пор ситуация изменилась, однако Николь не считала разумным идти на дешевый компромисс ради сиюминутного удовольствия. Проходя через главный салон, они увидели впереди, в приглушенном свете, фигуры, которые, казалось, танцевали на полукружье кормы. На самом деле то была лишь игра воображения, порожденная обаянием музыки, непривычного освещения и колдовским мерцанием подступавшей со всех сторон воды. Если не считать сновавших туда-сюда стюардов, остальные присутствовавшие сидели, праздно развалясь, на широком диване, повторявшем изогнутый абрис кормовой кромки. Яркими пятнами из полумрака выступали платья – белое, красное и размыто-разноцветное, а также ослепительно белые манишки нескольких мужчин, один из которых вдруг отделился от общего фона, двинулся им навстречу, и Николь, узнав его, радостно воскликнула:

– Томми!

Отметя галльскую куртуазность, с какой он склонился было к ее руке, она прижалась к нему щекой. Они уселись, чтобы не сказать разлеглись, на римском ложе дивана. Красивое лицо Томми так потемнело, что утратило прелесть густого загара, не обретя, однако, лиловатого оттенка, придающего красоту лицам негров, поэтому напоминало просто дубленую кожу. Этот чужеземный окрас, дарованный ему неведомыми солнцами, напоенность соками бог знает каких земель, речь, странно изобиловавшая замысловатой смесью разнообразных диалектов, его настороженность, созвучная одному ему известным тревогам, так обаяли Николь, что она в воображении своем припала к его груди и с каждой минутой все больше отрешалась от действительности… Однако инстинкт самосохранения взял свое, и, вернувшись в мир реальный, она непринужденно заговорила:

– Вы похожи на героя приключенческого фильма. Но почему вас так долго не было?

Томми посмотрел на нее с опасливым недоумением, но в глубине его зрачков вспыхнули искры.

– Пять лет, – продолжала Николь неестественным гортанным голосом, бог весть кому или чему подражая. – Слишком долго. Разве нельзя было, покромсав сколько нужно народу, вернуться и устроить себе небольшую передышку?

В ее присутствии, столь дорогом его сердцу, Томми моментально обрел цивилизованный облик.

– Mais pour nous heros, – ответил он, – il nous faut du temps, Nicole. Nous ne pouvons pas fair de petits exercises d’heroism – il faut fair les grandes compositions[62].

– Томми, говорите со мной по-английски.

– Parlez francais avec moi, Nicole[63].

– Это не одно и то же: разговаривая по-французски, можно быть героем и светским щеголем, сохраняя достоинство, вы это знаете. А разговаривая по-английски, невозможно быть героем и светским щеголем, не становясь немного нелепым – это вам тоже хорошо известно. Таким образом я получаю некоторое преимущество.

– Но вообще-то… – Он вдруг сдавленно хохотнул. – Я и по-английски храбрец, герой и все такое прочее.

Она изобразила крайнее изумление, но его это ничуть не смутило.

– Просто я хорошо знаю, что показывают в кино, – сказал он.

– И в жизни все так же?

– Ну, в кино тоже не все так плохо. Взять, к примеру, этого Роналда Колмена. Вы видели его фильмы об Африканском корпусе? Весьма недурно.

– Отлично, отныне, глядя на экран, я буду думать, будто в этот самый момент с вами происходит нечто подобное тому, что я вижу.

Пока они таким образом болтали, Николь поглядывала на хрупкую бледную хорошенькую молодую женщину с восхитительным металлическим отливом на волосах, делавшим их почти зелеными в свете палубных фонарей, которая сидела по другую сторону от Томми и могла участвовать как в их разговоре, так и в разговоре, происходившем с другой от нее стороны. Она явно считала, что владеет монопольным правом на Томми, потому что, сделав несколько бестактных попыток вернуть себе его внимание и потеряв всякую надежду, встала и демонстративно перешла на другой конец кормовой палубы.

– В сущности, я действительно герой, – спокойно и лишь полушутя повторил Томми. – Мне обычно свойственна безрассудная отвага – то ли львиная, то ли пьяная.

Николь переждала, пока эхо бахвальства стихнет в его голове, догадавшись, что он, вероятно, никогда прежде не делал подобных заявлений. Потом оглядела присутствующих и, как обычно, обнаружила притворявшихся невозмутимыми неврастеников, которые искали в вылазках на природу лишь убежище от пугавшего их города и звучания собственных голосов, которые там задавали тональность всему происходящему…

– Кто та женщина в белом? – спросила Николь.

– Та, которая сидела рядом со мной? Леди Кэролайн Сибли-Бирс.

Они прислушались к ее голосу, доносившемуся с другой стороны палубы: «Он, конечно, негодяй, но человек с характером. Мы всю ночь играли с ним на пару в chemin-de-fer[64], и он задолжал мне тысячу швейцарских франков». Томми рассмеялся и сказал:

– Сейчас она – самая безнравственная женщина в Лондоне. При каждом своем возвращении в Европу я обнаруживаю новую поросль самых безнравственных женщин из Лондона. Она – из последнего выводка, хотя, полагаю, есть еще одна, которая ей почти не уступает.

Николь снова посмотрела на женщину, стоявшую у противоположного борта. Та была тщедушной, даже чахоточной на вид, не верилось, что эти узкие плечи, эти хилые руки способны высоко держать знамя декаданса – последнего символа угасающей империи. Она скорее напоминала плоскогрудых ветрениц Джона Хелда[65], нежели высоких томных блондинок, которых любили изображать художники и романисты довоенных времен.

Появился Голдинг, старавшийся умерить резонанс излучений своего гигантского тела, транслировавших его волю словно бы через некий раблезианский усилитель, и Николь, по-прежнему нехотя, сдалась на его уговоры: сразу после обеда «Марджин» направится в Канн; для икры и шампанского местечко в желудке всегда найдется, хоть они и пообедают к тому времени; а кроме того, Дик все равно уже позвонил и велел шоферу не ждать их в Ницце, а ехать в Канн и оставить машину у входа в «Кафе дез Алье», где Дайверам будет легко ее найти.

Все перешли в обеденный салон, Дика усадили рядом с леди Сибли-Бирс. Николь заметила, что его обычно медно-загорелое лицо сделалось бескровно-бледным; он что-то вещал самоуверенным тоном, но до Николь доносились лишь обрывки фраз: «…Поделом вам, англичанам, нечего устраивать пляски со смертью… Сипаи в разрушенной крепости, то есть сипаи у ворот, а за воротами веселье… Зеленые шляпы… им конец, у них нет будущего».

Леди Кэролайн отвечала ему короткими фразами, перемежавшимися отрывистыми восклицаниями: то вопросом «Что-что?», то двусмысленным «Вот именно!», то едва не зловещим «Ну, здо?рово!», ее интонации предвещали неминуемо-опасную развязку, но Дик, похоже, не замечал предупреждающих знаков. Неожиданно он сделал какое-то, видимо, особо невыдержанное заявление, смысл которого ускользнул от Николь, но она увидела, что соседка Дика покраснела и на лице ее появилось жесткое выражение, а потом услышала резко брошенную ею реплику:

– Низость она и есть низость, а друзья все равно остаются друзьями.

Опять он кого-то оскорбил. Неужели он не в состоянии придержать язык? Сколько это будет продолжаться? Видимо, до самой смерти.

В этот момент белокурый молодой шотландец из оркестра (называвшегося, судя по надписи на барабане, «Рэгтайм-джаз Эдинбургского колледжа») сел за рояль и запел под низкие монотонные аккорды в стиле Дэнни Дивера. Все слова он выпевал с такой многозначительной четкостью, будто они имели для него сокровенный смысл.

Из преисподней леди прибыла,
Которую бросало в дрожь, когда
Звонили на церквях колокола.
Беспутной эта дамочка была,
Пугалась, услыхав колокола.
Из преисподней бум-бум-бум,
Из преисподней трам-там-там,
Из преисподней леди прибыла…

– Это еще что за бред? – шепотом спросил Томми, наклонившись к Николь.

Объяснение дала его соседка, сидевшая с другой стороны:

– Слова сочинила Кэролайн Сибли-Бирс, а этот парень написал музыку.

– Quelle enfanterie![66] – пробормотал Томми, между тем как исполнитель перешел ко второму куплету, намекавшему на другие склонности боязливой дамы. – On dirait qu’il recite Racine![67]

Леди Кэролайн – по крайней мере внешне – не обращала никакого внимания на исполнение своего творения. Снова взглянув на нее, Николь оценила умение этой дамы произвести впечатление – не положением, не индивидуальностью, а всего лишь позой, придававшей ей невероятную самоуверенность. Но есть в ней что-то опасное, подумала Николь, и ей представилась возможность утвердиться в этой догадке, когда гости вышли из-за стола. Дик продолжал сидеть со странным выражением лица, а потом вдруг с неуместной горячностью выпалил:

– Мне не нравится эта английская манера оглушительным шепотом высказывать всякие намеки.

Леди Кэролайн была уже на полпути к выходу, но при этих словах развернулась, подошла к нему и негромко, но так, чтобы слышали все, отчеканила:

– Ну, смотрите – сами напросились: вы здесь долго оскорбляли моих соотечественников и мою подругу Мэри Мингетти. Я же всего лишь сказала, что в Лозанне вас видели в сомнительной компании. Кого это могло оглушить? Разве только вас самого.

– Так надо было бы еще громче, – сказал Дик, немного припозднившись с ответом. – Значит, по-вашему, я – пользующийся дурной славой…

Его прервал Голдинг.

– Идемте! Идемте! – раздался его громоподобный голос, и грозным напором мощной фигуры он стал вытеснять гостей из салона. Выходя за дверь, Николь заметила, что Дик по-прежнему сидит за столом. Она негодовала на леди Кэролайн за ее абсурдное заявление и равным образом на Дика за то, что притащил ее сюда, за то, что напился, за то, что обнажил наконечники своих иронических стрел, за то, что позволил унизить себя. Не меньше была она недовольна и собой, потому что понимала: всецело завладев Томми Барбаном, она первая вызвала раздражение англичанки.

Минуту спустя она увидела Дика на мостике – он беседовал с Голдингом и, судя по всему, прекрасно владел собой. А еще через полчаса, поняв, что его нигде нет, она забеспокоилась, прекратила какую-то замысловатую малайскую игру с веревочкой и кофейными зернами и сказала Томми:

– Я должна разыскать Дика.

Еще во время обеда яхта снялась с якоря и взяла курс на запад. Прозрачный вечер обтекал ее с обеих сторон, мягко урчали дизельные моторы. Когда Николь дошла до носовой части, внезапный порыв весеннего ветра растрепал ей волосы, и она мгновенно испытала облегчение, увидев стоявшего у флагштока, наискосок от нее, Дика. Он тоже заметил ее и сказал безмятежным голосом:

– Какая чудесная ночь.

– Я беспокоилась, – отозвалась она.

– О, ты беспокоилась?

– Не говори со мной так. Как бы мне хотелось сделать для тебя что-нибудь приятное, Дик, пусть бы даже это был какой-нибудь пустяк. Но что?

Отвернувшись от нее, он уставился на звездную вуаль, висевшую над горизонтом, за которым простиралась Африка.

– Верю, что так оно и есть, Николь. Иногда мне даже кажется, что чем незначительней был бы этот пустяк, тем большее удовольствие он бы тебе доставил.

– Зачем ты так, Дик? Не надо.

Его лицо, бледное в сеявшейся с небес белой звездной пыли, которую море ловило и швыряло обратно в сверкающее небо, было лишено малейших признаков ожидаемого Николь раздражения. Это лицо можно было даже назвать отрешенным. Постепенно, как шахматист на фигуре, которую собирается передвинуть, Дик сосредоточивал свой взгляд на Николь. Так же медленно он взял ее за руку и притянул к себе.

– Говоришь, ты меня погубила, да? – ласково спросил он. – Значит, мы оба погибли. А тогда…

Похолодев от ужаса, она вложила и другую свою руку в его ладонь. Ну и пусть, да, она последует за ним – в этот миг безоговорочного душевного отклика и самоотречения красота окружавшей ее ночи ощущалась особенно остро – пусть…

…Но руки ее вдруг сделались свободными, и Дик, повернувшись к ней спиной, тяжело вздохнул.

По лицу Николь потекли слезы. Несколько мгновений спустя она услышала чьи-то шаги; это был Томми.

– Вижу, вы его нашли! Николь уже было подумала, что вы прыгнули за борт, Дик, из-за того, что эта английская шлюшка вас отчитала, – сказал он.

– За борт? Неплохое решение, – спокойно отозвался Дик.

– А что, – поспешно подхватила Николь, – давайте стащим у них спасательные пояса и прыгнем. Пора уж нам дать себе волю и выкинуть что-нибудь эдакое, впечатляющее. Я давно чувствую, что мы живем слишком скучно.

Томми переводил взгляд с Дика на Николь и обратно, словно принюхивался, пытался учуять в ночном воздухе настрой, воцарившийся между ними.

– Давайте пойдем и спросим у леди Всезнайки-под-хмельком, что делать. Уж она-то в курсе всех новейших веяний. Надо бы выучить наизусть ее шлягер про адскую даму. Пожалуй, переведу его на французский – он будет иметь бешеный успех в казино и принесет мне целое состояние.

– Томми, вы богаты? – спросил Дик, когда они возвращались на корму.

– Сейчас – не то чтобы очень. Мне надоело заниматься маклерством, и от дел я отошел, но у меня остались кое-какие надежные акции, которые я держу записанными на друзей. Так что дела идут неплохо.

– У Дика тоже, – подхватила Николь. От наступившей запоздалой реакции на случившееся у нее подрагивал голос.

На юте, подгоняемые вихрем, исходящим от исполинских рук Голдинга, танцевали три пары. Николь и Томми присоединились к ним, и Томми заметил:

– Кажется, Дик стал много пить.

– Да нет, умеренно, – ответила Николь, храня лояльность мужу.

– Есть люди, которые умеют пить, а есть такие, которые не умеют. Дик явно не умеет. Вы бы не давали ему пить.

– Я?! – в изумлении воскликнула она. – Чтобы я указывала Дику, что ему делать и чего не делать?!

Когда яхта подошла к каннскому рейду, Дик по-прежнему казался отсутствующим, сонным и был молчалив. Голдинг, гигантскими руками, словно буями, ограничив ему фарватер, усадил его в моторку, при этом уже сидевшая в ней леди Кэролайн демонстративно перешла на другое место. На причале он поклонился ей на прощание с преувеличенной церемонностью и, похоже, собирался выдать напоследок какую-нибудь едкую сентенцию, но Томми крепко сдавил ему руку и повел к машине.

– Я довезу вас домой, – предложил он.

– Не стоит беспокоиться, мы возьмем такси.

– Да мне это лишь доставит удовольствие, особенно если вы меня еще и приютите.

Откинувшись на заднем сиденье, Дик всю дорогу оставался молчалив и неподвижен, пока машина, миновав желтую глыбу Гольф-Жуана и Жуан-ле-Пен, где ночи напролет играла музыка и пронзительно звенел многоязыкий карнавал, не свернула на дорогу, ведущую вверх, к Тарму. От того что автомобиль накренился при повороте, он внезапно подобрался и сел прямо с явным намерением разразиться тирадой.

– Очаровательная представительница… – он на миг запнулся… – представительница компании… Принесите мне мозги набекрень а l’Anglaise… – после чего провалился в благословенный сон, время от времени оглашая обволакивавшую теплоту ночи негромкой отрыжкой.

VI

На следующий день Дик рано утром вошел в спальню Николь.

– Я ждал, пока не услышал, что ты проснулась. Излишне говорить, что мне неловко за вчерашний вечер, но давай обойдемся без вскрытия.

– Давай, – холодно согласилась она, приблизив лицо к зеркалу туалетного столика, за которым сидела.

– Нас привез домой Томми? Или мне это приснилось?

– Ты прекрасно знаешь, что не приснилось.

– Вероятно, так оно и есть, поскольку я только что слышал его кашель. Наверное, мне надо к нему зайти.

Едва ли не первый раз в жизни она обрадовалась, что он ушел. Похоже, его ужасная способность всегда быть правым наконец изменила ему.

Томми ворочался в постели, пробуждаясь для утреннего cafe au lait[68].

– Как самочувствие? – спросил Дик и, услышав в ответ, что у Томми побаливает горло, охотно ухватился за профессиональную тему: – Надо бы сделать полоскание или предпринять другие меры.

– А у вас есть какое-нибудь полоскание?

– Как ни странно, у меня – нет, но, вероятно, есть у Николь.

– Не стоит ее беспокоить.

– Она уже встала.

– Как она?

Уже собравшийся уходить Дик медленно повернулся.

– А вы ожидали, что она умерла, не пережив того, что я вчера напился? – наилюбезнейшим голосом сказал он. – Николь теперь будто высечена из… сосны ее родной Джорджии, а это самая твердая на свете древесина, если не считать lignum vitae[69] из Новой Зеландии…

Спускаясь по лестнице, Николь услышала конец этого разговора. Она знала, знала всегда, что Томми любит ее и из-за этого испытывает неприязнь к Дику, который все понял раньше его самого и который неизбежно должен был каким-то образом отреагировать на безответную страсть приятеля к его жене. Эта мысль доставила ей мгновение чисто женского самодовольства. Склонившись над столом, за которым завтракали дети, она отдавала какие-то распоряжения гувернантке, постоянно держа при этом в голове, что там, наверху – двое мужчин, которым она далеко не безразлична.

И позднее, в саду, ее не покидало отличное настроение. Она не хотела, чтобы что-нибудь случилось, – она хотела лишь, чтобы ситуация оставалась такой, как теперь, чтобы эти двое мужчин перебрасывались мыслями о ней, как мячиком, ведь она так долго вообще не существовала – даже в виде мячика.

– Славно, кролики, правда? Или нет? Эй, крольчишка, привет! Ведь правда славно? Эй? Или тебе это кажется слишком странным?

Кролик, поводив носом и не унюхав ничего, кроме предложенных ему капустных листьев, согласился.

Николь вернулась к рутинным занятиям в саду. Она среза?ла цветы и оставляла в условленных местах, чтобы позднее садовник забрал их и отнес в дом. Когда она дошла до обрыва над морем, ей захотелось с кем-нибудь поговорить, но поговорить было не с кем, поэтому она погрузилась в раздумья. Мысль о том, что ее мог заинтересовать другой мужчина, немного шокировала. Но ведь у других женщин бывают любовники, а мне почему нельзя? В это прекрасное весеннее утро мужской мир перестал быть для нее запретным, и она размышляла о нем с беззаботностью цветка, а ветер гулял в ее волосах и, похоже, кружил голову. У других женщин бывают любовники… та же сила, которая накануне вечером заставила ее подчиниться Дику вплоть до готовности умереть вместе с ним, теперь подталкивала ее счастливо, с удовольствием отдаться на волю ветра, приняв логику этого «а мне почему нельзя?».

Присев на низкую каменную ограду, она стала смотреть на море. Но нечто осязаемое, что можно было добавить к уже имевшейся у нее добыче, она выудила из другого моря – необъятного моря воображения. Если ей в нынешнем состоянии духа нет нужды быть навсегда привязанной к Дику, такому, каким он показал себя прошлым вечером, то она должна стать чем-то бо?льшим – не просто созданием его ума, обреченным бесконечно кружить по ободу этой медали.

Место, где сидела Николь, было выбрано ею не случайно: тень от утеса падала здесь на сбегающий вниз по склону луг, на котором был разбит огород. Сквозь сплетение ветвей она увидела двух мужчин, работавших граблями и лопатами и переговаривавшихся на смеси провансальского диалекта и местного, ниссара. Привлеченная поначалу их говором и жестами, Николь постепенно начала различать и смысл слов.

– Вот тут я ее завалил… А потом потащил в тот виноградник… А ей было хоть бы хны, да и ему тоже. Кабы не тот чертов пес! Ну вот, только, значит, я ее завалил…

– А грабли-то где?

– Да вон они, рядом с тобой, ну ты и лопух.

– Слушай, мне все едино, где ты ее завалил. С тех пор как женился – а тому уже двенадцать годков – я ни разу ни одной чужой бабы не тиснул, а ты мне талдычишь…

– Да ладно, ты про пса послушай…

Николь наблюдала за ними сквозь ветви; ее не коробило то, как они выражались, – один выражается так, другой иначе. Но подслушанный ею разговор в любом случае относился к мужскому миру, и на пути домой ее снова охватили сомнения.

Дик и Томми сидели на террасе. Она прошла в дом мимо них, вынесла альбом и принялась рисовать голову Томми.

– Без дела жить – только небо коптить, – рассмеялся Дик.

Как он может нести всякую чушь, когда у него в лице ни кровинки после вчерашнего? Вон даже его рыжеватая щетина кажется на таком лице красной – под стать глазам. Николь посмотрела на Томми и сказала:

– Я всегда нахожу себе какое-нибудь занятие. У меня когда-то была симпатичная полинезийская обезьянка, очень резвая, так я играла с ней, бывало, часами, пока домашние не начинали издеваться надо мной…

Она решительно не желала смотреть на Дика, и в конце концов, извинившись, он ушел в дом. Через открытую дверь она увидела, как он залпом выпил подряд два стакана воды, и еще больше ожесточилась против него.

– Николь… – начал было Томми, но запнулся и стал откашливаться, чтобы прочистить осипшее горло.

– Хотите, я дам вам особую камфорную растирку? – предложила она. – Это американское средство – Дик в него верит. Подождите минутку, сейчас принесу.

– Вообще-то мне пора ехать.

– Во что верит? – поинтересовался Дик, выходя и снова опускаясь на стул.

Когда Николь вернулась с баночкой, оба сидели на тех же местах, но она догадалась, что в ее отсутствие они повздорили из-за какой-то ерунды.

Шофер уже дожидался у дверей с чемоданом, в котором лежала вчерашняя одежда Томми. При взгляде на Томми, облаченного в одолженный ему Диком костюм, она испытала какую-то ложную жалость к нему – словно к человеку, который не мог позволить себе так одеваться.

– Когда приедете в отель, натрите этим грудь и шею, а затем подышите над баночкой, – сказала она.

Провожая взглядом удалявшегося Томми, Дик, понизив голос, сказал:

– Слушай, не отдавай ему всю банку, ты же знаешь, что здесь этого средства не достать, придется выписывать из Парижа.

Томми развернулся и сделал несколько шагов обратно, к дому, теперь он мог слышать их. Всех троих освещало солнце, фигура Томми перекрывала вид на машину прямо посередине, так что казалось: стоит ему наклониться вперед – и та окажется у него на спине.

Николь спустилась на тропинку и крикнула:

– Берегите ее! Это чрезвычайно редкое средство.

Она почувствовала, как Дик молча вырос рядом с ней, перешла на другую ступеньку и помахала вслед машине, увозившей Томми с бесценной камфорной растиркой. Потом повернулась к мужу, чтобы покорно принять свою дозу лекарства.

– Не было никакой необходимости проявлять подобную щедрость, – сказал Дик. – Нас в семье четверо, и уже много лет, как только у кого-то появляется кашель…

Они посмотрели друг на друга.

– Всегда можно заказать еще банку… – Николь вдруг почувствовала, что ею овладела привычная робость, и покорно поплелась за ним наверх, где он, не говоря ни слова, лег на кровать.

– Хочешь, чтобы ленч тебе принесли сюда? – спросила она.

Он едва кивнул, молча уставившись в потолок. Николь неуверенно отправилась отдавать распоряжение. Когда она снова поднялась и заглянула в спальню, его синие глаза были будто прожекторы, обшаривающие темное небо. Она с минуту постояла в дверях, сознавая свою вину перед ним и от этого робея войти… Потом протянула руку, будто хотела погладить его по голове, но он отпрянул, как настороженный зверь. Николь больше не могла этого выносить; будто получившая нагоняй кухонная прислуга, она в панике ринулась вниз по лестнице, объятая страхом: что сможет дать теперь этот опустошенный мужчина ей, все еще обреченно припадавшей к его оскуделой груди.

***

Неделю спустя Николь и думать забыла о мимолетном увлечении Барбаном – она вообще не умела долго думать о людях и легко их забывала. Но когда настала первая июньская жара, она узнала, что он в Ницце. Томми прислал записку, адресованную им обоим. Сидя на пляже под зонтом, она открыла ее, вместе с другой почтой прихваченную из дома, и, прочтя, перебросила Дику, а тот взамен бросил ей на колени, прикрытые пляжной пижамой, телеграмму:

«Дорогие буду у Госса завтра сожалению без мамы надеюсь увидеться».

– Что ж, буду рада ее повидать, – угрюмо сказала Николь.

VII

Но когда на следующее утро она шла вместе с Диком на пляж, ее снова одолело дурное предчувствие, что в нем зреет какое-то отчаянное решение. С того злополучного вечера на яхте Голдинга она сердцем чуяла, что? происходит. Столь хрупким было ее положение – между надежностью старой опоры, всегда гарантировавшей безопасность, и неминуемостью прыжка с непредсказуемым приземлением, которое изменит сам химический состав ее крови и мышц, – что она не смела открыто и честно настроить свое сознание на его осмысление. Образы Дика и ее самой, изменчивые, нечеткие, маячили перед мысленным взором, словно призраки, извивающиеся в фантасмагорическом танце. В последние месяцы каждое сказанное слово, казалось, несло какой-то подтекст, смысл которого должен был вскоре проявиться при обстоятельствах, определять которые будет Дик. Ее нынешнее непрочное и неустойчивое душевное состояние – между долгими годами существования в стерильной среде, пробудившими к жизни те свойства натуры Николь, которые заглушила ранняя болезнь и до которых Дик так и не смог добраться, не по своей вине, а потому что никому не дано проникнуть в чужую душу до конца, и ожиданием перемен – хоть и было, быть может, обнадеживающим, но вселяло тревогу. Больше всего в их нынешних отношениях ее огорчала растущая апатия Дика, в настоящий момент принявшая форму пьянства. Николь никогда не знала, что ее ждет: будет ли она сокрушена или помилована. Неискренние интонации Дика сбивали ее с толку; пока он мучительно медленно разворачивал дорожку для разбега, она не могла предугадать, ни как он поведет себя в следующий момент, ни что случится в конце, в момент прыжка.

Что может статься потом, ее не тревожило, она предполагала, что в любом случае ощущение будет таким, будто она прозрела и гора свалилась с плеч. Николь была изначально запрограммирована на движение, на полет, и в качестве винта и крыльев ей были приданы деньги. Предстоявшая перемена должна была лишь проявить то, что доселе не было очевидным, – как если бы шасси гоночного автомобиля, годами скрывавшееся под кузовом семейного лимузина, вытащили на поверхность и пустили в ход. Николь уже ощущала дуновение свежего ветра, ее пугала лишь резкость перемены и мучительность, с которой она происходила.

Дайверы вышли на пляж в белых купальных костюмах, казавшихся особенно ослепительными по контрасту с их загорелыми телами. Николь видела, что Дик в мешанине фигур, теней и зонтов ищет глазами детей, и поскольку от нее он на время отвлекся, ослабил обычную хватку, смогла взглянуть на него спокойно, со стороны. Этот взгляд сказал ей, что дети нужны ему сейчас не потому, что он хочет защитить их, а потому, что ищет у них защиты. Быть может, его пугал сам пляж, на котором он чувствовал себя как сверженный правитель, тайно пробравшийся в свой бывший дворец. Она ненавидела теперь его мир – мир утонченных шуток и безупречной воспитанности, – забывая, что на протяжении многих лет он был единственным доступным ей миром. Что ж, пусть полюбуется своим пляжем, извращенным теперь в угоду вкусам лишенных вкуса людей. Хоть целый день будет искать, не найти ему ни единого камешка от той Великой Китайской стены, которую он когда-то воздвиг вокруг него, ни единого отпечатка ноги старого друга.

На какой-то миг Николь стало грустно, она вспомнила, как он граблями прочесывал песок, выбирая из него осколки стекла и всякий мусор; как когда-то в Ницце, на какой-то захолустной улочке они купили матросские штаны и фуфайки – потом парижские кутюрье воспроизвели нечто подобное в шелках, и это стало криком моды; вспомнила маленьких деревенских девочек, карабкающихся на волнорез и щебечущих по-птичьи: «Dites donc! Dites donc!»; вспомнила тармский утренний домашний ритуал, когда окна и двери неспешно открывались навстречу морю и солнцу… и многочисленные веселые придумки Дика, так быстро – всего за несколько лет – оказавшиеся погребенными в глубинах памяти…

Теперь пляжное общество представляло собой нечто вроде «клуба», хотя ввиду многонациональности его состава было трудно сказать, кого же в него не принимают.

Но вся теплота воспоминаний ушла, когда Николь бросила взгляд на Дика: привстав на соломенной циновке, он высматривал Розмари. Она проследила за его взглядом, рыскавшим между новомодными пляжными атрибутами – возвышавшимися над водой трапециями, надувными кругами для плавания, переносными кабинками для переодевания, плавучими башнями, прожекторами, еще не убранными после вчерашнего праздника, модернистской буфетной стойкой – белой, с орнаментом из переплетающихся велосипедных рулей, уже казавшимся банальным.

Меньше всего Дик ожидал увидеть Розмари в воде, потому что купальщиков в этом лазурном раю было теперь мало, лишь ребятишки плескались у берега да какой-то гостиничный служащий, любитель покрасоваться на публике, картинно выполнял прыжки с пятидесятифутовой скалы; большинство же постояльцев Госса оголяли свою дряблую плоть лишь на несколько минут, чтобы освежиться после вчерашнего похмелья перед обедом.

– Вон она, – сказала Николь, заметив Розмари, плывшую от одного плота к другому. Наблюдая, как Дик следит за ее передвижением, она тяжело вздохнула, но этот невольно вырвавшийся из груди вздох был лишь отголоском чего-то оставшегося в прошлом, того, что было пять лет назад.

– Давай поплывем к ней, поговорим, – предложил он.

– Плыви один.

– Нет, пойдем вместе.

Она поколебалась немного, недовольная категоричностью его тона, но в конце концов они поплыли вместе, следуя за небольшим косячком мелких рыбешек, серебристым клином тянувшимся за Розмари, как форель за блесной.

Николь осталась в воде, а Дик, взобравшись на плот, уселся подле Розмари, и они принялись болтать непринужденно, словно никогда не были любовниками и вообще не касались друг друга. Розмари была красива – ее молодость неприятно поразила Николь, однако она тут же не без самодовольства отметила, что девушка чуть менее стройна, чем она сама. Плавая вокруг плота, Николь прислушивалась к разговору – Розмари излучала веселье, радость, ожидание и бо?льшую, чем пять лет назад, уверенность в себе.

– Я так скучаю по маме, но мы увидимся только в понедельник – она будет встречать меня в Париже.

– Я помню, как вы впервые появились здесь пять лет назад, – сказал Дик. – Смешная девчушка в гостиничном халате!

– И как это вы все помните! Впрочем, у вас всегда была хорошая память – и только на хорошее.

Николь видела, что между ними снова начинается старая игра в обмен комплиментами. Она нырнула, а вынырнув, услышала:

– Я притворюсь, будто не было этих пяти лет и я снова та восемнадцатилетняя девочка. Вы всегда умели сделать так, чтобы я почувствовала себя… как бы это сказать… по-особенному счастливой, – вы и Николь. Так и вижу вас вон там, под одним из тех зонтов – я никогда не встречала таких чудесных людей, как вы, а может, никогда больше и не встречу.

Отплывая подальше, Николь заметила, как от этой затеянной с Розмари игры чуть рассеялось облако сердечной боли Дика и проступило его былое умение очаровывать людей – поблекшее ныне, как блекнут со временем произведения искусства. Ему бы сейчас немного выпить, подумала она, – и он, пожалуй, мог бы исполнить для нее какой-нибудь эффектный трюк на гимнастических кольцах, без прежней легкости, конечно. Она вспомнила, что этим летом, впервые, он избегал прыжков в воду с высоты.

Позднее, когда она плавала от плота к плоту и обратно, Дик нагнал ее.

– Вон тот быстроходный катер принадлежит кому-то из друзей Розмари. Хочешь покататься на доске? Думаю, это может быть забавно.

Памятуя, как когда-то он делал стойку на руках, опираясь на сиденье стула, стоявшего на конце доски, она решила доставить ему удовольствие, как сделала бы это для Ланье. В свое последнее лето на Цугском озере они развлекались играми на воде, и однажды Дик, стоя на доске, поднял на плечах мужчину весом в двести фунтов. Но женщины берут в мужья мужчин со всеми их талантами, и, естественно, потом мужьям трудно бывает чем-нибудь их поразить, хотя женщины порой и продолжают притворяться изумленными. Николь притворяться не стала, она лишь сказала:

– Хорошо. – И добавила: – Я тоже думаю, что это может быть забавно.

Она понимала, что он устал, выдохся, что лишь волнующая близость молодости, которую олицетворяла для него Розмари, побуждает его к отваге – точно так же он вдохновлялся в свое время, беря на руки своих новорожденных детей, – но лишь холодно подумала: не выставил бы он себя на посмешище. Дайверы оказались старше всех на катере, молодые люди были с ними вежливы и почтительны, тем не менее Николь чувствовала их невысказанный вопрос: «А это еще что за фрукты?» – и жалела об утраченном даре Дика мгновенно брать любую ситуацию в свои руки и задавать правильный тон – сейчас Дик был сосредоточен исключительно на том, что собирался сделать.

Ярдах в двухстах от берега мотор снизил обороты, и один из молодых людей, перевалившись через борт, плюхнулся в воду. Подплыв к доске, опасно качавшейся на волнах, он привел ее в равновесие, медленно забрался на нее коленями, потом встал в полный рост – и катер стал набирать скорость. Натянув трос, отклонившись назад и перенося центр тяжести тела из стороны в сторону, юноша направлял свое легкое плавучее средство медленными скользящими движениями по дуге, в конце каждой из которых делал щегольской разворот. Наконец он встал в кильватере катера, отпустил трос, несколько мгновений побалансировал на свободно дрейфующей доске и, сделав сальто назад, ровно, как статуя, ушел под воду. Вскоре довольно далеко от катера показалась его голова, и катер, развернувшись, направился за ним.

Николь свою очередь пропустила. Следующей к доске подплыла Розмари, она каталась осторожно, без изысков, под веселые, ободряющие восклицания поклонников. Трое из них так эгоистично боролись за честь втащить ее на борт, что умудрились ободрать ей при этом колено и бедро.

– Ну, теперь вы, доктор, – сказал мексиканец, стоявший за штурвалом.

Дик и единственный еще не катавшийся молодой человек прыгнули в воду и поплыли к доске. Дик намеревался повторить свой силовой трюк. Николь наблюдала за ним с презрительной улыбкой. Ее раздражала эта демонстрация атлетизма, устроенная для Розмари.

Мужчины довольно долго скользили за катером, дожидаясь, когда доска обретет устойчивость, потом Дик встал на колени, просунул голову между ногами партнера, взялся за трос и стал медленно подниматься.

Зрители, сгрудившиеся на борту и внимательно наблюдавшие за происходящим, заметили, что все идет не так гладко. Дик долго стоял на одном колене. Фокус состоял в том, чтобы из этой позиции выпрямиться резко, одним движением. Дав себе еще секунду передышки, он собрал волю в кулак и с исказившимся лицом встал.

Доска была узкой, молодой человек, хоть и весил меньше ста пятидесяти фунтов, оказался неуклюжим, не умея правильно распределить свою тяжесть, он, чтобы не упасть, неловко схватил Дика за голову. Когда последним отчаянным усилием спинных мышц Дику удалось выпрямиться, доска накренилась, и оба полетели в воду.

С катера донесся восхищенный крик Розмари:

– Потрясающе! У них почти получилось!

Но когда катер, возвращаясь за пловцами, шел им навстречу, Николь увидела в лице Дика то, что и ожидала увидеть: досаду и злость – ведь всего два года назад он проделывал этот трюк без малейшего труда.

Во второй раз он действовал осторожней: немного привстав, проверил, равномерно ли распределена тяжесть, и снова опустился на колено, затем с криком «Алле-оп!» начал вставать, но, прежде чем ему удалось выпрямиться, ноги у него вдруг подогнулись, и в последний момент он лишь успел оттолкнуть подальше доску, чтобы она их не пришибла.

На сей раз, когда катер подошел к пловцам, злость Дика была видна уже всем.

– Не возражаете, если мы попытаемся еще раз? – крикнул он, перебирая в воде руками. – У нас ведь почти все вышло.

– Разумеется. Вперед!

Николь заметила страх в его глазах и предостерегающе сказала:

– Может, на сегодня хватит?

Дик ничего не ответил. Первый партнер счел, что с него довольно, и его втащили на борт. Его место послушно занял управлявший катером мексиканец.

Он оказался тяжелее. Пока катер набирал скорость, Дик дал себе передохнуть, лежа животом на доске, потом подлез под партнера, ухватился за трос и, напрягая все мышцы, попытался встать.

Встать он не смог. Николь видела, как он, сменив положение, сделал еще одну попытку, но в тот момент, когда партнер оторвался от доски и вся тяжесть его тела пришлась на плечи Дика, того словно камнем придавило. Еще одна попытка – дюйм, еще дюйм, – Николь почувствовала, как пот выступил из всех пор у нее на лбу, словно она поднимала этот груз вместе с ним… Несколько секунд Дик еще держал равновесие, а потом грузно рухнул на колени, и оба свалились в воду, при этом доска лишь чудом не обрушилась на голову Дика.

– Скорее к ним! – закричала Николь штурвальному, увидев, как Дик погружается в воду. Но он вынырнул и перевернулся на спину, мексиканец уже спешил на помощь. Казалось, прошла вечность, прежде чем катер наконец подплыл к ним, но когда Николь взглянула на Дика, покачивавшегося на волнах, обессиленного и безучастного, будто вокруг, кроме воды и неба, ничего и никого не было, испуг сменился у нее презрением.

– Сейчас мы вам поможем, доктор… Бери его за ногу… так, отлично… а теперь все вместе…

Дик сидел, тяжело дыша, уставившись перед собой пустым взглядом.

– Я же говорила, что не стоит тебе пытаться, – не удержалась Николь.

– Он просто израсходовал слишком много сил в первых двух попытках, – пришел на помощь Дику мексиканец.

– Да глупостью все это было, – не унималась Николь.

Розмари деликатно молчала.

Минуту спустя Дик кое-как восстановил дыхание.

– Я бы в этот раз и куклы из папье-маше не поднял, – признался он.

Кто-то добродушно рассмеялся, и это разрядило неловкую атмосферу провала. Когда сходили на берег, все были подчеркнуто внимательны к Дику. Только Николь злилась – теперь ее злило все, что он делал.

Пока Дик ходил в буфет за напитками, они с Розмари сидели под зонтом. Он вернулся с двумя бокалами хереса.

– А ведь это с вами я впервые попробовала спиртное, – припомнила Розмари и с неожиданным энтузиазмом добавила: – О, я так рада видеть вас и убедиться, что у вас все хорошо. Я боялась… – Она запнулась и закончила фразу, видимо, не так, как собиралась: –…что вы не совсем здоровы.

– До вас дошли слухи, что я качусь под откос?

– Нет, конечно. Просто я слышала, что… вы изменились. И рада собственными глазами увидеть, что это не так.

– Это так, – возразил Дик, присаживаясь рядом с ними. – Изменения начались давно, просто поначалу это не было заметно. Когда мораль дает трещину, манеры еще какое-то время остаются прежними.

– Вы практикуете здесь, на Ривьере? – поспешила сменить тему Розмари.

– О… поле деятельности здесь было бы богатое. – Он покивал по сторонам, указывая на некоторых представителей пляжного племени, копошившихся на золотом песке. – Первостатейные кандидаты. Вон, видите нашу старую подругу миссис Эбрамс, изображающую герцогиню при королеве Мэри Норт? Но не завидуйте – представьте только, как долго миссис Эбрамс карабкалась на четвереньках по черной лестнице отеля «Ритц» и сколько пыли из тамошних ковров наглоталась.

– Неужели это действительно Мэри Норт? – перебила его Розмари, вглядываясь в даму, направлявшуюся в их сторону в окружении небольшой свиты людей, явно привыкших ко всеобщему вниманию. Оказавшись футах в десяти от Дайверов, Мэри скользнула по ним одним из тех взглядов, которые дают понять обозреваемому, что на него смотрят, но в упор не видят, – ни Дайверы, ни Розмари Хойт никогда в жизни не позволили бы себе так посмотреть на кого бы то ни было. Но тут Мэри заметила Розмари и, к изумлению Дика, изменив прежний план, подошла к ним. Она с искренней на вид сердечностью поздоровалась с Николь, мимоходом, не глядя, кивнула Дику, словно боялась чем-то от него заразиться, – в ответ он отвесил ей нарочито почтительный поклон, – и расплылась в улыбке, приветствуя Розмари:

– Я слышала, что вы здесь. Надолго приехали?

– Завтра уже уезжаю, – ответила Розмари.

Увидев, как надменно Мэри проследовала мимо Дайверов и направилась прямо к ней, она из чувства дружеской лояльности отвечала ей холодно. Нет, сегодня она не сможет принять приглашение на обед – занята.

Мэри обернулась к Николь, смесь любезности с жалостью сквозила в ее манере.

– Как ваши дети? – поинтересовалась она.

В этот самый момент Ланье и Топси подбежали к матери с просьбой отменить запрет гувернантки на купание в море.

– Нет, – ответил за нее Дик. – Как мадемуазель сказала, так и должно быть.

Понимая, что нельзя подрывать авторитет родительской власти, Николь поддержала мужа, а Мэри – в стиле героини Аниты Лус, привыкшей учитывать лишь faits accomplis[70] и не способной проявить строгость даже к щенку французского пуделя, – посмотрела на Дика, как на ужасного деспота. Дик, которому уже наскучило это утомительное представление, с притворной заботливостью поинтересовался:

– А как поживают ваши детки… и их тетушки?

Мэри не удостоила его ответом и, сочувственно погладив по голове попытавшегося увернуться Ланье, удалилась. После ее ухода Дик обронил:

– Как подумаю, сколько времени я потратил, чтобы хоть чему-то ее научить…

– А мне она нравится, – наперекор ему сказала Николь.

Злость в тоне Дика удивила Розмари, которая считала его человеком, все понимающим и умеющим все простить, и она вспомнила, какие именно слухи о нем ходили в последнее время. На пароходе она познакомилась с некими дипломатами – европеизированными американцами, достигшими такого положения, когда уже трудно определить их национальную принадлежность. В разговоре с ними всплыло имя широко известной в высших кругах Бейби Уоррен, и какая-то дама заметила, что младшая сестра Бейби принесла свою жизнь в жертву врачу-забулдыге. «Его уже нигде даже не принимают», – сообщила она.

Эта фраза кольнула Розмари, хотя она никак не связывала Дайверов с тем обществом, в котором подобный факт (если это был факт) мог иметь какое-то значение, и тем не менее она уловила отзвук враждебности и сплоченного общественного мнения в этом «Его уже нигде даже не принимают». Она представила себе, как Дик поднимается по лестнице какого-нибудь солидного особняка, вручает свою визитку дворецкому и слышит в ответ: «Вас больше не велено принимать», потом идет дальше от дома к дому, и бесчисленные дворецкие бесчисленных послов, министров, поверенных в делах говорят ему то же самое…

Николь искала предлог, чтобы уйти. Она догадывалась, что Дик, придя в себя после всего случившегося, пустит сейчас в ход все свое обаяние и будет добиваться ответной реакции Розмари. Как и следовало ожидать, уже в следующий момент он заговорил совсем по-другому, чтобы сгладить неприятное впечатление, которое произвели его предыдущие слова:

– Да нет, я ничего не имею против Мэри и рад, что она отлично устроилась. Просто трудно продолжать хорошо относиться к человеку, который плохо относится к тебе.

Розмари тут же стала ему подпевать:

– О, Дик, вы такой милый, не могу представить себе человека, который устоял бы перед вами и не простил вас, даже если бы вы его обидели. – Но сообразив, что подобное бурное проявление чувств может быть истолковано как покушение на супружеские права Николь, она уткнулась взглядом куда-то в песок между ними и добавила: – Все хочу спросить вас обоих, что вы думаете о моих последних ролях, если, конечно, вы их видели?

Николь промолчала, она видела одну из картин, в которых снялась Розмари в последнее время, но сказать ей было особо нечего.

– Постараюсь объяснить доходчиво, – сказал Дик. – Представьте себе: Николь сообщает вам, что Ланье болен. Как бы вы повели себя в реальной жизни? Как бы повел себя любой человек в подобной ситуации? Он бы начал играть – лицом, голосом, словами: на лице отразилась бы печаль, в голосе послышалась тревога, слова выразили бы сочувствие.

– Ну да, понимаю.

– А в театре – нет. Все знаменитые лицедеи снискали себе известность умением пародировать естественные эмоциональные реакции – страх, любовь, сострадание.

– Понимаю, – повторила Розмари, хотя в действительности понимала едва ли.

Николь потеряла нить рассуждений Дика и, по мере того как он продолжал, раздражалась все больше.

– Естественность реакции – ловушка для актрисы. Другой пример. Предположим, вам сообщают: «Ваш возлюбленный мертв». В жизни это бы вас сокрушило. Но на сцене вы должны держать зрителя – реагировать, естественно, он может и сам. Во-первых, актриса обязана следовать тексту, во-вторых, она не должна позволить зрителю отвлечься и переключить внимание с нее на убитого китайца или на что-то там еще. Поэтому ей необходимо сделать нечто неожиданное. Если у зрителя создалось впечатление о вашей героине как о сильной личности, вы должны продемонстрировать слабость, если она представлялась слабой – силу. Нужно выйти из образа, понимаете?

– Не совсем, – призналась Розмари. – Что значит – выйти из образа?

– Вы делаете то, чего зритель от вас не ожидает, пока не отвлечете его внимание от сюжетного поворота и не прикуете его снова к себе. После этого можно возвращаться в образ.

Николь больше не могла этого вынести. Она резко встала, даже не пытаясь скрыть раздражение. Розмари, уже несколько минут смутно сознававшая, что? происходит, примирительно обратилась к Топси:

– А ты, когда вырастешь, хотела бы стать артисткой? Думаю, из тебя получилась бы превосходная актриса.

Николь пригвоздила ее строгим взглядом и голосом своего деда, размеренным и четким, произнесла:

– Совершенно непозволительно внушать подобные мысли чужим детям. Не забывайте, что у нас могут быть другие планы на их будущее. – И, резко повернувшись к Дику, добавила: – Я беру машину и еду домой. За тобой и детьми пришлю Мишель.

– Но ты много месяцев не садилась за руль, – запротестовал он.

– Однако водить не разучилась, – обрезала его Николь и, даже не взглянув на Розмари, лицо которой исказила «естественная реакция», удалилась.

В кабинке она переоделась, сохраняя непроницаемое выражение лица, но когда выехала на дорогу, затененную смыкающимися кронами сосен, атмосфера вокруг нее переменилась – с ветки на ветку перелетали белки, ветер порывами шевелил листву, где-то вдали распорол тишину петушиный крик, солнечный свет сочился сквозь завесу зелени; постепенно удаляясь, стихали голоса, доносившиеся с пляжа. Николь расслабилась, и на нее снизошел покой; голова прояснилась, мысли зазвенели в ней нежными колокольчиками, она почувствовала себя выздоровевшей – по-новому, не так, как раньше. Ее «я» стало распускаться, как бутон пышной розы, и в лабиринте, по которому она блуждала столько лет, обозначился выход. Теперь этот пляж стал ей ненавистен, как и все прочие места, где она, как малая планета, вращалась вокруг Дика-Солнца.

«Да, я уже почти самостоятельный человек, – подумала она. – Я практически могу обходиться без него». И с ребяческой радостью, желая как можно скорее обрести полную самодостаточность и смутно понимая, что именно этого и хотел от нее Дик, она, добравшись до дому, прилегла на кровать и написала короткое провокационное письмо Томми Барбану в Ниццу.

Но то было днем, а к вечеру нервная энергия стала неизбежно иссякать, Николь сникла, и в воздухе сумерек незримо замелькали стрелы. Она боялась того, что было у Дика на уме, и чувствовала, что за всеми его действиями кроется какой-то план. Она всегда страшилась его планов – обычно они имели свойство осуществляться, и в них была заключена исчерпывающая логика, ей неподвластная. Так повелось, что право думать она передала ему и в его отсутствие неосознанно руководствовалась в своих поступках лишь одним соображением: понравится ли это Дику, поэтому теперь не была в состоянии противопоставить свои намерения намерениям мужа. Однако настало время думать самой; наконец она разобрала номер на двери, ведущей в мир бредовых фантазий, за порогом которой, казавшимся спасительным, спасения не нашлось, и поняла, что самой страшной ошибкой для нее сейчас и в будущем был бы самообман. Ей потребовалось много времени, чтобы усвоить этот урок, но теперь она затвердила его накрепко. Либо ты думаешь сама – либо за тебя будут думать другие, и тогда они возьмут над тобой власть, извратят и по-своему упорядочат твои врожденные вкусы, скроят тебя по своим лекалам и выхолостят.

В сумерках они мирно поужинали в столовой, Дик выпил много пива и весело дурачился с детьми, потом подсел к роялю и исполнил несколько песен Шуберта и полученные из Америки новые джазовые композиции, а Николь, заглядывая в ноты через его плечо, подпевала своим приятным хрипловатым контральто:

Спасибо, мама,
Спасибо, папа,
За то, что узнали друг друга когда-то…

– Чушь какая-то, – сказал Дик и хотел было перевернуть страницу, но она остановила его.

– Нет, доиграй эту! Неужели я до конца жизни буду вздрагивать при слове «папа»?

Спасибо той повозке, запряженной коньком!
Спасибо, что вы оба были под хмельком…

А потом они с детьми сидели на плоской мавританской крыше своего дома и любовались фейерверками, которые запускали в двух казино, расположенных по разные стороны побережья. Одиноко и грустно было испытывать пустоту в сердце по отношению друг к другу.

На следующее утро, вернувшись из Канна, куда ездила за покупками, Николь нашла записку от Дика, в которой говорилось, что он взял маленькую машину и отправился на несколько дней в путешествие по Провансу, чтобы побыть одному. Как раз когда она читала ее, зазвонил телефон – Томми Барбан спешил сообщить, что получил ее письмо и уже едет.

– Жду, – ответила Николь, чувствуя, как от ее горячих губ нагрелась трубка.

VIII

Николь приняла ванну, смазала кремом и припудрила кожу, присыпала пудрой махровый банный коврик и потопталась по нему, а потом стала пристально оглядывать себя в зеркале со всех сторон, размышляя, как скоро эта замечательно-ладная конструкция начнет расплываться и оседать. Наверное, лет через шесть, но пока я еще очень даже ничего – лучше любой другой.

Она не переоценивала себя. Единственное, что отличало нынешнюю Николь от Николь, какой она была пять лет назад, – это то, что она уже не девочка. Тем не менее и она была одержима культом юности, вошедшим в моду благодаря кинофильмам, в которых мелькало несметное количество полудетских девичьих лиц, обладательницы которых по замыслу авторов воплощали всю творческую силу и всю мудрость мира; она немного завидовала им.

Надев длинное, до щиколоток платье, каких не носила в дневное время уже много лет, и благоговейно, крест-накрест, окропив себя духами «Шанель № 16», она являла собой самое прекрасное украшение сада, когда в час дня Томми подкатил к дому.

Как же приятно это было: вновь принимать поклонение и притворяться, будто у тебя есть тайна! Николь потеряла два года из восхитительно-заносчивых лет в жизни каждой красивой девушки и теперь, казалось, наверстывала их. Она встретила Томми так, словно он был одним из сонма поклонников, поверженных к ее ногам, и повела его через весь сад к столу под огромным зонтом, шествуя не рядом, а впереди. Привлекательные женщины девятнадцати и двадцати девяти лет одинаковы в своей беззаботной самоуверенности, между тем как в промежутке между этими двумя возрастами чрезмерная требовательность естества не позволяет им почувствовать, что мир вращается вокруг них. Девятнадцать – возраст дерзости, которая сродни браваде юного кадета, в двадцать девять приходит ощущение воина, почивающего на лаврах после победоносной битвы.

Но если девятнадцатилетняя девушка черпает уверенность в избытке внимания, то женщина двадцати девяти лет находит ее в более тонких материях. Томимая желанием, она с толком выбирает аперитив, удовлетворенная, смакует сознание собственной власти, как черную икру. К счастью, ни в том ни в другом случае она, похоже, не задумывается о грядущих годах, когда ее интуиция станет часто затемняться приступами паники и будет одинаково страшно и остановиться, и идти вперед. Но на девятнадцатой и двадцать девятой площадках лестницы жизни она совершенно уверена, что никакая опасность ей не грозит.

Николь не хотела туманно-возвышенного романа, она хотела «любовной связи», ей требовалась перемена. Ставя себя на место Дика, она понимала, что, на поверхностный взгляд, пускается в пошлую авантюру, не одухотворенную подлинным чувством, и, потворствуя себе, подвергает риску их всех. Но с другой стороны, именно Дика она винила в создавшейся ситуации и искренне полагала, что подобный эксперимент может оказаться исцеляющим. Все лето она подогревала себя, наблюдая за людьми, которые легко поддавались соблазну и не несли за это никакого наказания, более того, несмотря на решение больше не лгать себе, она предпочитала усыплять совесть мыслью, будто просто нащупывает почву под ногами и в любой момент может сделать шаг назад…

Когда они очутились в тени, Томми обхватил ее своими руками-крыльями в белых рукавах, притянул к себе и посмотрел прямо в глаза.

– Не двигайтесь, – сказал он. – Я хочу долго-долго смотреть на вас.

Его волосы были надушены, от белой рубашки исходил легкий запах мыла. Она не улыбалась, ее губы были крепко сжаты, и они какое-то время просто смотрели друг на друга.

– Ну и как, нравится вам то, что вы видите? – тихо спросила наконец Николь.

– Говорите по-французски.

– Хорошо, – согласилась она и повторила по-французски: – Нравится вам то, что вы видите?

Он крепче прижал ее к себе и ответил:

– В вас мне нравится все. – Потом, поколебавшись, добавил: – Я думал, что хорошо изучил ваше лицо, но оказывается, в нем есть кое-что, чего я прежде не замечал. Когда у вас появился этот невинно-плутоватый взгляд?

Она вырвалась из его рук, пораженная, негодующая, и воскликнула по-английски:

– Так вот зачем вы хотели говорить по-французски! – Из дому вышел лакей, неся на подносе херес, и она умерила свой гнев. – Чтобы удобней было говорить колкости?

Она с размаху плюхнулась на серебристую парчовую подушку, лежавшую на сиденье стула, и сказала так же решительно, хотя и переходя снова на французский:

– У меня здесь нет зеркала, но если взгляд у меня изменился, так это потому, что я выздоровела. И вероятно, вместе со здоровьем ко мне вернулось мое истинное я – мой дед был плутом, и это передалось мне по наследству, вот так. Это удовлетворяет ваш логический склад ума?

Казалось, он не слушал и не осознавал того, что она говорила.

– Где Дик? Мы будем обедать вместе?

Видя, что вопрос он задал просто так и ответ его мало интересует, она вдруг рассмеялась, отметая досаду.

– Дик путешествует, – сказала она. – Тут объявилась Розмари Хойт, так что то ли они вместе, то ли она так его расстроила, что ему захотелось уехать и помечтать о ней в одиночестве.

– Знаете, вы для меня все-таки немного сложноваты.

– Да нет же, – поспешила она ободрить его. – На самом деле никакая я не сложная, просто во мне… во мне заключено множество разных, но простых людей.

Мариус принес дыню и ведерко со льдом; Николь, неотступно думая о своем «невинно-плутоватом» взгляде, молчала; да, этот мужчина из тех, что подносят тебе нерасколотый орех, вместо того чтобы потчевать очищенными ядрышками.

– Почему они не хотят оставить вас в вашем естественном состоянии? – спросил наконец Томми. – Вы – самая поразительная личность из всех, кого я встречал.

Она не знала, что ответить.

– Ох уж эти укротители женщин! – саркастически усмехнулся он.

– В любом обществе существуют некие… – начала она, чувствуя призрак Дика у себя за плечом, но смолкла, поняв, насколько это не соответствует настроению Томми.

– Мне на моем веку доводилось окорачивать с помощью грубой силы многих мужчин, но я бы никогда не посмел даже попытаться подчинить себе силой женщину. Особенно такой «доброй» силой – кому от этого лучше? Вам? Ему? Или еще кому-нибудь?

Сердце у Николь подпрыгнуло и бессильно упало – она прекрасно понимала, чем обязана Дику.

– Мне кажется, у меня…

– У вас слишком много денег, – нетерпеливо перебил он. – В этом корень проблемы. Дик просто не может этого пережить.

Она молча раздумывала над его словами, пока слуга убирал дыню.

– И что, по-вашему, я должна делать?

Впервые за последние десять лет она оказалась под влиянием другой личности, не личности мужа. Всему, что говорил Томми, предстояло отныне и навсегда осесть в ее сознании.

Сидя под кроной густой сосны, ветви которой шевелил легкий ветерок, и ощущая чувственный жар послеполуденного солнца, разбрызгивавшего ослепительные веснушки по клетчатой скатерти, они выпили бутылку вина. Встав из-за стола, Томми подошел к ней сзади, положил ладони на плечи и, скользнув ими вдоль рук, стиснул ей пальцы. Они прижались друг к другу щеками, потом губами, и она задохнулась – наполовину от страсти, наполовину от неожиданного изумления тем, сколь сильна оказалась эта страсть…

– Нельзя ли на время отправить куда-нибудь детей с гувернанткой?

– У них урок музыки. К тому же я в любом случае не хочу здесь оставаться.

– Поцелуй меня еще раз.

Позднее, в машине, на пути в Ниццу, она подумала: значит, у меня плутоватый взгляд, да? Ну и прекрасно – лучше быть плутом в здравом уме, чем сумасшедшей святошей.

Его уверенность словно бы освобождала ее от ответственности и чувства вины, и при мысли о том, что она стала другой, ее пронизывала дрожь восторга. Перед ней открывались новые перспективы, где маячили лица множества мужчин, которых она не была обязана слушаться и даже любить. Она сделала глубокий вдох, передернула плечами и повернулась к Томми:

– Нам обязательно ехать до самого вашего отеля в Монте-Карло?

От неожиданности он затормозил так резко, что завизжали шины.

– Нет! – воскликнул он. – Господи, я никогда не был так счастлив, как в эту минуту.

За Ниццей дорога, бежавшая вдоль кромки синего моря, стала подниматься в гору, карнизом огибая уступ средней высоты. Но Томми резко свернул к берегу, выехал на тупой мыс и остановился у тыльной части небольшого прибрежного отеля.

На миг откровенность происходящего испугала Николь. У стойки какой-то американец вел нескончаемую дискуссию с портье по поводу курса обмена валют. Пока Томми заполнял бланки регистрации – свой на настоящее, ее на вымышленное имя, – она стояла поодаль, внешне спокойная, но внутренне чувствуя себя несчастной. Их номер, выходивший окнами на море, был почти аскетичным и почти чистым, окна были затенены, чтобы солнечные блики, отражавшиеся от воды, не слепили постояльцев. Непритязательное пристанище для непритязательных удовольствий. Томми заказал два коньяка и, когда дверь за официантом закрылась, уселся в единственное кресло – загорелый, покрытый шрамами, мужественно-красивый, с выгнутыми дугой бровями, одна чуть приподнята – ни дать ни взять приготовившийся к проказам дух-озорник Пак[71]или нешуточный сатана.

Не допив коньяк, они вдруг оба поднялись и двинулись навстречу друг другу, а уже в следующий миг сидели на кровати, и он осыпал поцелуями ее колени. Ее сопротивление было недолгим, как агония обезглавленного животного, и вскоре она уже забыла и о Дике, и о своем новом плутоватом взгляде, и даже о Томми, а лишь все больше и больше, минута за минутой, отдавалась происходящему.

…Когда он встал и, подойдя к окну, раздвинул жалюзи, чтобы посмотреть, что за шум нарастает под их окном, она мысленно отметила, что он смуглее и крепче Дика, солнечный свет выгодно оттенял мускулы, похожие на скрученные веревки. Был момент, когда он тоже забыл о Николь. Через секунду после того, как его плоть разъединилась с ее плотью, у Николь возникло предчувствие, что все будет не так, как она себе представляла. Она испытала безотчетный страх, предшествующий всякому эмоциональному потрясению – радостному или печальному – с той же неизбежностью, с какой раскат грома предвещает грозу.

Осторожно выглянув с балкона, Томми доложил:

– Вижу только двух женщин, которые сидят на нижнем балконе в креслах-качалках и беседуют о погоде.

– И это они производят такой шум?

– Нет, шум идет откуда-то из-под их балкона. Вот послушай.

Где-то на юге, в хлопковом крае
Пустуют отели, не процветая,
Тошно глядеть…

– Это американцы.

Лежа на спине и широко раскинув руки, Николь глядела в потолок; от испарины пудра на ее коже превратилась в молочную пленку. Ей нравились пустота этой комнаты, жужжание одинокой мухи где-то над головой. Придвинув кресло к кровати, Томми смахнул с него одежду, чтобы сесть. Малость этой кучки их общей одежды на полу – ее невесомое платье, сандалии и его брюки – тоже нравилась ей.

Разглядывая ее удлиненный белый торс, резко переходящий в загорелые бедра с одной стороны и заканчивающийся таким же загорелым лицом в обрамлении темных волос – с другой, он вдруг рассмеялся, а потом сказал серьезно:

– Ты похожа на новорожденную.

– С плутоватым взглядом.

– Ну, это я исправлю.

– Плута очень трудно исправить – особенно если он сделан в Чикаго.

– Я знаю все лангедокские народные средства.

– Поцелуй меня, Томми. В губы.

– Как это по-американски, – сказал он, исполняя ее просьбу. – Когда я в последний раз был в Америке, мне там встречались девушки, которые готовы были искусать тебя и дать искусать себя до крови, но дальше – ни-ни.

Николь приподнялась на локте и сказала:

– Мне нравится эта комната.

– На мой вкус, немного бедновата. Но я рад, что ты не дотерпела до Монте-Карло, дорогая.

– По-твоему, только немного? А по-моему, она восхитительна именно своей пустотой – как те голые столы, которые любили рисовать Сезанн и Пикассо.

– Ну, не знаю. – Он даже не пытался понять ее. – Опять этот шум. Черт, там что, кого-то убивают?

Он снова подошел к окну и доложил:

– Кажется, там дерутся два американских матроса, а многочисленные товарищи их подзадоривают. Наверняка они с вашего линкора, стоящего здесь на рейде. – Обернув полотенце вокруг бедер, он вышел на балкон. – Их курочки тоже с ними. Теперь, кажется, так принято: женщины следуют за кораблем с места на место – но что это за женщины! При их-то матросском жалованье они могли бы найти себе что-нибудь и получше! Видела бы ты, какие женщины сопровождали армию Корнилова! Меньше чем на балерин мы даже не смотрели!

Он знал столько женщин, что само это слово для него ничего не значило, и это радовало Николь: значит, она сможет удерживать его до тех пор, пока ее личность будет превосходить для него привлекательность ее тела.

– Ну-ка, наподдай ему по самому болезненному месту!

– Дава-а-ай-дава-а-ай!

– Эй, правой, правой бей!

– Ну же, Дульшмит, сукин ты сын!

– Та-а-ак! Та-а-ак его!

Томми вернулся в комнату.

– Похоже, нет смысла здесь оставаться, согласна?

Она согласилась, но прежде чем начать одеваться, они снова прильнули друг к другу и на недолгое время почувствовали себя не хуже, чем в каком-нибудь дворце…

Наконец одевшись, Томми снова вышел на балкон и воскликнул:

– Вот это да! Эти две дамы в качалках даже с места не сдвинулись! Пытаются делать вид, что ничего не происходит. Они приехали сюда экономно провести отпуск, и весь американский флот в полном составе вместе со всеми шлюхами Европы не смогут им его испортить.

Он вернулся к ней, нежно обнял и зубами поправил упавшую с ее плеча бретельку. Но тут воздух снаружи расколол какой-то резкий звук – кр-р-рэк – бу-м-м-м! Это линкор давал сигнал к возвращению на борт.

Теперь внизу под окном настал и вовсе ад кромешный: корабль снимался с якоря, а никто не знал пока, к каким берегам он направляется. Официанты в панике требовали расчета, в ответ слышались проклятия и возмущенные отказы, шелест отбрасываемых счетов – слишком больших и звон швыряемой мелочи – явно недостаточной; тех, кто уже не держался на ногах, товарищи волоком волокли к шлюпкам, и сквозь весь этот гам прорывались короткие рубящие команды патрульных военно-морской полиции. Наконец первая шлюпка отчалила от берега под крики, рыдания, визги и обещания женщин, столпившихся на краю пирса, машущих руками и пронзительно вопящих вслед отплывающим.

Томми увидел девушку, ворвавшуюся на нижний балкон, размахивая салфеткой, но прежде чем он успел полюбопытствовать, заставило ли хоть это пошевелиться англичанок в качалках, раздался стук в их собственную дверь. Истерические женские голоса умоляли открыть ее, и на пороге показались две девчонки, тощие, грубые, скорее не найденные, чем потерянные. Одна из них от рыданий не могла произнести ни слова. Другая с тяжелым американским акцентом неистово умоляла:

– Пжалст, можн’ам помахать с вашго блкона? Пжалст! Там наши парни! Помахать, пжалст. Дргие комнты все заперты.

– Милости просим, – сказал Томми.

Девушки ринулись на балкон, и жуткую какофонию внизу прорезали два визгливых дисканта.

– Чарли, я здесь! Посмтри вверх, Чарли!

– Телегрфируй в Ниццу до встребвнья!

– Чарли! Он меня не видит.

Вдруг одна из девиц, задрав юбку, с треском разорвала свои розовые трусики и отчаянно замахала ими, как флагом, вопя:

– Бен! Бен!

Когда Томми и Николь покидали комнату, этот импровизированный флаг все еще трепетал на фоне синего неба. На это стоило посмотреть: нежно-розовый, словно плоский кусочек живой плоти, лоскут, соперничающий с торжественно ползущим вверх по мачте линкора звездно-полосатым полотнищем.

Обедали они в Монте-Карло, в новом приморском казино… а потом, гораздо позднее, купались в Больё, напротив Монако и расплывчатого контура Ментоны, в белой лунной воронке, образованной венцом бледных валунов, окружавших фосфоресцирующую воду. Николь была рада, что он привез ее в это место, откуда открывался вид на восток и где ветер совершенно по-особому играл с водой; здесь все было непривычно-новым, как они сами – друг для друга. Николь представляла, что лежит поперек седла, и ее, умыкнув из Дамаска, кто-то мчит в монгольские степи. Минута за минутой отпадало все, чему научил ее Дик, она все ближе возвращалась к себе той, какой была вначале: к смутному прототипу женщины, покорной мужчине, завоевавшему ее мечом, и безразличной ко всему, что происходит в окружающем мире. Связанная любовными путами, очарованная лунным светом, она радостно принимала безвластие своей любви.

Они проснулись одновременно, луна уже зашла, воздух стал холодным. С трудом выбравшись из-под одеяла, она спросила, который час. Томми сказал – около трех.

– Мне пора домой.

– Я думал, мы заночуем в Монте-Карло.

– Нет. Дома дети с гувернанткой. Я должна вернуться до рассвета.

– Как знаешь.

Они быстро окунулись, и Томми, увидев, как она дрожит, энергично растер ее полотенцем. Когда с еще не просохшими волосами, с блестящей после освежающего купания кожей они уселись в машину, обоим не хотелось уезжать. Им было очень хорошо вместе, и когда Томми принялся ее целовать, она почувствовала, как для него исчезает все вокруг, кроме ее бледных щек, белизны ее зубов, прохлады ее лба и пальцев, гладивших его лицо. Все еще настроенная на волну Дика, она ждала объяснений, оценок, но ничего подобного не последовало. И убедившись, что ничего и не будет, она разнеженно и счастливо устроилась на сиденье поудобней и дремала всю дорогу, пока звук мотора не изменился и она не почувствовала, что машина начала взбираться вверх, к вилле «Диана». У ворот она почти неосознанно поцеловала Томми на прощание. Даже гравий теперь по-иному шуршал у нее под ногами, и ночные звуки сада представлялись эхом чего-то, уже отошедшего в прошлое, и все-таки она была рада, искренне рада вернуться домой. Бурное стаккато минувшего дня оказалось волнующе приятным, но подобное эмоциональное напряжение было ей непривычно.

IX

В четыре часа следующего дня у ворот остановилось вокзальное такси, и из него вышел Дик. Вмиг утратив самообладание, Николь сбежала с террасы ему навстречу, лихорадочно стараясь взять себя в руки.

– А где машина? – спросила она.

– Я оставил ее в Арле – мне надоело сидеть за рулем.

– Из твоей записки я поняла, что ты уезжаешь на несколько дней.

– Мне помешал мистраль с дождем.

– Но ты доволен поездкой?

– Настолько, насколько бывает доволен человек, которому удается на время от чего-то убежать. Я довез Розмари до Авиньона и там посадил на поезд. – Они не спеша дошли до террасы, и он поставил чемодан на пол. – Я не стал писать об этом в записке, чтобы ты бог весть что себе не вообразила.

– Очень предусмотрительно с твоей стороны. – Николь почувствовала себя уверенней.

– Хотел выяснить, прибавилось ли у нее что-нибудь за душой, а выяснить это можно было, только оставшись наедине.

– И как – прибавилось?

– Розмари не повзрослела, – ответил он. – Вероятно, оно и к лучшему. А ты чем занималась?

Она ощутила, как у нее по-кроличьи задергалось лицо.

– Вчера вечером ездила потанцевать – с Томми Барбаном. Мы отправились…

Поморщившись, он перебил ее:

– Не надо мне ничего рассказывать. Независимо от того, что ты делала, я не хочу ничего знать определенно.

– Да тут и знать нечего.

– Да ладно, ладно, – сказал он и добавил так, словно отсутствовал целую неделю: – Как дети?

В доме зазвонил телефон.

– Если это меня – меня нет, – предупредил Дик и торопливо повернулся, чтобы уйти. – Мне нужно кое-чем заняться у себя в кабинете.

Николь дождалась, пока он скроется за родником, затем вошла в дом и сняла трубку.

– Николь, comment vas-tu?[72]

– Дик дома.

Томми застонал.

– Давай встретимся в Канне, – предложил он. – Мне нужно с тобой поговорить.

– Я не могу.

– Скажи, что ты любишь меня. – Она молча кивнула в трубку. – Скажи, что любишь, – повторил он.

– Да, да, но сейчас ничего нельзя сделать.

– Брось, конечно же можно, – нетерпеливо возразил он. – Дик прекрасно понимает, что между вами все кончено. Совершенно очевидно, что он сам от тебя отступился. Чего же он может требовать?

– Не знаю. Но я должна… – она запнулась, чуть не сказав «сначала спросить у Дика», и вместо этого произнесла: – Я тебе завтра напишу или позвоню.

Она слонялась вокруг дома, весьма довольная тем, что сделала. Сознание собственной порочности доставляло ей удовлетворение: она больше не была охотницей на дичь, запертую в загоне. Вчерашний день вспоминался в мельчайших подробностях, и эти подробности заслоняли память о таких же счастливых моментах того времени, когда ее любовь к Дику была свежа и безоблачна. Она уже думала о той любви немного снисходительно, и ей начинало казаться, будто с самого начала то была не столько любовь, сколько сентиментальная привязанность. Беспринципная женская память легко отринула все, что она чувствовала до замужества, в моменты тайной близости с Диком в разных закоулках мира. Поэтому ей нетрудно было лгать вчера Томми, уверяя его, что никогда прежде она не испытывала такого полного, такого всепоглощающего, такого предельного…

…Но затем угрызения совести и сознание собственного предательства, так бесцеремонно выкинувшего из памяти больше десяти лет жизни, заставили ее направиться к святилищу Дика.

Бесшумно приблизившись, она увидела, что он сидит в шезлонге позади своего домика у края обрыва, и некоторое время тихо наблюдала за ним издали. Он был погружен в свои мысли, в свой, лишь ему принадлежащий мир, и по едва заметным мимическим признакам – по тому, как он слегка поднимал или хмурил брови, щурился или шире открывал глаза, сжимал губы, шевелил пальцами, – она догадывалась, что в нем внутренне, шаг за шагом разворачивается история его жизни. Его, не ее. Вот он стиснул кулаки, наклонился вперед, и на лице появилось выражение муки и отчаяния, след которого остался во взгляде даже после того, как он расслабился. Едва ли не впервые в жизни ей стало жалко его – тому, кто пережил душевный недуг, трудно испытывать жалость к здоровым, и хоть на словах Николь часто отдавала должное тому, что именно он вернул ее в мир, который был для нее почти утрачен, она привыкла думать о Дике как о неиссякаемом источнике энергии, человеке, не знающем усталости. Она забыла о том, сколько горя причинила ему, как только смогла забыть о горе, пережитом ею самой. Знает ли он, что больше не властен над нею? Хотел ли он всего этого? Сейчас она жалела его так же, как когда-то жалела Эйба Норта с его постыдным финалом, как жалеют беспомощных детей и стариков.

Подойдя, она обняла его за плечи, прижалась к нему щекой и сказала:

– Не грусти.

Он ответил ей холодным взглядом:

– Не трогай меня!

Растерявшись, она отступила назад.

– Прости, – рассеянно сказал он. – Я как раз думал о том, что? я о тебе думаю…

– Почему бы тебе не пополнить этими размышлениями свою книгу?

– Не исключено… «Помимо описанных психозов и неврозов…»

– Я пришла сюда не для того, чтобы ссориться.

– Тогда зачем ты пришла, Николь? Я больше ничего не могу для тебя сделать. Теперь я пытаюсь спасти себя самого.

– От заразы, которую я распространяю?

– В силу профессии мне иногда приходится вступать в рискованные контакты.

Она заплакала от гнева и обиды.

– Трус! Жизнь не удалась, и ты хочешь вину за это переложить на меня.

Он ничего не ответил, и она уже начала, как бывало, ощущать гипнотическое воздействие его интеллекта, часто происходившее без осознанного намерения с его стороны, но всегда зиждившееся на многослойном субстрате истины, в который она не могла не только проникнуть сколько-нибудь глубоко, но даже и пробить трещину на его поверхности. И она снова вступила в борьбу: она боролась с ним взглядом своих маленьких, но прекрасных глаз, своей несравненной надменностью существа высшего порядка, только что затеянной попыткой уйти к другому мужчине, накопившимся за долгие годы негодованием; она боролась с ним своими деньгами, верой в то, что не любившая его сестра поддержит ее, сознанием, что своей нынешней злостью он наживает себе новых врагов, вероломным злорадством по поводу его иссякшего гостеприимства; она противопоставляла свое здоровье и красоту его физической деградации, свою беспринципность его моральным устоям… В этой внутренней борьбе она даже свои слабости обращала в оружие и дралась храбро и отчаянно, пуская в ход старые консервные банки, бутылки и глиняные миски – былые вместилища своих искупленных грехов, возмутительных проступков и ошибок. И тут внезапно – не прошло и двух минут – она поняла, что победила, оправдала себя перед самой собой, не прибегая ко лжи и уловкам, навсегда разбила оковы. И тогда она повернулась и на еще не твердых ногах, с лицом, еще не высохшим от слез, направилась к дому, который наконец стал ее домом.

Дик проводил ее взглядом, пока она не скрылась из виду. Потом, наклонившись вперед, уперся лбом в каменный парапет. Курс лечения был завершен. Доктор Дайвер обрел свободу.

Х

Той ночью, около двух, Николь разбудил телефонный звонок, и она услышала, как Дик ответил на него из соседней комнаты, где спал на диване, который они называли между собой «бессонным ложем»:

– Oui, oui… mais а qui est-ce-que je parle?.. Oui…[73] – Похоже, от изумления сон мгновенно слетел с него. – А не мог бы я поговорить с одной из этих дам, господин офицер? Они обе – весьма высокопоставленные особы с большими связями, это может породить самые серьезные политические осложнения… Да-да, уж вы мне поверьте… Ну что ж, воля ваша.

Ухватив ситуацию по ходу разговора, он уже встал, внутренне уверенный, что должен уладить инцидент, – его былое сокрушительное обаяние, неодолимая способность привораживать к себе людей встрепенулись в нем, взывая: «Используй нас!» И он был готов мчаться распутывать недоразумение, до которого ему не было никакого дела, только потому, что быть обожаемым вошло у него в привычку, вероятно, с тех самых пор, когда он осознал себя последней надеждой угасающего клана. Почти в такой же ситуации когда-то в клинике Домлера на Цюрихском озере, почувствовав свою силу, он сделал выбор – выбрал Офелию, сладкий яд, который испил до конца. Отчаянно желая быть смелым и добрым, он, быть может, еще больше жаждал быть любимым. И стал им. И так будет всегда, решил он, кладя трубку на старомодный телефонный аппарат, отозвавшийся тихим звяканьем.

После долгого молчания Николь крикнула:

– Что случилось? Кто звонил?

Дик, начавший одеваться, едва повесив трубку, ответил:

– Звонили из полицейского участка в Антибе. Там у них Мэри Норт и эта Сибли-Бирс. У них какие-то серьезные неприятности, офицер толком ничего не объяснил, только твердил: «Pas de mortes, pas d’automobiles»[74]. Но по его тону можно было понять, что все другое возможно.

– Но с какой стати они позвонили именно тебе? По-моему, это очень странно.

– Чтобы не пострадала репутация, им нужно, чтобы их выпустили на поруки, а поручителем может быть только лицо, владеющее собственностью в Маритимских Альпах.

– Какая наглость!

– Да чего уж там, съезжу. Но на всякий случай прихвачу с собой Госса…

После его отъезда Николь долго не могла заснуть, размышляя, что такого могли натворить эти дамы; потом сон все же сморил ее. Но когда в начале четвертого Дик вернулся, она вскинулась, как ужаленная, и, сев на постели, спросила:

– Ну что? – словно обращалась к кому-то, ей приснившемуся.

– Невероятная история, – ответил Дик.

Присев в изножье кровати, он стал рассказывать, как поднял с постели старика Госса, спавшего беспробудным эльзасским сном, велел выгрести все, что было в кассе, и повез в карабинерский участок.

– Не желаю я помогать этой англичанке, – ворчал Госс по дороге.

Мэри Норт и леди Кэролайн, в костюмах французских матросов, томились в ожидании на скамье перед дверьми, которые вели в две грязные камеры. У леди Бирс был оскорбленный вид истинной британки, не сомневающейся, что весь базирующийся в Средиземном море британский флот должен немедленно броситься ей на выручку. Мэри Мингетти, напротив, пребывала в состоянии паники и полной подавленности. При появлении Дика она буквально упала ему на живот, словно это был долгожданный источник спасения, и стала умолять его что-нибудь сделать. Тем временем полицейский начальник объяснял суть дела Госсу, который каждое слово воспринимал с отвращением, разрываясь между необходимостью отдать должное повествовательному дару офицера и желанием продемонстрировать, что его, бывалого служаку, ничем не удивишь.

– Это была просто шутка, – свысока пояснила леди Кэролайн. – Мы притворились матросами в увольнении, подцепили двух дурех и повели в меблированные комнаты. А они подняли шум и устроили гнусную сцену.

Дик серьезно кивал, уставившись в каменный пол, словно священник, выслушивающий исповедь, между тем как его разбирал смех и хотелось приказать всыпать каждой по пятьдесят горячих и недельки на две посадить на хлеб и воду. Отсутствие в лице леди Кэролайн какого бы то ни было осознания вины – кроме вины трусливых прованских девчонок и тупых полицейских – сбивало с толку. Впрочем, он давно уже пришел к заключению, что англичане, представляющие определенные слои общества, привыкли питаться концентрированным экстрактом антисоциальности в таких количествах, что по сравнению с ними ньюйоркцы с их аппетитами выглядят малыми детьми, объевшимися мороженым.

– Я должна выбраться отсюда прежде, чем Оссейн что-нибудь узнает, – умоляла Мэри. – Дик, прошу вас, вытащите меня, вы всегда умели улаживать любые неприятности. Скажите им, что мы немедленно уедем отсюда, скажите, что мы заплатим любые деньги.

– Ничего я платить не буду, – надменно заявила леди Кэролайн. – Ни шиллинга. Но мне будет чрезвычайно интересно узнать, что скажут обо всем этом в нашем каннском консульстве.

– Нет-нет! – запротестовала Мэри. – Мы просто должны немедленно отсюда выбраться.

– Посмотрим, что мне удастся сделать, – сказал Дик и добавил: – Но деньги, конечно, потребуются.

Глядя на них, как на безобидных озорниц, каковыми они уж точно не являлись, он покачал головой и пробормотал:

– Это же надо было выкинуть такой безумный фортель!

Леди Кэролайн самодовольно улыбнулась:

– Но ведь это ваша профессия – лечить безумных, доктор, не так ли? Так что вы уж нам помогите. А Госс, так тот просто обязан это сделать!

После этого Дик отвел Госса в сторонку, намереваясь выяснить, что поведал ему полицейский начальник. Оказалось, все было серьезней, чем виделось поначалу, – одна из девушек, которых подцепили дамы, принадлежала к добропорядочной семье и ее родители были в ярости или притворялись, что были, так что улаживать инцидент предстояло с ними. Другая была просто портовой девчонкой, что облегчало дело. По французским законам Мэри и леди Кэролайн грозил тюремный срок или в лучшем случае высылка из страны с публичным оглашением. Дело усугублялось еще и тем, что среди определенной части местного населения – той, что не получала доходов от присутствия иностранной колонии, – из-за неуклонного роста цен все сильнее ощущалось нетерпимое отношение к иностранцам. Изложив все эти соображения, Госс предоставил действовать Дику. Тот призвал полицейского начальника и приступил к переговорам.

– Как вам известно, французское правительство заинтересовано в притоке американских туристов – причем настолько, что нынешним летом в Париже было издано распоряжение, разрешающее арестовывать американцев только в самых серьезных случаях, – сказал он.

– Черт возьми, вам кажется, что этот случай недостаточно серьезен?

– Послушайте, у вас ведь есть их документы?

– Не было при них никаких документов. Вообще ничего – только две сотни франков да несколько колец. Даже шнурков для обуви, на которых они могли бы повеситься, и тех не было!

Обрадовавшись, что никакие документы в деле не фигурируют, Дик продолжил:

– Итальянская графиня пока сохраняет американское гражданство. Она внучка… – ложь лилась из его уст неторопливо и торжественно, – …Джона Дэвисона Рокфеллера Меллона. Надеюсь, вам знакомо это имя?

– Господи, ну конечно! За кого вы меня принимаете?

– А кроме того, она – племянница лорда Генри Форда и, таким образом, связана с компаниями «Рено» и «Ситроен»… – Тут ему самому показалось, что пора остановиться, но заметив впечатление, которое искренность его интонации начала производить на офицера, он продолжил: – Арестовать ее – все равно что арестовать видного члена английской королевской семьи. Это может иметь самые серьезные последствия – вплоть до войны.

– Ну а как насчет другой, англичанки?

– Я как раз перехожу к ней. Она помолвлена с братом принца Уэльского – с герцогом Букингемским.

– Отличную невесту выбрал себе герцог.

– Так вот, мы готовы заплатить, – Дик быстро произвел расчеты в уме, – по тысяче франков каждой из девушек и дополнительно тысячу отцу «добропорядочной». Ну и еще две тысячи – исключительно на ваше усмотрение, уверен, вы распределите их наилучшим образом. – Он неопределенно повел плечами. – Например, учтете интересы тех, кто производил арест, хозяина меблированных комнат и других, кого сочтете нужным. Я сейчас же вручу вам пять тысяч и надеюсь, что вы немедленно приступите к переговорам. После этого дам можно будет выпустить под поручительство. А завтра, как только суд назначит им сумму штрафа за… скажем, нарушение общественного порядка, мы с посыльным передадим эту сумму мировому судье.

Еще до того как начальник заговорил, Дик понял по выражению его лица, что все будет в порядке.

– Я не оформлял на них протокола, – неуверенно произнес полицейский, – поскольку у них не было документов. Посмотрим, что мне удастся сделать. Давайте деньги.

Часом позже Дик и месье Госс высадили дам перед отелем «Мажестик», где стоял ландолет леди Кэролайн со спящим в нем шофером.

– Не забудьте: вы должны месье Госсу каждая по сто долларов.

– Да, конечно, – согласилась Мэри. – Завтра я пришлю ему чек и кое-что сверх того.

– А я нет! – Все в изумлении повернулись к леди Кэролайн, которая уже полностью оправилась и кипела праведным гневом. – Все это яйца выеденного не стоило, и я никоим образом не уполномочивала вас платить за меня этим людям сто долларов.

У коротышки Госса, стоявшего рядом с машиной, вдруг опасно сверкнули глаза.

– Вы не собираетесь отдавать мне долг?!

– Разумеется, она отдаст, – успокоил его Дик.

Но в Госсе внезапно всколыхнулась память о тех унижениях, которые ему приходилось претерпевать в бытность свою посыльным в Лондоне, и он, бледный в лунном свете, грозно надвинулся на леди Кэролайн и выплеснул на нее поток ругательств, призванных объяснить ей, кто она есть на самом деле, а когда она с ледяным смехом повернулась, чтобы уйти, не задумываясь, припечатал своей маленькой ногой, безусловно, самую высокородную мишень в своей жизни. Захваченная врасплох, леди Кэролайн вскинула вверх руки, словно подстреленная, и ее облаченное в матросский костюм тело распласталось на тротуаре.

– Мэри, – перекрывая свирепый визг, крикнул Дик, – уймите ее! Иначе через десять минут вы обе будете в кандалах!

По дороге в отель старик Госс не произнес ни слова, и только когда они миновали казино в Жуан-ле-Пене, все еще захлебывавшееся джазовым кашлем и рыданиями, тяжело вздохнул и сказал:

– Никогда в жизни не видел таких женщин, как эти. Я был знаком со многими знаменитыми куртизанками из разных стран и зачастую испытывал к ним большое уважение, но таких, как эти, не встречал никогда.

XI

У Дика и Николь была привычка вместе ходить в парикмахерскую стричься и мыть голову с шампунем, сидя в соседних залах. Из смежного помещения до Николь доносились лязг ножниц, звон мелочи, бесконечные «вуаля» и «пардон». На следующий день после возвращения Дика они тоже отправились постричься, вымыть волосы и высушить их под душистым дыханием фенов.

Мимо парадного входа в отель «Карлтон», окна которого, так же как двери многих винных погребков, в эту летнюю пору смотрели на улицу слепыми глазницами, проехала машина, в ней сидел Томми Барбан. Николь успела заметить, что выражение лица у него было задумчивым и мрачным, но при виде ее сменилось удивлением и тревогой. Она разволновалась, ей захотелось быть с ним и ехать туда, куда ехал он. Час, проведенный в парикмахерской, показался ей еще одним часом впустую потраченного времени, из которых состояла вся ее жизнь, – еще одним коротким сроком тюремного заключения. Парикмахерша в белом халате, со слегка размазанной помадой на губах, пахнущая одеколоном, напоминала Николь ее многочисленных сиделок.

В соседнем зале Дик, со слоем мыльной пены на лице, клевал носом, укрытый парикмахерской накидкой. В зеркале, перед которым сидела Николь, отражалась часть коридора, соединявшего мужскую и женскую половины, и Николь встрепенулась, увидев в нем Томми, решительно направлявшегося в мужской зал. Она поняла, что сейчас все решится, и вспышка радостного волнения обожгла ее.

До нее донеслись обрывки начавшегося разговора.

– Привет, мне нужно с вами поговорить.

– …что-то серьезное?

– …серьезное.

– …не совсем подходящее.

Минуту спустя Дик, недовольно вытирая полотенцем наспех вымытое лицо, вошел в кабинку, где сидела Николь.

– Твой друг сильно распален. Он желает говорить с нами обоими. Я согласился, чтобы покончить со всем этим. Идем!

– Но меня еще не достригли.

– Не важно – идем!

Она нехотя попросила удивленную парикмахершу снять с нее пеньюар.

Чувствуя себя растрепанной и неухоженной, она последовала за мужем на выход. Стоявший снаружи Томми склонился к ее руке.

– Идемте в «Кафе дез Алье», – сказал Дик.

– Куда угодно, где можно спокойно поговорить, – согласился Томми.

Когда они устроились за столом под спасительной тенью деревьев и к ним подошел официант, Дик спросил:

– Николь, тебе что-нибудь заказать?

– Свежевыжатый лимонный сок.

– Мне – un demi[75], – сказал Томми.

– «Блэк-энд-уайт» и сифон с водой. – Дик посмотрел на официанта.

– К сожалению, «Блэк-энд-уайт» не осталось, есть только «Джонни Уокер».

– Хорошо.

Пусть голос не слышен,
Но в тишине
Звучит мелодия во мне…

– Ваша жена вас не любит, – внезапно выпалил Томми. – Она любит меня.

Оба уставились друг на друга с удивительно беспомощным выражением лиц. В подобной ситуации мужчины едва ли способны общаться напрямую, потому что их отношения косвенно определяются тем, в какой мере каждому из них принадлежит или будет принадлежать стоящая между ними женщина, и все их чувства проходят через ее раздвоенное «я», как через неисправный телефонный коммутатор.

– Минутку, – сказал Дик и повернулся к официанту: – Принесите мне лучше джин и сифон.

– Слушаюсь, месье.

– Итак, продолжайте, Томми.

– Мне совершенно ясно, что ваш брак с Николь изжил себя. Для нее он исчерпан. Я ждал этого момента пять лет.

– А что скажет Николь?

Оба перевели взгляд на нее.

– Я очень привязалась к Томми, Дик.

Он кивнул.

– Ты ведь меня больше не любишь, – продолжила она. – Осталась просто привычка. После встречи с Розмари ты никогда уже не относился ко мне, как прежде.

Недовольный таким поворотом разговора Томми резко перебил ее:

– Вы не понимаете Николь. Вы продолжаете обращаться с ней как с пациенткой только потому, что когда-то она была больна.

Их разговор внезапно был прерван настырным американцем зловещего вида, продававшим свежие выпуски «Геральд» и «Таймс», якобы доставленные прямо из Нью-Йорка.

– Все получено напрямую, – гордо сообщил он. – А вы здесь давно?

– Cessez cela! Allez Ouste![76] – закричал Томми и продолжил, обращаясь к Дику: – Ни одна женщина не станет терпеть…

– Эй, приятели, – снова вклинился американец, – думаете, я впустую трачу время? А вот многие другие так не думают. – Он достал из бумажника серую газетную вырезку, и Дик сразу же узнал изображенную на ней карикатуру: толпы американцев лавиной стекают по трапу лайнера с набитыми золотом мешками. – Думаете, я не вольюсь в их ряды? Вольюсь! Я только что приехал из Ниццы на велогонку «Тур де Франс».

Пока Томми прогонял его своим свирепым «allez-vous-en», Дик вспомнил: это был тот самый человек, который пять лет назад приставал к нему на улице Сент-Анж.

– А когда «Тур де Франс» доберется сюда? – крикнул он ему вслед.

– С минуты на минуту, приятель.

Американец наконец удалился, бодро помахав им рукой на прощание, и Томми снова повернулся к Дику:

– Elle doit avoir plus avec moi qu’avec vous[77].

– Говорите по-английски! Что означает «doit avoir»?

– Doit avoir? Что со мной она будет счастливее.

– Ну да, прелесть новизны. Но мы с Николь были очень счастливы вместе, Томми.

– L’amour de famille[78], – глумливо усмехнулся Томми.

– А если вы с Николь поженитесь, это не будет «l’amour de famille»? – Нарастающий шум на улице заставил его прерваться; теперь шум приблизился к началу извилистого променада, и множество людей, прервав сиесту, которой они предавались где-то в тиши, толпой вывалились на улицу, потом толпа мгновенно превратилась в шеренгу, вытянувшуюся вдоль бордюра.

Мальчишки проносились мимо на велосипедах, ехали автомобили, набитые спортсменами в одеяниях, украшенных кисточками и султанами, трубили горны, возвещая приближение велогонщиков, из ресторанов выбегали повара в нижних рубашках, и наконец из-за поворота показалась группа гонщиков. Первым, с отрывом от остальных, ехал велосипедист в красной трикотажной фуфайке, он энергично крутил педали, уверенно удаляясь от катившегося к закату солнца под нечленораздельный рев приветственных голосов. За ним катила сплоченная троица в линялых разноцветных фуфайках, от пота и пыли их ноги были покрыты желтоватой коркой, лица не выражали ничего, в тяжелых взглядах застыла беспредельная усталость.

Стоя прямо перед Диком, Томми говорил:

– Думаю, Николь захочет получить развод, и надеюсь, что вы не станете чинить препятствий.

Растянувшись более чем на сотню ярдов, на променад ворвалась группа из еще пятидесяти гонщиков; некоторые из них застенчиво улыбались, некоторые выглядели окончательно выбившимися из сил, большинство – безразличными и усталыми. За ними следовал кортеж из бегущих мальчишек, потом проехало несколько безнадежно отставших велосипедистов-одиночек и, наконец, – грузовик с жертвами аварий и пораженцами.

Они вернулись к столу. Николь хотелось, чтобы Дик взял инициативу в свои руки, но ему, судя по всему, нравилось спокойно сидеть с недобритым лицом, так подходившим к ее недостриженным волосам.

– Разве не правда, что ты со мной больше не чувствуешь себя счастливым? – заговорила она. – Без меня ты сможешь снова вернуться к работе, и работаться тебе будет лучше, если не придется тревожиться за меня.

Томми нетерпеливо заерзал.

– Все эти разговоры ни к чему. Мы с Николь любим друг друга, и этим все сказано.

– Ну что ж, – подвел итог доктор, – раз все решено, предлагаю вернуться в парикмахерскую.

Но Томми нужна была ссора.

– Есть еще кое-что…

– Все остальное мы обсудим с Николь, – резонно возразил Дик. – Не волнуйтесь, в принципе я не против, а мы с Николь прекрасно понимаем друг друга. Если мы избежим дискуссии с тремя участниками, будет больше шансов покончить дело миром.

Томми не мог не признать убедительность логики Дика, но натура брала свое: последнее слово должно было остаться за ним.

– Хочу, чтобы вы понимали, – сказал он, – с этого момента и до окончательного урегулирования всех деталей я являюсь защитником Николь, и вы ответите мне за любую попытку воспользоваться тем, что она живет пока с вами под одной крышей.

– Меня никогда не манили сухие чресла, – спокойно ответил Дик и, коротко кивнув, пошел по направлению к отелю, сопровождаемый невинным взглядом Николь.

– Во всяком случае, он был честен, – заключил Томми. – Дорогая, сегодняшний вечер мы проведем вместе?

– Полагаю, да.

Итак, свершилось, причем без особой драмы. У Николь было ощущение, что ее перехитрили, теперь она понимала, что с того самого эпизода с камфорной растиркой Дик все знал наперед. Тем не менее она была счастлива и взволнованна, и нелепая мыслишка о том, что хорошо бы все рассказать Дику, быстро растаяла. И все же она смотрела ему вслед до тех пор, пока его фигура не превратилась в точку и не затерялась среди прочих точек, составлявших летнюю толпу.

XII

День накануне отъезда с Ривьеры доктор Дайвер провел с детьми. Он был уже не так молод, чтобы лелеять радужные мечты и на многое надеяться, поэтому хотел получше запомнить их. Детям сказали, что предстоящую зиму они проведут в Лондоне, у их тети, а потом поедут в Америку к отцу. Было также оговорено, что уволить фройляйн можно будет только с согласия Дика.

Он радовался, что так много успел дать дочери, – относительно сына такой уверенности у него не было; впрочем, он толком никогда и не знал, что именно должен дать этим неугомонным, вечно льнущим, словно ищущим грудь юнцам. Но когда настал миг расставания, ему захотелось прижать к себе их прелестные головки и просидеть так долго-долго.

Он обнялся со стариком-садовником, когда-то, шесть лет назад, разбившим первый сад вокруг виллы «Диана», и расцеловал местную девушку-служанку, ходившую за детьми. Она работала у них почти десять лет и теперь, упав на колени, безудержно рыдала, пока Дик не поднял ее и не вручил ей триста франков. Николь, как было оговорено, все утро оставалась в постели. Он написал записку ей и Бейби Уоррен, только что вернувшейся с Сардинии и гостившей у них, и налил себе полный стакан бренди из гигантской бутыли вместимостью в десять кварт и высотой в три фута, которую кто-то привез им в подарок.

Потом, оставив вещи на каннском вокзале, решил в последний раз взглянуть на пляж отеля Госса.

***

Когда Николь с сестрой появились в то утро на берегу, там резвился лишь авангардный отряд ребятишек. Белое солнце с расплывшимся в белом же небе контуром пари?ло в безветренном воздухе. В баре официанты запасали лед в морозилках; американец – фотограф из «Эй энд Пи»[79]в ненадежной тени настраивал свою аппаратуру и вскидывал голову каждый раз, когда на каменных ступенях, ведущих на пляж, раздавались шаги. Постояльцы отеля – потенциальная клиентура Дика – еще почивали в своих затемненных комнатах, лишь недавно опоенные дурманом зари.

Выйдя из кабинки, Николь увидела Дика, одетого, он сидел на большом валуне. Она поспешно отступила назад, в тень кабинки. Минуту спустя к ней присоединилась Бейби.

– Дик еще здесь, – сказала она.

– Я его видела.

– Я думала, ему достанет такта уехать сразу.

– Это – его место, ведь в сущности он его открыл. Старик Госс всегда говорит, что всем обязан Дику.

Бейби невозмутимо взглянула на сестру.

– Не надо нам было отрывать его тогда от велосипедных прогулок, – заметила она. – Когда людей вытаскивают из низов, они теряют голову, каким бы красивым притворством это ни маскировалось.

– Дик шесть лет был мне хорошим мужем, – ответила Николь. – За все это время он ни разу не причинил мне ни малейшего огорчения и делал все возможное, чтобы оградить от любых неприятностей.

Слегка выпятив нижнюю челюсть, Бейби сказала:

– Именно этому его и учили.

Сестры долго сидели молча; Николь устало размышляла о жизни вообще; Бейби – о том, выходить ей или не выходить замуж за нового претендента на ее руку и деньги, настоящего Габсбурга. Не то чтобы она действительно думала об этом. Ее романы уже давно настолько походили друг на друга, что, по мере того как она старела, приобретали для нее интерес скорее как тема для разговоров, нежели как реальные отношения. Истинные чувства пробуждались в ней лишь тогда, когда она о них говорила.

– Он ушел? – спросила Николь некоторое время спустя. – Его поезд, кажется, отходит в полдень.

Бейби оглянулась.

– Нет. Перебрался на террасу и разговаривает с какой-то женщиной. В любом случае теперь на пляже уже столько народу, что он, вполне вероятно, нас и не увидит.

Но он их увидел, увидел, как только они вышли из своего укрытия, и следил за ними взглядом, пока снова не потерял из виду. Он сидел за столиком с Мэри Мингетти и пил анисовую водку.

– В ту ночь, когда вы вызволили нас из передряги, вы были таким, как прежде, – говорила Мэри. – До того самого момента, когда так ужасно обошлись с Кэролайн. Почему вы не остаетесь всегда милым и очаровательным? Вы ведь можете.

Ему показалась нелепой и комичной ситуация, когда Мэри Норт учит его жить.

– Ваши друзья по-прежнему любят вас, Дик. Но когда вы пьяны, вы говорите людям ужасные вещи. Я все лето только и делала, что защищала вас перед всеми.

– Классический тезис доктора Элиота.

– Но это правда. Никто ведь не обязан принимать во внимание, выпили вы или нет. – Она поколебалась, но все же продолжила: – Даже Эйб в состоянии самого тяжелого опьянения никогда не оскорблял людей так, как вы.

– Какие же вы все скучные, – сказал Дик.

– Но других-то нет! – воскликнула Мэри. – Если вам не нравятся воспитанные люди, попробуйте общаться с невоспитанными, посмотрим, каково вам будет с ними! Единственное, чего хотят все, – это получать от жизни удовольствие, а если вы доставляете окружающим неприятности, то просто сами отлучаете себя от источника питания.

– А у меня был такой источник? – поинтересовался он.

Сейчас Мэри получала удовольствие, хотя сама того не сознавала, поскольку села с ним за столик только из страха. В очередной раз отказавшись от предложения выпить, она сказала:

– В основе всего – потворство собственным слабостям. Уж мне ли, видевшей, как Эйб из замечательного человека постепенно превращался в алкоголика, не знать этого…

По ступенькам с театральной беспечностью сбежала леди Кэролайн Сибли-Бирс.

Дик чувствовал себя прекрасно – сильно опережая время, он уже пребывал в том состоянии, в какое приходит мужчина к концу хорошего обеда, тем не менее пока он демонстрировал лишь деликатный, сдержанный и уважительный интерес к Мэри. Его взгляд, ясный, как у ребенка, искал ее расположения, и помимо собственной воли он уже ощущал былую потребность внушить ей, что он – последний мужчина на земле, а она – последняя женщина.

…Тогда он не будет вынужден смотреть на тех, других, мужчину и женщину, чьи черно-белые силуэты, словно гравюра на металле, вырисовывались на фоне неба…

– Я ведь когда-то нравился вам? – спросил он.

– Нравились? Да я любила вас! Все вас любили. Вы могли увлечь любую женщину – стоило лишь пальцем поманить.

– Между вами и мной всегда существовало нечто особенное.

Она охотно заглотила приманку.

– Правда, Дик?

– Всегда… Я знал все ваши печали и то, как храбро вы им противостоите.

Но где-то внутри его уже начинал распирать знакомый смех, и он знал, что долго не выдержит.

– А я всегда догадывалась, что вы многое обо мне знаете, – восторженно подхватила Мэри. – Больше, чем кто бы то ни был когда бы то ни было. Быть может, именно поэтому я так боялась вас, когда между нами кошка пробежала.

Он посмотрел на нее ласково, по-доброму, она ответила ему таким же взглядом, исполненным невысказанного чувства, на миг по протянувшейся между ними зрительной нити скользнуло все: супружеская преданность, близость, нерасторжимость уз. Но уже в следующий момент смех внутри его зазвучал так громко, что, казалось, Мэри не могла его не услышать, и Дик повернул выключатель, они снова очутились под солнцем Ривьеры.

– Мне пора, – сказал он, вставая.

Его слегка качнуло. Он больше не чувствовал себя прекрасно, ток крови замедлился. Подняв правую руку, он жестом папского благословения осенил пляж крестом с высоты террасы. Кое-кто из сидевших под зонтиками, подняв головы, удивленно посмотрели на него.

***

– Я иду к нему. – Николь приподнялась на коленях.

– Никуда ты не пойдешь, – сказал Томми, решительно осадив ее назад. – Все кончено, довольно.

XIII

После нового замужества Николь поддерживала связь с Диком: их письма касались деловых вопросов и детей. Когда она повторяла, что случалось нередко: «Я любила Дика и никогда его не забуду», Томми отвечал: «Разумеется, почему ты должна его забывать?»

Дик открыл было частную практику в Буффало, но дела, видимо, не пошли. Что случилось, Николь так и не узнала, но несколько месяцев спустя до нее донесся слух, что он переехал в маленький городок Батавия, штат Нью-Йорк, где работает врачом общего профиля, а еще позднее – что он занимается тем же самым в Локпорте. По чистой случайности о его жизни в Локпорте она знала больше: он много ездит на велосипеде, пользуется успехом у дам, и на столе у него всегда лежит большая стопка бумаги – считается, что это некий серьезный медицинский трактат, близкий к завершению. Дик слывет образцом прекрасных манер, а однажды произнес отличную речь о наркотиках на публичной встрече, посвященной проблемам здоровья населения. Однако потом он оказался вовлечен в какие-то неприятности с продавщицей из бакалейной лавки, а также в судебный процесс, касавшийся каких-то медицинских вопросов, и покинул Локпорт.

После этого он уже не просил, чтобы детей присылали к нему в Америку погостить, и не отвечал, когда Николь спрашивала в письмах, не нуждается ли он в деньгах. В своем предпоследнем письме он сообщал, что практикует в Женеве, штат Нью-Йорк, и у нее создалось впечатление, что живет он с кем-то, кто ведет его хозяйство. Она нашла в географическом атласе эту самую Женеву, которая, как оказалось, расположена в самом сердце района Фингер-Лейкс, и решила, что это, должно быть, очень милый городок. Ей нравилось думать, что карьера его еще впереди – как у Гранта в Галене. Последнее короткое письмо от него было помечено штемпелем Хорнелла, совсем уж маленького городишки неподалеку от Женевы, в том же штате Нью-Йорк. Так или иначе, он почти наверняка и теперь обретается в этой части страны, в том или ином тамошнем городишке.


Примечания переводчика:

61 Местное вино (фр.).

62 Нам, героям, требуется время, Николь. Мы не можем ограничиваться мелкими упражнениями в героизме – нам нужны крупные композиции (фр.).

63 Говорите со мной по-французски, Николь (фр.).

64 «Железка» (фр.) – разновидность карточной игры «баккара».

65 Джон Хелд-мл. (1889–1958) – один из самых известных американских журнальных иллюстраторов и карикатуристов 1920-х годов.

66 Какое ребячество! (фр.)

67 Можно подумать, что он декламирует Расина! (фр.)

68 Кофе с молоком (фр.).

69 Гваяковое дерево (лат.).

70 Свершившиеся факты (фр.).

71 Пак – в фольклоре скандинавов – лесной дух, пугающий людей или заставляющий их блуждать по чаще.

72 Как ты? (фр. )

73 Да-да… А с кем я разговариваю?.. Да… (фр.)

74 Жертв нет, никто не разбился в автомобиле (фр.).

75 Средняя кружка пива (фр.).

76 Прекратите! Убирайтесь отсюда! (фр.)

77 Она должна получить от меня больше, чем получала от вас (фр.).

78 Семейное счастье (фр.).

79 Вероятно, имеется в виду «A. and P.» – популярная американская сеть недорогих супермаркетов, основанная в 1859 г. в Нью-Йорке и получившая широкое распространение.


Оригинальный текст: Tender is the Night (Book Three), by F. Scott Fitzgerald.


Яндекс.Метрика