Ф. Скотт Фицджеральд
Ночь нежна


Книга вторая

I

Весной 1917 года, когда доктор Ричард Дайвер впервые приехал в Цюрих, ему было двадцать шесть лет – прекрасный возраст для мужчины, поистине пик холостяцкой вольницы. Даже война не смогла омрачить этот период его жизни, поскольку Дик уже тогда являл собой слишком большую ценность, слишком солидный капитал был вложен в него, чтобы позволить кому-то его подстрелить. По прошествии лет ему уже не казалось, что это убежище позволило ему уберечься от потерь, однако этот вопрос он до конца так и не решил для себя – а тогда, в 1917, лишь отшучивался, виновато объясняя, что война его никак не затронула. Предписание командования состояло в том, чтобы он завершил свое образование в Цюрихе и, как планировалось, получил ученую степень.

Швейцария представляла собой остров, омывавшийся с одной стороны раскатами грома, доносившимися от Горицы[17], с другой – порогами, бурлившими вдоль Соммы и Эны. Казалось, что в кои-то веки в кантонах стало больше вызывающих интерес иностранцев, нежели больных, но о том, кто они, оставалось лишь гадать: мужчины, перешептывавшиеся в маленьких кафе Берна и Женевы, могли быть как скупщиками бриллиантов, так и простыми коммивояжерами. А вот не заметить на пространстве между Невшательским и Боденским озерами тянувшихся навстречу друг другу длинных составов с ослепшими, с одноногими солдатами, с полуживыми обрубками человеческих тел было невозможно. Над стойками пивных баров и в магазинных витринах красовались яркие плакаты, изображавшие защитников швейцарских границ образца 1914 года: молодые мужчины и старики свирепо взирали с гор на призрачные контуры французов и немцев, копошившихся внизу. Задачей таких плакатов было вселить в сердца швейцарцев уверенность в том, что и их родина разделяет заразительную славу текущих дней. По мере того как продолжалась бойня, плакаты выцветали, и ни одна европейская страна не была удивлена больше, чем их маленькая сестрица, когда Соединенные Штаты тоже ввязались в войну.

К тому времени доктору Дайверу уже довелось краем глаза увидеть ее: 1914 год он провел в Оксфорде как родсовский стипендиат от штата Коннектикут, затем вернулся на родину, отучился последний год в университете Джона Хопкинса и в 1916 отправился в Вену, опасаясь, что великий Фрейд может случайно погибнуть от бомбежки и он не успеет с ним встретиться. Жизнь едва теплилась в старушке Вене, но Дик ухитрился раздобыть достаточно угля и масла для лампы, чтобы, сидя в своей комнатенке на Даменштиффштрассе, писать статьи, которые впоследствии, правда, уничтожил, но которые, будучи им еще позже восстановлены, легли в основу книги, опубликованной в Цюрихе в 1920 году.

У большинства из нас есть любимый, героический, так сказать, период в жизни, для Дика Дайвера именно то время стало таким периодом. Тогда он еще понятия не имел о своем особом обаянии и считал, что способность располагать к себе людей вполне естественна для любого здорового человека. В последний год его пребывания в Нью-Хейвене кто-то однажды назвал его Счастливчиком Диком – и это прозвище он запомнил навсегда.

«Счастливчик Дик, ты в суть проник, – бормотал он, бывало, себе под нос, меряя шагами комнату в последних отблесках догорающего огня. – Ты попал в точку, мой мальчик. Никто этого не видел, а ты пришел – и углядел».

В начале 1917, когда было уже почти невозможно раздобыть уголь, Дик пустил на топливо почти сотню собравшихся у него учебников, но каждый из них он отправлял в огонь, только когда чувствовал внутри веселую уверенность, что сам являет собой квинтэссенцию всего в нем написанного и что даже через пять лет сумеет дать краткое резюме его содержания, если оно того будет стоить. Он проделывал это, сидя перед очагом и накинув на плечи от холода напольный коврик, с безмятежностью ученого, которая стоит ближе всего к божественному покою, но которой, как вскоре станет очевидно, суждено быстрее закончиться.

За этот отрезок жизни он был благодарен собственному организму, закаленному занятиями бегом в Нью-Хейвене и зимним плаванием в Дунае. Он делил квартиру со вторым секретарем посольства Элкинсом, иногда к ним захаживали две милые девушки – просто захаживали, дальше их отношения не простирались, равно как не простирались дальше соседства со вторым секретарем и его отношения с посольством. Общение с Эдом Элкинсом заронило в нем первое зерно сомнения в качестве своей мыслительной деятельности; он не чувствовал, что она так уж глубоко отличается от мыслительного процесса Элкинса, который мог с ходу назвать всех нью-хейвенских защитников за последние тридцать лет.

«Нет, Счастливчик Дик не может быть просто одним из этих расторопных малых; он должен быть не таким «целым», должны быть какие-то небольшие трещинки, оставленные самой жизнью. Болезнь, разбитое сердце или комплекс неполноценности не годятся, хотя было бы интересно воссоздавать разрушенную стену, пока она не станет лучше прежней».

Он иронизировал над собственными размышлениями, называя их притворством и «американщиной» – этим словом он обозначал любое словоблудие, не связанное с работой интеллекта. При этом он сознавал, что за свою цельность платит душевной неполнотой.

«Самое лучшее, чего я могу пожелать тебе, дитя мое, – говорит фея Черная Палочка в “Кольце и розе” Теккерея, – это чуточку несчастья».

А иногда, под настроение, он начинал оправдывать себя: «Я, что ли, виноват, что Пит Ливингстон в тот День хлопка?[18], когда все высунув языки искали его, спрятался в раздевалке, в результате чего выбрали меня, иначе не видать бы мне «Элайхью»[19] как своих ушей – я ведь почти никого тогда еще не знал в Нью-Хейвене. Да, на стороне Пита были все преимущества, и это мне следовало бы отсиживаться в раздевалке. Может, я так бы и поступил, если бы считал, что имею хоть какой-то шанс на выборах. Но Мерсер несколько недель ходил ко мне в общежитие и уговаривал. Ну ладно, ладно, догадывался я, какие-то шансы у меня есть. Но лучше бы уж я в ду?ше засунул свой значок в одно место, тогда бы и конфликта не было».

После лекций он, бывало, обсуждал эту проблему с неким юным интеллектуалом из Румынии, который успокаивал его: «Нет никаких свидетельств того, что у Гете или у человека вроде Юнга когда-либо были “конфликты” в современном смысле слова. Ты не философ-романтик, ты – ученый. Твоя сфера – память, упорство, сила характера и особенно здравый смысл. Склонность к самокопанию может навредить тебе в будущем. Я знавал человека, который два года исследовал мозг броненосца, чтобы знать о нем больше, чем кто бы то ни был на свете. Я без конца спорил с ним, доказывая, что на самом деле он нисколько не раздвигает границы человеческих знаний – слишком уж маргинальна тема. И как и следовало ожидать, когда он послал наконец свой труд в медицинский журнал, ему пришел отказ – редакция сообщила, что у них уже есть трактат на эту тему».

По приезде в Цюрих у Дика было меньше ахиллесовых пят, чем понадобилось бы, чтобы снабдить ими сороконожку, однако предостаточно – он разделял иллюзорные представления о вовек не иссякающих силе и здоровье, об изначальной доброте, лежащей в основе человеческой природы; то были иллюзии целого народа, их породила ложь многих поколений фронтирских матерей, убаюкивавших своих младенцев под фальшивую колыбельную, в которой утверждалось, будто за пологом повозки никаких волков нет. Получив ученую степень, Дик был направлен в неврологическую клинику, которая как раз создавалась в Бар-сюр-Об.

К его большому неудовольствию, работа во Франции была не столько практической, сколько канцелярской. Чтобы компенсировать недостаток врачебной практики, он – благо свободное время оставалось – закончил небольшой учебник и собрал материал для следующей книги. Весной 1919 года, демобилизовавшись, он вернулся в Цюрих.

Вышесказанное напоминает начало биографического очерка, лишенного, однако, интригующей уверенности, что герой уже слышит зов сложной и захватывающей судьбы, как слышал его Грант, еще когда протирал штаны в галенской лавке отца. Точно так же бывает странно, зная человека в пору спокойной и уравновешенной зрелости, вдруг наткнуться на его фотографию, с которой глядит на тебя незнакомый юноша – пламенный, целеустремленный, с орлиным взором. Впрочем, не будем темнить – час Дика Дайвера настал.

II

Был промозглый апрельский день, над Альбисхорном тянулись длинные косые облака, в низинах неподвижно стояла вода. Цюрих мало чем отличался от американского города. Два дня, с самого момента приезда, Дику чего-то не хватало, и наконец он понял чего – ощущения, которое он испытывал на французских улочках: будто ничего другого вокруг не существует. В Цюрихе было много такого, что стирало пределы собственно Цюриха – крыши уводили взгляд к пастбищам, над которыми разносилось позвякивание коровьих колокольчиков, и выше – к смягченным очертаниям горных вершин; вся здешняя жизнь была устремлена вверх, к открыточному небу. В предгорьях Альп, миниатюрном царстве фуникулеров, каруселей, тихого колокольного перезвона, не ощущаешь своего земного присутствия так, как во Франции с ее виноградниками, растущими прямо из-под ног.

В Зальцбурге, где ему однажды довелось провести несколько дней, Дика сразу накрыла стихия века музыки, купленной или заимствованной. В цюрихских университетских лабораториях, филигранно исследуя затылочный отдел мозга, он чувствовал себя скорее мастером-игрушечником, нежели тем ураганом, каким он еще за два года до того носился по старым краснокирпичным зданиям университета Хопкинса и который не мог укротить даже иронический взгляд гигантской фигуры Христа, установленной в вестибюле.

Тем не менее он решил остаться в Цюрихе еще на два года, потому что отлично понимал ценность филигранной работы, бесконечной точности и безграничного терпения.

Сейчас он ехал к Францу Грегоровиусу в клинику Домлера, располагавшуюся на берегу Цюрихского озера. Франц, штатный патолог клиники, уроженец кантона Во, несколькими годами старше Дика, встретил его на трамвайной остановке. В его смуглом величественном облике было что-то от Калиостро, и это что-то контрастировало со взглядом святого; он представлял третье поколение династии Грегоровиусов – его дед был учителем Крепелина тогда, когда психиатрия еще только проступала из тьмы времен. Франц был самолюбив, вспыльчив и упрям, мнил себя гипнотизером. Если бы наследственный природный талант немного выдохся с годами, он, без сомнения, мог бы стать превосходным клиницистом.

– Расскажите мне о своем военном опыте, – попросил он Дика по дороге в клинику. – Изменил ли он вас так же, как остальных? Если бы я не знал, что вы отнюдь не глупы, Дик, я бы сказал, что лицо у вас типично американское – глупое и нестареющее.

– Я не видел войны, Франц, вы должны были понять это по моим письмам.

– А это не важно – у нас тут лечатся от военных неврозов люди, которые лишь издали слышали грохот воздушных бомбежек. А несколько человек вообще всего лишь читали газеты.

– Чушь какая-то.

– Может и так, Дик. Но у нас – клиника для богатых, и мы слова «чушь» не употребляем. А теперь скажите откровенно: вы приехали повидаться со мной или с той девушкой?

Они искоса взглянули друг на друга, и Франц загадочно улыбнулся.

– Разумеется, сначала я читал все письма, – сказал он деловым басом. – Но когда дело начало принимать особый оборот, я из деликатности перестал их вскрывать: в сущности, она стала уже вашей пациенткой.

– Значит, она выздоровела? – поинтересовался Дик.

– Абсолютно. Я вел ее, как и большинство здешних английских и американских пациентов. Они называют меня доктор Грегори.

– Позвольте мне объясниться насчет этой девушки. Я видел ее лишь однажды, это факт. Когда приходил прощаться с вами перед отъездом во Францию. Тогда я впервые надел военную форму и чувствовал себя в ней нелепо и неловко – мог отдать честь рядовому или еще что-нибудь учудить.

– А почему вы сейчас не в форме?

Дик присвистнул.

– Я демобилизовался три недели назад. Так вот, именно тогда мне и повстречалась эта девушка. Распрощавшись с вами, я спускался к корпусу на берегу озера, где оставил свой велосипед.

– К «Кедрам».

– …вечер стоял чудесный, луна висела над вершиной вон той горы…

– Кренцегг.

– …я поравнялся с медсестрой и какой-то юной девушкой. Поначалу мне и в голову не пришло, что она – пациентка. Я справился у медсестры, до которого часа ходят трамваи, и мы пошли дальше вместе. Девушка оказалась самым прелестным созданием, какое я когда-либо встречал.

– Она и сейчас такая.

– До того дня она еще не видела американской военной формы, мы разговорились… – Он помолчал, вглядываясь в знакомый пейзаж, потом продолжил: – Я еще не так закален, как вы, Франц, и когда вижу столь прекрасную оболочку и знаю, что таится под ней, не могу не сокрушаться. Вот и все, больше ничего не было, а потом стали приходить письма.

– Ваша встреча – лучшее, что с ней когда-либо случалось, – взволнованно сказал Франц, – это перенос, причем самого что ни на есть счастливого свойства. Вот почему я приехал вас встретить, несмотря на то, что сегодня очень загруженный день. Прежде чем вы с ней увидитесь, я хочу, чтобы мы зашли ко мне в кабинет и обстоятельно все обсудили. Я даже нарочно послал ее в Цюрих по делам. – Его голос зазвенел от гордости. – Послал без сиделки, вдвоем с куда менее стабильной пациенткой. Я очень горжусь этим случаем – с вашей невольной помощью мне удалось с ним справиться.

Проехав часть пути вдоль берега Цюрихского озера, машина углубилась в плодородный край животноводческих хозяйств и шале, лепившихся по склонам невысоких гор. Солнце, выглянув из-за облаков, поплыло по синему океану неба, и швейцарская долина вмиг предстала во всей своей прелести: ласкающее слух тихое благозвучие и свежий дух здоровья и бодрости.

Заведение профессора Домлера состояло из трех старых и двух новых корпусов, расположившихся между грядой невысоких холмов и озером. Основанное десятью годами раньше, оно было первой современной клиникой для душевнобольных; посторонний никогда бы не догадался, что здесь – убежище людей надломленных, неполноценных, порой представляющих угрозу для окружающих, хотя два здания и были окружены довольно высокой стеной, замаскированной диким виноградом. Какие-то люди на солнцепеке ворошили сено; когда машина въехала на территорию, навстречу стали время от времени попадаться сиделки, взмахами белых флажков предупреждавшие, что на аллее пациент.

Проводив Дика в свой кабинет, Франц, извинившись, отлучился на полчаса. Оставшись один, Дик обошел комнату, пытаясь составить представление о Франце по разбросанным на столе предметам, по книгам – его собственным, а также книгам его отца и деда, написанным ими или им принадлежавшим, по огромному фотопортрету отца, с типично швейцарской почтительностью повешенному на стену. В кабинете было накурено; распахнув французское окно, Дик впустил внутрь конус солнечного света. Его мысли снова обратились к той девушке, пациентке.

За восемь месяцев он получил от нее около полусотни писем. В первом она, оправдываясь, объясняла: по доходящим до нее из Америки слухам, там девушки пишут письма незнакомым солдатам на фронт. Его имя и адрес она узнала от доктора Грегори и надеется, что он не будет возражать, если время от времени она тоже станет посылать ему несколько слов с добрыми пожеланиями и т. д., и т. д.

В тональности писем было нетрудно распознать влияние «Длинноногого папочки»[20] и «Фантазерки Молли»[21] – благостно-сентиментальных книг в эпистолярном жанре, пользовавшихся в Штатах огромным успехом. Но на этом сходство заканчивалось.

Письма делились на две группы: написанные до перемирия были отмечены явными симптомами патологии; написанные после, вплоть до самого недавнего времени, были письмами абсолютно нормального человека и свидетельствовали об интенсивном процессе вызревания личности. Этих последних в унылые заключительные месяцы пребывания в Бар-сюр-Об Дик ждал с нетерпением, хотя и в первых он сумел распознать гораздо больше, чем удалось Францу.

Мой капитан,
увидев Вас в военной форме, я подумала: какой красивый. Потом я подумала: je m’en fiche[22], по-французски и по-немецки. Я видела, что и я Вам понравилась, но к этому я привыкла и долгое время сносила спокойно. Но если Вы приедете сюда снова с таким низким и пошлым отношением, которое даже отдаленно не напоминает приличествующее джентльмену, как меня учили, – берегитесь. Впрочем, Вы кажетесь более скромным, чем другие, – таким мягким, как большой кот.

Мне вообще нравятся такие изнеженные молодые люди. А Вы изнеженный? Где-то я таких встречала. Простите меня за все, что я наговорила; это мое третье письмо Вам, и я должна немедленно его отправить, иначе не отправлю никогда. Еще я много думала о лунном свете и могла бы найти много свидетелей, если бы только выбралась отсюда.

Говорят, что Вы – врач, но поскольку Вы кот, это другое дело. У меня страшно болит голова, так что простите, что я гуляю тут вот так просто с белым котом, думаю, это все объясняет. Я говорю на трех языках, на четырех, если считать английский, и уверена, что могла бы оказаться полезной в качестве переводчицы, если бы вы смогли это устроить во Франции, уверена, что сумела бы со всем справиться, если бы всех связали ремнями, как в прошлую среду. А сегодня суббота, и Вы далеко, может, Вас убили.

Приезжайте ко мне снова когда-нибудь, я ведь всегда буду здесь, на этом зеленом холме. Если только мне не разрешат написать моему отцу, которого я очень люблю. Простите меня за все это. Я сегодня сама не своя. Напишу, когда мне станет лучше.
Будьте здоровы,
Николь Уоррен.
Простите меня за все это.

Капитан Дайвер,
я знаю, что в таком чрезмерно нервозном состоянии, как сейчас у меня, вредно предаваться самокопанию, но мне хочется, чтобы Вы знали, что со мной. В прошлом году, а может, и не в прошлом, в Чикаго, когда я впала в такое состояние, что не могла говорить со слугами и выходить на улицу, я все ждала, чтобы кто-нибудь объяснил мне, что со мной. Кто-то, кто это понимал, должен был объяснить. Слепой нуждается в поводыре. Но никто не говорил мне всей правды – только полуправду, а у меня в голове уже была такая мешанина, что сама я не могла сложить два и два. Был один симпатичный человек, французский офицер, он понимал. Он дал мне цветок и сказал, что он «plus petite et moins entendue»[23]. Мы подружились. А потом он его забрал. Мне становилось все хуже, и не было никого, кто бы мог мне что-то объяснить. Вместо этого они пели мне песню о Жанне д’Арк, но от нее становилось только хуже – я плакала, потому что тогда еще с моей головой все было в порядке. Еще мне советовали заняться спортом, но к тому времени я уже ничего не хотела. А потом настал тот день: я вышла на Мичиганский бульвар и просто пошла вперед, наверное, я прошла несколько миль, когда меня наконец хватились и поехали за мной на машине, но я не желала садиться в нее. Наконец меня туда затолкали, и появились сиделки. Только после этого я начала что-то понимать, потому что видела, что происходит с другими. Теперь Вы знаете, каково мое состояние. И какой толк может быть от моего здесь пребывания, со всеми этими докторами, которые постоянно будоражат во мне то, что я хочу забыть? Вот почему сегодня я написала отцу, чтобы он приехал и забрал меня отсюда. Я рада, что вам так нравится изучать людей и решать, кто годится, а кто нет. Это, должно быть, очень интересно.

И снова, из другого письма:

Могли бы пропустить следующий экзамен и написать мне письмо. Мне недавно прислали какие-то грампластинки на случай, если я забуду свой урок, а я их перебила, и теперь сиделка не разговаривает со мной. Пластинки были на английском, так что сиделки все равно ничего бы не поняли. Один врач в Чикаго сказал, что я симулирую, но на самом деле он имел в виду, что я близняшка из шестерки, а он прежде никогда таких не видел. Но я тогда была настолько не в себе, что мне было все равно, что он там говорит; когда я не в себе, я обычно не обращаю внимания на то, что говорят вокруг, хоть бы меня называли даже миллионным близнецом.

Тем вечером Вы сказали, что могли бы научить меня развлекаться. Знаете, я думаю, что любовь – единственное, что есть, что должно быть у человека. Так или иначе, я рада, что Ваша любовь к работе не дает Вам скучать.
Tout а vous[24],
Николь Уоррен.

Были и другие письма, где сквозь беспомощные паузы проступали более мрачные ритмы.

>Дорогой капитан Дайвер,
пишу Вам потому, что мне не к кому больше обратиться, мне кажется, что если уж абсурдность этой ситуации очевидна такому больному человеку, как я, то Вам она тем более будет понятна. Мое душевное расстройство осталось позади, но я совершенно сломлена и унижена, не знаю уж, этого ли здесь добивались. Родным я постыдно безразлична, так что ждать от них помощи и сострадания не приходится. С меня довольно, притворяться, будто моя душевная болезнь излечима, означает лишь зря терять время и дальше разрушать собственное здоровье.

Я безнадежно заперта в этом полусумасшедшем доме только потому, что никто не сподобился сказать мне всю правду. Если бы я только знала то, что знаю сейчас, думаю, я сумела бы выстоять, потому что сил у меня достаточно, однако те, кто должен был это сделать, не сочли нужным открыть мне глаза.

>А теперь, когда я все знаю, причем это знание досталось мне такой дорогой ценой, они продолжают высокомерно заявлять мне, что я должна верить в то же самое, во что верила раньше. Особенно один человек старается, но теперь я все понимаю.

>Я так одинока вдали от друзей и семьи, на другом берегу Атлантики, и брожу здесь дни напролет в полном оцепенении. Если бы Вы смогли найти мне место переводчицы (я в совершенстве владею французским и немецким, довольно хорошо итальянским и немного испанским) или работу в полевом госпитале Красного Креста или в качестве квалифицированной сиделки, хотя для этого мне нужно было бы пройти дополнительную подготовку, Вы бы сделали для меня великое благое дело.

И снова:

>Если Вас не удовлетворяют мои объяснения того, что происходит, Вы могли бы по крайней мере предложить свое, у Вас ведь лицо доброго кота, а не дурацки-приторная физиономия, какую, видимо, модно строить здесь. Доктор Грегори дал мне Вашу фотографию, на ней Вы не такой красивый, как в военной форме, но выглядите моложе.

Мой капитан,
мне было очень приятно получить Вашу открытку. Я так рада, что Вам нравится заваливать медсестер на экзаменах, – о, я прекрасно поняла то, что написано у Вас между строк. Только с первого момента нашего знакомства я считала, что Вы не такой, как другие.

Дорогой капитан,
сегодня я думаю одно, завтра другое. В этом вся моя беда, если не считать психических отклонений и неумения соразмерять свои поступки. Я бы с удовольствием проконсультировалась у любого психиатра, которого Вы могли бы порекомендовать. Здесь все только мокнут в ваннах и распевают “Резвись в своем саду”, будто у меня есть свой сад, чтобы резвиться, или хоть какая-нибудь надежда, которую я могла бы обрести, глядя хоть вперед, хоть назад. Вчера они снова пристали ко мне с тем же самым, и снова в кондитерской лавке, и я чуть не ударила продавца гирей, меня едва удержали.
Больше не буду Вам писать. Я слишком взвинчена.

Потом писем не было целый месяц. И вдруг – решительная перемена.

Я медленно возвращаюсь к жизни…

Сегодня – цветы и облака…

Война окончена, а я едва отдавала себе отчет в том, что она была…

Как вы были добры! За этим лицом белого кота наверняка таится глубокая мудрость, хотя этого и не скажешь по той фотографии, которую дал мне доктор Грегори…

Сегодня я ездила в Цюрих, так странно было снова увидеть город…

Сегодня ездили в Берн, там повсюду часы – так мило…

Сегодня мы забрались настолько высоко в горы, что смогли увидеть златоцветник и эдельвейсы…

После этого письма стали приходить реже, но он на все отвечал. В одном она признавалась:

Как бы я хотела, чтобы кто-нибудь влюбился в меня так, как влюблялись мальчики до моей болезни. Впрочем, наверное, пройдут годы, прежде чем я смогу даже думать о чем-то подобном.

Когда Дик по какой-то причине задержался с ответом, она не на шутку разволновалась, как волнуются в таких случаях любовники:

Может быть, я Вам надоела?.. Нельзя, наверное, так навязываться… Я всю ночь не спала от страха, что Вы заболели.

Дик и впрямь подхватил грипп. Поправившись, все письма, кроме официальной корреспонденции, он отложил на потом, а вскоре память о Николь вытеснило живое присутствие девушки из Висконсина, служившей в Бар-сюр-Об штабной телефонисткой. У нее были ярко-алые губы, как на рекламном плакате, и в офицерской столовой она получила двусмысленное прозвище «Коммутатор».

Вернулся Франц с важным видом. Дик снова подумал, что он, вероятно, мог стать превосходным клиницистом, поскольку раскатисто-певучими или отрывистыми каденциями голоса, каким он муштровал медсестер и усмирял пациентов, управляла не его нервная система, а безмерное, хотя и безобидное тщеславие. Свои истинные чувства он умел сдерживать и никому не показывал.

– Итак, о девушке, Дик, – сказал он. – Разумеется, я хочу побольше узнать о вас и сам кое-что вам рассказать, но сначала – о ней, потому что я давно ждал возможности с вами об этом поговорить.

Порывшись в шкафу, он достал из него папку с бумагами, но, пролистав их, отложил в сторону, решив, что они ему не понадобятся, и приступил к рассказу.

III

Около полутора лет назад доктор Домлер получил весьма невнятное письмо из Лозанны от некоего американца, мистера Деврэ Уоррена, из чикагских Уорренов. Они договорились о встрече, и мистер Уоррен прибыл в клинику с дочерью Николь, девушкой лет шестнадцати. С ней явно что-то было не в порядке. Сопровождавшая ее медсестра повела Николь на прогулку в парк, а мистер Уоррен остался для беседы с доктором Домлером.

Уоррен оказался чрезвычайно красивым мужчиной, которому на вид нельзя было дать и сорока. По всем статьям он был великолепным образцом типичного американца: высокий, широкоплечий, отлично сложенный – «un homme tres chic»[25], так охарактеризовал его впоследствии Францу доктор Домлер. От занятий греблей под ярким солнцем на Женевском озере белки его больших серых глаз покрылись красными прожилками, весь его облик свидетельствовал о принадлежности к породе людей, знающих толк в жизни и имеющих возможность пользоваться ее благами. Говорили они по-немецки – как оказалось, Уоррен получил образование в Геттингене. Он нервничал, дело, по которому он приехал, явно было для него мучительным.

– Доктор Домлер, моя дочь страдает душевным расстройством. Я показывал ее множеству специалистов, нанимал ей сиделок, дважды посылал в санатории, но все это не произвело никакого положительного эффекта, и мне настойчиво порекомендовали обратиться к вам.

– Отлично, – сказал доктор Домлер. – Тогда расскажите мне, пожалуйста, все с самого начала.

– Я не знаю, что считать началом; ни в моей семье, ни в семье жены, по крайней мере насколько мне известно, не было душевнобольных. Мать Николь умерла, когда девочке было одиннадцать лет, и я, возложив ее образование на гувернанток, стал для нее отцом и матерью в одном лице… да, и отцом, и матерью.

Он произнес это с душевной болью. Доктор Домлер заметил слезы, сверкнувшие в уголках его глаз, и впервые ощутил в его дыхании легкий запах виски.

– Она была очаровательным ребенком, ее все обожали, все, кто ее знал, – стремительная, как вихрь, и безмятежная, как птичка. Любила читать, рисовать, танцевать, играть на фортепьяно. Помню, жена говорила, что она, единственная из наших детей, никогда не плакала по ночам. У меня есть еще старшая дочь и был сын, он умер, но Николь была… она всегда была… ах, Николь…

Он замолчал, и доктор Домлер подсказал ему:

– Она была совершенно нормальным, жизнерадостным и счастливым ребенком?

– Абсолютно. – Он снова замолчал.

Доктор Домлер не торопил его. Мистер Уоррен тряхнул головой, испустил долгий выдох, бросил быстрый взгляд на доктора Домлера, потом уставился в пол.

– С полгода, а может, месяцев восемь или даже десять назад – не могу сказать точно, потому что не помню, где мы тогда были, – она начала вести себя необычно, очень странно. Первой на это обратила мое внимание старшая дочь. Потому что мне Николь казалась такой же, как всегда, – поспешно добавил он, словно кто-то обвинял в случившемся именно его, – все той же прелестной маленькой девочкой. Первым звонком была история с лакеем.

– Так-так, – вставил доктор Домлер, кивая своей почтенной головой, как будто подобно Шерлоку Холмсу ждал, что именно лакей, и никто иной, должен появиться в этом месте рассказа.

– У меня был лакей, много лет служивший в нашем доме, – кстати, швейцарец. – Он взглянул на доктора Домлера, как будто ждал от него патриотического одобрения. – И Николь вдруг пришла в голову безумная идея: ей стало казаться, что он к ней откровенно неровно дышит. Разумеется, тогда я ей поверил и уволил лакея, но теперь понимаю, что все это было чистейшим вздором.

– А в чем именно она его обвиняла?

– В том-то и дело – врачи не могли добиться от нее ничего определенного. Она лишь смотрела на них так, будто они сами должны это понять, но явно имела в виду какие-то непристойные посягательства с его стороны – в этом она не оставляла нам никаких сомнений.

– Понимаю.

– Конечно, я читал о женщинах, которые, оставшись одинокими, придумывают каких-то мужчин, которые якобы прячутся у них под кроватью, но откуда у Николь могла появиться такая навязчивая идея? Поклонников у нее было – пруд пруди. Мы жили тогда в Лейк-Форесте – это дачное место неподалеку от Чикаго, у нас там дом – и она днями напролет играла в гольф или в теннис с молодыми людьми. Многие из них были в нее влюблены.

Все то время, пока Уоррен вел свой рассказ, у сухонького старичка доктора Домлера где-то на периферии сознания время от времени возникали воспоминания о Чикаго. В молодости у него была возможность переехать туда, окончить аспирантуру и занять впоследствии должность доцента в тамошнем университете – глядишь, и разбогател бы, и стал бы владельцем собственной клиники, а не второстепенным акционером чужой. Но тогда, скромно оценив свои знания как скудные и сопоставив их с бескрайностью тамошних прерий и пшеничных полей, он решил отказаться. Однако он много прочел в те времена о Чикаго, о знаменитых землевладельческих родах Арморов, Палмеров, Филдов, Крейнов, Уорренов, Свифтов, Маккормиков, многих других, и с тех пор у него перебывало немало пациентов из чикагской и нью-йоркской знати.

– Ее состояние все ухудшалось, – продолжал между тем Уоррен. – У нее началось что-то вроде припадков, она заговаривалась, несла какой-то бред. Ее сестра кое-что записывала… – Он протянул врачу листок, сложенный в несколько раз. – Почти всегда это были фантазии о каких-то мужчинах, намеревавшихся напасть на нее, – знакомых или совсем незнакомых, с улицы – каких угодно…

Он поведал об ужасах, через которые пришлось пройти семье из-за свалившейся на нее беды, об их смятении и горе, об оказавшихся бесполезными усилиях вылечить Николь в Америке и, наконец, о том, как в надежде на целебный эффект перемены места он, невзирая на опасность атак с подводных лодок, привез дочь в Швейцарию.

– На американском крейсере, – не без высокомерия уточнил он. – Мне удалось это устроить благодаря счастливой случайности. Позвольте добавить к слову, – он виновато улыбнулся, – что, как говорится, деньги для меня не проблема.

– Разумеется, – сухо согласился Домлер.

Он пытался понять, зачем и в чем именно этот человек ему лжет. Или если не лжет, то почему фальшь так и витает в воздухе, исходя от импозантной фигуры в твидовом костюме, вальяжно, с непринужденностью спортсмена, расположившейся в кресле? Там, снаружи, в холодном февральском парке, была настоящая трагедия – юная птичка с перебитыми крыльями, а здесь, внутри, все было как-то мелко, мелко и неправильно.

– Я бы хотел теперь несколько минут поговорить с вашей дочерью, – сказал Домлер, переходя на английский, словно это могло их сблизить.

Позднее, когда Уоррен, оставив дочь в клинике, вернулся в Лозанну и прошло еще несколько дней, Домлер и Франц записали в истории болезни Николь: «Диагноз: шизофрения. Стадия обострения, идущая на спад. Боязнь мужчин не конституциональна, а является симптомом болезни… Прогноз неясен» и стали с растущим интересом день за днем ждать обещанного повторного визита мистера Уоррена.

Однако тот не спешил. Прождав еще недели две, Домлер написал ему, а не получив ответа, решился на шаг, который по тем временам можно было бы счесть опрометчивым: он позвонил в «Гранд-отель» в Веве и узнал от лакея мистера Уоррена, что в настоящий момент его хозяин собирается отплывать в Америку и занят приготовлениями. Однако при мысли, что сорок швейцарских франков напрасно обременят бюджет клиники, видимо, кровь, пролитая швейцарскими гвардейцами при защите дворца Тюильри[26], взыграла в докторе Домлере, и мистеру Уоррену все же пришлось подойти к телефону.

– Ваш приезд совершенно необходим, – сказал ему доктор. – Здоровье вашей дочери… целиком зависит… Я не могу взять ответственность на себя.

– Но позвольте, доктор, для чего же я поместил ее тогда в вашу клинику? Мне позвонили из Штатов и сказали, что я должен срочно возвращаться домой!

Доктору Домлеру еще никогда не приходилось обсуждать профессиональные проблемы на таком большом расстоянии, однако он столь непреклонным голосом предъявил в трубку свой ультиматум, что отчаянно сопротивлявшийся американец на другом конце провода сдался. Через полчаса после вторичного прибытия на Цюрихское озеро Уоррен сознался, его великолепные плечи под ладно пригнанным пиджаком затряслись от безудержных рыданий, глаза стали красней заката над Женевским озером, и Домлер с Францем услышали его жуткую исповедь.

– Сам не знаю, как это случилось, – начал он охрипшим голосом. – Не знаю… Не понимаю… После смерти матери она, тогда еще маленькая девочка, каждое утро приходила ко мне в спальню, иногда ложилась рядом со мной и засыпала. Я так жалел малышку. С тех пор, куда бы мы ни ехали в машине или на поезде, мы всегда держались за руки. Она любила петь мне. Мы, бывало, решали: «Давай сегодня ни на кого не обращать внимания, как будто никого, кроме нас, не существует… этим утром ты принадлежишь только мне». – Горький сарказм послышался в его голосе. – Люди, бывало, диву давались: как трогательно, мол, отец и дочь привязаны друг к другу, кое-кто, глядя на нас, даже смахивал слезу. Мы были – как любовники и однажды действительно стали ими. Уже через десять минут после того, как это случилось, я готов был застрелиться, но, видимо, Богом проклятые выродки вроде меня даже на это не способны.

– Что было потом? – спросил доктор Домлер, снова возвращаясь мыслями к Чикаго и тому бледному тихому господину в пенсне, который проводил с ним собеседование тридцать лет назад. – Это имело продолжение?

– Нет, что вы! Она почти… она сразу же словно заледенела. Только все повторяла: «Не расстраивайся, папочка, не расстраивайся. Это ничего не значит. Не расстраивайся».

– Последствий не было?

– Нет. – Он судорожно всхлипнул и несколько раз высморкался. – Если не считать того, что теперь их куча.

Выслушав его историю до конца, Домлер откинулся на вогнутую спинку кресла, какие были тогда широко распространены в домах представителей среднего класса, и мысленно ругнулся: «Деревенщина!», впервые за двадцать последних лет позволив себе столь ненаучное суждение. Вслух же он произнес:

– Я бы хотел, чтобы вы отправились сейчас в Цюрих, переночевали в отеле, а утром снова явились ко мне.

– А что потом?

Доктор Домлер развел руки на ширину, позволившую бы положить на них небольшого поросенка, и ответил:

– Потом, полагаю, – Чикаго.

IV

– Теперь нам наконец стало ясно, с чем мы имеем дело, – продолжал Франц. – Домлер сказал Уоррену, что мы беремся за лечение его дочери при условии полного отсутствия контактов между ними в течение неопределенного – но никак не меньше пяти лет – срока. Но Уоррена после его вынужденных откровений, похоже, главным образом беспокоило одно: как бы вся эта история не просочилась в Америку.

Мы разработали стратегию лечения и стали наблюдать. Прогноз был отнюдь не утешительным. Как вам известно, процент исцеленных и даже так называемых социально адаптировавшихся в этом возрасте весьма невелик.

– Да, те первые письма производят тягостное впечатление, – согласился Дик.

– Очень тягостное – и очень типичное. Я долго сомневался, стоит ли вообще отправлять вам ее первое письмо. Но потом решил: Дику будет полезно узнать, что мы тут не в игрушки играем. То, что вы отвечали на ее письма, было весьма великодушно с вашей стороны.

Дик вздохнул.

– Она была так очаровательна – я получил от нее много фотографий. И в течение первого месяца мне ничего особо и делать-то не было нужно. Я лишь писал ей снова и снова: «Будьте умницей, слушайтесь врачей».

– Этого оказалось достаточно – за пределами клиники появился человек, о котором она могла думать. В течение долгого времени такого человека у нее не было – разве что сестра, но с ней они, судя по всему, не слишком близки. Кроме того, чтение ее писем было полезно и нам – по ним можно было судить о ее состоянии.

– Рад, что оказался полезен.

– Теперь вы понимаете, что произошло? Она испытывала чувство вины за соучастие… Само по себе это не имеет значения, разве что при оценке предельного уровня психической стабильности и силы характера. Сначала она пережила этот шок. Затем была отправлена в школу-пансион, где наслушалась девчачьих разговоров… таким образом, исключительно из чувства самосохранения она убедила себя, что никакого соучастия не было, а отсюда уже рукой подать до иллюзорного мира, в котором все мужчины есть олицетворение зла, причем самые коварные – те, кого больше всего любишь и кому больше всего доверяешь…

– Она когда-нибудь говорила о… об этом кошмаре напрямую?

– Нет, и надо сказать, когда к октябрю ее состояние как будто нормализовалось, мы оказались в затруднительном положении. Будь ей лет тридцать, мы бы предоставили ей самой окончательно адаптироваться, но она была слишком молода, и мы опасались, как бы этот ее болезненный внутренний разлад не закрепился навсегда. Поэтому доктор Домлер сказал ей начистоту: «Теперь все зависит только от вас. Это ни в коем случае не значит, что для вас все кончено, – ваша жизнь еще только начинается…» и т. д., и т. п. Интеллектуальные способности у нее превосходные, поэтому он дал ей почитать кое-что – немного – из Фрейда, и она живо заинтересовалась. Здесь, в клинике, надо сказать, она стала всеобщей любимицей. Однако характер у нее замкнутый… – Он запнулся, но после некоторых колебаний все же добавил: – Как вы понимаете, нам интересно узнать, не было ли в ее последних письмах, тех, что она отсылала сама из Цюриха, чего-нибудь, что могло бы пролить свет на ее нынешнее психическое состояние и планы на будущее.

Дик поразмыслил.

– И да и нет… Если хотите, я покажу вам эти письма. Мне представляется, что в ней возродилась естественная жажда жизни и она полна надежд – в том числе романтических. Иногда она говорит о «прошлом», но лишь так, как говорят о нем бывшие узники: никогда не поймешь, имеют они в виду совершенное преступление, пребывание в тюрьме или то и другое вместе взятое. В конце концов, я в ее жизни играю лишь роль некоего чучела.

– Поверьте, я прекрасно понимаю вашу позицию и еще раз выражаю вам нашу глубокую признательность. Именно поэтому я и хотел поговорить с вами до того, как вы встретитесь с ней.

Дик рассмеялся.

– Вы полагаете, что она с ходу набросится на меня?

– Вовсе нет. Но я хочу попросить вас быть очень осмотрительным. Вы привлекательный мужчина, Дик, женщинам вы нравитесь.

– Ну, тогда помогай мне Бог! Я буду не только осторожен, я постараюсь вызвать у нее отвращение – каждый раз перед встречей буду жевать чеснок и отращу щетину. Она не будет знать, куда от меня спрятаться…

– Никакого чеснока не надо! – испугался Франц, приняв его слова всерьез. – Не хотите же вы испортить себе карьеру. Впрочем, вы, наверное, шутите.

– …могу еще припадать на одну ногу, – добавил Дик. – И в любом случае там, где я сейчас живу, нет ванны.

– Ну конечно, вы шутите, – расслабился Франц – или по крайней мере сделал вид, что расслабился. – А теперь расскажите мне о себе и своих планах.

– План у меня всего один, Франц, и состоит он в том, чтобы стать хорошим психологом; если повезет – лучшим из когда-либо живших на свете.

Франц любезно улыбнулся, однако понял, что на сей раз Дик не шутит.

– Это очень хорошо и очень по-американски, – сказал он. – Для нас это гораздо труднее. – Он встал и подошел к окну. – Когда я стою здесь, мне виден весь Цюрих. Вон кафедральный собор Гроссмюнстер, там в усыпальнице похоронен мой дед. А на другой стороне, за мостом, покоится мой предок Лафатер, который не пожелал быть похороненным в церкви. Неподалеку – памятники еще двум моим предкам: Генриху Песталоцци и доктору Альфреду Эшеру. И на все это вечно взирает сверху Цвингли[27]. Пантеон героев всегда у меня перед глазами.

– Да, понимаю. – Дик встал. – Извините, расхвастался. На самом деле работы впереди – непочатый край. Большинство живущих во Франции американцев рвутся домой, я – нет: за мной до конца года сохранили военное жалованье с единственным условием – чтобы я посещал лекции в университете. Как вам такой щедрый жест со стороны правительства? Пожалуй, это свидетельствует о том, что оно умеет ценить людей, которым предстоит в будущем составить славу родины. Потом я поеду на месяц домой повидаться с отцом, а затем вернусь – мне предложили здесь работу.

– Где?

– У ваших конкурентов, в клинике Гислера в Интерлакене.

– И думать забудьте, – посоветовал ему Франц. – У них за год меняется не меньше дюжины молодых врачей. Сам Гислер страдает маниакально-депрессивным психозом, клиникой руководят его жена и ее любовник. Вы, конечно, понимаете, что это сугубо между нами?

– А как ваши давние американские планы? – к слову спросил Дик. – Помните, мы с вами собирались открыть в Нью-Йорке суперсовременное медицинское учреждение для миллиардеров?

– А, студенческие фантазии.

Дик ужинал у Франца, в коттедже на краю парка, в обществе его жены и маленькой собачки, от которой почему-то пахло паленой резиной. Он чувствовал себя немного подавленным – не скромной атмосферой бережливости и не обликом фрау Грегоровиус, которая выглядела именно так, как и следовало ожидать, а внезапно сузившимися горизонтами, с которыми Франц, похоже, смирился. Для Дика границы аскетизма лежали в иной плоскости – он мог бы принять его как самоцель, даже как источник гордости и самоудовлетворения, но понять, как можно сознательно сводить свою жизнь до уровня полученного в наследство костюма, был не в состоянии. В том, как Франц и его жена привычно двигались в тесном домашнем пространстве, не было ни изящества, ни жизненной искры. Проведенные во Франции первые послевоенные месяцы и безжалостное добивание немецкой экономики, с размахом проводившееся под эгидой американского величия, оказали влияние на умонастроение Дика. К тому же он был избалован вниманием как мужчин, так и женщин. Вероятно, лишь интуиция подсказала ему, что негоже серьезному человеку довольствоваться этим, и заставила начать новый, с нуля, отсчет времени по швейцарским часам.

Он умело давал Кэте Грегоровиус почувствовать себя обворожительной, между тем как его самого все больше раздражал всепроникающий запах цветной капусты. И в то же время он ненавидел себя за эту бог весть откуда взявшуюся мелочность.

«Господи, неужели я – такой же, как все? – не раз вопрошал себя Дик, проснувшись среди ночи. – Неужели такой же?»

Для социалиста подобные вопросы были бы малоинтересны, зато они давали обильную пищу для размышлений тому, кто избрал одну из самых редких профессий на земле. Суть в том, что вот уже несколько месяцев в нем шел процесс расщепления цельного мира юности, когда человек решает, стоит или не стоит умирать за то, во что он больше не верит. В Цюрихе, глухими ночами, когда сон не шел к нему, он поверх рассеянного света уличного фонаря смотрел, бывало, на чью-то подсобку на другой стороне улицы и думал о том, что ему хотелось бы быть добрым, быть сердечным, быть смелым и мудрым, но это отнюдь не легко. И еще он хотел быть любимым, если это не повредит его планам.

V

Свет из распахнутых французских окон лился на веранду центрального корпуса, темными оставались лишь простенки между окнами да причудливые тени кованых стульев, сползавшие к гладиолусным клумбам. Мисс Уоррен сначала лишь мимолетно промелькнула среди фигур, сновавших от комнаты к комнате, но, заметив Дика, четко обозначилась в дверном проеме. Когда она перешагивала порог, яркий свет изнутри дома последний раз упал на ее лицо, и она понесла его дальше, ступая словно в ритме танца. Всю предыдущую неделю у нее в ушах звучали мелодии песен знойного неба и густых загадочных теней, а с его приездом пение стало таким громким, что впору было ей самой присоединиться к нему вслух.

– Как поживаете, капитан? – приветствовала она его, с трудом разрывая сплетение их взглядов. – Давайте присядем где-нибудь. – Не двигаясь с места, она огляделась по сторонам. – Сегодня настоящее лето.

К ним подошла сопровождавшая Николь невысокая коренастая женщина в накинутой на плечи шали, и Николь представила ее Дику:

– Сеньора…

Франц удалился, сославшись на дела, а Дик сдвинул вместе три стула.

– Чудесный вечер, – сказала сеньора.

– Muy bella[28], – согласилась Николь и, повернувшись к Дику, спросила: – Вы здесь надолго?

– Если вы имеете в виду Цюрих, то да, надолго.

– Сегодня первый по-настоящему весенний вечер, – заметила сеньора.

– Собираетесь здесь остаться?

– Минимум до июля.

– А я уезжаю в июне.

– Июнь – прекрасный месяц в здешних краях, – вставила сеньора. – Вам бы лучше провести его здесь, а уехать в июле, когда становится действительно жарко.

– И куда же вы собираетесь? – спросил у Николь Дик.

– Куда сестра повезет – надеюсь, в какое-нибудь нескучное место, я ведь потеряла столько времени. Правда, вероятно, решат, что для начала мне лучше пожить в тихом уголке вроде Комо. Почему бы и вам не приехать на Комо?

– О, Комо… – начала сеньора. В этот момент в доме инструментальное трио заиграло увертюру к «Легкой кавалерии» Зуппе. Воспользовавшись этим как предлогом, Николь встала; при виде ее молодости и красоты Дика охватило восхищение, вызвавшее внутри острый пароксизм разнообразных эмоций. Она улыбнулась трогательно-детской улыбкой, в которой сосредоточилась вся утраченная юность мира.

– Музыка играет слишком громко – не поговоришь. Давайте погуляем по парку. Buenas noches, Secora[29].

– Доброй, доброй, – по-немецки отозвалась сеньора.

Спустившись на две ступеньки, они пошли по тропе, вскоре нырнувшей в тень. Николь взяла Дика под руку.

– У меня есть несколько пластинок – сестра прислала из Америки, – сказала она. – Когда вы приедете в следующий раз, я их вам поставлю. Тут есть укромное местечко, где можно заводить патефон так, чтобы никто не услышал.

– Это будет чудесно.

– Вы слышали «Индостан»? – мечтательно спросила она. – Я раньше не слышала, но мне очень понравилось. И еще у меня есть «Зачем называть их детьми» и «Я рад, что исторг твои слезы». Наверняка вы танцевали под все эти мелодии в Париже.

– Я никогда не бывал в Париже.

Ее кремовое платье, попеременно, в зависимости от освещения, казавшееся то голубым, то серым, и удивительно светлые волосы завораживали Дика; когда бы он ни поворачивал к ней голову, она чуть-чуть улыбалась, а когда они входили в круг света, падавшего от фонаря, ее лицо светилось, словно ангельский лик. Она непринужденно поблагодарила его «за все», как благодарят за приятно проведенный вечер. Между тем как Дик все меньше понимал собственное отношение к ней, она, напротив, становилась все более уверенной, волнение, охватившее ее, казалось, вбирало в себя все радостное волнение мира.

– С меня теперь сняты все запреты, – сказала она. – Я дам вам послушать еще две мелодии – «Когда стада воротятся домой» и «До свидания, Александр».

В следующий свой приезд, неделю спустя, он запоздал, и Николь ждала его на тропинке, по которой он должен был пройти от Франца к главному корпусу. Ее волосы, зачесанные назад и заправленные за уши, касались плеч, казалось, что ее лицо только-только вынырнуло из них или что она сама лишь миг назад вышла из лесу на освещенную лунным светом поляну. Тревога неизвестности отпустила ее; Дику хотелось, чтобы у нее вообще не было прошлого, чтобы она была просто потерявшейся девочкой, явившейся из ниоткуда, – так же как сейчас она выступила из вечерней тьмы. Они отправились в ее потайной уголок, где уже был спрятан патефон; обогнули мастерскую, взобрались на скалу и уселись перед невысокой каменной оградой, созерцая раскинувшуюся на много миль кругом ночь.

Теперь они были в Америке, и даже Франц, считавший Дика неотразимым ловеласом, никогда бы не догадался, насколько далеко они улетели. О, как тосковали они друг по другу, как мчались в такси под любовную вьюгу; как жадно ловили родную улыбку и в Индостане встретились пылко, а вскоре поссорились, знать, не на шутку, кто знает, ведь стало им все безразлично… и наконец один из них уехал, оставив другого в тоске и слезах тосковать о минувших днях…

Нежные мелодии связывали ушедшие времена и надежды на будущее тонкими нитями, сплетавшимися над ночным Валe?. Паузы между песнями заполнял монотонный, на одной ноте, стрекот сверчка. А вскоре Николь остановила патефон и запела сама:

Покати, дружочек,
Доллара кружочек,
Серебром он зазвенит –
И в кусты вмиг убежит.

Казалось, она выговаривает слова не дыша. Дик порывисто встал.

– В чем дело? Вам не нравится?

– Конечно, нравится.

– Этой песенке еще дома меня научила наша кухарка.

Оценит женщина,
Как муж хорош и мил,
Тогда лишь, когда след его простыл.

– А эта нравится?

Она улыбнулась, собрав в эту улыбку и стараясь донести до него все, что пело внутри ее, простодушно преподнося ему себя за такую малость, как мимолетный отклик, как всего один лишний удар взволнованного сердца. Минута за минутой в нее вливались сладость и свежесть плакучих ив и окружающего ночного мира.

Она тоже встала и, споткнувшись о патефон, уткнулась в грудь Дику, непроизвольно сомкнувшему вокруг нее кольцо своих рук.

– У меня есть еще одна пластинка, – сказала она. – Вы слышали когда-нибудь «До свидания, Летти»? Наверняка слышали.

– Вы не понимаете. Признаться честно, я вообще ничего такого не слышал.

«Не знал, не пробовал, не нюхал ничего, кроме разгоряченных девиц в духоте тайных уголков», – мог бы добавить он. Молоденькие служанки, которых он знавал в Нью-Хейвене в 1914, целовались, упершись руками в грудь мужчины, чтобы оттолкнуть его сразу после поцелуя. И вот теперь этот едва избежавший гибели обломок крушения дарит ему сокровенную суть целого неведомого континента…

VI

В следующий раз они встретились в мае. Обед в Цюрихе стал тестом на предосторожность. Разумеется, логика его жизни подсказывала держаться подальше от этой девушки, тем не менее, когда мужчина за соседним столиком уставился на нее вызывающе горящим взглядом, подобным неисследованному мощному излучению, Дик повернулся к нему с любезным видом, таившим такую угрозу, что тот немедленно отвел глаза.

– Это просто любитель попялиться, – бодро заверил он Николь. – Его заинтересовало ваше платье. Зачем вам столько разной одежды?

– Сестра говорит, что мы очень богаты, – смущенно объяснила она. – Бабушка оставила большое наследство.

– Ну, тогда я вас прощаю.

Будучи значительно старше Николь, Дик добродушно забавлялся ее юношескими восторгами и невинным тщеславием, тем, например, как, выходя из ресторана, она словно бы невзначай задержалась перед зеркалом в вестибюле, чтобы получить от неподкупной амальгамы подтверждение своей красоты. Он радовался тому, как теперь, когда она сознавала, что богата и хороша собой, ее пальцы захватывали все больше октав на клавиатуре жизни. Он честно старался отвадить ее от мысли, что это он собрал и склеил ее из осколков, и искренне хотел видеть ее счастливой и уверенной вне всякой связи с ним, однако трудность состояла в том, что рано или поздно Николь все равно приносила и складывала все к его ногам – как жертвенную амброзию, как ритуальный мирт.

Лето Дик встретил, уже прочно обосновавшись в Цюрихе. Он собрал статьи и прочие материалы, наработанные во время службы в армии, и выстроил из них композицию книги, которую собирался опубликовать – «Психология для психиатров». Издатель, он полагал, у него уже был, а для того, чтобы выправить ошибки в немецком языке, он подрядил бедного студента. Франц считал, что он слишком торопится, но Дик оправдывал поспешность издания скромностью темы.

– Это материал, которым я никогда больше не буду владеть так хорошо, как сейчас, – продолжал он убеждать Франца. – А интуиция подсказывает мне, что эта проблема не легла в основу фундаментальных исследований лишь из-за отсутствия практического признания. Слабость нашей профессии состоит в том, что она привлекает людей немного ущербных и надломленных. Вот они и компенсируют свои изъяны в рамках профессии, тяготея к клиническим, «практическим» исследованиям и побеждая, таким образом, без борьбы.

Вы же, Франц, совсем другой случай, вы безупречно цельный человек, и вам эта профессия была назначена судьбой еще до рождения. Благодарите Бога за то, что у вас нет никаких «отклонений», я, например, решил стать психиатром только потому, что некая девица в оксфордском колледже Святой Хильды посещала лекции по психиатрии. Может, это прозвучит банально, но я не хочу, чтобы те идеи, которые у меня есть сейчас, были смыты несколькими десятками выпитых кружек пива.

– Вам виднее, – отвечал Франц. – Вы американец и можете себе это позволить без ущерба для профессиональной репутации. Я подобных обобщений не одобряю. Так вы скоро дойдете до того, что будете строчить брошюрки под названием «Глубокие мысли для широкого читателя», настолько облегченные, что они уж наверняка никого не заставят задуматься. Будь жив мой отец, Дик, уж он бы на вас поворчал. Так и вижу, как он берет свою салфетку, складывает ее, потом начинает вертеть кольцо. – Для наглядности Франц взял в руку кольцо для салфетки, темного дерева, с вырезанной на нем кабаньей головой. – Потом он сказал бы: «Кхе-кхе, на мой взгляд…», а потом посмотрел бы на вас, подумал: «Какой толк?» – и замолчал, только недовольно бормотал бы что-то себе под нос до конца обеда.

– Это сегодня я в одиночестве, – вспылил Дик, – но завтра у меня могут найтись единомышленники. И тогда уж настанет мой черед теребить салфетку и ворчать, как ваш отец.

Франц помолчал немного, потом сменил тему:

– Как там наша пациентка?

– Не знаю.

– Пора бы уж вам это знать.

– Она красивая и нравится мне. Но чего вы от меня хотите – чтобы я уединился с ней в альпийских лугах среди эдельвейсов?..

– Нет, – перебил его Франц, – но поскольку вы увлеклись теперь научными книгами, может быть, у вас возникли какие-нибудь идеи?

– …и посвятил ей остаток своей жизни? – все же закончил фразу Дик.

Франц крикнул жене на кухню:

– Du lieber Gott! Bitte, bringe Dick noch ein Glas-Bier![30]

– Нет, спасибо, я больше не буду пить перед встречей с Домлером.

– Мы полагаем, что разумно было бы составить программу. Прошло четыре недели, девушка явно в вас влюблена. В обычных обстоятельствах это было бы не наше дело, но здесь, в клинике, это касается и нас.

– Я поступлю так, как скажет доктор Домлер, – согласился Дик.

Однако он не особо надеялся, что Домлер прольет так уж много света на сложившуюся ситуацию; сам же он был неучтенным членом в этом уравнении. Исход дела оказался у него в руках без малейшего осознанного желания с его стороны. Это напомнило ему эпизод из детства: весь дом, сбиваясь с ног, искал ключ от шкафа, где хранилось столовое серебро, а Дик, спрятавший его под стопкой носовых платков в верхнем ящике материнского комода, спокойно наблюдал за поисками с философской отрешенностью. Сейчас, направляясь с Францем к профессору Домлеру, он испытывал нечто подобное.

Красивое лицо профессора в обрамлении прямых бакенбард – что-то вроде веранды прекрасного старинного дома в обрамлении увитой диким виноградом балюстрады – сразу же обезоружило Дика. Дик знавал людей, обладавших и бо?льшими талантами, но никогда не видел человека, который выглядел бы столь значительным.

Он снова подумал об этом полгода спустя, на похоронах Домлера: свет на веранде потух, виноградные лозы бакенбард опали на жестко накрахмаленный белый воротничок, сполохи прежних баталий угасли в щелочках глаз, перед тем как их взгляд навсегда застыл под нежными тонкими веками…

– Добрый день, сэр. – Дик стоял навытяжку, по форме, словно снова вернулся в армию.

Профессор Домлер сплел пальцы своих спокойных рук. Франц начал докладывать в манере то ли офицера связи, то ли секретаря, пока начальник не перебил его на полуслове.

– Определенную часть пути мы прошли, – мягко сказал он. – А теперь, доктор Дайвер, нам нужна ваша помощь.

Застигнутый врасплох, Дик ответил:

– Признаться, я еще не во всем разобрался.

– Меня отнюдь не касаются ваши личные выводы, – сказал Домлер. – Но меня в высшей степени касается тот факт, что опыт с так называемым переносом, – он метнул иронический взгляд на Франца, который ответил ему примерно таким же, – пора заканчивать. Мисс Николь чувствует себя сейчас вполне удовлетворительно, однако состояние ее еще не таково, чтобы она могла безболезненно пережить то, что может показаться ей трагедией.

Франц хотел что-то добавить, но Домлер жестом попросил его помолчать.

– Я отдаю себе отчет в том, что положение у вас трудное.

– Да уж.

Профессор откинулся на спинку кресла, расхохотался и сквозь смех, просвечивая Дика своими острыми серыми глазками, поинтересовался:

– Уж не попали ли и вы сами во власть чувств?

Понимая, что так просто ему не отделаться, Дик ответил:

– Она – красивая девушка, трудно остаться совсем уж равнодушным. Но у меня нет намерения…

Франц опять попытался что-то вставить, но Домлер снова остановил его и напрямик спросил у Дика:

– Вы не думали о том, чтобы уехать?

– Я не могу уехать.

Доктор Домлер повернулся к Францу:

– Тогда мы можем устроить так, чтобы уехала мисс Уоррен.

– Вам лучше знать, как следует поступить, профессор Домлер, – сдался Дик. – Ситуация и впрямь непростая.

Профессор Домлер поднялся – тяжело, как безногий калека на костылях, – и тихо, но властно воскликнул:

– Но решать ее нужно профессионально!

Вздохнув, он снова опустился в кресло и подождал, пока замрет раскатистое эхо его слов. Дик видел, что Домлер на пределе, и не был уверен, что сам сумеет сохранить самообладание. Когда гром утих, Францу удалось все же вставить слово.

– Доктор Дайвер человек тонкой душевной организации, – сказал он. – Думаю, ему нужно время, чтобы оценить ситуацию и принять правильное решение. По моему мнению, Дик сумеет найти способ быть полезным здесь, на месте, и никому не придется уезжать.

– Что вы на это скажете? – обратился к Дику профессор Домлер.

Ситуация была Дику крайне неприятна; вместе с тем в тишине, наступившей после вспышки Домлера, он осознал, что неопределенность не может длиться до бесконечности, и неожиданно выпалил:

– Я почти влюблен, мне даже приходила в голову мысль жениться на ней.

– Что?! – в изумлении воскликнул Франц.

– Подождите, – предупредил его Домлер, но Франц ждать не желал.

– Что?! Жениться и полжизни положить на то, чтобы быть при ней врачом, нянькой и бог знает кем еще? Ни в коем случае! Насмотрелся я на таких больных. На двадцать случаев лишь один обходится без рецидивов. Лучше просто выкиньте ее из головы!

– А вы что думаете? – обратился к Дику Домлер.

– Что Франц, разумеется, прав, – ответил тот.

VII

День уже подходил к концу, когда они завершили дискуссию о том, как следует действовать Дику: оставаясь исключительно добрым и предупредительным, он должен был постепенно устраняться из ее жизни. Когда доктора наконец поднялись, Дик взглянул в окно, за ним моросил дождь, где-то там, под этим дождем, томилась в ожидании Николь. Он вышел на улицу, на ходу застегивая непромокаемый плащ и опуская поля шляпы, и под козырьком главного входа сразу же натолкнулся на нее.

– Я знаю еще одно местечко, куда мы можем пойти, – сказала она. – Когда болела, я ничего не имела против того, чтобы по вечерам сидеть в доме вместе с остальными, – все, что они говорили, все равно проходило мимо моих ушей. Теперь я, конечно, вижу, что это больные люди, и это… это…

– Скоро вы отсюда уедете, – сказал Дик.

– О да, скоро. Моя сестра Бет (для домашних она – Бейби) приедет за мной через несколько недель и повезет куда-нибудь отдохнуть; потом я вернусь сюда еще на месяц.

– Сестра старше вас?

– Да, намного. Ей двадцать четыре года, и она – англичанка до мозга костей. Живет в Лондоне с сестрой нашего отца. Она была помолвлена с англичанином, но его убили, я его так никогда и не видела.

Ее лицо цвета позолоченной слоновой кости на фоне расплывавшегося за пеленой дождя заката светилось обещанием чего-то, что Дику было еще неведомо; высокие скулы, легкий румянец – не болезненный, а скорее источавший ощущение прохлады, – весь ее облик навевал ассоциацию с жеребенком, в котором угадывалась порода и который обещал не просто превратиться в проекцию юности на сером экране жизни, но расцвести во всем своем великолепии. Ее лицо наверняка будет красивым и в зрелые годы, и в старости: залогом тому было совершенство его строения и лаконичность черт.

– Что вы меня так рассматриваете?

– Просто задумался о том, что вам суждено быть очень счастливой.

Николь нахмурилась:

– Мне?! А впрочем, хуже, чем было, уже не будет.

Она повела его в дровяной сарай, где уселась на чурбак, скрестив ноги в туфлях для гольфа и закутавшись в дождевик «барберри», ее лицо порозовело от прохладного сырого воздуха. Дик стоял напротив, прислонившись к деревянному столбу, но даже в этой позе не утратив своей исполненной достоинства осанки. Она серьезным взглядом смотрела ему прямо в лицо, на которое всегда возвращалось выражение вдумчивого вежливого внимания, даже после того как оно ненадолго озарялось весельем или насмешкой, что, кстати, очень шло этому медно-смуглому ирландскому лицу. Но с этой стороны Николь знала Дика хуже всего и боялась узнать, хотя в то же время жаждала исследовать это наиболее мужское свойство его характера. Другого Дика, сдержанного, любезного, внимательного и предупредительного, она присвоила себе без труда, как делали большинство женщин.

– По крайней мере для практики в иностранных языках это заведение оказалось очень полезным, – сказала Николь. – С двумя врачами я разговаривала по-французски, с медсестрами и сиделками по-немецки, на итальянском или некоем его подобии – с парочкой уборщиц и одной пациенткой, а благодаря другой пациентке я весьма продвинулась в испанском.

– Это прекрасно.

Он пытался найти подходящий тон разговора, но логика, похоже, отказывала ему.

– И еще музыка, – продолжала между тем Николь. – Надеюсь, вы не думаете, что меня интересует только рэгтайм? Я каждый день занимаюсь, а за последние несколько месяцев даже прослушала в Цюрихе курс истории музыки. В сущности, только это порой и держало меня на плаву – музыка и рисование. – Она вдруг наклонилась, чтобы оторвать от подошвы болтавшийся ошметок кожи, и посмотрела на него снизу. – Я бы хотела нарисовать вас вот так, как вы сейчас стоите.

Ему было грустно слушать ее наивную похвальбу своими достижениями и видеть, как она ждет его одобрения.

– Завидую вам. Меня в настоящий момент, похоже, не интересует ничто, кроме моей работы.

– Ой, так это же, наверное, прекрасно для мужчины, – поспешила утешить его Николь. – А девушке, думаю, нужно развивать в себе множество разных мелких умений, чтобы передать их потом своим детям.

– Наверное, вы правы, – отозвался Дик с нарочитым безразличием.

Николь затихла. Дик предпочел бы, чтобы она продолжала болтать – тогда он мог бы и дальше играть нехитрую роль глухой стенки, но она молчала, и ему все же пришлось вступить в разговор:

– Вы теперь совершенно здоровы. Постарайтесь забыть прошлое и не переутомляйтесь хотя бы в течение ближайшего года. Возвращайтесь в Америку, начните выходить в свет, влюбитесь и почувствуйте себя счастливой.

– Я не могу влюбиться. – Она сосредоточенно соскребала мыском поврежденной туфли комок грязи с бревна.

– Обязательно сможете. Вероятно, не сразу, но рано или поздно влюбитесь, – возразил Дик и добавил безжалостно: – И заживете нормальной семейной жизнью, с кучей прелестных детишек. Уже то, что вы, в вашем юном возрасте сумели полностью восстановиться, свидетельствует о недюжинных возможностях вашего организма. Милая девушка, вы будете бодро шагать вперед, когда ваши сверстники уже будут едва волочить ноги.

…Боль отразилась у нее во взгляде, когда он отмерял ей эту дозу горького лекарства.

– Я знаю, что мне еще долго нельзя будет выйти замуж, – смиренно сказала она.

Дик был расстроен и не мог найти слов утешения. Он перевел взгляд на расстилавшееся перед сараем пшеничное поле, пытаясь вновь обрести свою хваленую стальную твердость.

– У вас все будет хорошо, здесь все в это верят. Доктор Грегори так гордится вами, что, вероятно…

– Ненавижу доктора Грегори, – перебила она.

– Ну, это вы напрасно.

Мир Николь, слишком хрупкий и неокрепший, разлетался на куски, и под его обломками отчаянно барахтались ее чувства и инстинкты. Неужели всего час назад она ждала его под навесом у входа и надежда украшала ее, как букетик цветов, приколотый к поясу?

…Шелк платья, шелести для него; пуговицы, держитесь крепче; цветите, нарциссы; воздух, будь тихим и свежим – для него…

– Приятно будет снова пожить вольно и весело, – пробормотала она.

На миг в нее вселился ее дед, Сид Уоррен, удачливый торговец лошадьми, и в голову пришла отчаянная мысль сказать Дику, как она богата, какими великолепными домами владеет ее семья, дать ему понять, что она представляет собой весьма солидный капитал. Но она преодолела искушение смешать все ценности в кучу и снова разложила их по боковым ящичкам своего викторианского туалета, хотя знала, что они ей больше не понадобятся: ничего у нее больше не осталось – лишь пустота и боль.

– Мне пора возвращаться в клинику. Дождь прошел.

Идя с ней рядом, Дик всеми фибрами чувствовал ее тоску, и ему хотелось губами осушить дождевые капли, упавшие ей на щеки.

– У меня есть несколько новых пластинок, – сказала она. – Жду не дождусь, когда смогу их вам проиграть. Вы когда-нибудь слышали…

***

В тот вечер после ужина Дик подумал: сегодня же положу конец этой неопределенности. Ему очень хотелось дать хорошего пинка Францу за то, что отчасти именно он втравил его в эту сомнительную историю. Он довольно долго ждал в вестибюле. Показалась фигура в берете, берет не был мокрым от дождя, как у Николь, он предназначался для того, чтобы закрывать шрам от недавней операции на голове. Глаза, глядевшие из-под берета, засекли Дика и приблизились к нему.

– Bonjour, Docteur.

– Bonjour, Monsieur.

– Il fait beau temps.

– Oui, merveilleux.

– Vous etes ici maintenant?

– Non, pour la journee seulement.

– Ah, bon. Alors – au revoir, Monsieur[31].

Довольный тем, что сумел выдержать контакт с незнакомцем, чудак в берете двинулся дальше. Дик продолжал ждать. Наконец по лестнице спустилась медсестра и, подойдя к нему, сказала:

– Мисс Уоррен просит извинить ее, доктор. Она хочет полежать. И ужинать она будет сегодня у себя в комнате.

Медсестра ждала ответа, почти уверенная в том, что врач сочтет поведение мисс Уоррен проявлением душевного нездоровья.

– Вот как? Понимаю. Что ж… – Он сглотнул вдруг обильно подступившую слюну и сделал глубокий вдох, чтобы успокоить сердцебиение. – Надеюсь, ей скоро станет лучше. Благодарю вас.

Дик был озадачен и раздосадован. Но по крайней мере теперь он мог считать себя свободным.

Оставив для Франца записку с извинениями, что не сможет остаться к ужину, он отправился пешком к трамвайной остановке. Однако выйдя на перрон и увидев, как закатные лучи весеннего солнца золотят рельсы и отражаются от стекол торговых автоматов, он вдруг почувствовал, что все вокруг – станция, клиника – стало пульсировать под действием неких центробежных и центростремительных сил. Ему стало не по себе, и он очень обрадовался, снова ощутив под ногами надежно твердую брусчатку цюрихской мостовой.

На следующий день он ждал вестей от Николь, но от нее не было ни слова. Забеспокоившись, не захворала ли она, он позвонил в клинику и поговорил с Францем.

– Да нет, она спускалась в столовую и вчера, и сегодня, – успокоил его Франц. – Правда, казалась немного отрешенной, витающей в облаках. Как вы расстались?

Дик попытался перепрыгнуть разверзшуюся перед ним альпийскую пропасть, разделяющую мужчину и женщину.

– Да можно сказать, до этого не дошло. По крайней мере я так думаю. Я старался держаться отстраненно, но, боюсь, ничего такого, что изменило бы ее отношение ко мне, если оно действительно было сколько-нибудь глубоким, не случилось.

Похоже, тот факт, что «удар милосердия» наносить не потребовалось, немного уязвил его.

– Судя по ее разговору с сиделкой, я склонен предположить, что она все поняла, – сказал Франц.

– Тем лучше.

– Да, вероятно, это наименее болезненный выход. Она не показалась мне излишне возбужденной – лишь немного более обычного рассеянной.

– Ну что ж, тогда все хорошо.

– Дик, вы приезжайте ко мне, и если можно, поскорее.

VIII

На протяжении последовавших нескольких недель Дик испытывал крайнее недовольство всем на свете. Начало, связанное с патологией, и принудительная развязка истории оставили отвратительный металлический привкус. Это была нечестная игра на чувствах Николь, а что, если она ударит и по его собственным чувствам? Ему необходимо было избавиться от наваждения постоянно видеть во сне, как она идет по больничному парку, помахивая соломенной шляпой с широкими полями…

Один раз он увидел ее наяву, когда проходил мимо отеля «Палас»: как раз в этот момент к вогнутому полумесяцу фасада подкатил шикарный «Роллс-Ройс». Миниатюрная по сравнению с гигантскими пропорциями автомобиля, управляемого силой воображаемой сотни лошадей, Николь сидела рядом с молодой женщиной – своей сестрой, как догадался Дик. Николь увидела его, и ее губы инстинктивно слегка разомкнулись, словно она беззвучно вскрикнула от испуга. Дик поглубже надвинул шляпу и прошел мимо, но на миг в воздухе вокруг него заверещали, беснуясь, все гоблины Гроссмюнстера. Он попытался освободиться от морока, подробнейшим образом, сугубо профессионально изложив на бумаге историю ее болезни и прогноз вероятности рецидива под воздействием стрессов, которые жизнь поставляет в изобилии. Получился солидный трактат, вполне убедительный для любого специалиста, но только не для автора.

Единственным результатом затраченных усилий явилось то, что он лишний раз убедился, насколько глубоко задеты его чувства, а убедившись, решительно принялся искать противоядия. Одним из них оказалась телефонистка из Бар-сюр-Об, совершавшая тур по Европе, от Ниццы до Кобленца, в отчаянной попытке вернуть хоть часть поклонников, недостатка в которых не знала в памятный неповторимо-веселый период жизни. Другим – поиск возможности в августе вернуться домой на каком-нибудь правительственном американском транспорте. Третьим – уход с головой в работу над корректурой книги, которая осенью должна была быть представлена немецкоязычному сообществу психиатров.

Впрочем, Дик уже перерос собственную книгу, ему хотелось с головой окунуться в новую кропотливую работу. Ее можно было осуществить, получив в рамках научного обмена какую-нибудь стипендию – это позволило бы ему свободно располагать временем.

А пока он планировал новую книгу – «Попытка систематизации и практической классификации неврозов и психозов, основанная на изучении полутора тысяч случаев из психиатрической практики как до, так и после Крепелина, диагностированных в терминологии различных современных школ» – с не менее выспренним подзаголовком: «С приложением хронологического обзора теорий, выдвинутых этими школами независимо друг от друга».

По-немецки такое название звучало бы грандиозно[32].

***

Направляясь в Монтрё, Дик неспешно крутил педали, любуясь Югенхорном, когда тот появлялся в поле его зрения, и щурясь от солнечных бликов, отражавшихся от озерной глади и просверкивавших сквозь кроны деревьев, которые окружали вытянувшиеся вдоль берега отели. Он без труда узнавал державшихся кучками англичан, которые появились здесь снова после четырехлетнего перерыва; подозрительными, настороженными взглядами людей, в любой момент ожидающих нападения обученных немцами диверсантов, которыми, конечно же, кишит столь сомнительная страна, они напоминали персонажей детективного романа. Повсюду на необозримой груде обломков, оставленных горной лавиной, шел процесс возрождения: расчищались площадки, ширилось строительство. В Берне и Лозанне Дика озабоченно спрашивали, приедут ли в этом году американцы. «Может, если не в июне, то хотя бы к августу?»

На нем были кожаные шорты, армейская рубашка и горные ботинки. В рюкзаке лежали хлопчатобумажный костюм и смена белья. На станции глионского фуникулера он сдал в багаж велосипед и, усевшись на открытой террасе станционного буфета с маленькой кружкой пива, стал наблюдать, как крохотный жучок-вагончик сползает с горы, имеющей наклон в восемьдесят градусов. В ухе у него запеклась кровь – следствие бурного спринта, которым он, вдруг возомнив себя недооцененным атлетом, рванул в Ла-Тур-де-Пельц. Попросив у буфетчика чего-нибудь крепкого, он промыл ушную раковину, пока вагон вплывал на нижнюю площадку фуникулера. Дик увидел, как грузят его велосипед, засунул рюкзак в багажное отделение и зашел в вагон.

Вагоны фуникулера имеют скошенную конструкцию, угол наклона можно сравнить с опущенными полями шляпы, которыми ее обладатель прикрывает лицо, когда не желает быть узнанным. Прислушиваясь к шуму воды, выливающейся из камеры под вагоном, Дик поражался остроумию инженерной идеи: в это же самое время камера вагона, находящегося на верхней площадке, заполняется водой, и, как только отпустят тормоза, вагон, спускающийся под действием силы тяжести, начнет, как противовес, поднимать нижний, теперь более легкий вагон. Гениальная выдумка. Чета англичан, сидевших напротив Дика, обсуждала качество троса.

– Те, что изготовлены в Англии, служат пять-шесть лет. Два года назад немцы перехватили у нас заказ, и как ты думаешь, сколько прослужил их трос?

– Ну и сколько?

– Год и десять месяцев. После этого швейцарцы продали его итальянцам. У тех нет строгого контроля за качеством.

– Думаю, швейцарцам не поздоровилось бы, если бы трос лопнул.

Кондуктор закрыл дверь и по телефону доложил своему коллеге наверху о готовности; вагон дернулся и пополз к верхней станции, выглядевшей снизу как булавочная головка на вершине изумрудного холма. Когда крыши окрестных домов остались позади, перед пассажирами открылась круговая панорама лежащих под бескрайним небом Во, Валe?, Швейцарской Савойи и Женевы. Посередине озера, остужаемого стекающим в него потоком Роны, находился истинный центр западного мира. Лебеди скользили по нему, словно парусники, парусники – словно лебеди, те и другие парили в надмирной бесстрастности этой красоты. День был ясный, солнечные блики играли на зелени прибрежной травы и ослепительной белизне теннисных кортов курзала. Фигурки теннисистов не отбрасывали тени.

Когда в поле зрения показались Шильон и остров с Саланьонским замком, Дик перевел взгляд вниз. Уже остались позади последние, расположенные выше всех по склону городские дома; по обеим сторонам в просветах между зарослями кустарников то и дело возникало буйное разноцветье клумб. Это был сад, принадлежавший управлению фуникулера, в вагоне висела табличка: «Defance de cueillir les fleurs»[33].

Хотя рвать цветы запрещалось, они сами лезли внутрь – плетистые розы «Дороти Перкинс» настойчиво протягивали в каждое окно свои ветки, которые медленно покачивались в такт движению вагона и наконец нехотя отставали, снова примыкая к кусту, а в окна уже заглядывали следующие.

В верхнем отсеке группа англичан, стоя, шумно восхищалась бездонностью неба, но вдруг среди них возникло какое-то замешательство: расступившись, они пропустили молодую пару, которая, беспрестанно извиняясь, пробиралась в нижнее отделение вагона, где сидел Дик. Молодой человек с глазами, как у оленьего чучела, был явно романского происхождения; девушка была – Николь.

Весело отдуваясь после затраченных усилий, они плюхнулись на скамью, потеснив уже сидевших там англичан.

– Привет! – сказала Николь.

Она выглядела прелестно, но Дик сразу заметил, что что-то в ней изменилось, секунду спустя он понял, что именно: ее тонкие пышные волосы были подстрижены, завиты и взбиты на манер Айрин Касл[34]. При виде этого создания, одетого в зеленовато-голубой свитер и белую теннисную юбку, само собой напрашивалось сравнение с первым майским утром, никаких следов пребывания в клинике не осталось и в помине.

– Уфф! – выдохнула она. – Ну и наделали мы шуму. Нас арестуют, как только мы доедем до конца. Доктор Дайвер – граф де Мармора, – представила она друг другу своих знакомых. – Ну и ну! – Ее рука коснулась новой прически. – Сестра взяла билеты в первый класс, для нее это вопрос принципа. – Она переглянулась с Марморой и воскликнула: – А оказалось, что первый класс – это отсек сразу за кабиной вожатого, там окна занавешены на случай дождя, и ничего не видно. Но для сестры престиж важнее… – Николь и Мармора снова переглянулись и рассмеялись, словно подростки, отлично понимающие друг друга с полуслова.

– Куда вы направляетесь? – спросил Дик.

– В Ко. Вы тоже? – Николь окинула взглядом его костюм. – Это ваш велосипед торчит там, впереди?

– Да. Хочу в понедельник спуститься на нем.

– А меня посадите на раму. Хорошо? Нет, правда – возьмете? Ничего лучше невозможно себе вообразить.

– Но я могу снести вас вниз на руках, – энергично запротестовал Мармора. – Или съехать вместе с вами на роликах. А еще лучше – брошу вас с вершины, и вы будете медленно парить, как перышко.

На лице Николь было написано, как ей это нравится – быть перышком, а не свинцовой гирей, парить, а не тяжело волочить ноги по земле. Она одна была как целый карнавал – то изображала чопорную скромницу, то принимала игривые позы, то гримасничала и дурачилась. Но порой откуда-то все же набегала тень, и величавая горечь былого страдания пронизывала ее до кончиков пальцев. Дику хотелось исчезнуть, чтобы не служить ей напоминанием о том мире, который она оставила позади, и он решил, что остановится в другом отеле.

Когда фуникулер неожиданно замер на полпути, те, кто совершал этот подъем впервые, испытали удивительное ощущение – будто они зависли между синью двух небес. Остановка потребовалась для того, чтобы вожатые встречных вагонов могли обменяться некими загадочными знаками. Потом вагон снова двинулся в путь, все выше и выше, над лесной тропой и узким ущельем, затем вдоль склона, который весь, от места, где находились пассажиры, до самого неба, густо зарос нарциссами. Теннисисты на кортах у озера в Монтрё казались отсюда маленькими крупинками. В воздухе повеяло чем-то новым, его изумительная свежесть претворялась в музыку, по мере того как вагон вплывал под свод верхней площадки, – это в саду отеля играл оркестр.

Когда они пересаживались в поезд горной железной дороги, музыку заглушил громкий плеск воды, спускаемой из гидравлической камеры. Ко находился теперь прямо над их головами, на переднем плане в лучах заходящего солнца тысячей окон пламенел огромный отель.

Теперь подъем был другим: обтекаемый встречным потоком воздуха, надсадно отдувающийся ослик-паровичок, выбрасывая косые снопы искр из трубы, тащил пассажиров кругами, по спирали, все выше и выше, и с каждым витком отель вырастал в размерах; вот они нырнули в низкие облака, и Дик на время потерял Николь из виду, а потом вдруг, как по волшебству, они вырвались на ослепительный солнечный свет и оказались на самой вершине.

В вокзальной суете, когда Дик, вскинув на плечо рюкзак, пробирался вперед, чтобы забрать из багажного отделения велосипед, Николь оказалась рядом.

– Вы остановитесь не в нашем отеле? – спросила она.

– Я стараюсь экономить.

– Тогда, может быть, как-нибудь пообедаете с нами? – Разговор на время прервала возникшая неразбериха с багажом. Потом Николь продолжила: – Познакомьтесь: моя сестра – доктор Дайвер из Цюриха.

Дик учтиво поклонился высокой даме лет двадцати пяти. Она показалась ему одновременно и самоуверенной, и ранимой, напомнив знакомых женщин с нежными губами-бутонами, под которыми скрывались острые зубы, всегда готовые закусить удила.

– Я загляну после обеда, – пообещал Дик. – Нужно немного акклиматизироваться.

Он пошел прочь, катя велосипед, спиной чувствуя, как Николь в беспомощности своей первой любви смотрит ему вслед, и внутри у него все сжалось. Пройдя ярдов триста вверх по склону, он добрался до другого отеля, снял комнату и вскоре уже стоял под душем, забыв о тех десяти минутах на вокзале, – лишь где-то в подсознании слышался неясный, как с похмелья, гул, сквозь который прорывались чужие, ненужные голоса, не ведавшие того, как он любим.

IX

Его ждали и ощущали его отсутствие. Здесь он тоже представлял собой некий неучтенный элемент; мисс Уоррен и молодой итальянец проявляли не меньшее нетерпение, чем Николь. Салон отеля, славившийся своей удивительной акустикой, был освобожден для танцев, занятыми оставались лишь две «галерки»: одну занимали англичанки определенного возраста, с бархотками на шеях, крашеными волосами и напудренными розовато-серыми лицами; другую – американки определенного возраста в черных платьях, с белоснежными прическами и вишневыми губами. Мисс Уоррен и Мармора сидели за угловым столиком, Николь – наискосок от них, ярдах в сорока. Войдя, Дик отчетливо различил ее слова:

– Вы меня слышите? Я не напрягаю голос, говорю совершенно естественно.

– Прекрасно слышу.

– Здравствуйте, доктор Дайвер.

– Что это значит?

– Представляете, люди, которые находятся в центре танцплощадки, не слышат, что я говорю. А вы слышите.

– Официант открыл нам секрет, – пояснила мисс Уоррен. – В этом салоне звук распространяется от угла к углу как по радио.

Здесь, на вершине горы, жизнь текла по-особому, как на корабле в открытом море. Вскоре к ним присоединились родители Марморы. По некоторым репликам и по тому, с какой почтительностью они относились к сестрам Уоррен, Дик догадался, что их финансы каким-то образом связаны с неким миланским банком, который в свою очередь как-то связан с состоянием Уорренов. Но Бейби Уоррен интересовал Дик, она хотела говорить именно с ним, побуждаемая тем же импульсом, который толкал ее навстречу каждому новому мужчине, заставляя до отказа натягивать привязь в надежде сорваться с нее как можно скорее. Как это свойственно неугомонным старым девам высокого роста, она сидела, закинув ногу на ногу, и часто меняла их положение.

– Николь говорила мне, что вы принимали участие в ее лечении и немало сделали для ее выздоровления. Чего я не могу понять, так это того, что нам теперь делать, врачи в санатории ничего внятного мне не порекомендовали, сказали лишь, что ей следует вести нормальный образ жизни и развлекаться. Я узнала, что семейство Мармора сейчас здесь, и попросила Тино встретить нас у фуникулера. И вы видели, что случилось: первое, что Николь заставила его сделать, – это лезть вместе с ней через перегородки вагона, словно они оба сумасшедшие…

– Да нет, все было нормально, – засмеялся Дик. – Я бы сказал, что это хороший знак. Просто они красовались друг перед другом.

– Но мне-то что делать? В Цюрихе не успела я глазом моргнуть, как она едва ли не у меня на глазах отрезала волосы только потому, что увидела картинку в «Ярмарке тщеславия».

– И это нормально. У нее шизоидный тип личности, а такие люди предрасположены к эксцентричности. Тут уж ничего не изменишь.

– И что это значит?

– Ничего особенного, только то, что я сказал: она всегда будет эксцентричной.

– А как отличить эксцентричность от болезни?

– Никакой болезни больше не будет, Николь беззаботна и счастлива, вам не о чем беспокоиться.

Бейби снова переменила ногу – сейчас она олицетворяла всех мятущихся женщин, столетие назад такие дамы боготворили Байрона, и все же, несмотря на трагический роман с гвардейским офицером, было в ней нечто деревянное и бесполое.

– Ответственности я не боюсь, – заявила она, – но не хочу «висеть в воздухе». В нашей семье никогда прежде ничего подобного не было. Мы знаем, что Николь пережила какое-то страшное потрясение, я считаю, что это было связано с неким молодым человеком, но точно мы ничего не знаем. Папа говорит, что убил бы его, если бы нашел.

Оркестр исполнял «Бедную бабочку»; молодой Мармора танцевал с матерью. Это была новая для всех мелодия. Слушая, Дик смотрел на плечи Николь, беседовавшей со старшим Марморой, чья черная шевелюра была расчерчена седыми прядями, напоминая клавиатуру рояля, и думал о том, что изгиб ее плеч похож на изящный контур скрипки, а потом он вспомнил о постыдной тайне. О, бабочка, в часы слагаются минуты…

– Вообще-то у меня есть план, – притворно-смущенно, но при этом решительно сказала Бейби. – Вероятно, он покажется вам прожектерским, но, как я поняла, еще несколько лет Николь будет нуждаться в постоянном присмотре. Не знаю, бывали ли вы в Чикаго…

– Никогда.

– Так вот, он делится на северную и южную части, совершенно обособленные друг от друга. Северная – район шикарный во всех отношениях, мы всегда, во всяком случае много лет, жили именно там. Но есть много старинных семейств – почтенных чикагских родов, надеюсь, вы понимаете, что я имею в виду, – которые по-прежнему живут на Южной стороне. Там находится университет. Кое-кому тамошняя обстановка кажется чересчур академичной, но в любом случае она отличается от образа жизни северного Чикаго. Не знаю, понятно ли вам это.

Дик кивнул. Заставив себя сосредоточиться, он стал улавливать смысл ее слов.

– У нас, конечно, много связей в той части города – отец имеет влияние в университете, учредил несколько стипендий и тому подобное. Так вот я думаю: если мы заберем Николь с собой и окунем ее в эту среду – вы же знаете, она хорошо играет на рояле и знает несколько языков, – то она, вполне вероятно, влюбится в какого-нибудь милого доктора – что может быть лучше в ее положении?..

Дик чуть не расхохотался, так развеселил его этот план: значит, Уоррены собирались купить Николь персонального врача… Нет ли, мол, у вас на примете подходящей кандидатуры? Зачем самим заботиться о Николь, если состояние семьи позволяет купить ей симпатичного молодого доктора, новенького, на котором краска еще не просохла?..

– И что, есть такой доктор? – непроизвольно спросил он.

– Да я уверена, что желающих урвать свой шанс будет пруд пруди.

Танец окончился, пары возвращались на свои места, но Бейби успела еще быстро шепнуть:

– Вот что я имела в виду. – И уже громко добавила: – Но где же Николь? Опять пропала куда-то. Может, ушла к себе наверх? Ну вот что мне с ней делать? Я никогда не знаю, пустяк это или нужно пугаться и срочно бежать ее искать.

– Может, ей просто захотелось побыть одной – людям, долго жившим в одиночестве, иногда его не хватает. – Заметив, что мисс Уоррен не слушает его, Дик оборвал объяснения и сказал: – Пойду поищу ее.

Туман огораживал освещенное пространство, непосредственно примыкавшее к отелю, словно опущенные шторы – комнату. Жизнь сосредоточивалась только здесь. Проходя мимо подвальных окон, Дик увидел посыльных, которые, собравшись за литровой бутылкой испанского вина, играли в карты. А приблизившись к променаду, заметил, как над высокими белыми гребнями дальних Альп зажглись первые звезды. На подковообразной аллее, тянувшейся по краю выступа над озером, между двумя фонарями вырисовывалась неподвижная фигура, это была Николь. Дик, бесшумно ступая по траве, приблизился к ней. Она обернулась, выражение ее утомленного лица будто бы говорило: «А, это вы…», и на миг он даже пожалел, что подошел к ней.

– Ваша сестра тревожится.

– Ну конечно! – Она привыкла к тому, что за ней присматривают. С усилием, запинаясь, она попробовала объяснить: – Иногда я становлюсь немного… я немного устаю от людей. Ведь последнее время я жила очень уединенно. А сегодня… громкая музыка… для меня это было слишком. Даже плакать захотелось…

– Понимаю.

– Вообще сегодня был ужасно суматошный день.

– Я знаю.

– Поверьте, я не хотела показаться невежливой – довольно уж я и так всем доставила хлопот. Но мне просто стало невмоготу.

Как умирающему может прийти в голову, что он забыл сказать, где лежит его завещание, так Дику вдруг подумалось, что Домлер, имеющий за спиной не одно поколение духовных предшественников, «пересоздал» Николь и что теперь ее многому придется учить заново. Но, оставив эту мудрость при себе и подчиняясь моменту, вслух он произнес:

– Вы милый и добрый человек – просто доверьтесь себе и не обращайте внимания на то, что подумают о вас другие.

– Я вам нравлюсь?

– Конечно.

– А вы бы… – Они медленно шли к утопавшему во мраке дальнему концу «подковы», до которого оставалось ярдов двести. – Если бы я была здорова, вы могли бы… то есть могла бы такая девушка, как я… о Господи, вы ведь понимаете, что я имею в виду.

Охваченный безрассудным порывом, он был готов броситься в эту пропасть. От ее близости у него перехватило дыхание, но и на этот раз самодисциплина пришла на помощь: он по-мальчишески рассмеялся и отделался банальной фразой:

– Вы сами себя накручиваете, моя дорогая. Когда-то я знал человека, который влюбился в ухаживавшую за ним медсестру… – Под ритмичный шорох их шагов посыпались заученные фразы анекдота. И вдруг Николь по-чикагски грубо перебила его:

– Чушь собачья!

– Фи, барышня, это вульгарно.

– Ну и что? – рассердилась она. – Вы, наверное, думаете, что у меня совсем нет мозгов? До болезни не было, а теперь есть. Если бы я не понимала, что вы – самый привлекательный мужчина из всех, кого я встречала, вот тогда меня можно было бы счесть сумасшедшей. Это мое несчастье, да, но не надо притворяться, будто я не знаю … Я все знаю о вас, о себе и о нас с вами.

Дик еще больше растерялся, но вспомнил о планах мисс Уоррен купить молодого врача на скотопригонной ярмарке интеллектуалов южного Чикаго и моментально взял себя в руки.

– Вы очаровательная девушка, но я вообще не могу влюбиться.

– Вы просто не хотите дать мне шанс.

– Что?!

Дик был ошеломлен подобной бесцеремонностью, отсутствием каких бы то ни было сомнений в собственном праве вторгаться в чужую жизнь. Дать шанс Николь Уоррен было почти равносильно тому, чтобы ввергнуть свою жизнь в хаос.

– Ну, пожалуйста, дайте мне шанс.

Голос ее стал совсем тихим и низким, он провалился глубоко внутрь и, казалось, распирал туго обтягивающий корсет прямо над сердцем. Она подошла и прижалась к нему. Он ощутил юную свежесть ее дыхания, почувствовал, как словно бы выдохнуло с облегчением ее тело, когда его руки легли ей на плечи, и его объятие невольно начало становиться крепче. Ни о каких обдуманных планах речи больше не было – как будто у Дика случайно получилось некое нерастворимое вещество, в котором атомы сцепились намертво: можно было выбросить это вещество, но снова разложить его на атомы – никогда. Он обнимал ее, вкушал ее, а она, умиротворенная и в то же время торжествующая, все тесней и тесней прижималась к нему, наслаждаясь новым для губ ощущением погружения в глубину, омовения в любви, и Дик благодарно воспринимал собственное существование как всего лишь отражение в ее увлажнившихся глазах.

– Бог мой, – задыхаясь, прошептал он, – а вас приятно целовать.

Это была попытка отшутиться, но Николь уже почувствовала свою власть и не собиралась от нее отказываться; она кокетливо отвернулась и отступила назад, оставив его висеть в пустоте, как днем в фуникулере. Так ему и надо, это ему за самонадеянность, за то, что мучил меня, – звенело у нее в голове. Но как же это было чудесно! Я получила его, теперь он мой! Дальше по правилам игры ей полагалось убежать, но все это было так сладко и ново для нее, что она мешкала, желая испить эту радость до дна.

И вдруг ее охватила дрожь. В двух тысячах футов внизу мерцали ожерелье и браслет из огней – Монтрё и Веве, а за ними тусклой подвеской светилась Лозанна. Иногда оттуда, снизу, доносились слабые отголоски танцевальной музыки. Николь немного поостыла, обрела способность мыслить здраво и рационально пыталась сличить свои нынешние и детские чувства – так солдат намеренно напивается после жестокого боя, чтобы снять напряжение. Но она все еще боялась Дика, который стоял перед ней в характерной позе, прислонившись к чугунной ограде, окружавшей «копыто», поэтому поспешно сказала:

– Я помню, как ждала вас в саду, держа себя, как корзинку с цветами в протянутых руках, чтобы отдать ее вам. Для меня это было именно так: я казалась себе такой свежей и душистой.

Он подошел, вдохнул запах пышных волос и властно повернул ее к себе; она обняла его и поцеловала, потом еще и еще, и каждый раз, приближаясь, ее лицо становилось огромным.

– Сейчас пойдет дождь.

От поросших виноградниками склонов на другом берегу озера вдруг грянул пушечный выстрел; стреляли по сгустившимся тучам, чтобы предотвратить град. Фонари вдоль променада погасли, потом зажглись снова. И сразу вслед за этим стремительно разразилась гроза: сначала дождь хлынул с неба, потом стремительными потоками помчался с гор, шумно бурля в мощеных канавах вдоль дорог; небо грозно потемнело, молнии свирепо чертили на нем замысловатые зигзаги, оно раскалывалось от оглушительных раскатов грома, рваные лохматые тучи неслись по нему с бешеной скоростью. Горы и озеро скрылись во мгле, и только отель горбился, припадая к земле, среди этого грохота, хаоса и тьмы.

Но к тому моменту Дик и Николь уже вбежали в вестибюль, где их в тревоге ждали Бейби Уоррен и семейство Мармора. Так весело было, дрожа, ворваться в помещение, вынырнув из мокрой мглы, хлопнуть дверью, хохотать от бьющих через край чувств и все еще слышать свист ветра в ушах и ощущать прикосновение прилипшей к телу мокрой одежды. Оркестр в бальном зале играл вальс Штрауса, и даже он звучал для них по-особенному – проникновенно и взволнованно.

…Чтобы доктор Дайвер женился на пациентке психиатрической клиники?! Как это могло случиться? С чего все началось?..

– Вы еще вернетесь к нам, после того как переоденетесь? – спросила Бейби Уоррен, пристально оглядев Дика.

– Да мне и переодеться-то не во что, разве что в шорты.

В одолженном плаще устало взбираясь в гору, к своему отелю, он мысленно издевался над собой: «Редкая удача, ничего не скажешь. О Господи! Решили купить ручного врача? Ну уж нет, поищите кого-нибудь у себя в Чикаго». Но, устыдившись собственной черствости, он попытался мысленно оправдаться перед Николь, вспомнив неповторимую свежесть ее юных губ, капельки дождя на ее фарфоровых, матово светящихся щеках – как слезы, пролитые о нем… Около трех часов утра его разбудила тишина, наступившая после грозы, он подошел к окну. Красота Николь клубами тумана плыла по склону горы, шелестящим призраком втекала в комнату сквозь занавески…

На следующее утро он взошел на двухтысячник Роше-де-Ней и был немало удивлен, встретив на тропе вчерашнего кондуктора с фуникулера, который использовал свой выходной для восхождения.

Затем Дик спустился до самого Монтрё, искупался в озере и успел вернуться в отель к обеду. Его ждали две записки.

«Мне не стыдно за вчерашний день, это было лучшее, что со мной когда-либо случалось, и даже если я больше никогда Вас не увижу, мой капитан, я буду счастлива тем, что у меня это было».

Обезоруживающая декларация. Мрачная тень Домлера отступила, когда он вскрыл второй конверт:

Дорогой доктор Дайвер,
я звонила, но не застала Вас. Могу ли я попросить Вас о великом одолжении? Непредвиденные обстоятельства требуют моего возвращения в Париж, и я сэкономлю много времени, если поеду через Лозанну. Поскольку Вы в понедельник возвращаетесь в Цюрих, не согласитесь ли взять с собой Николь и довезти ее до санатория?
Надеюсь, моя просьба Вас не слишком обременит.
Бет Эван Уоррен, сердечно.

Дик пришел в ярость. Мисс Уоррен прекрасно знала, что он приехал сюда на велосипеде, но она составила свое послание в таких выражениях, что отказать было невозможно. Нарочно сводит нас! Родственная забота плюс уорреновские деньги!

Но Дик ошибался, у Бейби Уоррен не было подобных намерений. Она уже оценила его своим практичным взглядом, измерила в соответствии со своими специфическими англофильскими стандартами и признала негодным, даже несмотря на то, что находила весьма соблазнительным. Тем не менее, на ее взгляд, он был чересчур «интеллектуален», и она отвела ему ячейку на полке «бедных снобов», с компанией которых некогда водилась в Лондоне, – слишком уж он «выпячивался», чтобы счесть его правильным кандидатом. В ее представления об аристократизме он явно не вписывался.

А кроме того, он был неподатлив – она не раз замечала, как во время разговора с ней его взгляд вдруг становился отсутствующим и он уходил в себя, – знавала она таких странных людей. Ей и в детстве не нравилась слишком уж свободная и непринужденная манера поведения Николь, а в последнее время она, понятное дело, и вовсе привыкла считать сестру «пропащей», и доктор Дайвер был отнюдь не тем семейным врачом, которого она для нее подыскивала.

Она действительно хотела лишь невинно использовать его как оказию. Но Дик истолковал ее просьбу иначе.

Поездка на поезде может быть тяжелой, угнетающей или комичной; она может напоминать испытательный полет; может быть прообразом другого, будущего путешествия, может так же, как любой день, проведенный вдвоем, показаться долгой – от утренней предотъездной спешки до момента, когда оба сознают, что голодны, и вместе принимаются за еду. Затем наступает середина дня, когда время замедляется и почти замирает, но к концу снова набирает обороты. Дику грустно было видеть жалкую радость Николь; тем не менее она испытывала облегчение, возвращаясь в единственный дом, какой знала. Ничего романтического между ними в тот день не происходило, однако, попрощавшись с ней у скорбных ворот на Цюрихштрассе и увидев, как она, обернувшись, посмотрела на него, он понял, что ее проблема отныне навсегда стала их общей судьбой.

X

В сентябре в Цюрихе доктор Дайвер за чашкой чая беседовал с Бейби Уоррен на террасе отеля.

– Не думаю, что это хорошая идея, – сказала она. – И не вполне понимаю ваши истинные мотивы.

– Давайте не будем продолжать в таком тоне.

– В конце концов, Николь – моя сестра.

– Все равно это не дает вам права так со мной разговаривать. – Дика раздражало, что он не может сказать ей того, что знает. – Николь богата, но это вовсе не значит, что я – авантюрист.

– В том-то все и дело, – с сожалением, но продолжая гнуть свою линию, сказала Бейби. – Николь богата.

– И сколько же у нее денег? – спросил Дик.

Бейби так и вскинулась, а Дик, смеясь про себя, продолжил:

– Видите, как глупо получается? Я бы предпочел иметь дело с кем-нибудь из мужчин вашей семьи…

– За все, что касается Николь, отвечаю я, – не сдавалась Бейби. – Мы вовсе не считаем вас авантюристом. Мы вообще не знаем, кто вы.

– Я врач, – ответил Дик. – Мой отец – священник, теперь уже отошедший от дел. Мы жили в Буффало, и мое прошлое ни для кого не секрет. Я учился в Нью-Хейвене, потом получил стипендию Родса. Мой прадед был губернатором Северной Каролины, и я прямой потомок Безумного Энтони Уэйна[35].

– Кто такой этот Безумный Энтони Уэйн? – подозрительно поинтересовалась Бейби.

– Безумный Энтони Уэйн?

– Безумия, полагаю, в этой истории и так достаточно.

Он лишь безнадежно покачал головой, потому что в этот момент Николь вышла на террасу и стала искать их глазами.

– Он был слишком безумен, чтобы оставить нам большое состояние, в отличие от маршала Филда, – сказал Дик.

– Все это прекрасно, но…

Бейби была уверена, что она права. Никакой священник не выдерживал сравнения с ее отцом. Их семья в американской иерархии была не ниже герцогской, разве что без титула. Сама их фамилия – занесенная в книгу регистраций отеля, поставленная под рекомендательным письмом или просто упомянутая в сложной ситуации, – производила магическое воздействие на людей, и эта физиологическая метаморфоза, в свою очередь, вселяла в Бейби сознание собственного высокого положения. Как это бывает, она видела по англичанам, имевшим в этом смысле более чем двухсотлетний опыт. Однако она не догадывалась, что дважды за время разговора Дик был близок к тому, чтобы швырнуть ей в лицо отказ от своего брачного предложения. На этот раз спасла ситуацию Николь, которая подошла к их столу сияющая свежестью и белизной, вся словно бы обновленная в этот сентябрьский день.

***

Здравствуйте, адвокат. Завтра мы на неделю уезжаем на Комо, а потом обратно в Цюрих. Вот почему я хотела, чтобы вы с моей сестрой уладили все дела сегодня, – мне совершенно все равно, сколько я получу. В течение ближайших двух лет мы собираемся вести очень тихую жизнь в Цюрихе, и у Дика достаточно средств, чтобы обеспечить наше существование. Нет, Бейби, я гораздо практичней, чем ты думаешь, просто мне не понадобится ничего, кроме одежды и кое-каких мелочей… О, этого более чем достаточно… Наше состояние действительно позволяет выделить мне так много? Уверена, что никогда не смогу всего этого истратить. А у тебя столько же? А почему у тебя больше? Потому что я считаюсь неспособной распоряжаться деньгами? Ну и ладно, пусть моя доля лежит и накапливается… Нет, Дик отказывается иметь к ней какое-либо отношение. Придется уж мне отдуваться за двоих… Бейби, ты знаешь о Дике не больше, чем о… о… Где я должна расписаться? Ох, извините.

…Как забавно, Дик, правда? Мы теперь вместе и совершенно одни. И идти нам некуда, только навстречу друг другу, еще и еще ближе. Неужели мы будем только любить и любить, все больше и больше? Но больше, чем я уже люблю тебя, любить невозможно, я сразу чувствую, когда ты отдаляешься от меня, даже на самую малость. Если бы ты знал, как прекрасно быть такой же, как все, протягивать руку и ощущать тепло твоего тела рядом в постели.

…Будьте добры, позвоните моему мужу в больницу. Да, его книжка хорошо продается, ее хотят издать еще на шести языках. Я собиралась сама перевести ее на французский, но сейчас я так быстро утомляюсь и все время боюсь упасть – такая стала тяжелая и неуклюжая, как сломанная неваляшка, которая не может стоять прямо. Холодный стетоскоп прикасается к груди там, где сердце, и мое самое сильное ощущение – Je m’en fiche de tout[36]… О, это та самая бедная женщина, у которой родился синий ребенок? Лучше бы уж мертвый. Разве это не восхитительно: нас теперь трое!

…Дик, это неразумно, у нас есть все основания переехать в более просторную квартиру. Почему мы должны ютиться в каком-то пенале только потому, что дайверовских денег меньше, чем уорреновских? О, благодарю вас, официант, но мы передумали. Один английский священник сказал нам, что у вас здесь, в Орвьето, великолепное вино. Его нельзя перевозить? Вот, видимо, почему мы никогда о нем не слыхали, хотя очень любим вино.

Озера утопают в коричневой глине, а склоны холмов по берегам – все в складках, как толстый живот. Фотограф запечатлел меня на корабле по дороге на Капри: волосы у меня свешиваются через перила. «До свидания, Голубой грот, – пел наш лодочник, – мы ско-о-оро вернемся». А потом, когда мы пересекали знойное голенище Итальянского сапога, ветер зловеще вздыхал в деревьях вокруг этих странных за?мков, и казалось, что сверху на горы взирают мертвецы.

…Этот корабль очень мил, особенно когда наши каблуки цокают по палубе вместе. Вот здесь, на повороте, всегда дует сильный ветер, и я каждый раз наклоняюсь вперед и плотнее запахиваю пальто, но продолжаю идти в ногу с Диком. И мы в такт шагам скандируем нараспев какой-то дурацкий стишок:

Не мы, о-го-го,
Другие фламин-го!
Не мы, о-го-го,
Другие фламин-го!

С Диком так интересно! Пассажиры в шезлонгах на палубе глазеют на нас, какая-то женщина пытается разобрать, что мы такое выпеваем. Но Дику вдруг надоедает петь, ну что ж, Дик, шагай дальше один. Увидишь, это будет совсем другое дело, дорогой: атмосфера станет гуще, пробиваться сквозь тени от шезлонгов и сырой дым пароходной трубы будет трудней. Ты почувствуешь, как твое отражение скользит по глазам тех, кто на тебя смотрит. Ты больше не будешь защищен, но я думаю, это правильно: чтобы оттолкнуться от жизни, надо сначала к ней прикоснуться.

Я сижу на носу, прислонившись к спасательной шлюпке, и смотрю на море, мне нравится, как мои волосы, сияя, развеваются на ветру. Моя фигура неподвижно вырисовывается на фоне неба, этот корабль предназначен для того, чтобы нести ее в синюю мглу будущего, я – Афина Паллада, благоговейно украшающая нос галеры. В туалетных кабинках журчит спускаемая вода, а за кормой, вскипая и жалуясь, бурлит агатово-зеленая кильватерная струя в радужной оболочке водяной пыли.

…В тот год мы много путешествовали – от залива Вуллумулу до Бискры. На краю Сахары мы въехали в тучу саранчи, и шофер простодушно поведал нам, что это такие шмели. По ночам небо почти опускалось на землю и было пронизано присутствием непознаваемого, но всевидящего Бога. О, бедный маленький нагой улед-наиль, я запомнила его в ту ночь, полную непривычных звуков: глухого уханья сенегальских барабанов, заунывного подвывания флейты, гортанного рева верблюдов и шаркающих шагов туземцев в некоем подобии обуви, сделанной из старых автомобильных покрышек.

Впрочем, к тому времени я снова была не в себе, поезда и пляжи – все смешалось у меня в голове. Именно поэтому он и повез меня путешествовать, но после рождения второго ребенка, моей девочки, Топси, меня снова накрыла темнота.

…Мне нужно поговорить с мужем, как он мог бросить меня здесь одну в руках этих неучей? Вы говорите, что у меня родился черный младенец? Но это же смехотворно, какая-то дурная шутка. Мы ездили в Африку только для того, чтобы увидеть Тимгад, поскольку археология – мое главное увлечение в жизни. Мне надоело, что я ничего не знаю и что мне постоянно об этом напоминают.

…Когда поправлюсь, хочу стать таким же образованным человеком, как ты, Дик… Если еще не слишком поздно, я бы стала изучать медицину. Давай воспользуемся все же моими деньгами и купим дом – я устала от съемных квартир и от того, что все время приходится ждать тебя. А ты устал от Цюриха, у тебя здесь совсем нет времени, чтобы писать, а ведь ты сам говорил, что отсутствие трудов для ученого равносильно признанию собственной несостоятельности. Я тоже выберу для себя что-нибудь из обширного поля познаний и досконально изучу, чтобы было чем спасаться, если я снова пойду вразнос. Ты мне поможешь, Дик, и я не буду чувствовать себя такой виноватой. Мы будем жить на берегу теплого моря, загорелые, молодые и все вместе.

…Здесь будет рабочий флигелек Дика. О, эта идея пришла в голову нам обоим одновременно. Мы много раз проезжали мимо Тарма, а однажды заехали сюда и обнаружили брошенные дома, только две конюшни не пустовали. Покупку мы оформили через подставное лицо, француза, но как только морское ведомство узнало, что часть горной деревни купили американцы, они тут же наслали сюда своих ищеек, те перевернули все стройматериалы в поисках пушек, и в конце концов Бейби вынуждена была подергать за ниточки в Париже, в министерстве иностранных дел.

Летом никто на Ривьеру не приезжает, так что гостей мы особо не ждем, будем работать. Правда, иногда заглядывает кто-нибудь из французов – на прошлой неделе заезжала Мистенгетт[37], очень удивилась, что отель работает, еще Пикассо и тот человек, который написал «Pas sur la Bouche»[38].

…Дик, почему ты записался в отеле как «мистер и миссис Дайвер», а не как «доктор и миссис Дайвер»? Просто мне пришло в голову. Ты сам учил меня, что работа – самое главное, и я это усвоила. Ты всегда говорил, что у мужчины должно быть дело, когда у него нет дела, он становится просто одним из многих, а главное – это утвердиться в жизни, прежде чем ты перестанешь заниматься делом. Если тебе хочется все перевернуть с ног на голову, пожалуйста, но что в этом случае делать твоей Николь, дорогой? Начать ходить на руках?

…Томми говорит, что я молчалива. После того как первый раз выздоровела, я по ночам без умолку болтала с Диком; бывало, сидим мы в постели, курим, а когда за окном чуть начнет синеть, ныряем головами под подушки, чтобы спрятаться от света. Иногда я пою или играю с животными, и у меня есть несколько друзей – например, Мэри. Когда мы с Мэри разговариваем, ни одна не слушает другую. Разговоры – дело мужское. Я, например, когда разговариваю, представляю себя Диком. Однажды даже вообразила себя собственным сыном, памятуя, какой он разумный и обстоятельный. Иногда я – доктор Домлер, а когда-нибудь, возможно, отчасти представлю себя даже вами, Томми Барбан. Думаю, Томми в меня влюблен, но деликатно, неназойливо. Однако достаточно, чтобы они с Диком стали относиться друг к другу неприязненно. В общем, все сейчас идет как нельзя лучше. Я окружена друзьями, которые любят меня. Живу на этом тихом берегу с мужем и двумя детьми. Все хорошо – только бы мне перевести наконец на французский этот проклятый рецепт цыпленка по-мэрилендски. Как приятно зарыться ступнями в теплый песок.

«Да, я вижу. Еще новые люди… Эта девушка? Ах да. На кого, вы говорите, она похожа?.. Нет, не видела, сюда нечасто попадают новые американские фильмы. Розмари… кто? Что ж, мы, кажется, становимся модным курортом. И это в июле – кто бы мог подумать! Да, она хорошенькая, но, боюсь, сюда понаедет слишком много народу».

XI

Доктор Ричард Дайвер и миссис Элси Спирс сидели в «Кафе дез Алье» в прохладной тени пыльных августовских деревьев. Сверкание слюдяных чешуек в скалах приглушало марево, нависшее над запекшейся землей, иногда мистраль прорывался через Эстерель, и тогда рыбацкие лодки в бухте начинали раскачиваться, беспорядочно тыча мачтами в равнодушное бледное небо.

– Я сегодня утром получила письмо от Розмари, – говорила миссис Спирс. – Представляю, что вам пришлось пережить из-за этой истории с неграми! Но Розмари пишет, что вы ее просто спасли.

– Розмари заслужила лычки за участие в боевых действиях. История и впрямь была ужасной. Единственным, кого она никак не затронула, оказался Эйб Норт – он просто уехал в Гавр и, вероятно, до сих пор ничего не знает.

– Мне очень жаль, что это происшествие так расстроило миссис Дайвер, – осторожно сказала миссис Спирс.

Розмари написала ей: «Такое впечатление, что Николь сошла с ума. Я решила не ехать с ними на юг – Дику и так забот хватит».

– С ней уже все в порядке, – не без раздражения ответил Дик. – Значит, вы уезжаете завтра. А когда в Америку?

– Сразу как я приеду.

– Жаль, что вы нас покидаете.

– Мы рады, что побывали здесь. Благодаря вам мы прекрасно провели время. Вы – первый мужчина, который по-настоящему задел чувства Розмари.

Новый порыв ветра прилетел с порфирных гор Ла-Напуль. В атмосфере появилось нечто, предвещавшее скорую перемену погоды; роскошный апогей лета, когда время словно бы замирает, остался позади.

– У Розмари бывали бурные увлечения, но рано или поздно она всегда отдавала предмет своих нежных чувств мне… – миссис Спирс рассмеялась: –…для вивисекции.

– А меня, стало быть, пощадили.

– В вашем случае я ничего не могла сделать. Она влюбилась в вас прежде, чем познакомила меня с вами. Но я дала добро.

Что ни его интересы, ни интересы Николь в плане миссис Спирс не учитывались, было очевидно, как очевидно было и то, что подобную аморальность миссис Спирс рассматривала как компенсацию за собственные лишения, как свое законное право, как пенсию, заслуженную ее эмоциональными жертвами. В борьбе за выживание женщины вынужденно бывают способны почти на все, но их едва ли можно обвинить в таком сугубо мужском грехе, как жестокость. Пока любовные радости и печали дочери чередовались в допустимых пределах, миссис Спирс взирала на них с отрешенностью и ироничной снисходительностью евнуха. Она даже не задумывалась о том, что они могут причинить вред самой Розмари. Или была уверена, что это невозможно?

– Если все так, как вы говорите, значит, это не принесло ей особых страданий. – Он держался до последнего, притворяясь, будто все еще в состоянии думать о Розмари совершенно объективно. – В любом случае все это для нее уже позади. Хотя зачастую важный период в жизни начинается с чистой, казалось бы, случайности.

– Это не было случайностью, – упорствовала миссис Спирс. – Вы были ее первой настоящей любовью, вы для нее – идеал. Она пишет об этом в каждом письме.

– Просто она очень любезна.

– Вы с Розмари – самые любезные люди, каких я знаю, но в данном случае она говорит это не из вежливости.

– Моя любезность – просто ухищрение души.

Отчасти это было правдой. От отца Дик перенял немного нарочитую предупредительность манер тех южан, которые после Гражданской войны переселились на север. Он часто пользовался этими манерами, но и презирал их, поскольку они свидетельствовали не об отсутствии эгоизма, а лишь о желании не показаться эгоистом.

– Я влюблен в Розмари, – неожиданно признался он. – То, что я говорю вам это, – своего рода потворство себе с моей стороны.

Признание прозвучало неестественно и как-то официально, будто было предназначено для того, чтобы сами столы и стулья «Кафе дез Алье» запомнили его навсегда. Он уже чувствовал ее отсутствие под этими небесами: сидя на пляже, вспоминал ее облупившееся от солнца плечо; в Тарме, идя через сад, затаптывал ее следы, а когда оркестр заиграл «Карнавал в Ницце» – эхо былого веселья уже минувшего сезона, – ему показалось, что все вокруг начало пританцовывать, как бывало при ней. За какие-то часы она овладела всеми известными миру снадобьями черной магии: туманящей взор белладонной, кофеином, преобразующим физическую энергию в нервную, мандрагорой, дарующей мир и покой.

Душевным усилием он еще раз заставил себя поверить в выдумку, будто может думать о Розмари отстраненно, как миссис Спирс.

– Вы с Розмари очень похожи, – сказал он. – Здравый смысл, который она от вас унаследовала, сформировал ее личность и вылепил ту маску, которой она обращена к миру. Она не рассуждает, душа ее в истинной своей глубине романтична и алогична, как у ирландки.

Миссис Спирс и сама знала, что Розмари, несмотря на свою хрупкую внешность, – настоящий молодой мустанг. Капитан медицинской службы США доктор Хойт как профессионал методом перцепции диагностировал бы у нее непомерно увеличенные сердце, печень и душу, втиснутые под одну прелестную оболочку.

Прощаясь с Элси Спирс, Дик вполне отдавал себе отчет в ее неоспоримом обаянии и в том, что она значит для него больше, нежели просто последняя частица Розмари, с которой не хочется расставаться. Вполне вероятно, что Розмари придумал он сам – ее мать он никогда не мог бы придумать. Если плащ, шпоры и бриллианты, в которых Розмари ушла со сцены, были пожалованы ей им самим, то видеть достоинства ее матери было приятно, напротив, потому, что их-то он уж точно не нафантазировал. Она, похоже, была из породы женщин, которые готовы безропотно ждать, когда мужчина занят важным мужским делом – участвует в сражении или оперирует, – и твердо знают, что в этот момент нельзя ни торопить его, ни мешать ему. А покончив с делами, мужчина найдет ее сидящей у окна с газетой в руках и ждущей – без суеты и нетерпения.

– До свидания, и всегда помните, пожалуйста, что мы с Николь вас очень полюбили.

Вернувшись на виллу «Диана», он прошел к себе в кабинет и растворил ставни, закрытые на время дневной жары. На двух длинных столах в обманчивом беспорядке были разложены материалы его книги. Первый том, посвященный вопросам классификации, уже выходил небольшим тиражом за счет автора и имел некоторый успех. Велись переговоры о его переиздании. Второй должен был стать значительно расширенной версией его маленькой книжки «Психология для психиатров». Как и многие другие, он обнаружил, что в наличии у него – всего одна-две оригинальные идеи и что небольшой сборник его статей, уже в пятидесятый раз вышедший на немецком языке, по существу содержит в зародыше все то, что он знает и думает.

Но в настоящий момент он испытывал какой-то общий душевный дискомфорт. Было обидно за годы, напрасно потраченные в Нью-Хейвене, а сильнее всего тревожило расхождение между растущей роскошью, в которой жили Дайверы, и его достижениями, которые, казалось бы, должны были ей соответствовать. Вспоминая рассказ своего румынского друга о человеке, много лет изучавшем мозг броненосца, он представлял себе дотошных немцев, корпящих в берлинских и венских библиотеках и методично опережающих его на научном поприще. Он даже подумывал о том, чтобы оставить работу в прежнем виде и опубликовать ее небольшой книжкой, без научного аппарата, в качестве введения к последующим, более основательным ученым трудам.

Вышагивая по кабинету в лучах предвечернего света, он утвердился в этом решении. В таком варианте работу можно будет завершить к весне. Ему казалось, что, если человека с его энергией уже год одолевают все бо?льшие сомнения, это свидетельствует об ущербности самого замысла. Прижав бумаги позолоченными металлическими брусками, которые использовал в качестве пресс-папье, он прибрал в комнате – слуги сюда не допускались, – наскоро почистил ванну моющим средством «Бон ами», починил ширму и отправил распоряжение в цюрихский издательский дом, после чего позволил себе чуточку джина, разбавив его двойным количеством воды.

В саду появилась Николь. При мысли о том, что сейчас им придется встретиться, Дик ощутил свинцовую тяжесть внутри. Перед ней он был обязан всегда – и сегодня, и завтра, и через неделю, и через год – сохранять невозмутимый вид. Тогда, в Париже, под действием люминала она безмятежно проспала всю ночь в его объятиях; на рассвете, прежде чем симптомы нового припадка дали о себе знать, он снял напряжение заботливыми ласковыми словами, и она снова заснула, а он долго лежал рядом, уткнувшись лицом в ее душистые волосы. Еще до того как она проснулась окончательно, он все устроил по телефону из соседней комнаты. Розмари, даже не попрощавшись с ними, должна была переехать в другой отель: «папина дочка» обязана была оставаться «папиной дочкой», что бы ни случилось. Мистеру Макбету, хозяину отеля, предстояло изображать из себя трех китайских обезьянок в одном лице: ничего не вижу, ничего не слышу, никому ничего не скажу. Дик и Николь, упаковав многочисленные коробки и свертки с парижскими покупками, в полдень сели в поезд, отбывавший на Ривьеру.

И тут наступила разрядка. Пока они располагались в своем спальном вагоне, Дик видел, что Николь ждет ее, и она наступила стремительно и отчаянно, прежде чем поезд выехал за пределы парижских предместий: ему захотелось спрыгнуть на землю, пока состав еще не набрал скорость, броситься назад, увидеть, как там Розмари, что она делает. Надев пенсне, он прилег, открыл книгу и уставился в нее, чувствуя, что Николь, откинувшись на подушку, неотступно наблюдает за ним с противоположной полки. Не в состоянии читать, он притворился усталым и закрыл глаза, но она продолжала наблюдать за ним и, хотя пребывала еще в полусонном дурмане от принятого накануне снотворного, казалась спокойной и почти счастливой оттого, что он снова принадлежал ей.

С закрытыми глазами стало еще хуже, потому что в стуке колес отчетливей слышалось: нашел-потерял, нашел-потерял. Но чтобы не показывать Николь своей душевной сумятицы, он так и пролежал до самого ленча. Ленч всегда оказывал благотворное влияние на настроение: тысячи их совместных с Николь трапез – в гостиницах и ресторанах, в поездах, станционных буфетах и в самолетах – всегда невольно сближали их. Суетливая беготня официантов вагона-ресторана, маленькие бутылочки вина и минеральной воды, превосходная кухня, которой славился поезд «Париж – Лион – Средиземноморье», создавали иллюзию, будто ничего не изменилось, все как всегда, но на этот раз, пожалуй, впервые путешествие с Николь стало для него дорогой не куда-то, а откуда-то. Почти все вино он выпил сам, Николь едва прикоснулась к своему бокалу; они разговаривали о доме, о детях. Но сразу по возвращении в купе их снова накрыло тягостное молчание, как тогда, в ресторане напротив Люксембургского сада. Чтобы отойти от печали, порой кажется необходимым вернуться по собственным следам туда, откуда начинался путь к ней. Диком овладело не свойственное ему нетерпение, и вдруг Николь сказала:

– Нехорошо все же, что мы оставили Розмари одну в такой момент. Как ты думаешь, с ней все будет в порядке?

– Разумеется. Она вполне способна о себе позаботиться. – Спохватившись, чтобы это вырвавшееся замечание не было истолковано Николь как упрек в ее адрес, он добавил: – В конце концов, она же актриса и даже при постоянной материнской опеке обязана уметь постоять за себя сама.

– Она очень привлекательна.

– Она еще ребенок.

– Однако привлекательный ребенок.

Они бесцельно обменивались репликами, только чтобы поддержать разговор.

– Она не так умна, как я думал, – заметил Дик.

– Но вполне сообразительна.

– Не слишком – вокруг нее постоянно витает дух детской.

– Тем не менее она очень-очень мила, – с нарочитой беспристрастностью сказала Николь. – И в фильме она мне очень понравилась.

– У нее был хороший режиссер. Особой индивидуальности в ее игре не просматривается.

– Мне так не кажется. Я могу понять, почему она нравится мужчинам.

У Дика сжалось сердце. Каким мужчинам? Скольким мужчинам?

«– Вы не против, если я опущу штору?

– Да, пожалуйста. Здесь и впрямь слишком светло».

Где она теперь? И с кем?

– Через несколько лет она будет выглядеть на десять лет старше тебя.

– Напротив. Однажды я набросала ее портрет на обороте театральной программки. Думаю, она не скоро состарится.

Ночь оба провели беспокойно. Через день-другой Дик постарается изгнать из памяти образ Розмари, чтобы он не оказался навечно замурованным в их доме, но пока ему не хватало сил сделать это. Порой бывает труднее лишить себя му?ки, чем удовольствия, а воспоминание еще владело им так властно, что оставалось лишь притворяться. Это было нелегко, потому что в настоящий момент Николь, за долгие годы так и не научившаяся распознавать и справляться с симптомами приближающегося приступа, его раздражала. В последние две недели она сорвалась дважды. Первый раз – во время званого ужина в Тарме, когда он нашел ее в спальне: безумно хохоча, она уверяла миссис Маккиско, что та не может войти в туалетную комнату, поскольку ключ от нее бросили в колодец. Миссис Маккиско была озадачена, ошеломлена, даже возмущена, но, похоже, все же о чем-то догадалась. Тогда Дик не слишком встревожился, поскольку Николь быстро пришла в себя и очень сожалела о случившемся. Она даже позвонила в отель Госса, но Маккиско к тому времени уже уехали.

Парижский срыв – другое дело, он заставил более серьезно отнестись и к первому. Не исключено, что это было предвестие нового цикла болезни. Пройдя – отнюдь не как врач – через мучительные переживания во время долгого рецидива, последовавшего за рождением Топси, Дик волей-неволей стал относиться к ней жестче, делая четкое различие между больной Николь и Николь здоровой. Поэтому сейчас ему было трудно отличить реакцию самозащиты в виде профессиональной отстраненности от недавно возникшей определенной сердечной холодности. Если пестовать свое безразличие или надеяться, что оно пройдет само собой, образуется пустота, и в этом смысле Дик научился теперь освобождаться от Николь, продолжая исполнять свой долг против воли, с равнодушием и эмоциональной небрежностью. Расхожее суждение, будто душевные раны рубцуются со временем, есть лишь некорректная аналогия с заживлением телесных повреждений, в жизни так не бывает. Существуют незаживающие раны, иногда они сжимаются до размера булавочной головки, но никогда не затягиваются полностью. Последствия душевных страданий скорее можно сравнить с потерей пальца или слепотой в одном глазу. С таким увечьем сживаешься, быть может, и сознаешь-то его раз в году, но когда сознаешь, пронизывает безысходность оттого, что ничего уже с этим поделать нельзя.

XII

Он нашел Николь в саду. Обхватив себя руками за плечи, она устремила на него по-детски любопытный, прямой взгляд своих серых глаз.

– Я ездил в Канн, – сказал он. – Случайно встретил там миссис Спирс. Она завтра уезжает и хотела приехать попрощаться с тобой, но я ее отговорил.

– Жаль. Я была бы рада повидаться с ней. Она мне нравится.

– Угадай, кого еще я там встретил. Бартоломью Тейлора.

– Шутишь.

– Я бы никогда не пропустил эту физиономию старого опытного хорька. Видно, он присматривал место для своего мафиозного зверинца – на будущий год все сюда слетятся. Полагаю, миссис Эбрамс была у них своего рода лазутчицей.

– А Бейби еще сердилась, когда мы жили здесь первое лето.

– На самом деле им ведь совершенно все равно, где пребывать. Не понимаю, почему бы им и дальше не мерзнуть в своем Довиле?

– Может, пустить слух, что здесь эпидемия холеры или еще чего-нибудь?

– Я уж и так сказал Бартоломью, что некоторые люди в здешних местах мрут как мухи и что жизнь иных младенцев тут коротка, как жизнь пулеметчика на передовой.

– Да ладно, сочиняешь.

– Сочиняю, конечно, – признался Дик. – Он был очень любезен. Представь себе эту умилительную картинку: мы с ним на бульваре обмениваемся рукопожатием. Прямо встреча Зигмунда Фрейда с Уордом Макалистером[39].

Дику не хотелось разговаривать, ему хотелось побыть одному и подумать, чтобы мысли о работе и будущем заглушили мысли о любви и о настоящем. Николь чувствовала это каким-то темным, трагическим инстинктом, словно зверек, испытывая слегка враждебную настороженность и в то же время желание потереться о его плечо.

– Радость моя, – небрежно произнес Дик и пошел к дому, по дороге успев позабыть, что ему там было нужно. Но потом вспомнил – рояль – и, сев за инструмент, стал, насвистывая, подбирать по слуху:

Чай вдвоем,
Мы вдвоем,
Только я и ты,
Только ты и я
Од-и-и-и-н…

Сквозь мелодию в сознание вдруг просочилась мысль, что Николь легко расслышит в ней его ностальгию по двум минувшим неделям. Он небрежно оборвал песенку диссонирующим аккордом и встал из-за рояля.

Не зная, куда себя девать, оглядел дом, устроенный Николь и оплаченный деньгами ее деда. Дику принадлежал лишь рабочий флигелек и клочок земли, на котором тот стоял. Из трех тысяч своего годового дохода да тех крох, что перепадали за публикации, он оплачивал лишь одежду, карманные расходы, содержимое винного погреба и воспитание Ланье, пока сводившееся к жалованью бонне. Никакие траты в доме не производились без того, чтобы было оговорено участие в них Дика. Ведя весьма аскетический образ жизни, путешествуя только третьим классом, когда был без Николь, покупая только самое дешевое вино, стараясь беречь одежду и наказывая себя за любое проявление расточительности, он умудрялся сохранять определенную финансовую независимость. Но это было возможно только до некоего предела; все чаще приходилось вместе обсуждать ситуации, требовавшие вложения денег Николь. Естественно, желая присвоить его, навсегда привязать к себе, она приветствовала любые уступки такого рода с его стороны и постоянно изливала на него поток вещей и денег. Воплощение мечты о вилле над обрывом, возникшей у них когда-то в порядке чистой фантазии, стало типичным примером того, что все дальше уводило их от первоначальных договоренностей, достигнутых в Цюрихе.

От «как было бы здорово, если бы…» они переходили к «как будет здорово, когда…».

Однако все шло не так уж здорово. Его работа осложнялась медицинскими проблемами Николь, а ее доход в последнее время рос так стремительно, что это обесценивало его работу. Кроме того, ради забот о ее здоровье он много лет притворялся убежденным домоседом, лишь изредка и ненадолго позволяя себе отлучки, но это притворство становилось все более тягостным: из-за бездеятельности и вынужденной прикованности к дому он превращался в объект пристального – как под микроскопом – наблюдения. Раз уж он даже не мог играть на рояле то, что хочет, значит, жизнь его дошла до точки. Он долго сидел в большой комнате, прислушиваясь к жужжанию электрических часов – к ходу времени.

***

В ноябре море потемнело, и волны, перехлестывая через парапет, заливали набережную. Стихли последние отголоски летней жизни, и пляжи стояли под дождем и мистралем печальные и покинутые. Отель Госса закрылся на ремонт и перестройку с расширением, а строительные леса вокруг будущего казино в Жуан-ле-Пене стали еще выше и внушительней. Выезжая в Канн или Ниццу, Дик и Николь знакомились с новыми людьми – оркестрантами, рестораторами, садоводами-энтузиастами, кораблестроителями (Дик купил старенький ялик) и членами Syndicat d’Initiative[40]. Они хорошо изучили своих слуг, много размышляли над образованием детей. К декабрю Николь совершенно пришла в норму; понаблюдав за ней в течение месяца и ни разу не заметив характерного напряженного взгляда, плотно сжатых губ, беспричинной блуждающей улыбки, не услышав ни одной бессмысленной реплики, Дик успокоился, и они отправились на Рождество в Швейцарские Альпы.

XIII

Перед входом Дик шапочкой стряхнул снег с темно-синего лыжного костюма. Просторный холл с полом, за двадцать лет, словно оспинами, изрытым шипами горных ботинок, после чаепития был освобожден для танцев, и человек восемьдесят юных американцев – обитателей школ-интернатов в окрестностях Гштада – уже резвились на нем под веселую мелодию «Не приводи Лулу» или начинали дергаться и скакать при первых звуках чарльстона. Это была колония непритязательной молодежи – Sturmtruppen [41] богатой публики сосредоточивались в Санкт-Морице. Свое согласие провести здесь Рождество с Дайверами Бейби Уоррен считала жестом самоотречения.

Дик без труда различил сестер в противоположном от входа конце ритмично колышущегося зала по их модным, как с картинки, броским спортивным костюмам: небесно-голубому у Николь и кирпично-красному у Бейби. Компанию им составлял молодой англичанин, он что-то им говорил, но они не обращали на него никакого внимания, целиком отдавшись наблюдению за танцующей молодежью.

Раскрасневшееся на морозе лицо Николь зарделось еще больше при приближении Дика.

– Ну и где же он?

– Опоздал на поезд, приедет следующим. – Дик сел, закинув ногу на ногу, и стал покачивать тяжелым ботинком. – Вы очень эффектно смотритесь вместе. Зачастую я забываю, что сам принадлежу к вашей компании, и при виде вас испытываю потрясение.

Бейби была высокой элегантной женщиной, старательно удерживавшейся на подступах к тридцати. Характерно, что она привезла с собой из Лондона двух мужчин: только-только окончившего Кембридж юнца и старика с типичными манерами викторианского сластолюбца. У Бейби уже начали появляться кое-какие признаки старой девы: она чуралась прикосновений и пугалась, если кто-то неожиданно притрагивался к ней, а такие затяжные контакты, как поцелуи и объятия, воздействовали непосредственно на ее сознание, минуя физическую реакцию. Она всегда держала туловище прямо, сохраняя достоинство позы, и в то же время печатала шаг и почти старомодно откидывала назад голову, смаковала предвкушение смерти, воображая несчастья друзей, и была одержима мыслью о трагической судьбе Николь. Младший из ее англичан сопровождал дам на доступных для них спусках и катал на скоростных санях по бобслейной трассе. Дик, подвернувший ногу на слишком рискованном повороте, с удовольствием прохлаждался на «детской горке» вместе с ребятишками или пил квас с русским доктором в отеле.

– Дик, пожалуйста, не скучай, – убеждала его Николь. – Почему бы тебе не познакомиться с кем-нибудь из этих молоденьких дурочек? Мог бы танцевать с ними днем, после чая.

– И о чем я буду с ними говорить?

– Ну, о чем говорят в таких случаях? Например… – Повысив на несколько тонов свой сипловато-низкий голос, она пропищала с притворным кокетством: – «Ах-ах, юность, что может быть краше».

– Я не люблю молоденьких дурочек. От них пахнет кастильским мылом и мятными леденцами. Танцевать с ними – все равно что катать детскую коляску.

Это была опасная тема, и Дик тщательно соблюдал осторожность: чтобы не выдать смущения, он старался даже не смотреть на девиц, скользя взглядом поверх их голов.

– Можно заняться делами, их куча, – вступила Бейби. – Например, я получила известие из дому насчет той земли, которую мы когда-то называли привокзальным участком. Железная дорога поначалу выкупила лишь его срединную часть. Теперь они откупили и остальное. Земля принадлежала нашей матери, так что доход от нее – это наше с Николь наследство, и нам следует подумать о размещении полученных денег.

Притворившись, что столь решительный поворот темы ему неприятен, англичанин направился приглашать какую-то девицу на танец. А Бейби, бросив вслед ему затуманенный взгляд американки, с детства обожающей все английское, вызывающе продолжила:

– Это крупные деньги. Каждой из нас достанется по триста тысяч. Я-то сумею выгодно их вложить, а вот Николь ничего не смыслит в ценных бумагах. Впрочем, не думаю, чтобы и вы смыслили в них больше.

– Мне нужно ехать встречать поезд, – уклонился от ответа Дик.

Выйдя за дверь, он вместе со свежим воздухом вдохнул влажные снежинки, которых уже не было видно на фоне потемневшего неба. Трое ребятишек промчались мимо на санках, выкрикивая предостережение на каком-то непонятном языке, вскоре он услышал их голоса уже из-за другого, нижнего поворота, а вслед за этим чуть дальше звякнули бубенцы поднимавшихся в гору конных саней.

Вокзал сверкал праздничным убранством, юноши и девушки весело ожидали прибытия других юношей и девушек. К моменту остановки поезда Дик подстроился под общий ритм и успешно притворялся перед Францем Григоровиусом, будто лишь на полчаса оторвался от бесконечной череды развлечений. Однако Франц в данный момент был настолько целеустремлен, что никакие уловки Дика не могли сбить его с толку. Чуть раньше Дик написал ему: «Я мог бы на денек вырваться в Цюрих, а может, вы сумеете приехать в Лозанну?» Франц не поленился проделать путь до самого Гштада.

Ему было теперь сорок лет. На здоровую зрелость его личности накладывалась профессиональная мягкость манер, но надежней всего он чувствовал себя под прикрытием своего рода пуританской ограниченности, позволявшей с презрением относиться к богатым пациентам, которых ему приходилось возвращать к нормальной жизни. Научное наследие предков открывало перед ним более широкие жизненные горизонты, но он сознательно выбрал скромную позицию в обществе, что подтверждалось и выбором жены. По их прибытии в отель Бейби Уоррен произвела беглую визуальную оценку Франца и, не найдя на нем почитаемого ею пробирного клейма – то есть никаких признаков душевной утонченности и изысканности манер, по которым представители привилегированных классов опознают друг друга, – бесповоротно отнесла его к категории, заслуживающей обращения по второму разряду. Николь всегда немного побаивалась его. Дик же любил так, как любил всех своих друзей, – безо всяких оговорок.

Вечером они спустились в деревню на маленьких санях, которые здесь выполняли ту же функцию, что гондолы в Венеции. Пунктом назначения была старомодная швейцарская пивная при отеле, с деревянными стенами, гулко отражавшими звук, настенными часами, бочонками, витражными окнами и оленьими рогами. Несколько компаний, сидя впритык за длинными общими столами и сливаясь воедино, угощались фондю – неудобоваримым национальным блюдом, напоминавшим валлийские сырные гренки, – и запивали его обжигающим глинтвейном.

В зале царило веселье – дым коромыслом, как выразился молодой англичанин, и Дик вынужден был признать, что лучше не скажешь. Отведав пьянящего пряного напитка, он расслабился и сделал вид, будто мир снова обрел цельность благодаря седовласым мужчинам золотых девяностых, горланившим старые мужские песни вокруг рояля, вторившим их молодым голосам и многоцветью одежды, расплывавшемуся за пеленой табачного дыма. На миг ему показалось, что они – на корабле, который мчит их к долгожданной земле. На лицах всех девушек читалось одно и то же невинное ожидание чего-то, что таили в себе это веселье и этот вечер. Он огляделся: не здесь ли та девушка, которую он заприметил днем? Ему показалось, что она сидит за столом позади них, но, тут же забыв о ней, он стал нести какой-то забавный вздор, чтобы развлечь своих спутников.

– Мне нужно поговорить с вами, – тихо сказал Франц по-английски. – Я могу пробыть здесь не более суток.

– Я так и подумал, что у вас на уме что-то есть.

– Да, есть план, и по-моему, превосходный. – Его рука легла на колено Дика. – План, который принесет успех нам обоим.

– Вот как?

– Дик, есть клиника, которую мы с вами могли бы приобрести на двоих. Это старая больница Брауна на Цугском озере. Если не считать некоторых мелочей, оборудовано заведение в соответствии с современными требованиями. Браун болен, хочет перебраться в Австрию – возможно, чтобы там умереть. Такой шанс выпадает раз в жизни, а мы с вами могли бы составить замечательную команду! Нет, пожалуйста, не говорите ничего, пока я не закончу.

По желтой искорке, сверкнувшей в глазах Бейби, Дик понял, что она прислушивается к их разговору.

– Мы должны использовать этот шанс вместе. Это не так уж вас и стеснит – вы получите базу для экспериментов, лабораторию, собственный научный центр. Проводить там нужно будет не более, скажем, полугода, притом в самый благоприятный с точки зрения погоды период. Зимой вы сможете уезжать во Францию или Америку и писать книги на основе только что проведенных клинических исследований. – Он понизил голос. – И для вашей семьи тамошняя атмосфера и упорядоченность режима будут весьма полезны. – По выражению лица Дика можно было понять, что эта тема ему неприятна, поэтому Франц, быстро облизнув губы, оставил ее. – Мы могли бы стать партнерами. Я взял бы на себя все организационно-административные обязанности, а вы – функции теоретика, блестящего консультанта и все такое прочее. Я трезво оцениваю свои возможности и знаю, что у меня нет тех талантов, которыми наделены вы. Тем не менее и у меня есть кое-какие способности – я отлично владею самыми современными клиническими методами. В своей старой клинике я порой месяцами исполнял обязанности руководителя по лечебной части. Профессор считает этот план великолепным и советует приложить все усилия к его осуществлению. Он говорит, что сам намерен жить вечно и работать до последней минуты.

Прежде чем хотя бы попытаться поразмыслить над этим предложением, Дик представил себе перспективу «в картинках».

– А каковы финансовые условия? – спросил он.

Франц вскинул подбородок, и все в нем словно бы взлетело вверх: брови, морщины на лбу, руки, плечи; мышцы ног напряглись так, что натянулась ткань на брюках, сердце подпрыгнуло к горлу, а голос – под купол нёба.

– Вот! В этом-то и загвоздка! Деньги! – Он принял скорбный вид. – У меня их мало. Сама клиника стоит двести тысяч американских долларов. Мо-дер-ни-за-ци-я, – новое слово он произнес по слогам, неуверенно, – а она, вы же не станете спорить, необходима, обойдется еще в двадцать тысяч. Но эта клиника – золотое дно. Говорю безо всяких сомнений, хотя и не знакомился еще с бухгалтерией. Вложив двести двадцать тысяч долларов, мы будем иметь гарантированный доход в…

Бейби уже так явно демонстрировала свой интерес, что Дик решил привлечь ее к обсуждению.

– Бейби, вы, как человек опытный в таких делах, не дадите соврать: когда европеец очень настойчиво ищет встречи с американцем, это наверняка связано с деньгами, правда?

– А в чем дело? – невинно поинтересовалась та.

– Этот молодой приват-доцент считает, что мы с ним должны пуститься в крупную коммерческую авантюру в расчете на нервные срывы американских пациентов.

Обеспокоенный Франц уставился на Бейби, а Дик между тем продолжал:

– Но кто мы с вами такие, Франц? Вы – носитель прославленной фамилии, а я – автор двух учебников. Достаточно ли этого для привлечения клиентуры? К тому же у меня нет даже десятой доли требуемой суммы. – Он заметил, как Франц цинично усмехнулся. – Даю честное слово, что у меня ее нет. Николь и Бейби богаты как Крезы, но я еще не успел наложить лапу на их богатство.

Теперь уже все прислушивались к их разговору – интересно, слышит ли его девушка за спиной, подумал Дик. Мысль показалась ему забавной, и он решил предоставить Бейби говорить за него, как нередко делают мужчины, позволяя женщинам подать голос при обсуждении дел, им неподвластных. Бейби вмиг преобразилась в своего рассудительного и практичного деда.

– Думаю, вам следует обдумать это предложение, Дик. Я не знаю, что именно сказал доктор Грегори, но мне кажется…

Девушка за его спиной, выпустив струю дыма, наклонилась, словно бы для того, чтобы поднять что-то с полу. Лицо Николь, сидевшей напротив Дика, выражало полную растворенность в нем, ее красота, трогательно-доверчивая и ищущая, питала его любовь, всегда готовую защищать ее.

– Подумайте, Дик, – взволнованно настаивал Франц. – Человеку, пишущему книги по психиатрии, необходим клинический опыт. Юнг, Блейлер, Фрейд, Форель, Адлер – все они пишут, но все имеют и постоянную клиническую практику.

– У Дика для этого есть я, – улыбнулась Николь. – Думаю, со мной одному человеку практики вполне достаточно.

– Это – совсем другое дело, – осторожно возразил Франц.

А Бейби уже проворачивала в голове мысль о том, что ей не придется беспокоиться за Николь, если та будет постоянно жить при клинике.

– Мы должны тщательно все обдумать, – сказала она.

Ее безапелляционность лишь позабавила Дика, но он все же решил ее немного окоротить.

– Решение остается за мной, Бейби, – мягко напомнил он, – хотя я признателен вам за то, что вы готовы купить мне клинику.

Сообразив, что переборщила, Бейби поспешила загладить бестактность:

– Разумеется, это исключительно ваше дело, Дик.

– Такое важное решение потребует времени на обдумывание, – сказал он. – К тому же я не уверен, что нам с Николь понравится подолгу стоять на приколе в Цюрихе. – И предвосхищая возражения Франца, добавил, глядя на него: – Знаю-знаю: в Цюрихе есть и газ, и водопровод, и электричество, я ведь прожил там три года.

– Не буду торопить вас с ответом, – сказал Франц. – Но уверен, что…

Сто пар пятифунтовых ботинок затопали к выходу, и компания Дика последовала за ними. Снаружи, в бодрящем морозном воздухе, под лунным светом, Дик увидел ту самую девушку – она привязывала свои салазки к одной из конных упряжек. Они уселись в собственные сани и под трескучее щелканье кнутов лошади, натянув поводья, грудью рассекли темноту. Мимо них пробегали люди, кто-то пытался вскочить в сани на ходу, молодые, дурачась, стаскивали друг друга с салазок в пушистый снег, те снова вскакивали, бежали вдогонку, крича: «Не бросайте нас!», и, отдуваясь, опять плашмя падали на салазки. По обе стороны от дороги расстилались благодатно мирные просторы; дорога, по которой следовала кавалькада, поднималась вверх и казалась бесконечной. После выезда из деревни все притихли и, повинуясь атавистическому инстинкту, словно бы стали прислушиваться, не раздастся ли в широкой снежной пустыне волчий вой.

В Саанене они решили поучаствовать в городском гулянье, ввалившись в ратушу и смешавшись с толпой пастухов, гостиничной прислуги, лавочников, лыжных инструкторов, гидов, туристов и крестьян. После испытанного в пути пантеистического животного ощущения беспредельности оказаться снова в теплом закрытом помещении было все равно что вернуть себе пышный, но нелепый титул, громкий, как звон шпор на войне или топот шипованных футбольных бутс по цементному полу раздевалки. Звуки традиционного йодля и знакомый ритм тирольского танца лишили атмосферу возникшего у Дика в первый момент романтического ощущения. Сначала подумалось: это оттого, что он выкинул из головы ту девушку; потом на ум пришла другая причина, сосредоточившаяся во фразе Бейби: «Мы должны тщательно все обдумать», явно имевшей подтекст: «Вы – наша собственность, и рано или поздно вам придется с этим смириться. Глупо стараться делать при этом независимый вид».

Уже много лет – с тех пор как еще первокурсником в Нью-Хейвене наткнулся на популярный очерк о «психической гигиене» – Дик не испытывал злости по отношению к человеческому существу, но барское высокомерие Бейби привело его в ярость, хотя он и старался этого не показывать. Видимо, понадобятся сотни лет, чтобы такие новоиспеченные амазонки поняли, что мужчина уязвим только тогда, когда затронута его гордость, но уж коли она затронута, как бы лицемерно ни уверяли его в наилучших намерениях, он становится чувствительным и хрупким, как Шалтай-Болтай. Профессия доктора Дайвера, состоявшая в том, чтобы собирать и склеивать осколки разбитых оболочек другого рода яиц, привила ему страх перед любой резкостью и умение бережно относиться к людям. Тем не менее, когда сани, плавно скользя, несли их обратно в Гштад, он сказал:

– Слишком много хороших манер.

– Я думаю, это не так уж плохо, – ответила Бейби.

– Нет, плохо, – возразил он, обращаясь к бесформенному вороху меха. – Хорошие манеры подразумевают, что все люди по-своему чувствительны и ранимы и прикасаться к ним следует только в перчатках. И нельзя забывать о человеческом достоинстве – не следует с легкостью бросаться такими словами, как «трус» или «лжец», но если вы всю жизнь щадите чувства других и потакаете их тщеславию, вы в конце концов перестаете видеть в них то, что действительно заслуживает уважения.

– Мне кажется, что американцы очень серьезно относятся к манерам, – заметил старший англичанин.

– Думаю, да, – ответил Дик. – Мой отец свои унаследовал от тех времен, когда люди сначала стреляли, а потом приносили извинения. Вооруженный человек… впрочем, вы, европейцы, с начала восемнадцатого века перестали носить оружие в мирной жизни…

– Ну, в буквальном смысле, конечно…

– Не только в буквальном – во всех.

– Дик, у вас-то всегда были прекрасные манеры, – примирительно сказала Бейби.

Женщины, укутанные в меха, смотрели на него с некоторой тревогой. Молодой англичанин ничего не понял – он был из той породы юношей, которые обожают скакать по карнизам и балконам, видимо, представляя себя матросами на корабельных мачтах, – и принялся рассказывать какую-то нелепую историю о том, как они с лучшим другом целый час любовно мутузили друг друга в боксерском поединке, проявляя предусмотренную правилами сдержанность. Эту историю он излагал до самого отеля. Дик развеселился:

– Значит, с каждым новым его ударом вы все больше любили его как друга?

– Я все больше его уважал.

– Такая логика мне недоступна. Выходит, вы с другом повздорили из-за какого-то пустяка…

– Если вы не понимаете сами, едва ли я смогу вам это объяснить, – холодно отрезал молодой англичанин.

«Вот что получается, когда я начинаю говорить то, что думаю», – мысленно отметил Дик.

Ему стало неловко: зачем было подначивать парня, зная, что абсурдность его рассказа проистекает оттого, что он сам плохо понимает, что говорит, и поэтому прикрывается выспренними словесами?

Дух карнавала все еще не иссяк в них, и они вместе с толпой ввалились в ресторан, где бармен-тунисец манипулировал освещением, создавая световые контрасты на фоне мелодичного лунного сияния, отражавшегося от катка за окном. В этом освещении та самая девушка показалась безжизненной и неинтересной, он отвернулся от нее и стал с удовольствием наблюдать, как в полумраке зала огоньки сигарет мерцали серебристо-зелеными вспышками, когда на них попадал красный луч, и как танцующую публику разреза?ла белая полоса, падавшая из открывавшейся время от времени входной двери.

– А теперь скажите мне, Франц, неужели вы думаете, что, просидев весь вечер в пивной, можно наутро явиться к пациентам и убедить их в том, что у вас надежная репутация? Не боитесь, что они сочтут вас просто пьянчугой?

– Я иду спать, – заявила Николь.

Дик проводил ее до двери лифта.

– Я бы пошел с тобой, но должен доказать Францу, что в клиницисты не гожусь.

Николь вошла в кабину.

– Бейби мыслит очень здраво, – сказала она задумчиво.

– Бейби…

Дверь резко захлопнулась, и под механический гул поползшего вверх лифта Дик мысленно закончил фразу: «Бейби обыкновенная расчетливая эгоистка».

Однако два дня спустя, провожая Франца в санях на вокзал, Дик признался, что склоняется к положительному решению.

– Мы начинаем ходить по кругу, – сказал он. – Жизнь, которую мы ведем, полна неизбежных стрессов, Николь с ними не справляется. И нашей летней пасторали на Ривьере, видимо, тоже приходит конец – на будущий год там уже будет модный курорт.

Они ехали мимо звонких зеленоватых катков, над которыми гремели венские вальсы, а на фоне бледно-голубого неба трепетали флаги множества расположенных в горах школ.

– Что ж, Франц, надеюсь, у нас все получится, – сказал Дик. – Ни с кем, кроме вас, я бы на это не решился.

Прощай, Гштад! Прощайте, разрумяненные лица, свежие холодные цветы, снежинки, кружащиеся в темноте. Прощай, Гштад, прощай!

XIV

Дику снился долгий сон о войне. Он проснулся в пять часов, подошел к окну и стал смотреть на Цугское озеро. Начало сна было торжественно мрачным: синие мундиры узкой колонной проходили через темную площадь, в глубине которой стоял оркестр, исполнявший марш из второго действия оперы Прокофьева «Любовь к трем апельсинам». Потом появились пожарные машины – символы бедствия, а за ними последовала кошмарная сцена бунта изувеченных солдат на перевязочном пункте. Дик включил лампу на тумбочке возле кровати и подробно записал свой сон, закончив полуироническим диагнозом: «Небоевая контузия».

Он сидел на краю кровати и ощущал пустоту вокруг, простиравшуюся за пределы комнаты и дома – во тьму за окном. В соседней спальне Николь что-то горестно пробормотала во сне, и Дику стало ее жалко: что бы ей ни снилось, было оно печальным. Для него время порой совсем замирало, а в иные годы мчалось, как на снятой рапидом кинопленке, для Николь же оно уплывало в прошлое по часам, неделям, месяцам, мерно отсчитывая дни рождения, каждый из которых добавлял горечи в осознание недолговечности ее красоты.

Полтора года, которые они прожили на Цугском озере, тоже стали для нее потерянным временем, даже о смене сезонов она судила лишь по тому, как менялся цвет лиц у дорожных рабочих: в мае они розовели, в июле становились коричневыми, к сентябрю загорали до черноты, а к весне снова белели. Из первого приступа болезни она вышла живой и полной новых надежд, она так многого ждала, но опереться оказалось не на что, кроме Дика; родив детей, она лишь со всей возможной нежностью притворялась, что любит их, а на самом деле воспринимала как взятых на воспитание сирот. Люди, которые ей нравились, в основном бунтари, будоражили ее, однако общение с ними было ей вредно – она искала в них жизненную силу, делавшую их независимыми, стойкими, способными к творчеству, но искала напрасно, ибо секрет их силы таился в детских борениях, о которых они и сами уже забыли. Их же привлекали в Николь прежде всего видимость гармонии и прелесть, являвшиеся оборотной стороной ее болезни. В сущности, она была одинока и держалась лишь за принадлежавшего ей Дика, который не хотел никому принадлежать.

Он много раз пытался освободить ее от своей власти, но безуспешно. Им бывало очень хорошо вместе, они провели много страстных ночей, перемежая любовь нежными разговорами, но, уходя от нее, погружаясь в себя, он неизменно оставлял ее ни с чем, и она лелеяла это Ничто, называя его разными именами, но зная, что оно – всего лишь надежда на его скорое возвращение.

Туго свернув подушку валиком, Дик подсунул ее под шею, как делают японцы, чтобы замедлить циркуляцию крови в голове, лег и на какое-то время снова заснул. Николь встала, когда он уже брился, и, расхаживая по дому, отдавала резкие отрывистые распоряжения детям и слугам. Ланье зашел в ванную посмотреть, как бреется отец. Живя рядом с психиатрической клиникой, он развил в себе чрезвычайное доверие к отцу и восхищение им, при том, что к большинству других взрослых относился с преувеличенным безразличием; пациенты представлялись ему либо чудаками со множеством странностей, либо лишенными всякой жизненной искры сверхвоспитанными существами безо всякой индивидуальности. Он был красивым, подающим надежды мальчиком, и Дик уделял ему много времени; их отношения походили на отношения между благожелательным, но требовательным офицером и почтительным рядовым.

– Почему у тебя, когда ты бреешься, всегда остается немного мыльной пены на волосах? – спросил Ланье.

Осторожно разомкнув слипшиеся от мыла губы, Дик ответил:

– Сам никогда не мог этого понять, меня это тоже удивляет. Наверное, пена попадает на указательный палец, когда я подравниваю бачки, а вот как она потом оказывается у меня на макушке, понятия не имею.

– Завтра я прослежу все с начала до конца.

– Еще вопросы до завтрака имеются?

– Ну, это вряд ли можно назвать вопросом.

– Тем не менее я его тебе засчитываю.

Спустя полчаса Дик уже направлялся к административному корпусу. Теперь ему было тридцать восемь; он по-прежнему не носил бороды, однако в его облике появилось нечто более «докторское» по сравнению с тем, как он выглядел на Ривьере. Вот уже полтора года он жил и работал в клинике, которая по праву считалась одной из самых современно оснащенных в Европе. Так же как клиника Домлера, она представляла собой лечебное учреждение нового типа: никаких темных зловещих зданий, в которых сосредоточиваются все службы, – только небольшие, разбросанные по территории коттеджи, ненавязчиво объединенные в поселение, которое своей живописной красотой было в немалой степени обязано вкусу Дика и Николь. Ни один психиатр, оказавшись проездом в Цюрихе, не упускал возможности посетить его. Имейся здесь павильон для хранения гольфных клюшек, был бы ни дать ни взять загородный клуб. «Шиповник» и «Буки» – дома? для тех больных, чье сознание померкло навечно, – были отгорожены от основных зданий маленькой рощицей, как закамуфлированные военные бастионы. За территорией клиники располагалось большое овощеводческое хозяйство, в котором трудились и некоторые пациенты. Под одной крышей были объединены три мастерские, предназначенные для трудотерапии. Оттуда доктор Дайвер и начал свой ежеутренний обход. Столярная мастерская, наполненная солнечным светом, благоухала запахом свежих опилок, напоминавшим об ушедшей эпохе дерева; здесь всегда работало пять-шесть мужчин, которые что-то сколачивали, строгали или пилили. Когда Дик вошел в мастерскую, они подняли головы и молча угрюмо посмотрели на него. Будучи и сам неплохим столяром, он спокойно и со знанием дела поговорил с каждым из них в отдельности о преимуществах того или иного инструмента. К столярной примыкала переплетная мастерская, отданная наиболее живым и подвижным пациентам, у которых, впрочем, далеко не всегда были лучшие шансы на выздоровление. В последнем помещении низали украшения из бисера, плели корзины и занимались чеканкой по меди. Выражение лиц здешних пациентов напоминало выражение лица человека, только что со вздохом облегчения отказавшегося от попыток решить неразрешимую проблему, но для них это означало лишь начало новой нескончаемой цепи умозаключений, не последовательных, как у нормального человека, а бегущих по замкнутому кругу: круг, еще круг, снова круг… И так без конца. Однако яркая пестрота материалов, с которыми они работали, в первый момент вызывала у стороннего наблюдателя иллюзию, будто здесь все хорошо и мирно, как в детском саду. Эти пациенты при появлении доктора Дайвера оживились. Большинству из них, особенно тем, кто успел пожить в открытом, внешнем мире, он нравился больше, чем доктор Грегоровиус. Было, правда, несколько и таких, кто считал, что он пренебрегает ими, или не так прост, как кажется, или что он позер. В сущности, их отношение к Дику не так уж отличалось от тех чувств, которые он вызывал вне профессии, только здесь они были какими-то перекошенными, искаженными.

Одна англичанка всегда заговаривала с ним на тему, которую считала исключительно своей прерогативой:

– У нас сегодня будет музыка?

– Не знаю, – ответил Дик. – Я не видел доктора Ладислау. А как вам понравилось вчерашнее выступление миссис Закс и мистера Лонгстрита?

– Так себе.

– А мне показалось, что они играли превосходно. Особенно Шопена.

– А по-моему, они играли весьма посредственно.

– Когда же и вы наконец осчастливите нас своим исполнением?

Она пожала плечами, польщенная вопросом, как всегда на протяжении уже нескольких лет:

– Как-нибудь непременно. Но играю я не ахти как.

Все знали, что она вообще не умеет играть; две ее сестры были блестящими музыкантшами, сама же она в юности, когда все они еще жили вместе, не осилила даже ноты.

Из мастерских Дик направился в «Шиповник» и «Буки». Внешне эти коттеджи выглядели так же приветливо, как остальные. Николь придумала декорации, призванные замаскировать необходимые решетки на окнах, запоры и неподъемную тяжесть мебели. Сам смысл задачи настолько пробудил в ней изобретательность и игру воображения, которых она в обычной жизни была лишена, что ни один несведущий посетитель никогда бы не догадался, что легкие изящные филигранные сетки на окнах в самом деле представляют собой несокрушимые оковы, что блестящая модная мебель из гнутых металлических трубок прочнее массивных произведений эдвардианской эпохи, что даже цветочные вазы надежно закреплены железными болтами и любое казалось бы случайное украшение и приспособление так же необходимо, как несущие балки в небоскребе. Под ее неутомимым присмотром каждое помещение приобрело максимальную и притом незаметную целесообразность. В ответ на похвалы она, отшучиваясь, называла себя слесарных дел мастером.

Тем, на чьих компасах полюса не поменялись местами, многое в этих домах казалось странным. В «Шиповнике», мужском отделении клиники, доктор Дайвер зачастую не без интереса беседовал со странным коротышкой-эксгибиционистом, который убедил себя в том, что если ему удастся обнаженным пройти от площади Звезды до площади Согласия, он сможет решить многие проблемы, и Дик полагал, что, быть может, он не так уж и не прав.

Самая интересная его больная помещалась в главном корпусе. Эта тридцатилетняя женщина – американская художница, давно жившая в Париже, – находилась в клинике уже полгода. Предпосылки ее болезни были не вполне ясны. Ее кузен, приехав в Париж, неожиданно для себя обнаружил, что она явно не в себе, и после безуспешной попытки вылечить ее в одной из загородных наркологических больниц, где в основном имели дело с туристами, пристрастившимися к алкоголю и наркотикам, сумел доставить ее в Швейцарию. Тогда, по приезде, это была на редкость миловидная женщина, теперь она превратилась в сплошную ходячую болячку. Многочисленные анализы крови не помогли выявить причину заболевания, и ей был поставлен условный диагноз – нервная экзема. В последние два месяца все ее тело покрылось сплошным панцирем из струпьев, в который она была закована, как в «Железную деву»[42]. В пределах мира своих галлюцинаций мыслила она логично и даже с блеском.

Она числилась личной пациенткой Дика. Во время приступов перевозбуждения никто, кроме него, «не мог с ней справиться». Несколько недель назад, в одну из ее мучительных бессонных ночей, Францу удалось на несколько часов усыпить ее с помощью гипноза, чтобы дать хоть небольшую передышку, но это случилось только один раз. Дик не верил в лечение гипнозом и редко прибегал к этому методу, зная, что не всегда может вызвать в себе нужный настрой. Однажды он попытался загипнотизировать Николь, но она лишь пренебрежительно высмеяла его.

Больная из двадцатой палаты не могла видеть Дика, когда он вошел, – веки ее так распухли, что уже не поднимались. Но она ощутила его присутствие и заговорила сильным, отчетливым волнующим голосом:

– Когда же это наконец закончится? Неужели никогда?

– Потерпите еще немного. Доктор Ладислау говорит, что некоторые участки кожи уже очистились.

– Если бы я знала, за что мне такое наказание, я бы приняла его безропотно.

– Неразумно искать мистические объяснения, мы считаем это неврологическим феноменом. Вероятно, он связан с той функцией организма, которая заставляет человека краснеть. Вы легко краснели в детстве?

Ее лицо было обращено к потолку.

– Мне не за что было краснеть с тех самых пор, как у меня прорезались зубы мудрости.

– Неужели вы никогда не совершали никаких ошибок и за вами не водилось мелких грешков?

– Мне не в чем себя упрекнуть.

– Вы счастливый человек.

Женщина задумалась на минуту, потом сказала голосом, который из-под повязок на лице прозвучал будто из-под земли:

– Я разделила участь тех женщин моего времени, которые решились бросить вызов мужчинам и вступить с ними в битву.

– И к вашему великому удивлению оказалось, что эта битва ничем не отличается от других, – продолжил ее мысль Дик.

– Ничем. – Она помолчала. – Вы принимаете правила и либо одерживаете пиррову победу, либо оказываетесь изувеченной и уничтоженной – становитесь лишь призрачным эхом, которое отражается от давно разрушенной стены.

– Вы не изувечены и не уничтожены, – возразил Дик. – Уверены ли вы, что эта битва вообще была?

– Посмотрите на меня! – гневно воскликнула она.

– Вы много страдали, но иные женщины страдают, и не пытаясь вообразить себя мужчинами. – Беседа превращалась в спор, и Дик отступил. – В любом случае не следует единичную неудачу принимать за окончательное поражение.

Она усмехнулась:

– Красивые слова! – Фраза, прорвавшаяся сквозь коросту боли, устыдила Дика.

– Нам бы хотелось понять истинную причину того, что привело вас сюда, – начал было он, но она его перебила:

– Мое пребывание здесь – символ. Я думала, может, вы докопаетесь, символ – чего.

– Вы больны, – машинально ответил он.

– Тогда чем же было то, что я почти нашла?

– Еще более тяжелой болезнью.

– И все?

– И все. – Его передернуло от отвращения к собственной лжи, но в данный момент, здесь, необъятность темы можно было спрессовать только в ложь. – За этими пределами – лишь сумятица и хаос. Не стану докучать вам лекциями, мы слишком хорошо понимаем, как мучительны ваши физические страдания. Но только через преодоление повседневных проблем, какими бы мелкими и скучными они ни казались, вы сумеете снова поставить все на свои места. А уж после этого… возможно, вы снова будете в состоянии исследовать…

Он замолчал, не желая произнести вслух неотвратимое окончание фразы: «…границы сознания». Эти границы, которые всегда стремится исследовать художник, отныне и навсегда для нее запретны. Слишком тонка и неустойчива ее душевная организация, такая бывает у особей, рожденных в результате инцеста… Быть может, в конце концов ей удастся найти прибежище в какой-нибудь спокойной разновидности мистицизма. Исследование, освоение границ – это для тех, в ком течет хоть толика крестьянской крови, для людей с мощными бедрами и крепкими лодыжками, способных и наказание плоти и духа сжевать и проглотить, как они глотают хлеб и соль. Он едва удержался, чтобы не сказать: «…Нет, это не для вас. Для вас такая игра слишком жестока».

Но даже благоговея перед величием ее страданий, он испытывал неудержимое, почти сексуальное влечение к ней. Ему хотелось обнять и утешить ее так же, как он столько раз обнимал и утешал Николь, даже ее болезненные заблуждения вызывали в нем нежность, поскольку были от нее неотделимы – как этот оранжевый свет, пробивающийся сквозь опущенные жалюзи, очертания ее фигуры на кровати, напоминающие саркофаг, белое пятно на месте лица, голос, обшаривающий пустоту ее болезни и натыкающийся лишь на холодные абстракции.

Когда он встал, у нее лавиной хлынули слезы, вмиг промочившие бинты.

– Это мне за что-то, – прошептала она. – И к чему-то это должно привести.

Он задержался и, поцеловав ее в лоб, сказал:

– Все мы должны стараться быть благоразумными.

Выйдя из палаты, Дик послал туда вместо себя сиделку. Нужно было навестить других больных, в частности пятнадцатилетнюю девочку, воспитанную в убеждении, что детство дано человеку только для того, чтобы веселиться и развлекаться. Этот визит был вызван тем, что она накануне обкромсала себе волосы маникюрными ножницами. Случай был в сущности безнадежным: наследственный невроз, усугубленный отсутствием прочных семейных устоев. Ее отец, человек нормальный и сознательный, старался защитить свое невротическое потомство от всех жизненных невзгод, но добился лишь того, что дети его оказались совершенно беззащитны перед лицом неожиданностей, коими изобилует жизнь. Что он мог сказать девочке, кроме: «Хелен, когда ты не знаешь, как поступить, поговори с медсестрой, ты должна научиться прислушиваться к советам. Пообещай, что так и будешь делать»?

Но чего стоят обещания, если голова не в порядке?

Заглянул он и к щуплому беженцу с Кавказа, плотно упакованному в нечто вроде гамака, который периодически погружали в теплую лечебную ванну, и к трем дочерям португальского генерала, которые почти незаметно, но верно соскальзывали в полупаралич. В следующей палате он заверил пережившего нервный срыв психиатра, что его состояние постепенно улучшается и уже значительно улучшилось; тот отчаянно вглядывался в лицо Дика, стараясь найти в нем подтверждение правдивости этих слов, потому что в реальном мире держался только благодаря подобным ободряющим заверениям, подкреплявшимся или не подкреплявшимся интонациями доктора Дайвера.

После этого Дик уволил нерадивого санитара, а там подошло и время ленча.

XV

Часть работы, состоявшая в трапезах с пациентами, всегда была Дику в тягость. Собиравшееся за столом сообщество, куда, разумеется, не входили обитатели «Шиповника» и «Буков», на первый взгляд могло показаться вполне обычным, но над ним постоянно нависал невидимый гнет уныния. Врачи старались поддерживать общий разговор, но большинство пациентов, то ли изнуренные утренними трудами, то ли подавленные необходимостью пребывать на людях, ели молча, уставившись в свои тарелки.

После ленча Дик вернулся к себе на виллу. Николь сидела в гостиной, выражение лица у нее было странным.

– Прочти это, – сказала она, протянув Дику какое-то письмо.

Он развернул листок. Письмо было от женщины, которая незадолго до того выписалась из клиники, несмотря на возражения консилиума. Она недвусмысленно обвиняла Дика в совращении ее дочери, которая ухаживала за матерью в острый период ее болезни, и выражала уверенность, что миссис Дайвер должна знать, «что представляет собой на самом деле» ее муж.

Дик еще раз перечитал письмо, написанное по-английски. Несмотря на логику и четкость изложения, в нем несомненно угадывалось маниакальное состояние автора. Дочь этой женщины, маленькую кокетливую брюнетку, он действительно, по ее просьбе, однажды взял с собой, когда ехал в Цюрих по делам, а вечером снова доставил в клинику. На прощание он бездумно, просто из любезности поцеловал ее. Позднее она пыталась завязать с ним отношения, однако его она ничуть не интересовала, и вскоре после этого – а скорее всего вследствие этого – девушка, возненавидев его, забрала мать из клиники.

– Это письмо больного человека, – сказал Дик. – У меня с этой девушкой решительно ничего не было. Она мне даже не нравилась.

– Да, я старалась себя в этом убедить, – ответила Николь.

– Надеюсь, ты не веришь в то, что здесь написано?

– Я безвылазно сижу тут одна…

Он опустился на диван рядом с ней и укоризненно сказал:

– Но это же абсурд. Это письмо психически нездорового человека.

– Я тоже была психически нездорова.

Он встал и уже более решительным и твердым голосом произнес:

– Николь, давай не будем обсуждать этот бред. Иди собирай детей, нам пора ехать.

Дик вел машину вдоль берега озера по дороге, огибавшей невысокие утесы и обсаженной вечнозелеными деревьями, которые, смыкаясь кронами, образовывали сплошной тоннель над головой; солнечные блики и брызги воды, пробиваясь сквозь ветви, обстреливали ветровое стекло. Машина принадлежала Дику, это был «Рено»-карлик с открытым верхом, в котором все пассажиры казались великанами, не считая, разумеется, детей, сидевших на заднем сиденье по обе стороны от мадемуазель, возвышавшейся между ними, словно корабельная мачта. Каждый километр дороги они знали как свои пять пальцев: вот сейчас повеет запахом сосновой хвои, а сейчас – черным дымом из печной трубы. Стоявшее высоко над головой солнце с забавной мордочкой, вырисовывавшейся на его диске, нещадно палило покрытые соломенными шляпками детские головы.

Николь молчала; Дику было весьма неуютно под ее прямым тяжелым взглядом. Рядом с ней он нередко чувствовал себя так, словно он один, а порой она утомляла его глубоко личными откровениями, которые приберегала исключительно для него: «Я ощущаю себя точно я это, я ощущаю себя точно я то…» Но сегодня он предпочел бы, чтобы она тараторила без умолку и дала ему заглянуть в ее мысли. Опасней всего было, когда она уходила в себя и захлопывала за собой дверь.

В Цуге мадемуазель вышла из машины и покинула их, а Дайверы направились дальше. Неподалеку от Агирской ярмарки они уткнулись в целое стадо мамонтоподобных паровых катков, которым пришлось уступить им дорогу. Дик припарковал машину и, поскольку Николь продолжала, не двигаясь с места, смотреть на него, сказал:

– Выходи, дорогая.

Ее губы вдруг искривились в жутковатой улыбке, и у него в животе образовался ледяной комок, но, сделав вид, что ничего не заметил, он повторил:

– Выходи, дорогая, а то дети не могут вылезти с заднего сиденья.

– О, я выйду, – ответила она, видимо, вырвав эти слова из какого-то сюжета, который прокручивала внутри так стремительно, что он не мог за ним уследить. – Об этом можешь не беспокоиться. Я выйду!..

– Ну вот и хорошо, выходи.

Она шла рядом, но отвернувшись от него, и та же отстраненно-ироническая улыбка по-прежнему блуждала на ее лице. Только после того, как Ланье несколько раз обратился к ней, она зацепилась взглядом за кукольное представление Панча и Джуди и, остановившись, попыталась сосредоточиться.

Дик старался сообразить, что делать. Двойственность его отношения к ней – как мужа и как психиатра – все больше парализовала его волю. Несколько раз за минувшие шесть лет она заставляла его отступить от избранной тактики, вызывая обезоруживающее чувство жалости или сбивая с толку лавиной рассуждений, хитроумных, фантастических и бессвязных, так что лишь после того, как все оказывалось позади и напряжение отпускало его, он сознавал, что ей удалось взять над ним верх и увести от решения, которое было бы наиболее правильным.

Когда затеянная Топси дискуссия о том, был ли сегодняшний Панч тем же Панчем, которого они видели в прошлом году в Канне, благополучно разрешилась, семейство продолжило прогулку между ярмарочными павильонами под открытым небом. Женские капоры, покачивавшиеся над бархатными безрукавками, яркие пышные юбки по моде разных кантонов, казалось, меркли на фоне пронзительно синих и оранжевых повозок и торговых киосков. Откуда-то доносились звон колокольчика и выкрики зазывал, собиравших публику на какое-то фривольное представление.

Николь бросилась бежать неожиданно, настолько неожиданно, что Дик на миг потерял ее из виду. Но в следующий момент увидел далеко впереди ее желтое платье, словно бы ввинчивавшееся в толпу, – охряная нить, стежками прошивавшая грань между реальностью и запредельностью. Он помчался за ней. Она убегала тайком; тайком, не окликая, он ее и преследовал. В наполненном резкими звуками полуденном зное, охваченный ужасом при виде этого безумного бегства, Дик даже забыл о детях, но, опомнившись, развернулся, подбежал к ним и, схватив за руки, заметался, перескакивая взглядом от одного киоска к другому.

– Madame, – крикнул он наконец молодой женщине у лотерейного барабана. – Est-que je peux laisser ces petits avec vous deux minutes? C’est tres urgent… Je vous donnerai dix francs![43]

– Mais oui[44].

Он втолкнул детей в лотерейную палатку.

– Alors restez avec cette gentile dame! – крикнул он им.

– Oui, Dick[45].

Он снова ринулся в погоню, однако Николь уже нигде не было; хотел обогнуть карусель, но понял, что бежит по кругу, заметив, что одна и та же лошадка все время остается рядом; начал было расталкивать плечом толпу, чтобы пробиться в буфет, но, краем глаза увидев палатку прорицательницы, вспомнил о пристрастии Николь к предсказаниям, метнулся туда, рванул край полога, заглянул внутрь и услышал низкий грудной голос, произносивший нараспев:

– La septieme fille d’une septieme fille nee sur les rives du Nil… Entrez, monsieur…[46]

Развернувшись, Дик бросился к озеру, туда, где заканчивались аттракционы и лишь чертово колесо медленно вращалось на фоне неба. Там он ее и нашел.

Она сидела одна в кабинке, находившейся в тот момент в высшей точке; по мере того как кабинка спускалась ниже, до него стал доноситься ее истерический смех. Он отпрянул назад, в толпу, которая уже обратила внимание на истерику Николь, колесо пошло на очередной круг.

– Regardez-moi ca!

– Regardex donc cette Anglaise![47]

Колесо снова поползло вниз. На этот раз движение и сопровождавшая его музыка стали замедляться, кабинку, в которой сидела Николь, окружили с десяток людей, на ее бессмысленный смех они невольно отвечали такими же бессмысленными улыбками. Но, увидев Дика, Николь сразу же перестала смеяться и, выбравшись из кабинки, попыталась улизнуть от него. Он поймал ее за руку и, не отпуская, потащил за собой.

– Почему ты позволила себе так распуститься?

– Ты прекрасно знаешь почему.

– Нет, не знаю.

– Не притворяйся… отпусти меня… это оскорбительно. Думаешь, я не видела, как эта девица смотрела на тебя… та, черненькая? Господи, это же смехотворно… она ребенок, ей не больше пятнадцати. Думаешь, я ничего не видела?

– Давай-ка присядем на минуту, тебе надо успокоиться.

Они сели за столик; ее взгляд был преисполнен подозрительности, руками она все время словно бы отгоняла что-то, что мешало ей смотреть.

– Я хочу выпить. Закажи мне коньяку.

– Коньяку тебе нельзя. Можешь выпить кружку пива.

– Почему это мне нельзя коньяку?

– Это мы обсуждать не будем. Послушай меня: вся эта история с девушкой – следствие маниакального бреда. Тебе понятен смысл этого медицинского термина?

– Ты всегда говоришь, что это маниакальный бред, когда я вижу то, что ты хочешь от меня утаить.

Он испытывал смутное чувство вины, так бывает в кошмарном сне, где тебя обвиняют в преступлении, которое ты, судя по всему, действительно совершил; пробудившись, ты понимаешь, что никакого преступления не было, но остается неприятный осадок. Он отвел глаза.

– Я оставил детей с цыганкой в лотерейной палатке. Их нужно забрать.

– Кем ты себя возомнил? – надменно спросила она. – Свенгали?[48]

Еще четверть часа назад они были семьей. Теперь, вынужденно подталкивая Николь к выходу, Дик представлял их всех – детей и взрослых – жертвами пагубной случайности.

– Мы возвращаемся домой.

– Домой?! – взревела она таким диким голосом, что, завибрировав на верхней ноте, он сорвался на фальцет. – Чтобы сидеть там взаперти и думать о том, что все мы – гниющие останки, и в каждом ящике находить прах собственных детей? Какая мерзость!

Почти с облегчением он увидел, что этот взрыв принес ей освобождение; она тоже каким-то подкожным чутьем уловила спад его напряжения, ее лицо сделалось мягче, и она взмолилась:

– Помоги мне! Помоги же мне, Дик!

Его пронзило мучительной болью. Как горько, что столь прекрасную башню так и не удалось установить, ее можно лишь поддерживать в вертикальном состоянии, и главной опорой служит он сам. В какой-то мере это было правильно: мужчина для того и создан, чтобы быть опорой и господствующей идеей, несущей балкой и логарифмом, но Дик и Николь каким-то образом стали едины и равны, они не были противоположны и не дополняли друг друга; Николь словно бы тоже стала Диком, она пронизала его до мозга костей. Он не мог наблюдать за приступами, демонстрировавшими распад ее личности, не участвуя в них. Его профессиональная интуиция принимала форму нежности и сострадания, и противопоставить этому он мог лишь общепринятые современные методы лечения. Чтобы позаботиться о Николь нынче ночью, предстояло вызвать специально обученную сиделку из Цюриха.

– Ты ведь можешь мне помочь.

От ее по-детски трогательных заклинаний у него защемило сердце.

– Ты ведь помогал мне прежде, сможешь и теперь.

– Я могу сделать только то, что делал всегда.

– Но кто-то должен мне помочь.

– Наверное. Но лучше всего ты можешь помочь себе сама. Пойдем за детьми.

Киосков с белыми лотерейными барабанами оказалось множество. Дик даже забеспокоился поначалу, когда, заглянув в два-три из них, встретил полное непонимание. Николь держалась поодаль, ревниво глядя на его метания, сейчас дети ей были не нужны, она отвергала их как часть того прозрачно-ясного мира, который был чужд хаотическому состоянию ее души. Наконец Дик нашел Ланье и Топси в окружении женщин, с восхищением разглядывавших их, словно диковинные товары в витрине, и крестьянских ребятишек, глазевших на них с откровенным любопытством.

– Merci, monsieur, ah, monsier est trop genereux. C’eatait un plaisir. M’sieur, madame. Au revoir, mes petits[49].

Они тронулись в обратный путь, ошпаренные бедой; машину как будто придавливало к земле грузом их взаимных опасений и душевных страданий; на детских лицах застыла недовольная гримаска. Все вокруг окрасилось в непривычный ужасающе мрачный цвет горя. Где-то на подъезде к Цугу Николь, сделав судорожное усилие над собой, повторила когда-то уже высказанное наблюдение, что матово-желтый домик в глубине от дороги выглядит как картина, на которой еще не высохла краска, но это было не более чем попыткой ухватиться за слишком быстро разматывавшуюся веревку.

Дик попытался расслабиться – дома предстояла борьба, и скорее всего ему придется долго сидеть подле жены, восстанавливая целостность ее внутреннего мира. Недаром слово «шизофрения» означает раздвоение личности – Николь попеременно была то человеком, которому ничего не нужно объяснять, то человеком, которому ничего объяснить невозможно. С ней следовало быть наступательно и непоколебимо настойчивым и всегда держать свободной дорогу к реальности, блокируя все ответвления в сторону. Но больной мозг изобретателен и хитер, он словно вода, которая всегда ищет возможность просочиться, а нет – так перельется через край. Чтобы справиться с ним, требуются объединенные усилия многих людей. Однако Дик чувствовал: на этот раз Николь должна сама победить свой недуг; он хотел дождаться, чтобы она вспомнила свои предыдущие срывы и ужаснулась тем методам, коими их врачевали. А пока он устало думал о том, что придется вернуться к режиму, который он ослабил годом раньше.

Желая сократить путь до клиники, он свернул на дорогу, идущую вверх по склону, и нажал на акселератор, чтобы на скорости преодолеть ровный крутой подъем, и тут Николь, закричав ему прямо в ухо, в порыве безумия схватилась за руль, машину резко бросило влево, потом вправо, потом она опасно накренилась, продолжая ехать на двух колесах; Дик успел крепко прижать руку Николь и выровнял машину, но, вильнув еще раз, та вылетела с дороги, врезаясь в кусты, съехала по склону и, ткнувшись в дерево, остановилась под углом в девяносто градусов.

Дети визжали, Николь – тоже визгливым голосом – ругалась и норовила дотянуться ногтями до лица Дика. Его беспокоило одно – насколько устойчиво положение машины. Он отвел руку Николь, быстро выбрался наружу, вытащил детей и только после этого, оценив ситуацию, убедился, что машина стоит прочно. Прежде чем предпринять дальнейшие шаги, он постоял с минуту, стараясь унять дрожь и восстановить дыхание.

– Ах ты!.. – вырвалось у него.

А она хохотала – хохотала истерично, бесстыдно, не испытывая ни малейшего раскаяния и страха. Стороннему наблюдателю и в голову бы не пришло, что это она спровоцировала инцидент; она смеялась, как ребенок, удачно избежавший наказания за незначительную провинность.

– А, испугался! – подначивала она его. – Жить-то хочешь!

Николь говорила с такой торжествующей напористостью, что еще не оправившийся от шока Дик даже усомнился: не за себя ли он и впрямь испугался, но, увидев, как дети в страхе переводят взгляд с отца на мать, испытал отчаянное желание размозжить эту ухмыляющуюся маску, превратить ее в бесформенную массу.

Прямо над ними, в полукилометре, если ехать по извилистой дороге, и всего ярдах в ста, если карабкаться напрямую, находилась гостиница, сквозь деревья просвечивало ее правое крыло.

– Возьми Топси за руку, – сказал Дик сыну, – вот так, очень крепко, и взбирайтесь вверх – вон по той тропинке, видишь? Когда дойдете до гостиницы, скажи: «La voiture Divare est cassee»[50]. Пусть кто-нибудь прямо сейчас спустится сюда.

Ланье, не совсем понимая, что произошло, но догадываясь, что случилось нечто страшное и необычное, спросил:

– А ты что будешь делать, Дик?

– Мы останемся здесь, возле машины.

Не взглянув на мать, дети начали карабкаться по склону.

– Будьте осторожны, переходя дорогу! Сначала посмотрите в обе стороны! – крикнул им вслед Дик.

Оставшись одни, они с Николь посмотрели друг на друга в упор, их взгляды сверкнули, как будто свет одновременно вспыхнул в расположенных друг против друга окнах. Затем Николь вынула из сумочки пудреницу, открыла ее, посмотрела в зеркальце и пригладила волосы на висках. Дик неотрывно следил за детьми, пока они не исчезли за соснами на полпути к гостинице, после чего обошел машину, оценивая ущерб и соображая, как вытащить ее обратно на дорогу. По оставленным на грунте следам покрышек можно было проследить, как мотало автомобиль на протяжении сотни футов. Не гнев, а острое чувство отвращения владело Диком.

Через несколько минут прибежал хозяин гостиницы.

– Господи! – воскликнул он. – Как это случилось? Вы ехали слишком быстро? Считайте, что вам повезло! Если бы не это дерево, вы бы свалились вниз!

Присутствие Эмиля, в широком черном фартуке, с бисеринками пота в складках лица, вернуло Дику самообладание, он сухо протянул руку Николь, чтобы помочь ей выйти из машины, но она уже выбиралась сама; ступив на землю, потеряла равновесие, упала на колени, но тут же встала и дерзко уставилась на мужчин, пытавшихся сдвинуть машину с места.

Даже такой взгляд Дик счел благоприятным знаком и сказал:

– Николь, иди к детям и жди меня вместе с ними.

Только после ее ухода он вспомнил, что она просила у него коньяку и что в гостинице ей не составит труда добыть желаемое, поэтому сказал Эмилю, что о машине не стоит беспокоиться – какой-нибудь водитель на большом автомобиле позднее отбуксирует ее наверх, и они поспешили в гостиницу.

XVI

– Я хочу уехать, – сказал он Францу. – На сколько можно – хотя бы на месяц.

– Почему бы и нет, Дик? Мы ведь с самого начала так и договаривались – вы сами настояли на том, чтобы остаться. Если вы с Николь…

– Нет, я не хочу ехать с Николь. Мне нужно побыть одному. Это последнее происшествие совершенно выбило меня из колеи. Если мне удается поспать хоть два часа в сутки, я считаю это одним из чудес Цвингли.

– Вы хотите взять передышку.

– Правильнее было бы сказать – «устраниться». Послушайте, если я уеду в Берлин на конгресс психиатров, вы справитесь здесь без меня? Вот уже три месяца, как с ней все в порядке, и она прекрасно ладит с приставленной к ней медсестрой. Господи, Франц, вы – единственный человек в мире, к которому я могу обратиться с подобной просьбой.

Франц что-то пробормотал себе под нос, размышляя, может ли он поклясться, что всегда будет думать об интересах своего партнера.

***

Неделю спустя Дик приехал в цюрихский аэропорт и сел в большой пассажирский самолет, вылетавший в Мюнхен. Только когда лайнер взмыл в небесную синь и, гудя моторами, лег на курс, он по-настоящему осознал, насколько велика его усталость. Здесь, посреди необъятной безмятежности неба, он отрешился от всего, предоставив болезни больным, звуки – двигателям, а направление движения – пилоту. Он намеревался посетить в лучшем случае одно заседание конгресса – все, что там будет, он прекрасно представлял заранее: Блейлер и престарелый Форель представят доклады, которые он с гораздо большей пользой проштудирует потом дома, затем выступит американец, который лечит dementia praecox удалением зубов и прижиганием миндалин, его выслушают с полуироничной почтительностью лишь потому, что Америка – страна исключительно богатая и могущественная. Будут там и другие американцы: рыжий Шварц с лицом святого и безграничным терпением, позволяющим ему планомерно завоевывать оба Света, Старый и Новый, а также десятки платных экспертов-психиатров с подленькими физиономиями, которые приезжают на подобные мероприятия отчасти для повышения собственного престижа, что помогает им отхватывать лакомые кусочки криминальной судебной практики, отчасти – чтобы совершенствоваться в новациях изощренной терминологии, которую они охотно вплетают в свой профессиональный лексикон для пущего смешения всех ценностей. Приедут, конечно, циничные латиняне и кто-нибудь из сподвижников Фрейда из Вены. Особняком будет стоять среди них великий Юнг, деликатный, но сверхэнергичный, одинаково свободно чувствующий себя и в дебрях антропологии, и в лечении подростковых неврозов. Сначала свой вклад в работу конгресса – церемонно, как в Ротари-клубе, – представят американцы, затем дорогу себе пробьет более сплоченный и темпераментный отряд европейцев, а в заключение американцы разыграют свою козырную карту – объявят о гигантских пожертвованиях и стипендиях, об открытии крупных новых клиник и институтов, и перед лицом таких цифр европейцы стушуются и смиренно отступят. Но он этого не увидит, поскольку присутствовать там не собирается.

Они облетали Форарльбергские Альпы, и Дик залюбовался пасторальным пейзажем внизу. В поле зрения постоянно находилось четыре-пять деревень: дома, сгрудившиеся вокруг церкви. Когда глядишь на землю с высоты, кажется, что там все просто, как в игре с куклами или оловянными солдатиками, пусть эти игры иногда бывают и жестокими. Так смотрят на мир государственные деятели, полководцы и все, кто уже отошел от дел. Но в любом случае для Дика это был хороший способ отвлечься.

Англичанин, сидевший через проход от него, попытался завязать разговор, но в последнее время Дик питал антипатию к англичанам. Англия представлялась ему похожей на богача, который после буйной оргии ищет отдельный подход к каждому из домочадцев, стараясь помириться с ними, хотя для всех очевидно: это всего лишь попытка вернуть себе самоуважение, чтобы восстановить прежнюю власть над ними.

Перед взлетом, в аэропорту, Дик скупил все имевшиеся в киосках журналы – «Сенчури», «Моушен пикчерз», французский «Иллюстрасьон», немецкий «Флигенде блёттер», – но было куда интересней мысленно спускаться в эти деревни и здороваться за руку с сельскими персонажами. Он воображал себя сидящим в здешней деревенской церкви, как когда-то сиживал в отцовской церкви в Буффало среди накрахмаленных воскресных нарядов, попахивавших плесенью. Он внимал ближневосточной мудрости, был распят на кресте и погребен на погосте той неунывающей церкви и снова, как когда-то, под взглядом девочки с задней скамьи испытывал мучительные колебания: положить пять или десять центов на тарелку для пожертвований.

Англичанин, вдруг сменив тему, попросил у него журналы почитать, и Дик, довольный, что спутник отстанет от него на время, предался размышлениям о предстоящем путешествии. В своей куртке из длинноволокнистой австралийской шерсти, словно волк в овечьей шкуре, он принялся воображать мир удовольствий: непорочную синеву Средиземного моря, спекшуюся от зноя благоухающую древнюю землю под оливковыми деревьями, крестьяночку из-под Савоны с ярким румянцем, контрастирующим на ее лице с зеленоватой тенью от листвы, как контрастируют краски на картинках в католическом молитвеннике. Он возьмет ее на руки и умыкнет через границу…

…но тут он бросал ее – нужно было спешить дальше, к Греческим островам, к мутным водам неведомых гаваней, к девушке, затерявшейся на берегу, к луне из популярных песенок. В дальнем уголке памяти у Дика хранилось множество безвкусных мальчишеских сувениров. Но и посреди захламленного магазина дешевых безделушек он умудрялся поддерживать ровное жгучее пламя интеллекта.

XVII

Томми Барбан был предводителем, Томми был героем… Дик столкнулся с ним на Мариенплац в Мюнхене, в одном из тех кафе, где мелкие игроки мечут кости на гобеленовых ковриках, а в воздухе стоит гул и треск от политических споров и шлепанья игральных карт.

За одним из столиков Томми хохотал своим воинственным смехом: «Ум-ба-ха-ха! Ум-ба-ха-ха!» Как правило, пил он мало; его коньком была отчаянная храбрость, и приятели его немного побаивались. Незадолго до того некий варшавский хирург удалил ему восьмую часть черепа, под только начавшими отрастать волосами еще виднелись швы, и любой слабак из посетителей этого кафе мог при желании убить его одним хлопком свернутой в жгут салфетки.

– …это князь Челищев, – представил Томми потрепанного седовласого русского лет пятидесяти, – а это мистер Маккиббен… и мистер Хэннан…

Последний был кругленьким толстеньким живчиком с черными волосами и такими же черными глазами, он немедленно вступил в беседу с Диком – судя по всему, ему доставляло удовольствие исполнять роль затейника-балагура:

– Прежде чем мы пожмем друг другу руки, должен вас спросить: что за шуры-муры у вас с моей тетушкой?

– Простите, я…

– Э нет, вы меня слышали. И что вы вообще делаете здесь, в Мюнхене?

– Ум-ба-ха-ха! – расхохотался Томми.

– У вас что, нет собственных тетушек? Почему бы вам не дурачить их?

Дик улыбнулся, а Хэннан сменил направление атаки:

– Все, хватит о тетушках. Откуда мне знать, что вы не придумали всю эту историю? Вы тут человек совершенно новый, и получаса не прошло, как мы познакомились, а вы уже сочинили бог весть какую небылицу про своих теток. А вдруг у вас что-то тайное на уме?

Томми снова расхохотался, а затем сказал добродушно, но твердо:

– Ну, хватит, Карли. Садитесь, Дик, расскажите – как вы? Как Николь?

Никому из этих людей он особо не симпатизировал и ни на кого из них особо не обращал внимания – он просто отдыхал перед грядущими битвами, как первоклассный спортсмен, играющий во второй линии обороны, в сущности, отдыхает большую часть времени, между тем как спортсмен калибром помельче лишь притворяется отдыхающим, а на самом деле пребывает в постоянном саморазрушительном напряжении.

Хэннан, окончательно так и не угомонившийся, сел за стоявшее рядом пианино и, время от времени обиженно оглядываясь на Дика, под аккомпанемент отрывочных аккордов стал бормотать: «Ваши тетки… ваши тетки», а потом пропел по нисходящей гамме: «И не тетки я сказал, а плетки».

– Ну, так как вы? – повторил свой вопрос Томми. – Выглядите вы не таким… – он запнулся, подыскивая слово, – не таким беспечным, как прежде, не таким… щеголеватым, я бы сказал.

Замечание, как показалось Дику, таило намек на то, что его жизненные силы иссякают, это вызвало раздражение, и он чуть было не ответил язвительным комментарием по поводу экстравагантных костюмов Томми и князя Челищева, претенциозный крой и расцветка которых были достойны воскресных фланёров с Бил-стрит, но объяснение неожиданно последовало само собой.

– Вижу, вас заинтересовали наши одеяния, – сказал князь. – Дело в том, что мы только что из России…

– А костюмы нам сшил в Польше придворный портной, – подхватил Томми. – Нет, правда – личный портной самого Пилсудского.

– Вы что же, совершали турне? – поинтересовался Дик.

Его собеседники рассмеялись, и князь довольно чувствительно хлопнул Томми по спине.

– О да, мы совершали турне. Именно так – турне. Большое турне по всем Россиям. Со всеми подобающими почестями.

Дик ждал объяснения. Оно последовало от мистера Маккиббена и состояло из двух слов:

– Они бежали.

– Вы сидели в русской тюрьме?

– В тюрьме был я, – глядя на Дика пустыми желтыми глазами, ответил князь Челищев. – Но я в ней не сидел, а скрывался.

– Побег был связан с трудностями?

– Да, с определенными. Пришлось оставить на границе трех мертвых красногвардейцев. Томми застрелил двоих… – Он показал два пальца на французский манер. – Я – одного.

– Вот этого я все же так и не понял, – вмешался мистер Маккиббен. – Почему они не хотели выпускать вас из страны?

Хэннан, крутанувшись на рояльном стуле и подмигнув всем троим, сказал:

– Мак думает, что марксист – это тот, кто окончил школу Святого Марка.

Это была история побега в лучших традициях приключенческого жанра: аристократ, в течение девяти лет прячущийся у бывшего верного слуги и работающий в государственной пекарне; его восемнадцатилетняя дочь, живущая в Париже, ее знакомство с Томми Барбаном… Слушая, Дик подумал, что этот ссохшийся реликт прошлого, словно бы сделанный из папье-маше, едва ли стоил трех молодых жизней. Кто-то спросил, не было ли Томми и Челищеву страшно.

– Только когда бывало холодно, – ответил Томми. – Мне всегда страшно, когда я мерзну. Во время войны в холодную погоду было страшно.

Маккиббен встал.

– Я должен идти. Завтра утром мы с женой и детьми едем на машине в Инсбрук… И с гувернанткой, – добавил он.

– Я тоже завтра туда еду, – сказал Дик.

– В самом деле? – воскликнул Маккиббен. – Почему бы вам не поехать вместе с нами? У нас большой «Паккард», и в нем будут только моя жена, дети и я сам… и гувернантка.

– К сожалению, я не…

– Конечно, она не совсем гувернантка, – жалобно глядя на Дика и не обращая внимания на его слова, сказал Маккиббен. – Кстати, моя жена знакома с вашей свояченицей Бейби Уоррен.

Но Дик не собирался бросаться в омут головой.

– Я договорился с двумя знакомыми ехать вместе.

– О! – Маккиббен сник. – Что ж, тогда позвольте откланяться. – Он отвязал двух чистокровных жесткошерстных терьеров от соседнего столика и собрался уходить; Дик представил себе битком набитый «Паккард», который, пыхтя, движется к Инсбруку: Маккиббены, их чада, багаж, два тявкающих терьера… и гувернантка.

– В газетах пишут, что имя его убийцы уже установлено, – услышал он голос Томми. – Но родственники не хотят разглашать его, поскольку это случилось в подпольном кабаке. Что вы об этом думаете?

– Семье это чести не сделает.

Хэннан громко ударил по клавишам, чтобы привлечь к себе внимание.

– Я и ранние его опусы не считал выдающимися, – сказал он. – Даже если оставить в стороне европейцев, найдется не меньше дюжины американцев, которые ничем не уступят Норту.

Только тут Дик понял, что речь идет об Эйбе Норте.

– Однако ж разница состоит в том, что Эйб был первым, – возразил Томми.

– Не согласен, – упорствовал Хэннан. – Своей репутацией превосходного музыканта он обязан друзьям: надо же им было чем-то оправдывать его беспробудное пьянство…

– О чем это вы? Что случилось с Эйбом Нортом? У него неприятности?

– А вы не читали сегодня утром «Геральд»?

– Нет.

– Эйб мертв. Его забили до полусмерти в каком-то нелегальном нью-йоркском кабаке. Он еле дополз до своего Рэкет-клуба и там скончался…

– Эйб Норт?!

– Ну да, там пишут, что он…

– Эйб Норт?! – Дик встал. – Вы уверены, что он умер?

Хэннан повернулся к Маккиббену:

– Он дополз вовсе не до Рэкет-клуба, а до Гарвардского. Я точно знаю, что в Рэкет-клубе он не состоял.

– Так в газете написано, – не сдавался Маккиббен.

– Значит, в газете ошибка. Я-то точно знаю.

«Забили до полусмерти в каком-то кабаке».

– Я знаком почти со всеми членами Рэкет-клуба, – не унимался Хэннан. – Это должен быть Гарвардский клуб.

Дик вышел из-за стола, Томми тоже. Князь Челищев, очнувшись от каких-то смутных раздумий ни о чем – быть может, он взвешивал свои шансы выбраться из России, эти размышления одолевали его так долго, что, вероятно, он и по сию пору не мог от них избавиться, – последовал за ними.

«Эйба Норта забили до смерти».

Дик почти не помнил, как они дошли до отеля. По дороге Томми говорил:

– Мы ждем лишь, когда портной закончит наши костюмы, чтобы можно было отправиться в Париж. Я собираюсь заняться маклерством, а в таком виде меня на биржу не пустят. В вашей стране теперь все делают миллионы. А вы в самом деле завтра уезжаете? Нам даже не удастся поужинать с вами. У князя здесь, в Мюнхене, была старая подружка. Он ей позвонил, но оказалось, что она умерла пять лет назад, так что мы ужинаем с двумя ее дочерьми.

Князь согласно кивнул.

– Вероятно, я смогу организовать приглашение и для доктора Дайвера.

– Нет-нет, – поспешно отказался Дик.

Спал он крепко, его разбудили звуки похоронного марша под окном. Выглянув, он увидел длинную процессию мужчин в военной форме, с касками образца 1914 года на головах, толстых мужчин во фраках и шелковых цилиндрах, бюргеров, аристократов и простолюдинов. Это было местное общество ветеранов, направлявшихся возложить венки на могилы павших товарищей. Колонна двигалась медленно и торжественно, отдавая дань утраченному величию, былым заслугам и почти забытому горю. Скорбь на лицах была лишь предписанной приличиями формальностью, но у Дика невольно вырвался тяжкий вздох сожаления об Эйбе и о собственной молодости, минувшей десять лет назад.

XVIII

В Инсбрук он прибыл к концу дня, отправил багаж в отель, а сам пешком отправился в город. В лучах закатного солнца император Максимилиан, преклонив колени, молился, возвышаясь над своими бронзовыми подданными, скорбевшими о нем; в университетском саду четверо новичков-иезуитов расхаживали по дорожкам, уткнувшись в книги. Как только солнце зашло за горизонт, мраморные свидетельства былых осад, бракосочетаний и юбилеев померкли, и Дик благополучно насладился erbsensuppe[51] с нарезанными wurstchen[52], выпил четыре бокала пильзнера и отказался от гигантского знаменитого десерта под названием «kaiser-schmarren»[53].

Несмотря на то что горы, казалось, нависали над городом, Швейцария была далеко. И Николь была далеко. Позднее, уже в темноте, гуляя по парку, он думал о ней отстраненно, с любовью к ее лучшему «я». Он вспомнил, как однажды, когда роса уже пала на траву, она выбежала к нему в тапочках на тонкой подошве, которые моментально промокли, и стояла на его ступнях, тесно прижавшись к его груди и подняв лицо, на котором все ее чувства читались, как в открытой книге.

– Запомни, как ты меня любишь сейчас, – прошептала она. – Я не прошу тебя всегда так меня любить, но прошу помнить этот миг. Где-то в глубине меня всегда будет жить та девушка, которая стоит сейчас перед тобой.

Но во спасение собственной души Дик ушел от нее и сейчас задумался об этом. Он потерял себя, не зная точно, когда это произошло: в какой час, день, неделю, месяц или год. Было время – он умел проникать в суть вещей, самые трудные жизненные уравнения решать как простейшие проблемы своих самых несложных пациентов. В промежутке между тем моментом, когда он впервые увидел на берегу Цюрихского озера Николь – словно цветок, пробивавшийся из-под камня, – и тем, когда он встретился с Розмари, эта способность в нем притупилась.

Вечная борьба отца за выживание в бедных приходах привила его изначально бескорыстной натуре желание иметь деньги. И дело было не в здоровом стремлении обеспечить себе надежное положение в жизни – он никогда не чувствовал себя более уверенным и независимым, чем в ту пору, когда женился на Николь. И все-таки его поймали на удочку, как какого-нибудь жиголо, и он незаметно позволил Уорренам запереть его арсенал в своих банковских сейфах.

«Нужно было, как принято на континенте, составить брачный договор, но еще не все потеряно. Восемь лет я потратил впустую, обучая богачей азам человеческой порядочности, но это не конец. У меня еще много неразыгранных козырей».

Он бродил среди неряшливо разросшихся розовых кустов и влажных душистых папоротников, сливавшихся в темноте. Октябрь выдался теплым, но Дику не было жарко в толстой твидовой куртке. От дерева отделилась темная женская фигура, он узнал в ней даму, которую, выходя, обогнал в вестибюле отеля. Сейчас он влюблялся во всех встречных хорошеньких женщин, в их силуэты, видневшиеся вдали, в их тени на стенах.

Она стояла спиной к нему, лицом – к городским огням. Он чиркнул спичкой, она наверняка услышала звук, но не обернулась.

Следовало ли считать это приглашением? Или свидетельством отрешенности? Он так долго пребывал вне мира простых желаний и их исполнения, что стал неумелым и неуверенным. Должно быть, у одиноких странников темных курортных аллей есть особая система сигналов, по которой они быстро находят друг друга. Вероятно, следующий ход – за ним. Так не знакомые друг с другом дети улыбаются при встрече и говорят: «Давай поиграем».

Он шагнул ближе, тень качнулась. Что, если его сейчас отбреют, как тех повес-коммивояжеров, о которых он слышал в молодости? Сердце громко стучало от близости чего-то не исследованного, не препарированного, не подвергнутого анализу, не объясненного. Вдруг, неожиданно для самого себя, он отвернулся, и в тот же миг девушка, разрушив картину, которую составляла вместе с окружающей листвой, обогнула скамейку и неторопливым, но решительным шагом направилась к отелю.

На следующее утро Дик с проводником и еще двумя постояльцами предприняли восхождение на Бирккаршпитце. Когда последние высокогорные пастбища, оглашаемые звяканьем коровьих колокольчиков, остались внизу, Дика охватил восторг: он предвкушал ночлег в горной хижине, восхищался сноровистостью проводника, наслаждался собственной усталостью и полной анонимностью. Но к середине дня погода испортилась: небо потемнело, повалил мокрый снег, загремел гром. Дик и один из его спутников хотели продолжить восхождение, но проводник не желал рисковать. Пришлось с сожалением тащиться назад в Инсбрук в надежде повторить попытку на следующий день.

После обеда с бутылкой терпкого местного вина в пустом гостиничном ресторане он испытал подъем, которого сам себе не мог объяснить, пока не вспомнил о вчерашней прогулке в саду. Перед ужином он снова увидел ту девушку в вестибюле; на этот раз она посмотрела на него весьма благосклонно, но его продолжали одолевать сомнения: зачем? В свое время стоило лишь намекнуть – и я мог иметь сколько угодно хорошеньких женщин, думал он. Но зачем затевать что-то теперь, когда от моих желаний осталась лишь развеявшаяся призрачная дымка? Зачем?

Воображение продолжало рисовать всевозможные картины, но былой аскетизм и нынешняя апатия одержали верх: Господи, с тем же успехом я мог бы вернуться на Ривьеру и переспать с Жанис Карикаменто или малышкой Уилбурхейзи. Так стоит ли принижать все эти годы чем-то столь легкодоступным и дешевым?

Волнение, однако, не отпускало его, и, покинув веранду, он поднялся к себе поразмыслить. Когда нет никого рядом ни физически, ни душевно, рождается чувство одиночества, а оно еще больше усугубляет реальное одиночество.

Задумчиво расхаживая по номеру и попутно раскладывая для просушки свой альпинистский костюм на чуть теплых обогревателях, он снова наткнулся на телеграмму от Николь – та ежедневно бомбардировала его своими посланиями. Ему не захотелось открывать ее перед ужином – быть может, из-за происшествия в саду. В конверте оказалась телеграмма из Буффало, пересланная через Цюрих.

Ваш отец мирно скончался сегодня вечером. Холмс.

Дик содрогнулся, как от удара, и напряг все силы, чтобы не разрыдаться; к горлу откуда-то снизу живота подкатил ком.

Он перечитал сообщение и сел на кровать, тяжело дыша и уставившись в одну точку; первой в голову пришла извечная эгоистичная мысль, которая посещает ребенка, потерявшего кого-то из родителей: что будет означать для меня утрата этой самой давней и самой надежной защиты?

Когда это атавистическое чувство прошло, он снова принялся расхаживать по комнате, время от времени задерживаясь, чтобы еще раз взглянуть на телеграмму. Холмс формально значился отцовским викарием, но на самом деле вот уже лет десять исполнял обязанности настоятеля церкви. От чего умер отец? От старости? Ему было семьдесят пять. Он прожил долгую жизнь.

Дику стало грустно, что отец умер в одиночестве, пережив жену, братьев и сестер; в Виргинии жили еще какие-то его кузины и кузены, но они были бедны и не могли приехать к нему на север, поэтому телеграмму пришлось подписать Холмсу. Дик любил отца – очень часто в разных ситуациях он задавался вопросом: что бы тот сказал и как поступил бы на его месте. Дик появился на свет через несколько месяцев после того, как одна за другой скончались две его старшие сестры, и отец, опасаясь, как бы жена не избаловала мальчика, взял на себя заботу о его нравственном воспитании. Он и тогда уже устал от жизни, однако сумел мобилизовать все силы, чтобы выполнить эту задачу.

Летом отец с сыном – Дик в накрахмаленном, как у морячка-новобранца, матросском костюме, отец всегда в отлично скроенном духовном облачении – вместе ходили в город чистить ботинки, и отец очень гордился своим красивым мальчиком. Он передавал Дику все то, быть может, не столь уж многое, что знал о жизни сам, но это были основополагающие заповеди морали и достойного поведения из его священнического уклада. «Однажды, вскоре после того как был рукоположен, я оказался в чужом городе в незнакомом доме и, войдя в переполненную комнату, смешался, не зная, кто из присутствующих хозяйка дома. Ко мне сразу подошло несколько человек, которых я знал раньше, но я не стал разговаривать с ними, потому что заметил сидевшую у дальнего окна седовласую даму. Я подошел к ней и представился. После этого у меня появилось много друзей в этом городе».

Подобные нравоучительные истории отец рассказывал ему от чистого сердца, он знал себе цену, переняв чувство собственного достоинства от двух благородных вдов, которые воспитали его в убеждении, что нет ничего выше «врожденной доброты», чести, учтивости и мужества.

Отец всегда считал, что небольшое наследство его жены принадлежит сыну, и на протяжении всех лет учебы Дика в колледже, а потом в высшей медицинской школе исправно, четыре раза в год присылал ему чек. Он был одним из тех, о ком в позолоченный век[54]с чопорной категоричностью говорили: «Джентльмен до мозга костей, но без огонька».

…Дик попросил принести ему газету и, продолжая ходить взад-вперед мимо бюро, на котором лежала телеграмма, выбрал подходящий океанский рейс на Америку. Потом заказал разговор с Николь через Цюрих. В ожидании звонка он успел многое вспомнить и пожалеть о том, что не всегда поступал соответственно собственным прекрасным намерениям.

XIX

В течение часа, пока корабль входил в нью-йоркскую гавань, приближавшийся великолепный фасад родины казался глубоко переживавшему горе утраты Дику величаво-печальным. Однако как только он ступил на землю, это чувство исчезло и больше не возвращалось ни на улицах, ни в отелях, ни в поездах, которые везли его сначала в Буффало, потом на юг, в Виргинию, куда он сопровождал отцовский гроб. Еще один лишь раз, когда местный паровичок вполз в мелколесье уэстморлендского округа, он ощутил родство с этой глинистой землей: выйдя на перрон, увидел знакомую звезду в небе и памятно-холодный лунный свет над Чесапикским заливом, услышал скрип колодезного ворота, милый сердцу беспечный говор, ленивый плеск медленно текущих первобытных рек с нежными индейскими названиями.

На следующий день его отец был погребен на церковном погосте между сотней других Дайверов, Хантеров и Дорси. То, что он будет покоиться в кругу родни, служило утешением. Коричневый, еще не осевший могильный холм покрыли цветами. Больше ничто не связывало Дика с этой землей, и он не думал, что когда-нибудь вернется сюда. Он опустился на колени. Все эти усопшие были ему своими, он хорошо представлял их обветренные лица с голубыми горящими глазами, их жилистую крепкую стать, их души, вылепленные из новой земли в лесном сумраке семнадцатого века.

«Прощай, отец… прощайте все, мои предки».

***

Ступая на длинный крытый пирс, к которому швартуются океанские пароходы, чувствуешь себя уже не тут, но еще не там. Под мутным желтым сводом мечется гулкое эхо многочисленных голосов, грохочут тележки, шлепаются чемоданы и баулы, пронзительно скрипят грузоподъемные краны, и уже веет соленым запахом моря. Даже не опаздывая, здесь невольно начинаешь спешить; прошлое, земная твердь – позади; будущее – это разинутая пасть в борту корабля; весьма смутное настоящее – тускло освещенный суматошный проход к трапу.

Ты поднимаешься по сходням, и картина мира, сужаясь, упорядочивается. Пассажир становится гражданином государства, уступающего площадью даже Андорре, и отныне ни в чем не может быть уверен. У помощников старшего стюарда странный абрис фигур – так же причудлива и конфигурация кают; путешественники и провожающие посматривают вокруг немного высокомерно. Раздается несколько пронзительных душераздирающих свистков, корпус судна сотрясает зловещая дрожь, и океанский лайнер, детище человеческого разума, приходит в движение. Пирс, лица стоящих на нем людей проплывают мимо, и на миг пароход становится будто бы отколовшейся от земного причала щепкой; постепенно лица удаляются, смолкают голоса, и пирс превращается в один из множества продолговатых мазков на поверхности воды. Гавань стремительно вытекает в море.

В открытое море нес пароход и Альберта Маккиско, которого газеты окрестили его самым ценным грузом. Маккиско вошел в моду. Его романы представляли собой компиляцию творчества лучших авторов современности, выполненную, однако, с мастерством, которое не следовало недооценивать, к тому же он обладал даром упрощать и разбавлять остроту позаимствованного, что, к радости многих, облегчало чтение. Успех пошел ему на пользу: придал уверенности и сбил лишний гонор. Будучи человеком неглупым, он трезво оценивал свои способности, но сознавал, что обладает куда большим запасом жизненных сил, нежели многие из тех, кто превосходил его талантом, и был решительно настроен извлечь из своего успеха максимум возможного. «Пока я еще ничего не сделал, – говаривал он, – и не думаю, что обладаю выдающимся талантом. Но если не буду ослаблять усилий, то, вероятно, смогу написать по-настоящему сто?ящую книгу». Отличные прыжки в воду совершались и с менее устойчивых трамплинов. Многочисленные былые обиды забылись. Психологически его восшествие к успеху началось после дуэли с Томми Барбаном, на основе которой – после того как из памяти выветрились некоторые ее неприглядные подробности – он заново выстроил здание собственного самоуважения.

Заметив Дика Дайвера на второй день плавания и какое-то время незаметно за ним понаблюдав, он подошел, дружелюбно представился и сел рядом. Дик отложил книгу. Ему понадобилось всего несколько минут, чтобы оценить произошедшую в Маккиско перемену; теперь, когда тот избавился от раздражающей спеси, прежде вызывавшейся чувством собственной неполноценности, Дику было даже приятно поговорить с ним. Маккиско демонстрировал «осведомленность» в разного рода предметах, диапазон которой казался пошире, чем у самого Гете. Занятно было слышать из его уст простенькие комбинации расхожих сентенций, которые он выдавал за собственные мысли. Они возобновили знакомство и даже несколько раз обедали вместе. Чете Маккиско отвели почетное место за капитанским столом, но они с уже зарождающимся снобизмом сообщили Дику, что «с трудом выносят всю эту компанию».

Вайолет теперь изображала гранд-даму, одевалась только у знаменитых кутюрье и с энтузиазмом осваивала тонкости поведения, которые у девочек из хороших семей в крови с подросткового возраста. Вообще-то она могла бы и сама еще в Бойсе перенять их у матери, но ее душа уныло взрастала в захолустных айдахских кинотеатриках, и на общение с матерью времени не оставалось. Теперь Вайолет «принадлежала к избранным» – наряду с несколькими миллионами других людей – и наслаждалась этим, хотя муж по-прежнему одергивал ее, когда она проявляла уж слишком вопиющую наивность.

Маккиско сошли в Гибралтаре. Следующим вечером, в Неаполе, по дороге из отеля на вокзал, Дик познакомился в автобусе с растерянным и жалким семейством, состоявшим из матери и двух дочерей. Он заметил их раньше, еще на пароходе. На него снизошло неодолимое желание то ли помочь, то ли покрасоваться, и он принялся в лучших своих былых традициях развлекать их, рискнул угостить вином и с удовольствием наблюдал, как они вновь обретают подобающее самомнение. Он льстил им, не скупясь на комплименты, и так вошел в роль, что сам начал верить в то, что говорил, а чтобы поддерживать иллюзию, пил больше, чем следовало, но дамы принимали все за чистую монету и полагали, что счастливый случай просто послал им достойного спутника. Он расстался с ними едва ли не на рассвете, когда поезд, пыхтя и раскачиваясь, преодолевал отрезок пути от Кассино до Фрозиноне. После по-американски бурного прощания на римском вокзале Дик, немного утомленный, отправился в отель «Квиринале».

Подходя к стойке регистрации, он вдруг застыл на месте, уставившись в одну точку. Ощущение было такое, словно только что выпитое крепкое вино обожгло внутренности и ударило в голову: он увидел ту, которую искал, ради которой пересек все Средиземноморье.

В этот же миг и Розмари заметила его и узнала еще до того, как на нее нахлынули воспоминания; растерянно взглянув на спутницу, с которой разговаривала, она поспешила к нему. Дик ждал, вытянувшись в струну и затаив дыхание. Когда она приблизилась, пройдя через вестибюль, его поразил ее новый облик: ухоженная красота молодой лошадки с лоснящимися от тминного масла боками и до блеска начищенной сбруей. Но все произошло так стремительно, что в ответ на ее сияющий доверчивый взгляд он лишь успел, скрыв, насколько было возможно, усталость, неубедительно изобразить некую пантомиму, подразумевавшую: «Вот уж кого я меньше всего ожидал здесь встретить».

Ее затянутые в перчатки ладони накрыли его руку, лежавшую на стойке.

– Дик!.. Мы тут снимаем «Былое величие Рима»… по крайней мере считается, что снимаем; это может закончиться в любой день, и мы уедем.

Он посмотрел на нее строго, пытаясь немного сбить с толку, чтобы она не так внимательно разглядывала его небритое лицо и измявшийся за ночь несвежий ворот рубашки. К счастью, она спешила.

– Мы начинаем рано, потому что к одиннадцати уже опускается туман. Позвоните мне в два.

Наверху, у себя в номере, Дик немного опомнился. Попросив портье разбудить его по телефону в двенадцать, он разделся и буквально провалился в глубокий сон.

Телефонный звонок он проспал, но очнулся сам ровно в два, отдохнувший и свежий. Распаковав чемодан, отправил белье в стирку, костюмы в глажку, побрился, с полчаса полежал в горячей ванне и позавтракал. Солнечный свет уже заливал виа Нацьонале, и он впустил его в комнату, раздвинув портьеры, звякнувшие старинными медными кольцами. Ожидая, когда принесут отутюженный костюм, он развернул «Коррьере делла сера» и узнал о выходе «нового романа Синклера Льюиса “Уолл-стрит”, в котором автор анализирует общественную жизнь маленького американского городка». Потом отложил газету и стал думать о Розмари.

Поначалу ничего конкретного не приходило в голову. Она была молода и привлекательна, но то же самое можно сказать и о Топси. Он догадывался, что за последние четыре года у нее были любовники, которых она по-своему любила. Никогда ведь точно не скажешь, какое место ты занимаешь в жизни других людей. Однако постепенно из тумана стали проступать его собственные чувства. Ничто так не связывает людей, как осознание стоящих между ними преград, несмотря на которые хочется сохранять отношения и дальше. Мысленно наплывало прошлое, и Дику захотелось, чтобы ее откровенная готовность отдаться оставалась внутри своей бесценной раковины, пока он не захлопнет ее, навсегда сохранив только для себя. Он попытался собрать все, что могло привлечь ее в нем. Теперь этого оказалось куда меньше, чем четыре года назад. Ее восемнадцать смотрели на его тридцать четыре сквозь дымку юности; двадцать два увидят его тридцать восемь с беспощадной ясностью. Более того, тогда, четыре года назад, Дик находился на эмоциональном пике после предшествовавших чувственных переживаний; с тех пор накал его чувств значительно поутих.

Когда принесли костюм, он надел белую сорочку, повязал черный галстук и заколол его жемчужной булавкой; шнурок от пенсне был пропущен через другую такую же крупную жемчужину, которая словно бы невзначай красовалась дюймом ниже первой. После освежающего сна его лицо восстановило красновато-коричневый цвет многолетнего загара, приобретенного на Ривьере. Чтобы размяться, он постоял на руках, опершись на сиденье стула и выронив при этом из кармана авторучку и мелочь. В три часа он позвонил Розмари и был приглашен подняться к ней в номер. Чтобы унять головокружение от акробатических упражнений, он зашел в бар и выпил джина с тоником.

– Доктор Дайвер, привет!

Только связав его присутствие с пребыванием в отеле Розмари, Дик вспомнил, что это Коллис Клей. У парня был тот же самодовольный вид благополучного человека и та же массивная подвижная челюсть.

– Вы знаете, что Розмари здесь? – спросил Коллис.

– Да, я случайно встретил ее утром.

– А я был во Флоренции, на прошлой неделе прочел, что она здесь, и вот тоже приехал. Нашу паиньку теперь не узнать! – Почувствовав излишнюю развязность в собственном тоне, он более сдержанно пояснил: – Я имею в виду, что она была маменькиной дочкой, а теперь стала женщиной в полном смысле слова, если вы меня правильно понимаете. Поверьте, уж она вьет веревки из этих римских парней! Да еще как!

– Вы учитесь во Флоренции? – поинтересовался Дик, чтобы сменить тему.

– Я? Ну да, конечно, я там изучаю архитектуру. В воскресенье еду обратно – задержался здесь из-за скачек.

Дику с трудом удалось отбиться от настойчивых попыток Коллиса Клея записать выпитый им джин на свой счет, который был у него открыт в баре.

XX

Выйдя из лифта, Дик пошел по извилистому коридору и в конце свернул на знакомый голос, доносившийся из приоткрытой двери. Розмари была в черной пижаме; сервировочный столик еще не увезли, она пила кофе.

– Вы по-прежнему красивы, – сказал Дик. – Даже немного красивей, чем прежде.

– Хотите кофе, юноша? – спросила она.

– Прошу прощения за свой непрезентабельный утренний вид.

– Да, выглядели вы неважно. Теперь отдохнули, все в порядке? Хотите кофе?

– Нет, благодарю.

– Сейчас вы прекрасно выглядите, как всегда. А утром я даже немного испугалась. На следующей неделе приезжает мама, если, конечно, съемочная группа будет еще здесь. Она все спрашивает меня, не виделась ли я с вами, будто здесь все живут по соседству. Маме вы всегда нравились, и она считала, что мне следует поддерживать знакомство с вами.

– Приятно, что она меня помнит.

– Разумеется, помнит, – заверила его Розмари. – Еще как помнит.

– Я несколько раз видел вас на экране, – сказал Дик. – Однажды даже устроил себе персональный просмотр «Папиной дочки»!

– В нынешнем фильме у меня хорошая роль, если, конечно, не порежут.

Она прошла к телефону за спиной Дика, коснувшись рукой его плеча, позвонила, попросила, чтобы убрали столик, и устроилась в большом кресле.

– Я была совсем еще девочкой, когда мы познакомились, Дик. Теперь я взрослая женщина.

– Я хочу знать о вас все.

– Как поживает Николь? И Ланье с Топси?

– Прекрасно. Они часто вас вспоминают… – Зазвонил телефон. Пока она разговаривала, Дик листал лежавшие на тумбочке возле кровати романы Эдны Фербер и Альберта Маккиско. Пришел официант и увез столик; в опустевшем посередине комнатном пространстве Розмари в своей черной пижаме выглядела сиротливо.

– …У меня гость… Нет, не очень. Потом мне нужно ехать на примерку костюма, и это надолго… Нет, не сейчас…

Словно почувствовав себя свободней после того как увезли столик, Розмари улыбнулась Дику так, будто им удалось наконец избавиться от всех мирских забот и спокойно уединиться в их персональном раю…

– Ну вот, все в порядке, – сказала она. – Вы понимаете, что весь последний час я готовилась к встрече с вами?

Телефон снова прервал ее. Дик встал, чтобы переложить шляпу с кровати на подставку для чемоданов, и Розмари, прикрыв трубку ладонью, испуганно прошептала:

– Вы ведь еще не уходите?

– Нет.

Когда она повесила трубку, он попытался стянуть расползавшееся время, сказав:

– Я теперь стараюсь избегать общения со случайными людьми.

– Я тоже, – откликнулась Розмари. – Человек, который только что звонил, когда-то был знаком с моей троюродной сестрой. Вам бы пришло в голову счесть это поводом для звонка?

Теперь она явно старалась притушить свет в ожидании любви. Иначе зачем было заслоняться от него всякой ерундой? Он же посылал ей слова, как письма, оставляя себе время, пока они дойдут до нее.

– Очень трудно быть здесь, так близко к вам, и не поцеловать.

Стоя посреди комнаты, они поцеловались страстным поцелуем. Она тесно прижалась к нему на миг и вернулась в кресло.

Поддерживать милую непринужденность атмосферы и дальше было невозможно. Либо вперед, либо – назад. Когда телефон зазвонил в третий раз, Дик направился в альков, лег на кровать и открыл роман Альберта Маккиско. Закончив разговор, Розмари подошла и села рядом.

– Таких длинных ресниц, как у вас, я никогда не видела, – сказала она.

– А теперь мы снова на школьном балу. Среди присутствующих – мисс Розмари Хойт, любительница длинных ресниц…

Она прервала его интермедию поцелуем. Он притянул ее к себе; лежа рядом, они целовались, пока не стало трудно дышать. Ее дыхание было юным, волнующим и нетерпеливым, губы – чуть обветренными, но мягкими в уголках.

Когда их ноги сплелись, путаясь в покрывале, и его сильные руки заскользили по ее спине, шее, груди, она прошептала:

– Нет, не сейчас. Сегодня я не могу.

Он послушно загнал свою страсть в глубину сознания, обхватив хрупкую фигурку, приподнял ее так, что она словно бы воспарила над ним, и почти небрежно произнес:

– Дорогая, это не так уж важно.

В этом ракурсе, при взгляде снизу, ее лицо виделось по-другому, оно словно излучало вечный лунный свет.

– Была бы некая поэтическая справедливость, если бы это были именно вы, – сказала она и, вывернувшись из его рук, прошла к зеркалу, чтобы пригладить растрепавшиеся волосы. Потом, придвинув стул к кровати, села и погладила его по щеке.

– Расскажите мне правду о себе, – почти потребовал он.

– Я всегда говорила вам правду.

– В каком-то смысле да, но ничто не стоит на месте.

Они рассмеялись, однако он продолжал настаивать:

– Вы в самом деле еще невинны?

– О не-е-ет, – с иронией пропела она. – Я переспала с шестьюстами сорока мужчинами. Вы такого ответа от меня ждете?

– Это вообще не мое дело.

– Вы решили сделать меня объектом своих психологических исследований?

– Глядя на такую абсолютно нормальную двадцатидвухлетнюю девушку, как вы, живущую в тысяча девятьсот двадцать восьмом году, нетрудно предположить, что у нее уже было несколько любовных опытов.

– Было… Но ни один из них не был доведен до конца.

Дик не мог поверить и гадал: то ли она намеренно возводит между ними преграду, то ли хочет придать бо?льшую значительность окончательной капитуляции.

– Хотите погулять по садам Пинчо? – предложил он, поднимаясь, отряхивая костюм и приглаживая волосы.

Момент настал и… прошел. В течение трех лет Дик был для Розмари идеалом, эталоном, по которому она сверяла свою оценку других мужчин, и неудивительно, что его образ принял в ее воображении героические масштабы. Она не желала, чтобы он был как все, и вот – тот же напор, та же требовательность, будто он хотел урвать от нее свой кусочек и унести с собой, положив в карман.

Когда они шли по зеленому дерну между херувимами и философами, фавнами и фонтанами-водопадами, она взяла его под руку и долго прилаживалась поудобней к его локтевому сгибу, словно устраивалась там навсегда. Сломав сорванную ветку, она не нашла в ней весенних соков, но, подняв голову и посмотрев на Дика, вдруг увидела в его лице то, что так хотела увидеть, схватила его обтянутую перчаткой руку и поцеловала, а потом запрыгала вокруг него по-ребячьи, пока он не улыбнулся, рассмеялась, и все стало хорошо.

– Сегодня я не смогу провести вечер с вами, мой милый, потому что давным-давно пообещала встретиться кое с какими людьми. Но завтра, если вы встанете пораньше, я возьму вас с собой на съемку.

Он пообедал один в гостиничном ресторане, рано лег и на следующее утро в половине седьмого уже ждал Розмари в вестибюле. Сидя рядом с ним в машине, она, обновленная, сияла свежестью в утренних лучах солнца. Они выехали через ворота Сан-Себастьяно на Аппиеву дорогу и покатили по ней, пока не показалась гигантская – больше, чем в натуральную величину, – декорация Форума. Розмари передала Дика на попечение некоего служителя, который повел его смотреть огромные бутафорские арки, скамьи амфитеатра и посыпанную песком арену Колизея. Сама она работала тем временем на площадке, представлявшей собой темницу для христиан, к ней они и подошли в конце экскурсии, когда Никотера, один из множества претендентов на звание нынешнего Рудольфо Валентино, с самодовольным видом расхаживал и принимал картинные позы перед дюжиной «христианских мучениц», которые с тревогой глядели на него из-под густо накрашенных ресниц.

Появилась Розмари в тунике до колен.

– Смотрите внимательно, – шепнула она Дику. – Я хочу знать ваше мнение. Все, кто видел текущий съемочный материал…

– Что такое текущий съемочный материал?

– Ну, это когда просматривают подряд все, что сняли накануне. Так вот, все говорят, что у меня впервые пробудилась сексуальность…

– Что-то я не заметил.

– Конечно, куда вам! А я заметила.

Никотера в своей леопардовой шкуре внимательно беседовал о чем-то с Розмари, пока осветитель что-то обсуждал с режиссером, держа его за локоть. В конце концов режиссер грубо смахнул его руку и стал вытирать пот со лба, а сопровождавший объяснил Дику:

– Опять набрался. Да еще как!

– Кто? – не понял Дик, но, прежде чем провожатый успел ответить, режиссер резко метнулся к ним:

– Это кто набрался?! Сам ты набрался! – Он вперил горящий взор в Дика, как бы ища у него поддержки. – Когда он напивается, ему кажется, что и все вокруг в стельку пьяны. – Он окатил провожатого долгим гневным взглядом, потом, хлопнув в ладоши, гаркнул: – Так! Все на площадку! Живо!

Все это напоминало большую безалаберную семью. Какая-то актриса, приняв Дика за актера, только что приехавшего из Лондона, подошла к нему и в течение пяти минут донимала разговорами. Обнаружив ошибку, в панике бежала. Большинство участников этой компании испытывали либо высокомерное превосходство, либо острую неполноценность по отношению к миру за пределами съемочной площадки, при этом первые явно превалировали. Но все это были храбрые и трудолюбивые люди, неожиданно выдвинувшиеся на позицию знаменитостей в стране, которая вот уже более десяти лет только и хотела, чтобы ее развлекали.

Съемка закончилась, когда свет стал заволакиваться туманом – прекрасное освещение для живописи, но не для камеры, не сравнить с прозрачным воздухом Калифорнии. Никотера, проводив Розмари до машины, что-то шепнул ей на ухо; она даже не улыбнулась в ответ, лишь сухо попрощалась.

Дик и Розмари позавтракали в «Кастелли дей Чезари» – великолепном ресторане, расположенном на высоком холме, откуда открывался вид на развалины Форума, относящегося к неизвестному периоду упадка империи. Розмари выпила коктейль и немного вина, Дик – достаточно, чтобы чувство недовольства собой исчезло без следа. После этого они вернулись в отель, оживленные и счастливые, исполненные какого-то торжествующего спокойствия. Она захотела, чтобы он взял ее, и он ее взял. То, что началось на пляже как беззаветная детская влюбленность, наконец получило свое завершение.

XXI

Вечером Розмари была занята – кто-то из членов съемочной группы праздновал день рождения. В вестибюле Дика снова окликнул Коллис Клей, но ему хотелось пообедать одному, и он придумал, будто должен встретиться с кем-то в отеле «Эксельсиор». Тем не менее они выпили вместе в баре, после чего его смутное недовольство выкристаллизовалось в решимость: прогулу больше нет оправданий, пора возвращаться в клинику. Его приезд сюда был продиктован не столько безрассудной страстью, сколько романтическим воспоминанием. Любовь его жизни – это Николь, да, она часто приносила ему душевные страдания, но она была его судьбой. Время, проведенное с Розмари, можно было назвать потворством самому себе, время, проведенное с Коллисом Клеем, – ничем, помноженным на ничто.

Входя в «Эксельсиор», он лицом к лицу столкнулся с Бейби Уоррен. Ее прекрасные большие глаза, похожие на детские мраморные шарики, уставились на него с удивлением и любопытством.

– Дик! А я думала, вы в Америке. Николь с вами?

– Я вернулся в Европу через Неаполь.

Ее взгляд упал на траурную повязку у него на рукаве, и она спохватилась:

– Примите мои соболезнования.

Деваться было некуда – обедать пришлось вместе.

– Ну, рассказывайте. Все по порядку, – потребовала она.

Дик изложил ей свое видение фактов, и Бейби нахмурилась. Ей было необходимо найти виновного в катастрофе, постигшей сестру.

– Как вы думаете, правильную ли стратегию лечения выбрал доктор Домлер с самого начала?

– Да тут и выбор невелик, хотя, разумеется, личный контакт между врачом и пациентом имеет большое значение.

– Дик, я, конечно, не смею давать вам советы и притворяться, будто я вообще что-то в этом смыслю, но не кажется ли вам, что перемена обстановки благотворно сказалась бы на Николь? Не полезней ли ей было бы вырваться из больничной атмосферы и пожить «в миру», как живут все нормальные люди?

– Но ведь вы сами настаивали на клинике, – напомнил он. – Говорили, что не будете уверены в ее безопасности, пока…

– Это было тогда, когда вы вели отшельническую жизнь на Ривьере, в том доме на скале, вдали от всех. Я не имею в виду возвращение к той жизни. Я имею в виду, к примеру, Лондон. Англичане – самые уравновешенные люди на свете.

– Отнюдь, – не согласился он.

– Уж поверьте мне. Я хорошо их знаю. Было бы чудесно, если бы вы сняли дом в Лондоне на весенний сезон – у меня на примете есть один такой дивный домишко на Тэлбот-сквер, полностью меблированный. Пожить среди здравомыслящих уравновешенных англичан – это как раз то, что ей нужно.

Она бы еще долго потчевала его расхожими пропагандистскими мифами образца 1914 года, если бы он, рассмеявшись, не сказал:

– Я читал книгу Майкла Арлена[55], и если это то, что вы…

Майкла Арлена она отмела решительным взмахом салатной ложки:

– Он пишет о дегенератах. А я имею в виду истинных англичан.

Когда она с такой легкостью отвергла своих друзей, их место в воображении Дика заняли непроницаемые лица иностранцев, наводняющих маленькие европейские отели.

– Конечно, это не мое дело, – сказала Бейби, предваряя дальнейшее наступление, – но оставить ее одну в подобной обстановке…

– Я уехал в Америку хоронить отца, – напомнил Дик.

– Это я понимаю и уже выразила вам соболезнование. – Она теребила хрустальные подвески своего ожерелья. – Но у нас теперь столько денег. Хватит на все, и прежде всего на то, чтобы позаботиться о здоровье Николь.

– Ну, прежде всего я плохо представляю себе, что мог бы делать в Лондоне.

– Почему? Думаю, вы могли бы работать там так же, как в любом другом месте.

Он откинулся на спинку стула и пристально посмотрел на Бейби. Если ей когда-нибудь и закрадывались в голову подозрения относительно истинной мерзкой причины болезни Николь, она, разумеется, решительно отмела их, сослала в пыльный чулан, как купленную по ошибке картину.

Они продолжили разговор в «Ульпии», погребке, заставленном винными бочками, где к ним за столик подсел вездесущий Коллис Клей и где талантливый гитарист с чувством исполнял «Suona fanfara mia»[56].

– Вероятно, я не тот человек, который был нужен Николь, – сказал Дик. – Но она в любом случае вышла бы замуж за кого-нибудь вроде меня – за человека, на которого, как ей кажется, она могла бы безоговорочно положиться.

– Вы полагаете, с кем-нибудь другим она была бы более счастлива? – вдруг вслух подумала Бейби. – Конечно, это можно было бы организовать.

То, что допустила бестактность, она поняла, лишь увидев, как Дик, наклонившись вперед, обезоруживающе захохотал.

– Ох, ну вы же понимаете, что я имела в виду, – поспешила она загладить неловкость. – Вы не должны и мысли допускать, что мы не благодарны вам за все, что вы сделали. И мы отдаем себе отчет в том, как вам было трудно…

– Ради Бога, Бейби, – запротестовал он. – Если бы я не любил Николь, тогда другое дело.

– Но вы же ее любите? – испуганно спросила она.

Дику показалось, что Коллис готов вступить в разговор, и быстро сменил тему:

– Давайте поговорим о чем-нибудь другом. А почему вы не выходите замуж? Ходили слухи, будто вы помолвлены с лордом Пейли, кузеном…

– Ах, нет-нет, – неожиданно застенчиво и уклончиво перебила его Бейби. – Это было давно, в прошлом году.

– Но почему вы не выходите замуж? – не давал ей спуску Дик.

– Не знаю. Один человек, которого я любила, был убит на войне, а другой от меня отказался.

– Расскажите подробней, Бейби. Расскажите о своей личной жизни, о своих взглядах. Вы никогда не говорите о себе – мы всегда беседуем только о Николь.

– Ну, оба они были англичанами. Мне кажется, нет на свете людей, более достойных, чем истинные англичане. А если есть, то мне таковые не встречались. Этот человек… о, это длинная история. Ненавижу длинные истории, а вы?

– Да уж, скукотища! – вставил Коллис Клей.

– Ну почему же? Если история интересная, мне нравится.

– Нет, Дик, это по вашей части. Это вы умеете управлять любой компанией буквально с помощью одной фразы, брошенного там-сям замечания. Редкий талант, скажу я вам.

– Всего лишь прием, – мягко возразил он. В третий раз за вечер он не соглашался с ее мнением.

– Конечно, я придаю большое значение условностям, люблю, чтобы все было как положено и на высоком уровне, и знаю, что вы придерживаетесь других принципов, но согласитесь, это говорит о моей основательности.

Дик даже не счел нужным возразить.

– Да, я знаю, люди говорят: Бейби Уоррен колесит по Европе, гоняется за новинками и при этом, мол, упускает в жизни главное, а я считаю, что наоборот – я одна из немногих, кто преследует как раз главные цели в жизни. Например, я была знакома с самыми интересными людьми своего времени. – Ее голос заглушили резкие аккорды вступления к новому музыкальному номеру, но она повысила голос: – И крупных ошибок я на своем веку совершила мало…

– Ну да – только очень крупные.

Уловив в его взгляде иронию, она сменила тему. Видимо, они по определению были не способны сойтись во мнениях. Но было в ней нечто, что его восхищало, и, провожая ее обратно в «Эксельсиор», он наговорил ей кучу комплиментов, от которых она сияла всю дорогу.

***

На следующий день Розмари настояла, чтобы угостить Дика завтраком. Они отправились в маленькую тратторию, которую держал постоянно живший в Америке итальянец, и полакомились там яичницей с ветчиной и вафлями. Потом вернулись в отель. Сделанное Диком открытие, что ни он ее, ни она его не любит, скорее разожгло, нежели охладило его страсть. Теперь, когда он точно знал, что не углубится дальше в ее жизнь, она стала для него манящей незнакомкой. Он полагал, что многие мужчины, утверждая, что влюблены, имеют в виду только это, а не всепоглощающий душевный потоп, не растворение всех красок мира в смутной нежной дымке – не то, чем была когда-то его любовь к Николь. Мысль о том, что Николь может умереть, что ее разум может навсегда кануть во тьму, что она может полюбить другого, причиняла ему почти физические страдания.

В гостиной Розмари ожидал Никотера, они поговорили о своих профессиональных делах. Когда она дала ему понять, что пора заканчивать визит, он удалился, комически изобразив возмущение и весьма нахально подмигнув Дику на прощание. Как всегда, затрещал телефон, и, к нараставшему недовольству Дика, Розмари проговорила минут десять.

– Давай поднимемся лучше ко мне, – предложил он. Она согласилась.

Она лежала на широком диване, положив голову ему на колени, он перебирал пальцами ее прелестные локоны.

– Можно еще один нескромный вопрос? – спросил он.

– О чем?

– О мужчинах. Мне интересно, если не сказать, что меня снедает любопытство.

– Ты хочешь знать, как долго я держалась после встречи с тобой?

– Или до.

– О нет! – Она была шокирована. – «До» ничего не было. Ты был моей первой любовью. Ты и теперь – единственный мужчина, который мне по-настоящему дорог. – Она помолчала, задумавшись. – Около года, полагаю.

– И кто же это был?

– Ну, один человек…

Он ухватился за уклончивость ее ответа.

– Хочешь, я сам тебе все расскажу? Первый роман оказался неудачным, и последовала долгая пауза. Второй был получше, но ты не была влюблена в этого человека. В третий раз все сложилось хорошо…

Он терзал себя сам, но не мог остановиться.

– Потом была подлинная любовная связь, но она постепенно сошла на нет, и тебя начали мучить сомнения: сможешь ли ты что-нибудь предложить человеку, которого полюбишь всерьез. – С каждым словом он все больше чувствовал себя викторианским нравоучителем. – За этим последовало с полдюжины эпизодических связей, и так продолжается до сих пор. Ну как, похоже?

Она рассмеялась, и это было нечто среднее между весельем и слезами.

– Даже отдаленно не похоже, – сказала она к его облегчению. – Но я надеюсь, что когда-нибудь встречу того, единственного, полюблю его по-настоящему и никогда не отпущу от себя.

Теперь зазвонил уже его телефон. Дик узнал голос Никотеры, ему была нужна Розмари. Он прикрыл ладонью микрофон и тихо спросил:

– Будешь с ним разговаривать?

Она взяла трубку и затараторила по-итальянски так быстро, что Дик ничего не мог разобрать.

– Эти телефонные разговоры отнимают у тебя много времени, – сказал он. – Уже пятый час, а в пять у меня встреча. Что ж, иди развлекайся с сеньором Никотерой.

– Не говори глупостей.

– Тогда, мне кажется, можно было бы и вычеркнуть его из списка, пока я здесь.

– Это трудно. – Она вдруг заплакала. – Дик, я люблю тебя, только тебя и никого больше. Но что ты можешь мне дать?

– А что может дать кому бы то ни было Никотера?

– Это другое дело.

…Потому что юность тянется к юности.

– Жалкий итальяшка! – вырвалось у Дика. Он бесился от ревности и не желал, чтобы ему снова причинили боль.

– Да он просто ребенок, – сказала она, всхлипывая. – Ты же знаешь, что я принадлежу тебе.

В порыве раскаяния он обнял ее, но она устало отклонилась назад; так, словно в финале балетного адажио, они постояли с минуту – она с закрытыми глазами и свесившимися, как у утопленницы, волосами.

– Дик, отпусти меня. Еще никогда в жизни у меня в голове не было такой путаницы.

Он напоминал в этот момент грозную рыжую птицу, и она инстинктивно отстранилась от него, видя, как порыв несправедливой ревности словно снегом заметает его чуткость и понимание, к которым она так привыкла.

– Я хочу знать правду, – сказал он.

– Ну хорошо. Мы проводим много времени вместе, он хочет жениться на мне, но я этого не хочу. И что? Чего ты-то от меня хочешь? Ты ведь никогда не делал мне предложения. Неужели ты желаешь, чтобы я всю свою жизнь разменяла на случайные связи с такими придурками, как Коллис Клей?

– Вчера ты была с Никотерой?

– Это не твое дело, – всхлипнула она. – Прости меня, Дик. Конечно же, это твое дело. Вы с мамой – единственные два человека во всем мире, которые важны для меня.

– А Никотера?

– Если бы я знала…

Это уже была та степень уклончивости, которая придает значение даже самому незначительному замечанию.

– Ты испытываешь к нему то же, что испытывала ко мне в Париже?

– Когда я с тобой, мне спокойно и хорошо. В Париже было по-другому. Никто не может точно сказать, что он чувствовал когда-то. Ты разве можешь?

Дик встал и начал предмет за предметом доставать из шкафа свой вечерний костюм – если ему суждено носить в сердце всю горечь и ненависть этого мира, с любовью к Розмари надо было кончать.

– Мне безразличен Никотера! – воскликнула она. – Но завтра я отправляюсь в Ливорно вместе со съемочной группой. Ну почему, почему все должно было случиться именно так? – У нее снова хлынули слезы. – Как жаль! И зачем только ты сюда приехал? Лучше бы все оставалось лишь воспоминанием. Я чувствую себя так, будто поссорилась с мамой.

Увидев, что он начал переодеваться, она встала и направилась к двери.

– Я не пойду на сегодняшнюю вечеринку. – Это была последняя отчаянная попытка. – Останусь с тобой. Да мне и не хочется туда идти.

Дик ощутил, как нарастает новый прилив чувств, но сдержался, чтобы не дать захлестнуть себя снова.

– Я буду у себя в номере, – сказала она. – До свидания, Дик.

– До свидания.

– Ах как жаль, как жаль! Как же все-таки жаль. Что же это такое было?

– Я давно ищу ответ на этот вопрос.

– Но зачем было приходить с ним ко мне?

– Наверное, я стал Черной смертью, – медленно произнес он. – Кажется, я больше не способен приносить людям радость.

XXII

В баре отеля «Квиринале» после обеда посетителей было четверо: шикарно разодетая бойкая итальянка, сидевшая на высоком табурете перед стойкой и донимавшая разговорами бармена, который монотонно отвечал ей усталым: «Si… Si… Si…», светлокожий снобистского вида египтянин, явно скучавший, но остерегавшийся соседки, и двое американцев – Дик и Коллис Клей.

Дик всегда живо реагировал на окружение, в то время как Коллис Клей жил расслабленно, даже самые острые впечатления размывались в его рано обленившемся восприятии, поэтому Дик говорил, а Коллис только невозмутимо слушал.

Измученный переживаниями дня, Дик изливал свое раздражение на итальянцев. Он то и дело поглядывал по сторонам, словно хотел, чтобы кто-нибудь из них услышал его и возмутился.

– Сегодня я пил чай в «Эксельсиоре» со свояченицей. Мы с ней заняли последний свободный столик. Вошли двое мужчин и стали высматривать, куда бы сесть. Мест не было, и тогда один из них подходит к нам и спрашивает: «Не этот ли стол зарезервирован для княгини Орсини?» – «Нет, – говорю, – никакой таблички на нем не было». Он опять за свое: «Но я думаю, что он все же зарезервирован для княгини Орсини». Я даже отвечать ему не стал.

– И что он сделал?

– Ушел. – Дик развернулся и снова окинул взглядом бар. – Не нравятся мне эти люди. Как-то на днях я всего на минуту оставил Розмари у входа в магазин, и тут же какой-то тип начал расхаживать перед ней взад-вперед, то и дело приподнимая шляпу в знак приветствия.

– Ну, не знаю, – помолчав, произнес Коллис. – Мне здесь нравится больше, чем в Париже, где вам каждую минуту норовят обчистить карманы.

Он наслаждался жизнью и отражал любые попытки нарушить свой ленивый покой.

– Не знаю, – повторил он. – Я ничего не имею против здешней жизни.

В памяти Дика всплыла запечатлевшаяся за последние несколько дней картина: он идет в отделение «Америкен экспресс» мимо благоухающих кондитерских на виа Нацьонале через грязный узкий проход, выводящий к Испанской лестнице, цветочным лоткам на площади Испании и к дому, в котором умер Китс. Здесь дух Дика воспаряет. В сущности, интересовали его только люди; места он запоминал плохо – разве что в связи с погодой, и они проявлялись в памяти лишь тогда, когда окрашивались в цвета случившихся там событий. Рим запечатлеется у него как город, в котором умерла его мечта о Розмари.

Явился посыльный и вручил ему записку.

«Я не поехала на вечеринку, – говорилось в ней. – Сижу у себя. Завтра рано утром мы уезжаем в Ливорно».

Дик вернул записку посыльному, приложив чаевые.

– Скажите мисс Хойт, что не смогли меня найти. – И, повернувшись к Коллису, предложил ему продолжить в «Бонбоньери».

Уходя, они бросили взгляд на проститутку у стойки, уделив ей тот минимум внимания, коего заслуживает ее профессия, она ответила им дерзким призывным взглядом; потом они прошли через пустой вестибюль, унылый вид которому придавали драпировки, хранившие в складках вековую викторианскую пыль, кивнули ночному портье, получили в ответ саркастически подобострастный поклон, характерный для всех ночных служащих, и в такси поехали по безрадостным вечерним ноябрьским улицам. Нигде не было видно ни одной женщины, только бледные мужчины в застегнутых до самой шеи темных куртках, сбившись кучками, подпирали холодные каменные стены.

– Господи! – тяжело вздохнул Дик.

– Что такое?

– Да я вспомнил того типа в «Эксельсиоре». «Этот стол зарезервирован для княгини Орсини». А знаете, что собой представляет пресловутая старая римская аристократия? Бандитов. Это они захватили храмы и дворцы после распада Рима и ограбили народ.

– А мне нравится Рим, – упрямо повторил Коллис. – Почему бы вам не побывать на скачках?

– Я не люблю скачки.

– Вы бы видели, как женщины болеют…

– Я знаю, что мне здесь ничто не может понравиться. Я люблю Францию. Там каждый мнит себя Наполеоном… А здесь каждый воображает себя Христом.

В «Бонбоньери» они спустились в кабаре с деревянными панелями на стенах, казавшимися безнадежно преходящими на фоне вечности холодного камня. Равнодушный ансамбль играл танго, и на просторной танцевальной площадке с десяток пар выписывали замысловатые изысканные па, столь противные американскому вкусу. Избыток официантов исключал суету, которую могут создать даже несколько человек, если они перегружены работой. В воздухе висело ожидание, которое вот-вот должно было чем-то разрешиться: танцами, наступлением ночи, нарушением равновесия тех сил, которые поддерживали устойчивость здешней атмосферы. Чуткому наблюдателю, однако, было ясно: чего бы он ни искал, здесь этого не найти.

Дику это, во всяком случае, казалось очевидным. Он огляделся в поисках чего-нибудь, что хотя бы на час пробудит его дух, если не воображение. Но ничего не нашел, и через минуту снова повернулся к Коллису. Он уже пытался поделиться с ним своими взглядами, но был раздосадован беспамятством и отсутствием отклика у собеседника. Получаса, проведенного в компании Коллиса, было достаточно, чтобы почувствовать, что тупеешь сам.

После выпитой на двоих бутылки итальянского игристого Дик побледнел и расшумелся. Он пригласил к их столику руководителя ансамбля – самодовольного и неприятного негра с Багамских островов, и уже через несколько минут между ними вспыхнула ссора.

– Вы сами меня пригласили!

– Да, пригласил. И дал вам пятьдесят лир, так или не так?

– Ну так. И что из того? Ну что?!

– Так вот, я вам дал пятьдесят лир. А вы подходите и требуете, чтобы я положил еще в вашу трубу!

– Так, еще раз: вы меня позвали за свой стол. Да?

– Да, позвал, но при этом дал вам пятьдесят лир, правильно?

– Ну ладно, ладно.

Негр встал и ушел, крайне недовольный, разозлив Дика еще больше. Но тут Дик заметил девушку, которая улыбалась ему с другого конца зала, и бледные римские фигуры вокруг моментально слились в общий неразличимый антураж, покорно расступившийся и создавший перспективу. Это была молодая англичанка со светлыми волосами, здоровым видом и хорошеньким типично английским личиком, и она призывно улыбалась ему, Дику была хорошо известна эта улыбка, отрицавшая плотское начало даже в акте обладания.

– Или я ничего не смыслю в подобных делах, или она явно заигрывает с вами, – сказал Коллис.

Дик встал и направился к девушке через весь зал.

– Могу я пригласить вас на танец?

Англичанин средних лет, сидевший с ней, почти извиняющимся тоном произнес:

– Я скоро ухожу.

Возбуждение отрезвило Дика, когда он вел ее в танце. Эта девушка излучала обещание всех радостей, которые могла предложить Англия; ее чистый безмятежный голос напоминал о мирных садах, обрамленных морской гладью, и, отклоняясь назад, чтобы лучше видеть партнершу, Дик настолько верил собственным обращенным к ней словам, что у него даже дрожал голос. Она пообещала пересесть за их столик, как только уйдет ее нынешний спутник. Когда Дик подвел девушку обратно к столику англичанина, тот, беспрестанно улыбаясь, рассыпался в бесконечных извинениях.

Вернувшись за свой стол, Дик заказал еще бутылку игристого.

– Она похожа на какую-то киноактрису. Только не могу вспомнить, на какую именно. – Он бросил нетерпеливый взгляд через плечо. – Что же она не идет?

– Я бы хотел сняться в кино, – задумчиво произнес Коллис. – Мне предстоит войти в отцовский бизнес, но это меня не слишком-то привлекает. Двадцать лет просидеть в бирмингемской конторе…

В его голосе слышался протест против засилья материалистической цивилизации.

– А вы, стало быть, выше этого, – предположил Дик.

– Да нет, я не это имел в виду.

– Как раз это!

– Откуда вам знать, что я имел в виду? Почему вы сами не практикуете как врач, если вам так уж нравится работать?

К этому моменту Дик своим поведением почти довел их обоих до грани, за которой неминуемо должна была вспыхнуть ссора, но их уже так развезло от выпитого, что они тут же все забыли; Коллис собрался уходить, и они тепло пожали руки друг другу.

– Подумайте об этом, – наставительно сказал Дик на прощание.

– Подумать? О чем?

– Вы сами знаете. – Ему казалось, что он дал Коллису какой-то добрый, разумный совет насчет работы в отцовской фирме.

Клей растворился в пространстве. Прикончив бутылку, Дик снова танцевал с англичанкой, заставляя свое непослушное тело выделывать на паркете смелые пируэты и решительные переходы. Неожиданно произошло нечто необъяснимое: прямо посреди танца музыка смолкла, и девушка исчезла.

– Вы не видели ее?

– Кого?

– Девушку, с которой я танцевал. Она вдруг исс…зла… Наверное, где-нибудь тут…

– О нет! Нет! Вам сюда нельзя! Это дамская комната!

Он подошел к бару. У стойки сидели двое мужчин, но Дик не мог придумать, как начать разговор. Он мог бы, конечно, высказать им все, что думал о Риме и о преступном прошлом родов Колонна и Гаэтани, но догадывался, что такая резкость их огорошит. Куколки Йенси, рядком стоявшие на сигарном прилавке, вдруг посыпались на пол, поднялся переполох, и у Дика возникло смутное подозрение, что он был тому причиной, поэтому он вернулся в кабаре и выпил чашку черного кофе. Коллис ушел, англичанка ушла, и ему, видимо, не оставалось ничего иного, кроме как вернуться в отель и с тяжелым сердцем лечь спать. Он расплатился и взял пальто и шляпу.

В канавах и щелях между булыжниками мостовой стояла грязная вода; утренний воздух был пропитан болотистыми испарениями, наплывавшими от Кампаньи, и ферментами выдохшихся былых культур. Четверка таксистов с бегающими глазками под набрякшими темными веками обступила его. Одного, который настырно лез прямо в лицо, Дик грубо оттолкнул.

– Сколько до отеля «Квиринале»? – спросил он по-итальянски.

– Сто лир.

То есть шесть долларов. Он мотнул головой и предложил тридцать лир – вдвое против дневного тарифа, но все четверо, презрительно пожав плечами, отошли.

– Тридцать пять лир плюс чаевые, – твердо сказал Дик.

– Сто.

От злости Дик перешел на английский:

– За каких-то полмили?! Сорок – это мое последнее слово!

– Ну нет.

Он валился с ног от усталости, поэтому рывком открыл дверцу и рухнул на сиденье.

– Отель «Квиринале», – приказал он шоферу, невозмутимо продолжавшему стоять возле машины. – Хватит ухмыляться, везите меня в «Квиринале».

– Не повезу.

Дик вылез. Какой-то человек, поговорив о чем-то с таксистами у входа в «Бонбоньери», теперь пытался навести мосты между спорщиками; один из водителей снова надвинулся на Дика, бурно жестикулируя, и Дик снова оттолкнул его.

– Мне нужно в отель «Квиринале».

– Он говорить хотеть сто лир, – объяснил «переводчик».

– Это я понял. Даю пятьдесят. Да отстаньте вы! – Последние слова относились к назойливому шоферу, который опять наступал на Дика. Сплюнув, таксист окатил его презрительным взглядом.

Накопившаяся за неделю злость взыграла в Дике и потребовала выхода в решительном действии – согласно благородным традициям его родины: он сделал шаг вперед и ударил таксиста по лицу.

Вмиг вся четверка бросилась к нему, размахивая руками и пытаясь окружить, – безуспешно: Дик стоял, прижавшись спиной к стене, и бил наудачу, посмеиваясь; эта комическая драка, с фехтовальными выпадами и скользящими притворными ударами, продолжалась несколько минут с переменным успехом. Потом Дик споткнулся и упал; чей-то кулак достал его, но ему удалось подняться на ноги, барахтаясь в кольце враждебных рук, которое вдруг разомкнулось. Послышался какой-то новый голос, завязался новый спор, но Дик не вникал в него, он снова стоял, прислонившись к стене, тяжело дыша и бесясь от унизительности положения, в котором оказался. Он видел, что никто ему не сочувствует, но не мог и мысли допустить, что не прав.

Чтобы разобраться, решили отправиться в полицию. Кто-то поднял с земли и вручил ему шляпу, кто-то осторожно поддержал под руку, и так, в окружении таксистов, он зашагал вперед. Завернув за угол, все вошли в неуютную пустую казарму, где в тусклом свете единственной лампочки скучали карабинеры.

За столом сидел капитан; услужливый тип, остановивший драку, долго объяснял ему что-то по-итальянски, временами указывая на Дика и не возражая, когда таксисты перебивали его страстно-обличительными и скорее всего оскорбительными возгласами. Капитан нетерпеливо кивал, потом поднял руку, и многоголовая гидра, тявкнув напоследок еще разок-другой, смолкла. Капитан обратился к Дику:

– Вы говорить итальянский?

– Нет.

– Говорить французский?

– Oui, – обрадовался Дик.

– Хорошо. – Капитан перешел на французский. – Послушай меня: езжайте в свой «Квиринале», выспитесь. Послушай: вы пьяны. Заплатите столько, сколько требует шофер. Вы меня поняли?

Дик замотал головой.

– И не подумаю.

– Как это?

– Я заплачу сорок лир. Этого вполне достаточно.

Капитан встал из-за стола.

– Послушай! – угрожающе воскликнул он. – Вы пьяны. Вы побили шофера. Вот так и вот так. – Он нанес воображаемый удар справа, потом слева. – Скажите спасибо, что я вас отпускать. Заплатите столько, сколько он говорит, – сто лир. И езжайте в «Квиринале».

В ярости от унижения, Дик уставился на него негодующим взглядом.

– Ну ладно же! – Он развернулся, ничего не видя вокруг от злости. Перед ним, хитро ухмыляясь, стоял человек, который привел его в участок. – Я поеду, – крикнул Дик, – но сначала разберусь с этим малым!

Он рванулся мимо опешивших карабинеров прямо к ухмыляющейся физиономии и нанес сокрушительный хук слева. Мужчина рухнул на пол.

На мгновение Дик застыл над ним в злобном триумфе, но прежде чем первый проблеск сомнения сверкнул у него в мозгу, весь мир закружился перед глазами; его прикладами сбили с ног, и свирепый град кулаков и ботинок обрушился на него. Он почувствовал, как, словно гравий под ногами, хрустнул нос, и глаза, как камешки из рогатки, выскочили из орбит и вернулись на место. Под впечатавшимся в бок каблуком треснуло ребро. На миг он потерял сознание, но тут же пришел в себя, когда его рывком подняли на ноги, усадили и защелкнули на запястьях наручники. Он машинально отбивался. Лейтенант в штатском, которого он отправил в нокдаун, встал, приложил носовой платок к челюсти, посмотрел на оставшиеся на нем следы крови, подошел к Дику, размахнулся и мощным ударом свалил его со стула.

Неподвижно лежавший на полу доктор Дайвер очнулся, когда на него выплеснули ведро холодной воды. Пока его, схватив за запястья, куда-то волокли, он приоткрыл тот глаз, который заплыл не полностью, и сквозь кровавую пелену различил мертвенно-бледное лицо одного из таксистов.

– Пошлите кого-нибудь в отель «Эксельсиор», – просипел Дик. – Найдите мисс Уоррен. Даю двести лир! Мисс Уоррен. Due centi lire![57] Ах вы сволочи… сво…

Глаза застилала кровавая пелена, он задыхался и всхлипывал, но его продолжали волочить по каким-то неровным поверхностям, пока не дотащили до каморки, где швырнули на каменный пол. Потом все вышли, дверь лязгнула, и он остался один.

XXIII

До часу ночи, лежа в постели, Бейби Уоррен читала на редкость вялый рассказ Мэриона Кроуфорда из римской жизни, потом встала, подошла к окну и стала смотреть на улицу. По противоположной стороне расхаживали два карабинера; гротескный вид им придавали арлекинские шляпы и пелерины, ниспадающие фалдами, которые заносило то в одну, то в другую сторону, как задний косой парус яхты при смене галса. Глядя на них, она вспомнила гвардейского офицера, не сводившего с нее глаз во время завтрака. У него был высокомерный вид, свойственный рослым мужчинам, принадлежащим низкорослой нации, рост заменяет им все прочие достоинства. Наберись он дерзости подойти к ней и сказать: «Идем со мной», еще неизвестно, не ответила ли бы она: «А что, пошли» – по крайней мере сейчас ей так казалось, поскольку в незнакомой обстановке она все еще чувствовала себя как в невесомости.

С гвардейца ее мысли снова неторопливо переключились на карабинеров, потом – на Дика. Она вернулась в постель и выключила свет.

Незадолго до четырех утра ее разбудил резкий стук в дверь.

– Да? В чем дело?

– Мадам, это портье.

Она накинула кимоно и, сонная, открыла дверь.

– Ваш друг… фамилия Ди-ивер… у него неприятности. С полицией. Его посадили в тюрьму. Он прислал такси, чтобы вам сообщить. Водитель говорит, он обещал, что ему заплатят двести лир. – Портье сделал паузу, чтобы дать ей время осознать сказанное. – Водитель говорит, у мистера Ди-ивера большие неприятности. Он побил полицейского, и сам ужасно избит.

– Сейчас спущусь.

Бейби поспешно оделась под аккомпанемент бешено бьющегося сердца и минут через десять уже выходила из лифта в тускло освещенный вестибюль. Шофер, который привез сообщение, уже уехал; швейцар подозвал другое такси и назвал адрес участка. Пока они ехали, тьма за окном стала редеть и рассеиваться, и от этой неопределенности между ночью и днем нервы Бейби, еще не пришедшие в нормальное состояние после сна, были немного натянуты. Ей хотелось, чтобы поскорей настал день; на широких проспектах казалось, что рассвет уже близок, но когда движение ненадолго замедлялось, нетерпеливые порывы ветра налетали со всех сторон, и свет словно бы снова переставал прибывать. Миновав фонтан, громко плескавшийся где-то сбоку в густой тени, машина свернула в такую извилистую улицу, что казалось, будто домам приходится ежиться и отступать, чтобы не выскочить на проезжую часть; тарахтя и подпрыгивая на булыжной мостовой, автомобиль подъехал к дому с заплесневевшими стенами, на зеленом фоне которых резко выделялись две сторожевые будки, и, дернувшись, остановился. Неожиданно из фиолетовой темноты подворотни донеслись истошные вопли Дика.

– Есть тут хоть какие-нибудь англичане?! Или американцы?! Англичане здесь, спрашиваю, есть?! О Господи! Итальяшки проклятые!..

Крики стихли, раздался яростный стук в дверь. Потом воздух снова огласился воплями:

– Эй, есть тут американцы? Англичане тут какие-нибудь есть?

Бейби побежала на голос через арку во двор, замерла на мгновение, не зная, куда двигаться дальше, потом различила в полумраке небольшое караульное помещение, откуда, судя по всему, и неслись вопли, и бросилась туда. Двое карабинеров вскочили при ее появлении, но она метнулась мимо них к двери, за которой находилась камера.

– Дик! – закричала она. – Что случилось?

– Они мне глаз выбили, – заорал он в ответ. – Надели наручники и избили! Чертовы мерзавцы…

Круто развернувшись, Бейби шагнула к карабинерам.

– Что вы с ним сделали? – прошипела она с такой яростью, что они отшатнулись, не зная, чего от нее можно ожидать.

– Non capisco inglese[58].

Она осыпа?ла их проклятиями по-французски; ее безудержный самоуверенный гнев заполнил собой всю комнату, он обволок карабинеров так плотно, что они съежились, беспомощно пытаясь высвободиться из пелен вины, которыми она их душила.

– Делайте же что-нибудь! Делайте что-нибудь!!!

– Мы ничего не можем сделать без приказа.

– Bene. Bay-nay! Bene![59]

С бешеной страстью она выплескивала на них огненные потоки ярости, пока они, выдавив извинения за свое бессилие, не стали переглядываться, явно заподозрив, что произошла какая-то чудовищная ошибка. Бейби подошла к двери, ведущей в камеру, прильнула к ней, почти лаская, словно сквозь эту дверь Дик мог почувствовать ее присутствие и ее силу, и крикнула:

– Я еду в посольство, но скоро вернусь! – Метнув на карабинеров последний, исполненный злобной угрозы взгляд, выбежала.

Подъехав к посольству, она расплатилась с таксистом, который не пожелал ждать. Было еще темно, когда она, взбежав на крыльцо, нажала кнопку звонка. Сонный швейцар открыл лишь с третьего раза.

– Мне нужен кто-нибудь из посольства, – сказала она. – Кто угодно, но немедленно.

– Все еще спят, мадам. Мы открываемся только в девять.

Его замечание о времени она отвергла решительным взмахом руки.

– Это важно. Одного человека… американца… страшно избили. Он находится в итальянской тюрьме.

– Но сейчас все спят. В девять часов…

– Я не могу ждать, – перебила она. – Ему выбили глаз… Это мой зять, его не выпускают из тюрьмы. Мне необходимо с кем-нибудь поговорить. Понимаете?! Вы что, с ума сошли? Стоите здесь и смотрите на меня, как идиот!

– Мадам, я ничего не могу сделать.

– Вы должны кого-нибудь разбудить! – Она схватила его за плечи и свирепо тряхнула. – Это вопрос жизни и смерти. Если вы кого-нибудь не разбудите сейчас же, не знаю, что я с вами сделаю…

– Мадам, будьте любезны, уберите руки.

Откуда-то сверху, из-за спины швейцара, донесся недовольный голос с типичным массачусетским выговором.

– Что там такое?

– Тут дама, сэр, – с облегчением отозвался швейцар, – она меня трясет.

Он отступил внутрь, чтобы объяснить подробней, что происходит, и Бейби, воспользовавшись случаем, тут же ворвалась в холл. На верхней лестничной площадке, кутаясь в расшитый белый персидский халат, стоял заспанный молодой человек весьма странного вида. У него было не-естественно красное лицо какого-то монстра, казавшееся мертвым, несмотря на яркий цвет кожи, а над верхней губой – нечто напоминающее затычку. Увидев Бейби, он отшатнулся, чтобы спрятать голову в тени.

– В чем дело? – повторил он.

Бейби начала излагать, в волнении подходя все ближе к лестнице, и только теперь разглядела, что «затычка» на самом деле – это ночная повязка для усов, а необычный цвет лицу молодого человека придавал густой слой красного кольдкрема, но все это вполне вписывалось в творившийся кошмар.

– Вы должны немедленно поехать со мной в тюрьму и освободить Дика! – неистово выкрикнула она в заключение.

– Скверная история, – сказал он.

– Да уж, – примирительно согласилась она. – Ну так что?

– Учинить драку в полиции… – В его тоне послышалась нотка личной оскорбленности. – Боюсь, до девяти часов ничего сделать не удастся.

– До девяти часов?! – в ужасе воскликнула Бейби. – Да нет же, уверена, что вы сами можете кое-что предпринять. Ну хотя бы поехать со мной в тюрьму и проследить, чтобы ему не причинили еще какого-нибудь вреда.

– У нас нет на это полномочий. Подобными делами занимается консульство, а оно начинает работать в девять.

Его лицо, из-за повязки и крема лишенное всякого выражения, взбесило Бейби.

– Я не могу ждать до девяти. Зять сказал мне, что ему выбили глаз – он серьезно ранен! Я должна его увидеть. Он нуждается в медицинской помощи. – Она перестала сдерживаться и разразилась сердитыми слезами, надеясь, что ее отчаяние подействует на него сильнее, чем слова. – Вы должны что-то сделать. Это ваша обязанность – защищать американских граждан, попавших в беду.

Но этот человек был родом с восточного побережья, его трудно было пробить. Демонстрируя нечеловеческое терпение, с каким приходится сносить отсутствие понимания с ее стороны, он плотнее запахнул свой персидский халат и, укоризненно покачивая головой, спустился на несколько ступенек.

– Напишите этой даме адрес консульства, – велел он швейцару. – А также найдите для нее адрес и телефон доктора Колаццо. – Он повернулся к Бейби с видом Христа, которого удалось-таки вывести из себя. – Дорогая сударыня, посольский корпус представляет правительство Соединенных Штатов в дипломатических отношениях с правительством Италии. Он не имеет никакого отношения к защите граждан – за исключением тех случаев, когда существует особое распоряжение Государственного департамента. Ваш зять нарушил законы этой страны и был взят под стражу, так же как итальянец мог быть заключен в тюрьму в Нью-Йорке. Освободить его может только итальянский суд, и если вашему зятю будет предъявлено обвинение, вы можете получить помощь и совет от сотрудников консульства, в чьи обязанности входит защита интересов американских граждан. А консульство открывается в девять часов утра. Даже если бы речь шла о моем собственном брате, я бы ничего не смог сделать…

– Можете вы хотя бы позвонить в консульство? – перебила его Бейби.

– Мы не имеем права вмешиваться в дела консульства. Когда в девять часов консул появится на своем рабочем месте…

– Ну хотя бы его домашний адрес можете мне дать?

После короткой заминки мужчина отрицательно покачал головой. Взяв у швейцара листок с адресами, он передал его Бейби.

– А теперь прошу меня извинить.

Ловким маневром он подвел ее к двери; на миг фиолетовый отсвет зари упал на его красную маску, придав ей ядовитый оттенок, и осветил чехольчик для защиты усов во время сна. В следующее мгновение Бейби уже стояла одна на крыльце. Она провела в посольстве всего десять минут.

Площадь, на которую выходило здание, была пустынна, если не считать старика, подбиравшего окурки с помощью заостренной на конце палки. Бейби довольно быстро поймала такси и отправилась в консульство, но там тоже не было никого, кроме жалкой троицы уборщиц, которые драили лестницу, но им она так и не сумела объяснить, что ей нужен домашний адрес консула. В новом порыве тревоги она бросилась к машине и велела таксисту отвезти ее в участок. Таксист не знал, где находится нужный ей участок, но с помощью направляющих слов sempre dritte, dextra и sinestra[60] она вывела его в приблизительно нужный район, после чего вышла из машины и пешком углубилась в лабиринт, казалось, знакомых улиц. Но все дома и улицы выглядели одинаково. Внезапно очутившись на площади Испании, она увидела вывеску компании «Американ экспресс» и при виде слова «Американ» воодушевилась. В одном из окон горел свет. Перебежав площадь, она подергала дверь, увы, та оказалась заперта. Часы, видневшиеся в вестибюле, показывали семь. И тогда она подумала о Коллисе Клее.

Бейби помнила название отеля, где он жил, – это была сплошь увитая красным плющом тесная вилла, находившаяся приблизительно напротив «Эксельсиора». Дежурная в регистратуре не выказала желания ей помогать: мол, она не имеет права беспокоить мистера Клея; пропустить к нему мисс Уоррен она тоже отказалась, но когда Бейби удалось убедить ее, дело не в страстном увлечении, все же проводила ее до его номера.

Коллис лежал на кровати совершенно голый. Он вернулся накануне подшофе и теперь, внезапно разбуженный, не сразу сообразил, как выглядит. Осознав же свою наготу, постарался загладить неловкость избыточной скромностью: схватив одежду, он метнулся в ванную и поспешно оделся, бормоча себе под нос: «Черт! Наверняка она успела хорошо меня рассмотреть». Сделав несколько звонков, они узнали адрес участка, где держали Дика, и прямиком отправились туда.

На сей раз дверь камеры была открыта, а Дик, грузно обмякнув, сидел на стуле в караульном помещении. Карабинеры кое-как смыли кровь с его лица, отряхнули одежду и поглубже напялили на него шляпу, чтобы скрыть следы побоев.

Бейби, дрожа, застыла на пороге.

– Мистер Клей останется с вами, – сказала она. – А я привезу консула и врача.

– Хорошо.

– Просто сидите тут спокойно.

– Хорошо.

– Я скоро вернусь.

Она помчалась в консульство; было уже начало девятого, и ей позволили подождать в приемной. Ближе к девяти появился консул; Бейби, близкая к истерике от бессилия и усталости, повторила ему все с начала до конца. Консул встревожился. Он произнес нравоучительную речь об опасности всякого рода скандалов в чужой стране, но главным образом его заботило, чтобы она никуда больше не совалась, а ждала в приемной; в его стариковских глазах она с отчаянием прочла явное нежелание ввязываться в эту дурную историю. В ожидании действий с его стороны она стала звонить врачу, чтобы отправить его к Дику. Народу в приемной прибавилось, кое-кого пропускали в кабинет консула. Прождав с полчаса, Бейби улучила момент, когда кто-то выходил оттуда, и проскользнула внутрь, минуя секретаря.

– Это неслыханно! – закричала она. – Американского гражданина избили до полусмерти и бросили в тюрьму, а вы ничего не предпринимаете, чтобы ему помочь.

– Одну минуту, миссис…

– Я достаточно долго ждала. Вы немедленно отправитесь со мной в тюрьму и вытащите его оттуда!

– Миссис…

– Мы занимаем видное положение в Америке… – Вокруг ее рта обозначились жесткие складки. – Если бы не желание избежать огласки… Но я в любом случае прослежу, чтобы ваша бездеятельность в отношении нас стала известна там, где следует. Будь мой зять британским подданным, он бы уже несколько часов назад находился на свободе, но вас, видимо, больше, чем исполнение ваших прямых обязанностей, заботит, что подумают в местной полиции.

– Миссис…

– Надевайте шляпу и немедленно отправляйтесь со мной!

Упоминание о шляпе почему-то напугало консула, он принялся суетливо протирать очки и рыться в бумагах. Но у него не было выхода: над ним стояла разгневанная Американская Женщина, он не мог тягаться с ее сметающим все на своем пути своевольным нравом, который переломил моральный хребет нации и целый континент превратил в детскую. Он вызвал к себе вице-консула – Бейби победила.

***

Солнечный свет, лившийся в окно караулки, падал на Дика. Коллис и двое карабинеров находились тут же, и все ждали дальнейшего развития событий. Своим единственным полузрячим глазом Дик разглядывал карабинеров; у них были типичные для тосканских крестьян лица с короткой верхней губой, которые никак не вязались в его представлении со вчерашней жестокостью по отношению к нему. Он послал одного из них за пивом.

От пива чуть закружилась голова, и все случившееся мгновенно предстало в мрачновато-юмористическом свете. У Коллиса почему-то создалось впечатление, что к скандалу неким образом причастна молодая англичанка из «Бонбоньери», но Дик был уверен, что она исчезла задолго до драки. Впрочем, Коллис больше был ошарашен тем, что мисс Уоррен застала его в неподобающем виде.

Гнев Дика отчасти поутих и ушел внутрь, он испытал миг беспредельной преступной безответственности. То, что с ним случилось, было настолько ужасно, что все остальное становилось абсолютно не важным, пока он полностью не вытравит из памяти прискорбный эпизод, а это ему вряд ли удастся, поэтому его постепенно одолевало чувство глубокой безнадежности. Отныне он будет другим человеком, но в нынешнем состоянии он с трудом мог себе представить, каким именно. В случившемся угадывалось нечто безличное – Божья воля. Ни один зрелый ариец не может извлечь пользу для себя из унижения; простить унижение – значит сделать его навсегда частью своей жизни, отождествить себя с тем, что тебя унизило, – такая развязка была для него немыслима.

Когда Коллис заговорил о возмездии, Дик только молча покачал головой.

С энергией, которой хватило бы на троих, в комнату ворвался лейтенант карабинеров, отутюженный, начищенный, деятельный, и охранники, вскочив, вытянулись в струнку. Заметив пустую пивную бутылку, он устроил разнос своим подчиненным и велел немедленно убрать ее из помещения. Дик посмотрел на Коллиса и рассмеялся.

Прибыл вице-консул, замотанный молодой человек по фамилии Свонсон, и все отправились в суд: Коллис и Свонсон шли по бокам от Дика, карабинеры – сзади. Солнце окрашивало утренний туман в желтоватый цвет; на площадях и под сводчатыми галереями толпился народ; Дик, глубоко надвинув шляпу, шел быстро, задавая общий темп, пока один из коротконогих стражей не забежал вперед и не попросил идти помедленней. Свонсон уладил разногласие.

– Ну что, я вас опозорил? – весело сказал ему Дик.

– Вы рисковали жизнью, затеяв драку с итальянцами, – смущенно ответил Свонсон. – На этот раз вас скорее всего отпустят, но, будь вы итальянцем, месяца два в тюрьме были бы вам обеспечены. Тут и гадать нечего.

– А вы когда-нибудь сидели в тюрьме?

Свонсон улыбнулся.

– Он мне нравится, – заявил Клею Дик. – Очень славный молодой человек и советы дает дельные, но бьюсь об заклад, в тюрьме он когда-то посидел. Недель эдак несколько.

Свонсон улыбнулся.

– Я только хотел предупредить, чтобы вы были осторожны. Вы не знаете, что это за люди.

– О, я прекрасно знаю, что это за люди, – не сдержал раздражения Дик. – Чертовы подонки. – Он оглянулся на карабинеров: – Вы поняли?

– Ну, здесь я вас покину, – поспешно произнес Свонсон. – Вашу свояченицу я предупредил. В зале суда вас ждет наш юрист. И прошу вас: будьте поосмотрительней.

– До свидания. – Дик вежливо пожал ему руку. – Большое вам спасибо. Не сомневаюсь, вас ждет блестящее будущее…

Свонсон в третий раз улыбнулся, но тут же снова надел маску официального неодобрения и заспешил прочь.

Остальные вошли во двор. С каждой из четырех сторон здание имело наружные лестницы, которые вели в залы судебных заседаний. Когда они пересекали мощеную внутреннюю площадь, со стороны толпившихся во дворе зевак им вслед неслись рокот возмущения, свист, улюлюканье и гневные крики. Дик озирался в недоумении.

– Чего это они? – ошеломленно спросил он.

Один из карабинеров что-то сказал тем, кто стоял ближе, и шум постепенно стих.

Они вошли в зал. Пока затрапезного вида итальянец, консульский адвокат, долго беседовал с судьей, Дик и Коллис ждали в сторонке. Тем временем смотревший в окно человек, владевший, как оказалось, английским, повернулся и объяснил им, чем было вызвано негодование толпы. Некий уроженец Фраскати изнасиловал и убил пятилетнего ребенка, сегодня утром его должны были привезти в суд, и толпа приняла Дика за него.

Спустя еще несколько минут адвокат подошел и сообщил Дику, что тот свободен – суд счел его уже достаточно наказанным.

– Достаточно?! – возмутился Дик. – Наказанным – за что?

– Пойдемте отсюда, – сказал Коллис. – Вы все равно больше ничего не добьетесь.

– Но что такого я совершил? Всего лишь подрался с какими-то таксистами.

– Вам вменяют в вину то, что вы подошли к детективу, якобы собираясь пожать ему руку, а сами ударили его…

– Но это же ложь! Я предупредил его, что сейчас врежу… И вообще я не знал, что он детектив.

– Лучше бы вам поскорей убраться отсюда, – посоветовал адвокат.

– Пойдемте. – Коллис взял Дика под руку и повел вниз по лестнице.

– Я желаю произнести речь! – закричал Дик. – Хочу рассказать этим людям, как я изнасиловал пятилетнюю девочку. Может, я и впрямь…

– Да пойдемте же.

Бейби с врачом ждала их в такси на улице. Дику не хотелось встречаться с ней взглядом, и ему не понравился врач: судя по суровости манер, он принадлежал к самому загадочному для американца типу европейцев – типу католика-моралиста. Дик изложил свою версию случившегося с ним несчастья, но понимания не встретил. В его номере в «Квиринале» врач очистил ему лицо от остатков крови и грязи, вправил нос и вывихнутые пальцы, зафиксировал треснутые ребра, продезинфицировал мелкие раны и наложил успокаивающую повязку на глаз. Дик попросил четверть таблетки морфия, чтобы снять нервное напряжение и поспать. Морфий подействовал, Дик действительно уснул, врач и Коллис удалились, а Бейби осталась ждать сиделку, которую вызвали из английской частной лечебницы. Ночь выдалась тяжелой, но Бейби испытывала удовлетворение: каковы бы ни были заслуги Дика в прошлом, теперь семья обрела над ним моральное превосходство, которым может пользоваться, покуда он будет им нужен.


Примечания переводчика:

17 Горица, или Гори?ция – город и коммуна в итальянском регионе Фриули-Венеция-Джулия, на границе со Словенией, город расположен на правом берегу реки Изонцо. Во время Первой мировой войны он оказался в центре нескольких сражений и в 1916 г. был сильно разрушен.

18 День хлопка? (англ . Tap Day) – традиционный день приема студентов в студенческий клуб или общество. Член такого клуба или общества хлопает кандидата по плечу и вручает ему значок в качестве приглашения на выборы. Церемония проводится каждый семестр.

19 «Элайхью» – одно из старейших (основано в 1903 г.) и самых престижных студенческих братств Йельского университета.

20 Повести в письмах американской писательницы Джин Уэбстер (1876–1916), внучатой племянницы Марка Твена, которые принесли ей мировую славу.

21 Роман Элинор Холливел Эбботт.

22 Мне нет до этого дела (фр.).

23 Еще меньше и еще меньше понимающий (фр.).

24 Всегда Ваша (фр.).

25 Очень эффектный мужчина (фр.).

26 Имеется в виду один из ключевых моментов Великой французской революции: 10 августа 1792 г. восставшие парижане осадили резиденцию Людовика XVI – дворец Тюильри. На стороне короля оставалась лишь дворцовая охрана – полк швейцарских гвардейцев. Однако восставшие имели значительный численный перевес, дворец был захвачен, король арестован. Во время штурма погибло около 600 швейцарских воинов, еще 60 были казнены, а 200 захвачены в плен. Лишь 350 солдатам и офицерам из 1110 удалось избежать гибели.

27 Ульрих Цвингли (1484–1531) – швейцарский реформатор церкви, христианский гуманист и философ.

28 Прекрасный (исп.).

29 Доброй ночи, сеньора (исп.).

30 Ради бога! Принеси, пожалуйста, Дику еще стакан пива! (нем.)

31 – Здравствуйте, доктор. – Здравствуйте, месье.
– Хорошая погода.
– Да, чудесная.
– Вы теперь будете здесь?
– Нет, я приехал только на один день.
– А, понятно. Тогда до свидания, месье (фр.).

32 Ein Versuch die Neurosen und Psychosen gleichmassig und pragmatisch zu klassifizieren auf Grund der Untersuchung von funfzehn hundert pre-Krapaelin und post-Krapaelin Fallen wie siz diagnostiziert sein wurden in der Terminologie von den verschiedenen Schulen der Gegenwart… Zusammen mit einer Chronologic solcher Subdivisionen der Meinung welche unabhanging entstanden sind (нем. ).

33 «Рвать цветы запрещается» (фр.).

34 Супруги Вернон и Айрин Касл – известная танцевальная пара начала XX в., их выступления и организованная ими школа способствовали популяризации современного танца. В 1939 г. был снят фильм «The Story of Vernon and Irene Castle» («История Вернона и Айрин Касл»).

35 Энтони Уэйн (1745–1796) – американский генерал и государственный деятель, участник Войны за независимость США. За отвагу получил прозвище Безумный Энтони.

36 Мне на все наплевать (фр.).

37 Мистенгетт (фр. Mistinguett, настоящее имя Жанна-Флорентина Буржуа, 1875–1956) – знаменитая французская певица, актриса кино, клоунесса-конферансье.

38 «Только не в губы» (фр.) – вероятно, имеется в виду оперетта Андре Барда и Мориса Ивена, впервые поставленная в 1925 г.

39 У. Макалистер (1827–1895) – американский общественный деятель и публицист, составил в 1892 г. список четырехсот семейств Нью-Йорка, принадлежащих к истинно «хорошему обществу».

40 Синдикат инициативы (фр.) – нечто вроде местного управления туризма и информации.

41 Штурмовые отряды (нем.).

42 «Железная дева» (англ. Iron Maiden) – средневековое орудие смертной казни или пыток, представлявшее собой сделанный из железа шкаф в форме женщины с гвоздями на внутренней поверхности.

43 Мадам, не мог бы я оставить с вами этих малышей на две минуты? Это очень срочно. Я дам вам десять франков.

44 Конечно (фр.).

45 – Оставайтесь с этой милой дамой! – Хорошо, Дик (фр.).

46 Седьмая дочь седьмой дочери, рожденной на берегах Нила… Входите, месье… (фр.)

47 – Нет, вы только посмотрите! – Посмотрите-ка на эту англичанку! (фр.)

48 Свенгали – зловещий гипнотизер, герой романа «Трильби» Джорджа Дю Морье, сильный человек, подчиняющий своей воле другого.

49 Благодарю, месье. Ах, месье слишком щедр. Это было одно удовольствие. Месье, мадам. До свидания, детки (фр.).

50 У Дайверов сломалась машина (фр.).

51 Гороховый суп (нем.).

52 Сосиски (нем.).

53 Забава кайзера (нем.).

54 Позолоченный век – эпоха быстрого роста экономики и населения США после Гражданской войны и реконструкции Юга. Название происходит от книги Марка Твена и Чарльза Уорнера «Позолоченный век» и обыгрывает в ироническом ключе термин «золотой век».

55 Майкл Арлен – английский писатель армянского происхождения (настоящее имя и фамилия Тигран Куюмджян), переехавший в Америку. Его самое знаменитое произведение, роман «Зелёная шляпа» (1924), получил всемирную известность и был экранизирован в Голливуде при участии Греты Гарбо и Джона Гилберта.

56 «Звени, моя фанфара» (ит.).

57 Двести лир! (ит.)

58 Я не понимаю по-английски (ит.).

59 Ну, хорошо же! Хо-ро-шо! Хорошо! (ит.)

60 Все время прямо, направо, налево (ит.).


Оригинальный текст: Tender is the Night (Book Two), by F. Scott Fitzgerald.


Яндекс.Метрика