Ф. Скотт Фицджеральд
165 писем


1919

М. Перкинсу Сент-Пол, Миннесота 26 июля 1919 г.

Уважаемый мистер Перкинс!
Потратив четыре месяца на то, чтобы днем выдавать свою рукопись за сносную книгу, а вечерами скрепя сердце подражать популярным романам, я решил, что надо делать либо то, либо другое. По этой причине я отложил на будущее мысль о женитьбе и уехал домой.

Вчера я вчерне закончил свой роман, который называется «Воспитание одного персонажа».

Это вовсе не новый вариант моего злополучного «Романтического эгоиста», но, не говоря уже о сильно выраженном «семейном» сходстве, я отчасти использовал свой прежний материал, улучшив его и переработав.

Если та книжка была вроде запеканки, куда валят без разбору все оставшееся от ужина, то теперь я попытался написать настоящий роман, и, кажется, мне это удалось — едва я перестал приструнивать свою музу, как она покорно явилась ко мне сама, сделавшись, может быть, и не законной спутницей жизни, однако более или менее верной любовницей.

Вот о чем хочу вас спросить: если я пришлю рукопись к августу и вы рискнете ее напечатать (самонадеянно полагаю, что так и будет), выйдет ли книга к октябрю и как вообще определяется срок публикации?

Сознаю свою дерзость, поскольку вы еще не видели рукописи, но в прошлом вы всегда были так ко мне добры, что я решаюсь еще раз злоупотребить вашим расположением.

Искренне ваш

Фицджеральду от Перкинса 28 июля 1919 г.

Уважаемый мистер Фицджеральд!
Ваше письмо с известием о «Воспитании одного персонажа» (по-моему, прекрасное заглавие) возбуждает сильнейшее желание взглянуть на рукопись. Одно, впрочем, должен вам сказать сразу и со всей определенностью: не найдется издателя, который выпустил бы книгу к октябрю, не нанеся самому себе серьезного ущерба, потому что подготовка к осеннему книжному сезону начинается за несколько месяцев; книготорговцы уже сделали заказы и вложили свои деньги, а все, что не было предварительно объявлено, будут покупать крайне неохотно и мало, не то что в самом начале сезона. Для вашего же блага лучше вьшустить книгу после 1 января, тем более что вы только дебютируете и нужно в полной мере воспользоваться всем, что умеет делать реклама, когда она хорошо продумана. О книге должны заговорить еще до того, как она появится, нужно заранее разослать чистые листы и т.п. Поверьте мне, иначе не поступают. Книгу следует выпустить в феврале или марте, а вся рекламная кампания пусть начнется еще до рождества.

Надеюсь, вы нам пришлете свою рукопись. С первой же страницы вашей первой рукописи мы не сомневались, что вас ждет успех. Писал ли вам мистер Бриджес как ему понравился ваш последний рассказ? Он его почти готов принять для журнала.

С уважением

Эдмунду Уилсону, Сент-Пол, Миннесота 15 августа 1919 г.

Дорогой Кролик!
Спасибо за письмо. Я в муках произвожу на свет новый роман. Какое бы ты выбрал название?

1. Становление личности

2. Романтический эгоист

3. По эту сторону рая

Пошлю его в «Скрибнерс» — им понравился первый вариант. Прилагаю два письма, полученные от них, они должны тебя позабавить. Только, пожалуйста, верни.

На днях закончил рассказ для твоего сборника. Но еще не записал его. Дело происходит на Юге, Американская девушка влюбляется в офицера-француза из стоящей там воинской части.

За то время, что мы с тобой не виделись, я безуспешно попытался жениться, потом топил горе в вине и в конце концов, как многие до меня, отвергнутые женщинами и обществом, вернулся к литературе.

Продал три, а может, и четыре рассказика американским журналам.

Начну писать для тебя рассказ примерно 25 d’Aout , как говорят (или не говорят) французы, то есть дней через десять.

Мой католицизм — стыдно сказать — сейчас не больше чем воспоминание. Хоть нет, больше, но все равно, в церковь я не хожу, прозрачных четок не перебираю и не бурчу над ними бог весть что.

Возможно, буду в Нью-Йорке в сентябре или в начале октября.

Нет ли in hoc terrain Джона Бишопа?

Передавай привет Ларри Нойесу. Мы с ним что-то давно не встречались. Боюсь, что за последние годы он ни разу не видел меня трезвым.

Бога ради, Кролик, пиши роман и не трать время на редактирование сборников, а то это войдет у тебя в привычку.

Пишу глупо и бессвязно, но ты меня поймешь.

Твой
Скотт Фицджеральд
из Холдера

Эдмунду Уилсону Сент-Пол, Миннесота [Вероятно, сентябрь 1919 г.]

Дорогой Кролик!
«Скрибнерс» собирается выпустить мою книгу в конце зимы. Ты не поверишь, но в ней нет ничего сентиментального или идиотского.

Я, наверное, буду в сентябре на Востоке и тогда позвоню тебе или приеду, в общем, как получится. Так и не собрался написать тебе рассказ. Пожалуй, лучше на меня не рассчитывать.

Преданный тебе
Фрэнсис С. Фицджеральд

М. Перкинсу Сент-Пол, Миннесота 18 сентября 1919 г.

Уважаемый мистер Перкинс!
Конечно, меня очень обрадовало ваше письмо, ведь все это время я был не совсем в своей тарелке, хотя почти не сомневался, что книгу у меня возьмут, — вот и хорошо, теперь я хоть могу что-то ответить тем, кто меня спрашивает о ее судьбе. Здесь, в Сент-Поле, о ней уже столько слышали, что несколько тысяч экземпляров будет продано без труда; думаю, ее будут покупать и в Принстоне (и там и здесь я время от времени выступаю в качестве Подающего Огромные Надежды).

Условия контракта и пр. предоставляю вам, но по меньшей мере в одном не могу уступить хотя бы без легкого сопротивления. Разве так уж невозможно напечатать книгу к рождеству, ну хоть до февраля? Столько у меня зависит от ее успеха — тут, конечно, и любовные интересы, — и хотя я не ожидаю, что она принесет мне состояние, но психологически ее публикация очень важна и для меня, и для всех, с кем я связан, да и чувствовать я себя буду так, точно передо мной открылся новый горизонт. Я сейчас в том возрасте, когда дорожишь каждым месяцем и каждый успех воспринимаешь, словно приплюсованное очко в матче, где приз — счастье, а противник — время. Напишите мне, пожалуйста, подробнее, как именно связаны дата выхода книги и ее коммерческое благополучие и что конкретно вы подразумеваете, говоря о «начале весны’’?

Простите за скверный почерк, я что-то сегодня разнервничался. С месяц назад я начал очень смелую книгу, которую назвал «Поклонник дьявола», — на нее уйдет не меньше года, и, кроме того, я пишу рассказы. Прихожу к выводу, что лучше всего у меня получается то, что нравится мне самому, — каждому начинающему полезно познакомиться с записными книжками Сэмюэла Батлера.

Пишу рассказ о жизни сразу после войны, он выходит великолепным. Скажите, не стоит ли послать его мистеру Бриджесу или такие темы ему кажутся уже устаревшими?

Я посмотрю, как у меня со временем для рекламной кампании, и на следующей неделе сфотографируюсь с огромным удовольствием (мне нравится у Уэллса пристрастие к эпитетам, напоминающим о Гаргантюа).

Спасибо вам за новости, сделавшие этот день таким счастливым, и за всю вашу доброту, и напишите, пожалуйста, нельзя ли выпустить книжку как можно быстрее, а также передайте благодарность или что в таких случаях полагается передавать мистеру Скрибнеру или тому, кого еще положено благодарить за то, что решение о книге благоприятное.

Возможно, побываю в ваших краях в октябре — ноябре.

Искренне ваш

P. S. Да, а кто решает, какой будет обложка? Мне бы хотелось что-нибудь солидное — не мрачное, но добротное, как издают книги Шоу. Я обратил внимание на то, что так печатают Шоу, Гейлсуорси, Барри. А вот Уэллса не так — не знаю почему. Иллюстраций, наверное, не нужно, так ведь? Был у меня приятель по колледжу, который для моих книг явился бы просто находкой, потому что он рисовал, как Обри Бердсли, Хогарт и Джеймс Монтгомери Флэгг, вместе взятые. Жаль, его убили на войне.

Простите за это ужасающе длинное и бестолковое письмо, но вы поймете, что мне потребуется несколько дней, чтобы прийти в себя.

М. Перкинсу Сент-Пол, Миннесота [Ок. 15 ноября 1919 г.]

Уважаемый мистер Перкинс!
Огромное спасибо за письмо. Мне явно повезло с издателем, который проявляет столько заинтересованности в своих авторах. Бог свидетель, порой эти литературные игры сильно портят настроение. […] Мои творческие планы изменились, а точнее, стали смелее. Я отныне буду следовать только собственным представлениям и писать каждую книгу так, как будто это мое последнее слово в земной жизни. Мне кажется, именно так поступает Уэллс. И поэтому новый роман, который я пришлю примерно в апреле или в мае, сразит всех, как удар грома!

Всегда ваш

P. S. Вот видите, я пытаюсь изъясняться как поэт и как драматург, а еще я романист и новеллист! Шучу, конечно.

1920

М. Перкинсу Новый Орлеан 3 февраля [1920 г.]

Дорогой мистер Перкинс!
Сегодня я испытал самую тяжелую депрессию. Запреты этой книги («Мейдлина») лишают всякого смысла работу над моим новым романом «Любящее сердце», где все держится на том, что уже во второй главе героиню соблазняют. Я и без того испытывал страх, памятуя о «Сьюзен Леннокс» и о скандале из-за книг Дризера, но это уж последняя капля. Не знаю, чем теперь займусь, какой смысл пытаться создавать приличную прозу, когда орава старух не позволяет никому слова вымолвить про истинную жизнь!

Я теперь попал под воздействие писателя, знакомство с которым решительно изменило мой взгляд на вещи. Вам он, конечно, прекрасно известен, но я его только что открыл — это Фрэнк Норрис. По-моему, «Мактиг» и «Вандовер» — отличные вещи. Помните, осенью я вам писал, что совершенно покорен «Солью» его брата Чарлза. Как странно! В «Рае» есть кое-что такое, что мог бы написать и Норрис, — ну, например, сцены, где герои напиваются, вообще вся реалистическая линия. Нужно было выдержать эту линию по всей книге! Кроме того, я еще открыл Г.-Л. Менкена; он, несомненно, большая величина в современной литературе. Да и вообще налет самоуверенности, которой еще прошлым летом мне было не занимать, сейчас сошел, — убеждаюсь теперь, что и Конрад, в общем-то, очень неплох.

Решил не упоминать имени Нэтена вообще, да и все мое предисловие что-то начало мне казаться порядочной мутью. Может, предисловие сочинит кто-нибудь из ваших рекламных агентов?

Рад, что вы взялись за заголовки к главам. С нетерпением жду образец обложки.

Рассказы, которые взял «Пост», начнут появляться с 21 февраля. В последнем номере «Смарт сет» напечатан «Делиримпл и благословение», а в январском номере я тиснул пьеску в один акт, которую у меня хотят взять несколько водевильных трупп. Посмотрите эти вещи, если сможете. Пьеска называется «Красный фарфоровый сервиз», и она преотличная. Печататься можно только в «Смарт сет», «Скрибнерс» и «Пост».

Намереваюсь переделать начальные главы романа и отослать их в «Смарт сет» в виде рассказов-зарисовок. Заплатят всего по 40 долларов за штуку, но никто другой, наверно, их не возьмет, и, кроме того, мне хочется, чтобы Менкен и Нэтэн были на моей стороне, когда выйдет книга. Как только с этим будет покончено, напишу два-три рассказа для мистера Бриджеса. Если я окончательно оставлю «Любящее сердце» (а это почти наверняка, и, уж во всяком случае, я не буду его готовить для журнала), а также при том условии, что свой роман к осеннему сезону я начну не раньше июня и закончу в августе, то я смогу писать по три рассказа ежемесячно — один в «Смарт сет», один в «Скрибнерс» и один в «Пост». Теперь «Пост» платит мне по 600 долларов, что для меня сильный стимул, поскольку я, почти несомненно, женюсь, как только выйдет книга.

Не определена ли уже точная дата публикации? И когда начнут печатать мои рассказы?

Преданный вам

Фицджеральду от Перкинса 26 марта 1920 г.

Дорогой мистер Фиццжеральд!
Сегодня ваша книга вышла в свет. Мы ее выставили в витрине нашей фирмы — пирамида впечатляет; а в лавке на моих глазах было куплено два экземпляра. В скором времени ждем многочисленных откликов в газетах, потому что мы договорились со многими редакторами литературных отделов и всем разослали по экземпляру, в который они непременно заглянут. Посмотрим, как пойдут дела, но, так или иначе, все наше издательство верит в вас и готово оказать всяческую поддержку.

Искренне ваш

Руфи Стертевант Принстон, Нью-Джерси 26 марта 1920 г.

Дорогая Руфь!
Я был ужасно рад получить твое письмо, потому что ты, Руфь, мировая девушка, и Сэм Кауфман, который заглядывает мне через плечо, тоже так считает. Можешь смеяться сколько угодно над тем, что я собираюсь жениться 1 апреля, но, судя по всему, так оно и будет. Понятия не имею, где мы будем жить, наверное, проведем неделю-другую в «Билтморе», если выдержит карман, а потом снимем домик в Райе или где-нибудь еще. Сегодня вышла моя книга, и я, естественно, на седьмом небе. К тому же я ужасно рад, что продал право на экранизацию моего рассказа «Голова и плечи» людям из МГМ за 2500 долларов. Правда, здорово? Его напечатали в «Пост» в номере от 21 февраля, и он гораздо лучше того, что вышел на прошлой неделе.

Когда ты в следующий раз приедешь в Нью-Йорк, я непременно познакомлю тебя с Зельдой, потому что она очень красивая, очень умная и, как нетрудно догадаться, очень храбрая, но сущий ребенок, и более легкомысленную пару, чем мы, трудно себе представить. Пиши мне в ближайшие десять лет на адрес издательства «Скрибнерс» и обязательно сообщи, когда будешь в Нью-Йорке в следующий раз или в любой другой раз — мы тогда пообедаем вместе, или поужинаем, или еще что-нибудь придумаем (видишь, мне не хватает фантазии).

Ну-с, Руфь, читай мою книгу.

Всегда твой
Скотт Фиц

Союзу книготорговцев [Начало апреля 1920 г.]

Автор приносит свои извинения

Мне не хотелось бы рассказывать о себе, потому что до какой-то степени я это сделал в своей книге. Писал я ее ровно три месяца, обдумывал ее содержание три минуты, а материал для нее собирал всю жизнь. Мысль написать эту книгу пришла мне в голову первого июля прошлого года; работа над ней заменила мне другие развлечения.

Все, что я думаю о писательском ремесле, можно выразить одной фразой. Писать нужно для молодежи собственного поколения, для критиков того поколения, которое придет на смену, и для профессоров всех последующих поколений.

Джентльмены, прошу считать, что все коктейли, упомянутые в моей книге, выпил я сам за процветание Союза книготорговцев.

Искренне ваш

Джону  Г. Хиббену Вестпорт, Коннектикут 3 июня 1920 г.

Уважаемый господин Хиббен!
Чрезвычайно благодарен Вам за письмо. Сознание того, что Вы удостоили им меня, признаюсь, настолько лестно, что даже заглушает во мне искреннее огорчение, которое я испытываю при мысли, что чтение моего романа доставило Вам неприятные минуты. Я писал его с горечью, которую испытал, осознав, что несколько лет пытался приспособиться к требованиям учебной университетской программы, которая рассчитана на среднего студента. После того как эта программа связала меня по рукам и ногам, лишила тех наград, к которым я стремился, усадила за учебник по химии и сказала: «Никакого веселья, никаких клубов, никакого „Треугольника“ и даже никакого диплома, если не выучишь химию», — после этого я взбунтовался. Хорошо первому ученику, который добился, чего хотел, говорить: «Так и должно быть. Вот настоящая школа жизни. Я ей благодарен», — но при этом я почему-то вижу капитана, который, делая смотр роте, озабочен только тем, все ли выбриты и у всех ли пуговицы на месте. Он не знает, что солдату в последнем ряду в спину впилась булавка, а он не смеет шелохнуться и с ума сходит от боли или что у другого солдата умирает жена, но он не может добиться отпуска, потому что людей в роте и так осталось мало.

Разумеется, я не отрицаю, что для многих время, проведенное в Принстоне, — самое счастливое в их жизни. Я просто говорю, что оно не было самым счастливым в моей. Сейчас мне кажется, что это лучшее место на земле. В Америке нет студентов аккуратнее, здоровее, красивее, наряднее, богаче и интереснее, чем в Йеле и Принстоне. Недостатки Принстона, на мой взгляд, ничем не хуже недостатков Оксфорда или Кембриджа. Я просто описывал свои впечатления и старался не кривя душой показать, чем привлекательна студенческая пора. Если картина получилась циничной, виной тому мой характер.

В своем мировоззрении, господин Хиббен, я — последователь Теодора Драйзера и Джозефа Конрада и считаю, что жизнь слишком груба и безжалостна к сынам человеческим. Мой идеализм угас во время антиклубной кампании Генри Стратера. «Четыре нокдауна» — первый рассказ, написанный мною, хотя и последний из напечатанных. Я сочинил его как-то вечером с отчаяния: передо мной лежала кипа отказов из издательств, и, чтобы поправить свои финансовые дела, я написал так, как хотелось издателям журнала. Благожелательность, с которой рассказ был встречен читателями, меня сильно озадачила.

В то же время я признаю, что «По эту сторону рая» действительно изображает жизнь в Принстоне слишком веселой и беззаботной. Я пошел на это преувеличение сознательно, чтобы заручиться читательским интересом. Согласен я и с тем, что мой герой, которого не назовешь обычным, слишком болезненно реагирует на вполне закономерные явления. В этом смысле книга действительно неточна. Она показывает Принстон субботним вечером в мае. Очень многие университетские друзья, мнением которых я дорожу, тоже не согласны со мной, и поэтому я сам уже не считаю роман фотографически точным, он представлялся мне таким, только когда я его писал.

В свой следующий приезд в Принстон я непременно воспользуюсь Вашим любезным приглашением побывать у Вас.

Искренне уважающий Вас
Ф. Скотт Фицджеральд

1921

Синклеру Льюису Нью-Йорк 26 января 1920 г. (1921 г.)

Дорогой мистер Льюис!
Хочу сказать Вам, что с недавних пор считаю лучшим американским романом не «Терона Уэйра» а «Главную улицу». Я прочел ее три раза! Чего стоит хотя бы тот колоссальный материал, который собран в ней! Как писатель и уроженец Миннесоты, присоединяюсь к поздравительному хору.

С чувством глубокого восхищения
Ф. Скотт Фицджеральд

М. Перкинсу Делвуд, Миннесота 25 августа 1921 г.

Дорогой мистер Перкинс!
Простите, что пишу карандашом — я сегодня устал, подавлен и испытываю отвращение к чернилам, потому что они бесповоротно губят мысль, обесцвечивая живое чувство, которое превращается всего только в вылинявшее умозаключение. Какая тоска!

Два слова о моем романе, который после всех писем, с ним связанных, должно быть, надоел вам так, что лучше бы его и вовсе не было: для меня было бы всего лучше, чтобы в Англии он был издан одновременно с публикацией в Америке. Права ведь принадлежат вашей фирме, правда? Если воспользоваться ими вы не намерены, может быть, вы их мне уступите с той же скидкой в 10%, как было сделано с «Раем»? Тогда я их передам Коллинсу или устрою через Рейнольдса.

Надеюсь, вам нравится в Нью-Хемпшире. Я переживаю скверное время, потому что пять месяцев бездельничал и очень хочу вернуться наконец к работе. Безделье внушает мне особенно злую тоску, пусть это и покажется нелепым. Третий мой роман, если я его когда-нибудь напишу, несомненно, будет мрачен до полной безнадежности. Хочется с пятью-шестью друзьями закатиться куда-нибудь подальше и выпить так, чтоб небу стало жарко, только мне теперь все внушает отвращение: и жизнь, и литература, и такие разгулы. Если бы не Зельда, я бы, должно быть, года на три вообще исчез с горизонта. Нанялся бы матросом или придумал для себя другое занятие, связанное с грубой работой, потому что ужасно устал от той дряблости, полуинтеллигентности и расслабленности, которую мне приходится делить со своим поколением.

Фицджеральду от Перкинса 6 декабря 1921 г.

Дорогой мистер Фицджеральд!
На мой взгляд, все ваши поправки к «Прекрасным, но обреченным» удачны, кроме того единственного места, где речь идет о Библии. В гранках я уже отмечал это место и высказывал свои соображения, к которым нечего добавить. Кажется, я улавливаю, что вы намеревались здесь выразить, но, по-моему, это просто не пройдет. Пусть люди высказывают явно ошибочные мысли, все равно нельзя не проникнуться уважением, когда они говорят с такой искренностью и воодушевлением. К примеру, все суждения Карлейля могут показаться чепухой, и все равно им нельзя не восхищаться или, во всяком случае, нельзя не заразиться его пафосом. Идеи Мори в его устах вполне уместны, но сочтут, что это ваше собственное мнение, а к этому вы вряд ли стремитесь.

Что касается дел с Коллинсом, можете к ним обратиться непосредственно. По крайней мере установите с ними прямой контакт. Вряд ли они захотят отказаться от «Четырех нокдаунов». Их адрес: Лондон, Пэл-Мэл, 48.

Ваша идея написать несколько очерков о Европе, на мой взгляд, мелковата, лучше бы вам не растрачивать время и силы — начинайте-ка новый роман. Кто-то, кажется Нэтэн, говорил мне, что вы пишете пьесу. Итак, за рассказ вам заплатили 1500 долларов — столько, помнится, не получал никто. Ну и прекрасно, что так. Надеюсь, рассказ появится примерно в одно время с «Прекрасными, но обреченными» или незадолго до них.

Спасибо за ваши предложения в связи с рекламной кампанией. Мы ими воспользуемся, кроме того шутливого предложения, против которого мы не возражали бы в принципе, однако не находим, что оно окажется эффективнее, чем другие. Хилл представил отличный макет суперобложки, который я вам пошлю, как только сделают копию.

Всегда ваш

М. Перкинсу Сент-Пол, Миннесота [Ок. 10 декабря 1921 г.]

Дорогой мистер Перкинс!
Только что пришло ваше письмо с возражениями против того эпизода, где говорится о Библии, и оно меня расстроило. Вы пишете: «Пусть люди высказывают явно ошибочные мысли, все равно нельзя не проникнуться уважением, когда они говорят с такой искренностью и воодушевлением». Видимо, здесь-то и зарыта собака, только давайте уж скажем прямо: не «проникнуться уважением», а «оробеть». Мне кажется, что, исключая религиозных фанатиков, никто не воспримет Притчи Соломона или Книгу Руфь как произведения, обладавшие хотя бы слабо выраженным религиозным смыслом даже для тех, кто их создал. Римская теология настаивает, что под возлюбленной Соломон разумел церковь, а под любовью — любовь к Христу, но едва ли кто предположит, что он и впрямь вкладывал в свои слова подобное содержание.

И я убежден, что большинство моих читателей поймут, о ком ведет речь Мори, ибо подразумевается Ветхий завет и Иегова, тот самый жестокий бог иудеев, против которого восставали даже такие авторы, как Марк Твен, не говоря уж об Анатоле Франсе и целом ряде других литераторов, время от времени упражнявшихся в жестоком остроумии по этому поводу.

Ну а что касается моих убеждений, не кажется ли вам, что любое изменение образа мыслей всегда вызвано стремлением нечто утвердить, и поначалу такие мысли выглядят очень необычными, но с течением лет становятся общепринятыми. Вы читали предисловие Шоу к «Андроклу и льву», не вызвавшее особого интереса, а наиболее тонким критикам даже показавшееся несколько банальным? Шоу не высказывает в нем особой почтительности и по отношению к Христу, а ведь о Христе дискутировать куда сложнее, чем об этих прекрасных эпических сказаниях Библии. Если вас смущает то или иное из моих выражений, я готов заменить бога божеством и поискать не столь резкое слово, как «россказни», в общем, придать больше благообразия, но мне бы очень не хотелось снимать это место, потому что я его нахожу по-своему тонким, а Менкен, который уже читал роман, а также Зельда меня за него очень хвалят. Таких мест сколько угодно у Франса в «Восстании ангелов», а также в «Юргене»; и у Твена в «Таинственном незнакомце». Непочтительность к Библии и ее богу всюду видна в эссе Марка Твена и в пейновской биографии.

Да вот и Ван Вайк Брукс в «Испытании» попрекает Клеменса за то, что тот нередко приглушал свою язвительность по просьбе У. Дина Хоуэлса и миссис Клеменс. Я бы принял вашу правку без малейших возражений, если бы речь шла об эпизоде, в литературном отношении не слишком существенном, но эта реплика очень нужна для изображаемой сцены — как раз то, что необходимо, чтобы не создалось впечатление, будто я веду дело к какой-то серьезной идее, а она так и не будет высказана. Вы говорите: «Пусть люди высказывают явно ошибочные мысли, все равно нельзя не проникнуться уважением, раз они искренни». Вообразите, что бы по этому поводу сказали Галилей или Менкен, Сэмюэл Батлер и Анатоль Франс, Вольтер, Бернард Шоу, Джордж Мур. Простите, но я попробую сформулировать ту же идею примерно так: «Да, конечно, нам не нравятся все эти книжники и фарисеи. О них-то вот и сказано про гробы повапленные, но пусть люди высказывают явно ошибочные мысли» и т.д.

Гранок с вашими замечаниями я не видел и сужу только по письму. Но уверен, что в данном случае истина на моей стороне. Не думаю, что читателями нового романа будут в точности те же люди, которые прочли «Рай». Рассчитываю я только на то, что меня теперь поддержит интеллектуальная элита, а широкая публика в таком случае будет вынуждена проявить к книге интерес, как это происходило с Конрадом. (Понятно, я исхожу из предположения, что с каждым годом мне удается выразить мои мысли и полнее, и убедительнее, как это пока происходило.) Пассаж этот я сниму, только если испугаюсь, а такого еще не бывало, и меня страшит, что это вообще может произойти.

Пожалуйста, напишите мне совершенно откровенно, как я вполне откровенен с вами в этом письме. Скажите, ваше ли это собственное мнение или вы оберегаете позицию «Скрибнерс» и боитесь реакции публики? Меня все это порядком вывело из равновесия. Жду вашего ответа.

Всегда ваш

P. S. Еще хочу сказать о том, что эпизод важен для развития рассказа. Надо показать, как крепнет пессимизм Мори, и для этого я придумал всю сцену, в которой мои взбалмошные персонажи не просто отказываются и дальше верить всевозможным мудрецам, но препарируют мудрость действительно мудрых так, чтобы она стала оправданием их собственных взглядов, допускающих самодовольство и умиление самими собой. Так что необходимость всем этим пожертвовать на кого угодно подействовала бы угнетающе.

Фицджеральду от Перкинса 12 декабря 1921 г.

Дорогой Фицджеральд!
Прошу вас не принимать в расчет мои соображения. Когда речь идет о важных для вас вещах, вы, я знаю, с ними все равно не согласитесь, и мне было бы стыдно, если бы я попытался оказывать на вас давление, которое, впрочем, бесполезно; писатель, если он хоть чего-то стоит, должен отвечать только перед самим собой. Мне было бы крайне неприятно очутиться в роли У. Д. Хоуэлса по отношению к Марку Твену (если В. В. Брукс не отступил от фактов).

Я возражаю не против сущности этого пассажа. С заключенной в нем мыслью согласится всякий потенциальный читатель, которому меньше сорока.

В каком-то смысле было бы проще, если бы не соглашались, тогда поразила бы новизна самого мнения, а она сама по себе достаточно ценна, чтобы приглушить разговоры насчет дерзости (не выношу это слово. Ужасно, что мне приходится толковать про «уважение» и «дерзость», но, как меня ни возмущают подобные суждения, в них есть свой смысл). Не следует отзываться о Ветхом завете так, чтобы чувствовалась неспособность понять, насколько он был важен в истории человечества, и не следует создавать впечатления, будто от Библии можно просто отмахнуться с презрением, поскольку это сплошная чепуха. А в настоящем своем виде ваш пассаж наводит именно на такие мысли. Происходит это частично по той причине, что суждение вложено в уста Мори, а Мори так и должен судить по своим понятиям, и очень часто нечто подобное можно услышать от множества людей, даже в принципе способных разобраться во всех таких материях достаточно глубоко. Вот здесь-то и приходится подумать о том, какова будет реакция публики. Она не сделает скидок на то, что ваш герой просто импровизирует, не подумав. Она решит, что это идеи Фицджеральда, отвечающего за свои слова. Вспомните, как сам Толстой разносил Шекспира. Вот и вы ведете речь о Мори, но излагаете-то собственные взгляды, только, если бы вам понадобилось сказать о них прямо, вы нашли бы другую форму. Вы упомянули Галилея, но он, как и Бруно, прекрасно понимал религиозное значение тех теорий, которые сокрушал. И они были не из тех, кто к человеческим заблуждениям относится со скепсисом, отдающим презрительностью. Когда Франс пишет о старике Понтии Пилате, он не высказывает никакого пренебрежения, касаясь Христа. А «гроб повапленный» — очень презрительное определение, хотя в Библии оно используется вовсе не по столь важным поводам.

Все это говорится к тому, что, на мой взгляд, вы испортили это место — испортили, если исходить из ваших собственных целей, — тем, что в нем проявился оттенок презрительности, и мне хотелось бы, чтобы вы его поправили, иначе вы шокируете даже тех, кто по сути с вами вполне согласен. Этому очень бы помогло, если бы вместо бога появилось божество. А если бы переписать целиком эту строчку, исчезло бы все то, против чего я возражаю.

Да, конечно, это слова Мори, и его характер здесь виден очень отчетливо. Но можно ведь сделать так, чтобы и характер был виден, и не возникало причин для наших споров.

Надеюсь, с этим вы согласитесь. Нам было бы достаточно переговорить об этом, чтобы в каких-нибудь десять минут я вас убедил.

Всегда ваш

1922

Эдмунду Уилсону Сент-Пол, Миннесота [Январь 1922 г.]

Дорогой Кролик!
Стоит ли говорить, что я в жизни ничего не читал с таким бурным восторгом, как твою статью? Это самая толковая и умная вещь из всех написанных обо мне и о моих книгах, и я, как всегда, с тобой во многом согласен. Признаю каждое замечание и невероятно польщен тонкой похвалой. Не считай, что ты меня в ней чем-то обидел. Наоборот, гораздо приятнее, когда тебя сравнивают с писателями «на все времена», чем с обычными козлами отпущения современной критики. Разумеется, я поворчу, но только самую малость, чтобы отдать дань традиции. Статья очень хорошая, настоящий беспристрастный анализ, и я очень благодарен тебе за то, что ты с таким интересом следишь за моей работой.

Насчет возлияний ты, конечно, прав, но все-таки я прошу это место снять. Оно даст возможность расправиться со мной любому моралисту, которому статья попадется на глаза. Кажется, Бернард Шоу сказал: живи как все либо жди беды. А поскольку о моем пристрастии к спиртному и так говорят слишком много, твое замечание может повредить мне сильнее, чем ты думаешь, и не только в отношениях с окружающими меня людьми — родственниками и добропорядочными знакомыми, — но, что еще хуже, в финансовых делах.

Так что убери, пожалуйста:

1. «Будучи не совсем трезв» на первой странице. Я пометил. Если хочешь, замени каким-нибудь намеком вроде «после дружеского застолья» — я не против.

2. Со слов «Эта цитата подтверждает…» до «некоторые факты» все повернется против меня, если будет напечатано. Не мог бы ты это вырезать или по крайней мере убрать подтекст, что, мол, герои пьют, потому что пьет автор. Между прочим, если я выпиваю больше одного коктейля, то за работу не сажусь. Я люблю повеселиться, но что касается слухов об «оргиях», то они основаны скорее на эксцентричности моих выходок, чем на их частоте. Учти: судью и миссис Сейр хватит удар! Они регулярно читают «Букмен»

Теперь: три влияния, о которых ты упоминаешь, — Сент-Пол, ирландское происхождение (кстати, хотя это и не имеет значения, отец у меня не ирландец, Фрэнсис Скотт Ки — мой предок по его линии) и спиртное — действительно имели место, но я тем более решительно прошу изъять спиртное, что список твой неполон: самое сильное влияние я испытываю последние четыре с половиной года, с тех пор как встретил Зельду, — это ее бесконечный, чарующий, искренний эгоизм и детское простодушие.

Мы с Зельдой страшно веселились, читая историю с Энтони и Мори. Твой вариант в сто раз лучше моего (по которому Мюриэль должна была ослепнуть). Мы хохотали как безумные!

Но что касается случая с солдатом, то, прошу тебя, Кролик, убери его. Он производит жутковатое впечатление. Мало того что он сведет на нет смысл моего рассказа, он вообще может вызвать самые неприятные последствия. Со времен «Трех солдат» «Нью-Йорк таймc» ждет повода, чтобы вцепиться в тех, кто осуждает войну. Стоит им это увидеть, как меня начнет рвать в клочья пресса всей страны (а ты знаешь, на что способна пресса, как она может раздуть случай, чтобы представить человека, поддерживающего непопулярные идеи, этаким монстром — vide Эптона Синклера). Мне не поздоровится, будь уверен! Кроме того, ты не совсем прав. Яне извинился. И с полковником разговаривал очень гордо. Да и позже меня не грызла совесть, так что в книге раскаянье вымышленное.

Поэтому, ради бога, сними этот абзац. Я сойду с ума, если ты его оставишь! Он принесет мне огромный вред.

По цитате из «Головы и плеч» и по ссылке на «Бернис» я заключаю, что ты основательно проштудировал «Соблазнительниц», и благодарю тебя за столь тяжкий труд. Когда немного придешь в себя, получишь еще два чудесных рассказа, написанных в манере, которую будущий автор моего подробного жизнеописания профессор Лемюэл Озук называет «вторичной» или «неособлазнительской».

Под конец поною еще немного. Глория и Энтони все-таки «представители». Они — двое из той великой армии бездомных, которая кружит по Нью-Йорку. Их тысячи. Ну да бог с ними.

Убери два эти места, Кролик, тогда статья очень мне поможет. Я и так от нее в восторге и постараюсь отплатить какой-нибудь любезностью, хотя вряд ли ты доверишь мне, горькому пьянице, рецензировать «Венок гробовщика». Насчет Ирландии ничего не меняй — звучит хорошо, к тому же в цитате есть намек на виски.

Вечно твой
Бенджамин Дизраэли

P. S. Мне стыдно заставлять тебя вырезать солдата и алкоголизм, но я утешаюсь мыслью, что ты написал о них потому, что знаешь меня слишком хорошо, чужой такого бы не придумал или не решился бы вставить. Для анализа оба эти места годятся, но обернутся сплетнями.

Рассказ в «Смарт сет» очень хорош. Скоро пошлю им свой. Пишу комедию в стиле бурлеска. «Романтические истории», которые рассказывают о тебе, меня не касаются. Поговорим о них при встрече.

Рад, что тебе понравился эпиграф к роману. Привет от Зельды.

Кланяйся Теду. Это он сказал, что я «старуха с бриллиантом»?

М. Перкинсу Сент-Пол, Миннесота [Ок. 5 марта 1922 г.]

Дорогой мистер Перкинс!
Спасибо за деньги. У меня были скверные обстоятельства — я расплачивался чеками, хотя и не знал, что мой счет совсем пуст. Но теперь мне начал платить «Метрополитэн», и я понемногу выбираюсь из трясины.

Когда я писал вам о «Становлении сознания», я прочел из него всего две главы. Теперь я кончил книгу и оцениваю ее по-другому. Это, по-моему, великолепная книга. По ней видно, как увядает в наше время надежда на прогресс. Впечатление от книги довольно тягостное, но такое же впечатление производят последние вещи Уэллса, Шоу и всей той отважной компании, которая в девяностые годы начинала с таких возвышенных порывов, с такой веры в жизнь, в науку и в разум. Томас Харди переживет их всех. Перечитав «Медный жетон» Элтона Синклера, я, кажется, окончательно определил свой взгляд на Америку, придя к выводу, что свобода увенчалась самой законченной тиранией, какую только можно вообразить. Я все еще социалист, но порой мне кажется, что дело будет идти все хуже и хуже, по мере того как власть номинально будет все более принадлежать народу. Для нас, простых смертных, сильные слишком сильны, а слабые слишком слабы. За свой следующий роман я возьмусь не раньше чем через год, и этот роман не будет реалистическим. Мне по крайней мере так кажется.

Чем больше я думаю о шансах «П. но о.», тем сильнее проникаюсь уверенностью, что спасет книгу, если вообще ее можно спасти, ваш текст на суперобложке.

Нэтэн пишет мне, что «роман весьма впечатляет. В нем масса верного. Вы быстро развиваетесь. Польщен, что мое имя среди других названо в посвящении, ведь книгой можно гордиться. Вы создали первоклассное произведение».

Не нужно, впрочем, цитировать это письмо в отзывах, он на сей счет щепетилен.

Перечитал книгу и пришел к выводу, что она в общем мне нравится. По-моему, она не уступает «Трем солдатам», а это для меня очень лестно.

…Пожалуйста, не думайте, что я обольщаюсь тем, как хорошо книга идет в Сент-Поле. Знаю, тут главным образом дело в том, что у себя на родине я известен. К концу года намерен прислать вам большую рукопись — это будет документальная книга. А если моя пьеса будет иметь успех, выпустите ее книжкой? Или лучше написать еще две и потом издать все сразу, как О’Нил, взявший пример с Шоу, Барри и Гейлсуорси?

Эдмунду Уилсону [25 июня 1922 г.]

Жаль, что действие этой книги не происходит в Америке – ирландский средний класс почему-то действует на меня угнетающе, вызывает какую-то глухую, ноющую боль. Добрая половина моих предков – выходцы из этой среды, быть может даже, из более бедных слоев общества. Когда я читаю «Улисса», то чувствую себя раздетым донага.

(Перевод А. Ливерганта, опубликован в подборке "Литературный мир об «Улиссе» Джеймса Джойса (Френсис Скотт Фицджеральд)" в журнале «Вопросы литературы» №11/12 за 1990 год, на с. 189 с указанием на то, что это отрывок из книги Джона Кула «A La Joyce: The Sisters Fitzgerald’s Absolution» об американском писателе Френсисе Скотте Фицджеральде (1896 - 1940); впервые напечатана в журнале «James Joyce Quarterly», II, №1, осень 1964 года. Тем не менее, это - отрывок из письма)

1923

Шервуду Андерсону Грейт-Нек, Лонг-Айленд [Апрель 1923 г.]

Дорогой Шервуд!
Ваше письмо принесли как раз тогда, когда я просил редакцию «Ярмарки тщеславия» сохранить для меня, если он у них будет, Ваш автограф. Роман «Много браков» понравился мне гораздо сильнее, чем я смог это выразить в своей статье. Я по-прежнему нахожусь под его впечатлением. Он из тех книг, о которых думаешь постоянно, и мне кажется, что он даже лучше «Белого бедняка» и двух сборников рассказов.

Я не совсем понял, что Вы имели в виду насчет Тома Бойда — он чудесный парень и, кстати, Ваш искренний поклонник. В этом месяце должна выйти его первая книга, на мой взгляд замечательная.

Ваш
Ф. Скотт Фицджеральд

1924

М. Перкинсу Грейт-Нек, Лонг-Айленд [Ок. 10 апреля 1924 г.]

Дорогой Макс, несколько слов в продолжение нашего сегодняшнего разговора. Хотя я всеми силами стремлюсь и надеюсь кончить роман к июню, вы ведь знаете, как оно порой бывает. И даже если он потребует вдесятеро больше времени, я его не выпущу из рук, пока не удостоверюсь, что на этот раз выразил все, на что способен, и даже, как мне порой кажется, превзошел себя. То, что я писал прошлым летом, порой получалось неплохо, но приходилось без конца отвлекаться и пропадали внутренние связи, так что, начав все переделывать в согласии с изменившимся принципом рассказа, я много повыбрасывал — и даже законченную часть в 18 тыс. слов (кусок из нее пойдет в «Меркьюри» как отдельный рассказ). Лишь в последние четыре месяца я понял, насколько я — ну, если хотите, деградировал за годы, прошедшие после «Прекрасных, но обреченных». Эти месяцы я, разумеется, работал, но до того за два года — больше двух лет — я написал всего-то одну пьесу, с полдюжины рассказов да три-четыре статьи — в общем, примерно по сто слов в день. И если бы я в это время хоть читал, или путешествовал, или чем-то был занят, если бы хоть поддерживал свое здоровье, все было бы не так плохо; но я проводил свои дни бессмысленно, ни о чем не думал всерьез, ничему не учился, только пил и скандалил. Представьте, что бы было, если бы «П. но о.» тоже писались по сто слов в день — роман потребовал бы четырех лет такой работы, так что можете судить о том, до чего я докатился.

Все это к тому, чтобы попросить вас запастись терпением и поверить, что наконец-то — впервые за годы — я действительно работаю и вкладываю в роман все, что у меня есть. У меня развились многие дурные привычки, и я теперь пытаюсь от них избавиться.

Во-первых, это моя лень.

Во-вторых, привычка все передоверять Зельде — ужасная привычка, передоверять нельзя ничего и никому, пока сам не довел дело до конца.

В-третьих, излишнее внимание к слову, бесконечные сомнения над ним.

И т.д., и т.д., и т.д.

Сейчас я чувствую в себе настолько большую силу, какой никогда не чувствовал прежде, но проявляется она так нелегко, с такими сложностями оттого, что я слишком много говорил и слишком мало жил внутренней духовной жизнью, а без этого не возникает ощущения подлинной уверенности. Да к тому же я не знаю никого, кто к 27 годам успел бы уже столько вычерпать из собственного жизненного опыта. «Дэвид Копперфилд» и «Пенденнис» были написаны, когда их авторы перешагнули за сорок, а у меня «По эту сторону рая» содержит в себе три книги, «П. но о.» — две. Поэтому в своем новом романе я полностью отдался настоящему творчеству — здесь нет дешевых выдумок, как в рассказах, здесь важны воображение и последовательность, с какой воссоздается мир искренний, но многосложный. Я продвигаюсь неспешно и осторожно, иногда переживая настоящие муки. Книга явится осознанно художественным свершением, и в отличие от первых моих книг ее судьба будет определяться тем, насколько я этого добьюсь.

Если я когда-нибудь заслужу себе право на передышку, я уж точно не растрачу ее бездумно, как было последние годы. Прошу вас, не сомневайтесь, что на этот раз я выкладываюсь полностью.

Всегда ваш

Фицджеральду от Перкинса 16 апреля 1924 г.

Дорогой Скотт, не ответил на ваше письмо сразу, потому что хотелось ответить подробно. Меня оно восхитило. Но я настолько завален делами, что никак не находится свободной минуты, чтобы написать вам, как следовало бы, да и сейчас это не удастся. Но больше откладывать свой ответ не хочу — кое о чем надо сказать.

Прежде всего, я прекрасно понимаю, к чему вы стремитесь, и все эти житейские трудности из-за перенапряжения и прочего не имеют никакого значения рядом с тем, что вы работаете над произведением, которое должно стать лучшим у вас, и работаете так, как находите необходимым, иначе говоря, как у вас получается. Что касается издательства, мы вам предоставляем писать согласно собственному рабочему ритму, а если вам удастся закончить к предполагаемому сроку, это, на мой взгляд, будет просто замечательно, даже ограничиваясь только соображениями времени.

Я смотрю в будущее — и особенно после вашего письма — с оптимизмом и полной уверенностью в успехе.

Единственное, чего бы нам хотелось, — это знать, какое предполагается заглавие, и тогда мы бы могли уже сейчас заняться обложкой, которая будет готова, когда вы принесете рукопись. Это сэкономило бы нам несколько недель, что важно, если издавать книгу осенью. Мы оказались бы в выигрышной ситуации, но, если заглавие еще не определено, тоже ничего страшного. Ничего страшного и в том случае, если мы начнем предлагать книгу под заглавием, которое потом изменится. Мне всегда казалось, что «Великий Гэтсби» — заглавие многозначительное и удачное, хотя о книге я, понятно, имею лишь самое расплывчатое представление. Как бы там ни было, мы менее всего хотели бы каким бы то ни было образом отвлекать вас от рукописи, и, если вас устраивает положение дела на сегодня, нас оно тоже вполне удовлетворяет. Главное — книга, а все прочее суета.

Ваш

М. Перкинсу Сен-Рафаэль, Франция [Ок. 25 августа 1924 г.]

Дорогой Макс!

1. Роман заканчиваю на следующей неделе. Это, впрочем, не значит, что вы его получите до 1 октября, поскольку мы с Зельдой намерены заняться правкой, дав себе неделю полного отдыха.

2. Посланные вами вырезки так и не пришли.

3. Здесь был Селдес, который находит, что новую книгу Ринга прекрасно было бы назвать «Мегерам с любовью». Мне также очень нравится «Моя жизнь в сердечных смутах», об этом я скажу Рингу, когда он в сентябре сюда приедет.

4. Хорошо ли расходятся его рассказы?

5. Ваша бухгалтерия так мне и не прислала отчет о поступлениях к 1 августа от продажи моих книг.

6. Бога ради, никому не отдавайте ту суперобложку, которая предназначена для моего романа. Я вставил эпизод, который связан с рисунком на обложке.

7. По-моему, я написал самый лучший роман, какой когда-нибудь появлялся в Америке. Местами я касаюсь в нем неприятных вещей, что не должно вас смущать. В нем всего около 50 тысяч слов.

8. Лето прошло, как должно было пройти. Порой я себя чувствовал несчастным, но работа от этого не страдала. Я наконец-то стал взрослым.

9. О каких книгах сейчас говорят? Помимо бестселлеров, конечно. Роман Хергесхаймера, который печатается в «Пост», мне показался отвратительным.

10. Надеюсь, вы уже прочли роман Гертруды Стайн в «Трансатлантик ревью»?

11. Здесь только и разговоров, что о лучшей книге Раймона Радиге (это молодой прозаик, который в шестнадцать лет написал «Дьявола во плоти» — его перевести невозможно). Книжка называется «Бал графа Оргеля», она написана, когда Радиге было 18. Я, правда, прочел только до середины, но на вашем месте обязательно бы заинтересовался этой вещью. Она не столько французская, сколько наднациональная, и чувствую, что при толковом переводе она бы произвела фурор в Америке, где все тянутся к Парижу. Поищите ее и дайте посмотреть кому-нибудь из рецензентов. Предисловие написал дадаист Жан Кокто, но сама книга совсем не дадаистская.

12. Приобрели вы у Ринга другие его книги?

13. Похоже, к 1 октября мы отсюда уедем, так что после 15 сентября посылайте всю мою корреспонденцию в Париж.

14. Если будет время, попросите магазин прислать мне «Танец жизни» Хейвлока Эллиса, а деньги пусть вычтут из поступлений.

15. Стразерса Берта я пригласил вместе пообедать, но у него заболел ребенок.

16. Макс, непременно ответьте по каждому пункту.

Мне вас тут чертовски не хватает.

М. Перкинсу Сен-Рафаэль, Франция [Ок. 10 октября 1924 г.]

Дорогой Макс, поступления от продажи лучше, чем я предполагал. Пишу вам для того, чтобы сообщить, что существует на свете молодой человек, которого зовут Эрнест Хемингуэй, он живет в Париже (хотя он и американец), пишет для «Трансатлантик ревью» и в будущем станет знаменитостью. Эзра Паунд пристроил где-то в Париже, кажется в «Эготист пресс» или что-то в этом роде, сборник его коротких зарисовок. Книжки у меня с собой сейчас нет, но поверьте, она необыкновенная, и я немедленно примусь разыскивать ее автора. Это что-то настоящее.

Роман пошлю вам с подробным письмом в ближайшие пять дней. А через неделю здесь появится Ринг. Пишу наспех, потому что работаю, как мул. Книга Столлингса, по-моему, никуда не годится. Нужно быть гением, чтобы твое нытье кому-то нравилось. Пытался встретиться со Стразерсом Бертом, но он неуловим. Напишу подробнее.

Да, вот что важно. Можно ли пристроиться в нью-йоркской книготорговле молодому французу, толковому и хорошо знающему французскую литературу? Сносно ли платят клеркам и есть ли вакансия, связанная с французскими книгами? У меня тут появился приятель, только что отслуживший в армии и очень этим интересующийся.

Максуэллу ПЕРКИНСУ 27.Х.1924

Посылаю Вам в особом конверте мой третий роман «Великий Гэтсби» (кажется, наконец я написал что-то действительно мое, но остается еще посмотреть, насколько это «мое» хорошо) …

Когда Вы прочтете книгу, дайте знать, что Вы думаете о названии. Конечно, я не смогу спать, пока не получу от Вас ответа, но напишите мне абсолютную правду: Ваше первое впечатление от книги и все, что Вас в ней беспокоит.

(Перевод М. Ландора.)

Фицджеральду от Перкинса 14 ноября 1924 г.

Дорогой Скотт, ваш роман — чудо. Беру его домой, чтобы перечитать, и тогда подробнее напишу о своем впечатлении, но и сейчас скажу, что в нем есть поразительная жизненность, и обаяние, и необыкновенно серьезная сквозная мысль, причем на редкость тонкая. Местами в нем чувствуется атмосфера тайны, которая у вас появлялась иногда и в «Рае», но потом пропала. Совершенно великолепный сплав, который создает безукоризненное единство повествования и чувство крайних полярностей сегодняшней жизни. А что касается стиля, он выше всех похвал.

Прошу вас подумать вот о чем: многим у нас не нравится заглавие, честно говоря, оно не нравится никому, кроме меня. А на мой вкус, как раз странная несочетаемость слов, вынесенных в заглавие, дает почувствовать тональность всей книги. Но те, кто возражает, лучше меня знакомы с практической стороной дела. Как можно быстрее сообщите, не сочтете ли нужным изменить заглавие.

Но если заглавие останется прежним, заметку, которую вы хотите дать на суперобложке, давать не следует, потому что она снижает весь эффект. Обложка с самого начала мне нравилась, а теперь я считаю, что она для такой книги просто замечательна. Итак, поразмыслите над заглавием и напишите, а лучше телеграфируйте о своем решении, как только его примете. Поздравляю вас от всей души.

Фицджеральду от Перкинса 20 ноября 1924 г.

Дорогой Скотт, у вас есть все основания гордиться этой книгой. Она необычайная, она пробуждает самые разные мысли и чувства. Вы нашли самый точный угол зрения, выбрав повествователем персонаж, который не столько участник, сколько свидетель событий; благодаря этому читатели могут смотреть на все происходящее с более высокой точки, чем та, которая доступна героям, — как бы с некоторой дистанции, создающей перспективу. Ни при каком ином построении ваша ирония не была бы настолько действенной, а читатели не чувствовали бы с такой остротой всю причудливость обстоятельств, в каких порой оказывается человек в нашем пустом и беспечном мире. Взгляд доктора Эклберга разные читатели воспримут по-разному, но само присутствие такого символа — великолепная деталь, освещающая характер целого: большие немигающие глаза без всякого выражения, просто фиксирующие, что происходит вокруг. Прекрасно!

Я мог бы долго продолжать вас хвалить, подчеркивая важность тех или иных элементов, говоря о богатстве смысла и т.п., но сейчас, наверное, важнее критические замечания. Вы не ошибаетесь, чувствуя, что накал несколько слабеет в шестой и седьмой главах, и не знаю, что тут можно было бы поправить. Не сомневаюсь, что вы что-нибудь придумаете, и пишу об этом только для того, чтобы подтвердить необходимость каких-то изменений в этом месте, поскольку здесь сбивается темп, а это важно и для последующего. Ну а собственно замечаний у меня всего два.

Первое из них сводится вот к чему: среди ваших персонажей, на удивление жизненных и сильно вылепленных — я бы узнал такого человека, как Том Бьюкенен, встретив его на улице, и постарался бы не вступать с ним в контакт, — Гэтсби кажется несколько расплывчатым. Читателю так и не удается составить о нем четкое представление, его облик теряется. Конечно, все, что окружает Гэтсби, отмечено определенной таинственностью, т.е. и должно быть не вполне ясным, так что, вероятно, таким вы его и замыслили, но все же, мне кажется, это просчет. Нельзя ли и его самого сделать таким же ясным, как другие персонажи, и не стоит ли добавить ему две-три характерные черточки вроде пристрастия к словечку «старина», причем это будут скорее не речевые, а физические характеристики. По каким-то причинам читатель (как я уже убедился на примере мистера Скрибнера и Луизы), похоже, представляет его намного старше, чем он есть, хотя ваш рассказчик сообщает, что Гэтсби почти его ровесник. Такого впечатления не возникло бы, если бы Гэтсби с первого своего появления стоял перед нами как живой, подобно, например, Дэзи или Тому; не думаю, что вам пришлось бы многое менять, чтобы этого добиться.

Другое замечание тоже касается Гэтсби. Конечно, должно оставаться загадкой, каким образом он разбогател. Но в конце вы вполне ясно даете понять, что своим богатством он обязан связям с Вулфшимом. Да и раньше вы на это намекаете. Так вот, почти все читатели будут ломать голову над тем, как это он сделался таким богачом, и потребуют объяснений. Разумеется, было бы чистым абсурдом все им подробно растолковывать. Но мне показалось, что можно бы в разных местах добавить по фразе, а то и по небольшому эпизоду, из которых явствовало бы, что он каким-то образом был тайно причастен к делам Вулфшима. Да, у вас есть сцена, когда ему звонят по телефону, но, может быть, стоит раз-другой показать, как на своих пирах он ведет разговоры с какими-то темными личностями из мира политики, биржевой игры, спорта, ну, чего угодно. Сознаю свое косноязычие, но вы, вероятно, понимаете, к чему я веду. Полное отсутствие объяснений почти до самого конца мне представляется недостатком, — хорошо, не нужно объяснять, но хотя бы наведите на предположения. Как жаль, что нам нельзя встретиться, тогда бы я по меньшей мере сумел вам втолковать, чего именно я добиваюсь. Впрямую нигде не должно говориться о том, чем занимался и занимается Гэтсби, даже если бы и появилась возможность это сказать. Не нужно объяснять, был ли он невинным орудием в чужих руках или до какой-то степени сам несет вину. Но достаточно лишь совсем слегка обрисовать его деловую жизнь, и вся история приобретет еще большую убедительность.

Да, еще одно соображение: когда Гэтсби излагает рассказчику свою биографию, вы несколько отступаете от того повествовательного принципа, который везде выдержан безукоризненно и сам по себе превосходен, сообщая рассказу естественность живого потока, идет ли речь о самих событиях или об их отзвуках. Но ведь нельзя вовсе не касаться его биографии. И я подумал, не могли бы вы показать, что скрывается за его разговорами об Оксфорде и об армейской службе, не прямо, а постепенно, по мере развертывания рассказа? Упоминаю об этом, чтобы вы подумали над сказанным, пока не придут гранки.

Книга в целом блестящая, и мне стыдно даже за эти мелкие придирки. Не перестаю поражаться, сколько смысла несет у вас каждая фраза, какое глубокое и сильное впечатление оставляет каждый абзац. Все происходящее поэтому просто-таки светится жизнью. Если бы мне нравилось ездить экспрессами, я бы сравнил живость и многоликость создаваемых вами картин со сменой впечатлений за окном несущегося вагона. Когда читаешь, кажется, что книга совсем небольшая, но ощущений испытываешь столько, что для всех них потребовался бы роман втрое длиннее.

Насколько могу судить, нет ничего равного по силе изображения Дэзи, Джордан, Тому и его поместью. Описание Долины шлака рядом с прелестным уголком, разговоры и события в доме Миртл, прекрасные портреты тех, кто бывает у Гэтсби, — все это прославит вас. И для всего этого, как и для захватывающей кульминации, вы нашли точное время и точное место, а с помощью Т. Дж. Эклберга и этих словно бы случайных замечаний о том, какое было море и небо и как выглядел вдали город, добились того, что происходящее у вас намного значительнее, чем сами события, которые вы описываете. Как-то вы мне говорили, что вы вовсе не прирожденный писатель, боже мой! Конечно, вы овладели этим ремеслом, но для такой книги нужно куда больше, чем просто ремесло.

Всегда ваш

P. S. Почему вы соглашаетесь, чтобы потиражные на этот раз были меньше, чем в прошлый, когда мы вам платили сначала 15 процентов, потом, после 20 000 проданных экземпляров, - 17,5, а после 40 000 — 20 процентов? Вы движимы заботой о рекламной кампании? Мы так или иначе постарались бы развернуть ее максимально, а если условия останутся прежними, вы вскоре покроете свой аванс. Разумеется, издательству ваше предложение выгодно, но не вижу причин, почему эта книга должна принести вам меньше, чем предыдущая.

М. Перкинсу Рим [Ок. 20 декабря 1924 г.]

Дорогой Макс, я сегодня не совсем в форме (это несерьезно) и поэтому, похоже, напишу вам длинное письмо. Мы живем в небольшом, немодном, но очень уютном отеле за 525 долларов в месяц, включая кормежку, чаевые и пр. Рим мне не слишком интересен, но сейчас здесь все бурлит, а к весне мы все равно вернемся в Париж. О своих планах говорить бессмысленно, они, как правило, столь же безуспешны, как предсказания о конце света в устах фанатиков, — я говорю о рабочих планах. Нужно будет приниматься за новый роман: придумывать идею, заглавие — на все это уйдет примерно год. Но начинать мне не хочется, пока не вышел «Гэтсби», а пока я для денег займусь рассказами (мне теперь платят по 2000 за рассказ, но до чего же я их ненавижу) , а кроме того, меня все так же манит мысль о новой пьесе.

[…] Теперь я знаю, что могу довести книгу до блеска, но корректура будет, наверное, самой дорогостоящей со времен «Госпожи Бовари». Пожалуйста, отнесите все расходы по корректуре за мой счет. Если будет возможность прислать мне сюда вторую корректуру, я был бы счастлив. Это потребует 12 дней в каждый конец, первую корректуру я прочту за четыре дня, а вторую за два. Надеюсь, весной будут и другие хорошие книги; я чувствую, что интерес к книгам у публики растет, когда хороших появляется сразу несколько, как это было в 1920 году (и весной и осенью) ,в 1921 (осенью), 1922 (весной). Первые книги Ринга и Тома, «Погибшая леди» Уиллы Кэсер и (правда, это уже куда хуже, в общем-то, не бог весть что) книжка Эдны Фербер — вот вся американская проза за последние два с лишним года (скажем, после «Бэббита»), которая нашла какой-то отклик.

Благодаря вашим советам я смогу сделать «Гэтсби» совершенством. Седьмая глава (сцена в отеле) так и останется не вполне удавшейся — я слишком долго над ней бился и все равно не могу точно передать характер переживаний Дэзи. Но и эту главу я постараюсь существенно улучшить. Дело не в том, что мне здесь не хватило энергии воображения, я просто автоматически запретил себе что-нибудь основательно в этом месте переделывать, так как мне необходимо, чтобы все мои персонажи отправились в Нью-Йорк, поскольку на обратном пути должна произойти катастрофа на шоссе; поэтому глава в основном останется такой же, как сейчас. Чувство свободы нередко подсказывает совсем новую концепцию, которая придает материалу свежесть, однако здесь этого не случается.

Все другое сделать легко, причем направление работы я вижу настолько четко, что понял даже, почему не сумел различить это направление раньше. Странно, но расплывчатость, присущая облику Гэтсби, оказалась как раз тем, что нужно. И вы, и Луиза, и мистер Чарлз Скрибнер говорите: недостаток книги в том, что я и сам не представляю себе, как выглядит Гэтсби и чем именно он занимается, и читатель это чувствует. Если бы я все это знал и скрыл от читателя, то читатель протестовал бы, потому что ему было бы это слишком ясно. Это непросто схватить, но вы, я уверен, понимаете, что я имею в виду. Однако теперь все, о чем вы мне писали, я знаю и, наказывая себя за то, что не знал, точнее сказать, не знал абсолютно точно до сих пор, постараюсь сказать об этом больше.

Я склонен вкладывать чуть ли не мистический смысл в те строки вашего письма, где вы говорите, что представляли себе Гэтсби человеком постарше. Человек, которого я полуосознанно нарисовал в своем воображении, действительно был старше (это вполне конкретный человек), и, видимо, не указывая этого прямо, я таким его и изобразил…

Как бы там ни было, после тщательного изучения дела Фуллера-Макджи и после того как Зельда нарисовала столько портретов, что у нее начали болеть пальцы, я представляю себе Гэтсби лучше, чем собственную дочь. Первой моей мыслью после вашего письма было оставить его в стороне и сделать так, чтобы главная роль в романе перешла к Тому Бьюкенену (мне кажется, это самый яркий характер из всех мною созданных, вместе с братом из «Соли» и Герствудом из «Сестры Керри» это три самых ярких персонажа в американской прозе за последние двадцать лет — впрочем, не мне судить) , но все равно мое сердце принадлежит Гэтсби. Одно время я был уверен, что знаю о нем все, потом его облик стал расплываться, а теперь снова ясен мне целиком. Жаль, что Миртл вышла лучше, чем Дэзи. Что касается Джордан, сама мысль ввести ее в роман была очень хороша (вы, наверное, поняли, что я имел в виду Эдит Каммингс), но постепенно она утрачивает свое значение. Дэзи не получается из-за седьмой главы, и это может отрицательно сказаться на успехе романа — сочтут, что книга сугубо мужская.

И все равно (впервые с тех пор, как провалился «Произрастающий») я считаю себя прекрасным писателем, а ваши прекрасные письма помогают мне так считать…

«Белая обезьяна», по-моему, скверный роман. По размышлении я пришел к такому же выводу относительно «Ковбоев», а также «Запада и Юга». Что вы решили насчет «Бала графа Оргеля»? Насчет полного издания Ринга? Насчет его нового сборника? И книги Гертруды Стайн? И Хемингуэя?

[…] За последние три-четыре года ни разу не писал таких длинных писем. Поблагодарите от меня мистера Скрибнера за его необычайную доброту.

Всегда ваш

Максуэллу ПЕРКИНСУ Декабрь 1924

…Первым моим импульсом, когда я получил Ваше письмо, было избавиться от Гэтсби: пусть Том Бьюкенен будет главным героем (по-моему, это лучший из всех моих характеров; я считаю, что он, и брат в «Соли», и Герствуд в «Сестре Керри» — три лучших характера в американской прозе за последние двадцать лет, — может, так, а может, и нет), но Гэтсби остается у меня в сердце. Какое-то время он был со мной, потом я его потерял, а теперь знаю, что он со мной снова. Мне жаль, что Миртль вышла лучше, чем Дэзи. Джордан была прекрасно задумана (может, Вы знаете, что это Эдит Каммингс), но она постепенно сходит на нет. Дэзи не получилась в VII главе, и популярности книги может повредить, что в ней нет удачного образа героини.

Во всяком случае, я чувствую (в первый раз после провала пьесы), что я замечательный писатель, и не теряю веры в себя благодаря Вашим великолепным письмам.

(Перевод М. Ландора.)

1925

Эрнесту БОЙДУ 1.II.1925

В конце марта выйдет мой новый роман «Великий Гэтсби». На него потребовалось около года работы, и, мне кажется, от того, что я делал раньше, я ушел на десять лет. Я строго смотрел, чтоб на этот раз писать без обычного моего ловкого умничания — это самая большая моя слабость, она портит мои книги и отвлекает читателя, хотя порой и может вызвать сардонический смешок. Кажется, на этот раз и следа ее нет. Я хотел было назвать книгу «Тримальхион» (действие происходит на Лонг-Айленд), но Зельда и все прочие провалили это предложение.

(Перевод М. Ландора.)

Максуэллу ПЕРКИНСУ Февраль 1925

После шести недель непрерывной работы корректура закончена, и сегодня днем к Вам пойдут последние листы. В общем, потрудился на славу.

1. Я привел Гэтсби в чувство.

2. Объяснил, откуда у него деньги.

3. Поправил две слабых главы (VI и VII).

4. Лучше написал его первую вечеринку.

5. Разбил надвое его длинный рассказ в главе VIII.

Этим утром я телеграфировал, чтобы Вы не отдавали в набор главу X. Новый текст ее — и, клянусь, это важно, а то Гэтсби стал выглядеть из-за добавлений в других главах слишком низким — прилагаю. Также и мелкие поправки к отдельным страницам.

(Перевод М. Ландора.)

М. Перкинсу Отель «Тиберио», Капри [Ок. 18 февраля 1925 г.]

Дорогой Макс, после полутора месяцев непрерывной работы корректура готова, и сегодня отправлю последние листы. В целом я собой доволен, потому что:

1. Я сделал Гэтсби живым.

2. Объяснил, откуда у него столько денег.

3. Поправил две слабые главы (VI и VII) .

4. Улучшил первую часть.

5. Разбил слишком долгий его монолог в главе VIII.

Утром послал вам телеграмму с просьбой задержать гранки главы 40. Поправки к ней — очень важные, так как при переработке Гэтсби вышел уж слишком зловещей фигурой, — прилагаю к этому письму. Тут же поправки по страницам.

Мы уезжаем на Капри. Нам трудно сидеть на месте. Денежные дела опять невеселы, и придется сочинить три рассказа. Потом возьмусь за пьесу, а с июня надеюсь приступить к новому роману.

Получил длинные, интересные письма от Ринга и Джона Бишопа. Сообщите, все ли мои поправки пришли. Я обеспокоен.

Надеюсь, публикация не будет откладываться ни на месяц.

Фицджеральду от Перкинса 24 февраля 1925 г.

Дорогой Скотт, прекрасно, что вы отказались от аванса в 10 000. Не знаю, как вы справитесь, но в противном случае публикация отодвинулась бы на самый конец весны…

На прошлой неделе из Нассау вернулся Ринг Ларднер; он загорел, прекрасно выглядит и привез корректуру своей новой книги «Ну и что». Как только она выйдет, я вам ее пришлю. Мы издаем ее вместе с четырьмя другими: «Как пишется рассказ», «Айк по прозвищу Алиби», «Большой город» и «Путешествия Галлибля» — все с новыми предисловиями. Мне не удалось заставить Ринга достаточно серьезно пересмотреть книжки, выходящие теперь собранием. Я хотел, чтобы была еще одна книга с «Симптомами среднего возраста» и короткими рассказами, но без очерков военного времени, они все еще превосходны, но теперь устарели, — а без них сборник не получится. И кроме того, торговцы предпочитают давно знакомые заглавия. «Как пишется рассказ» уже разошлась в количестве 16500 экземпляров и по-прежнему идет хорошо, а с появлением новой книги и переизданием старых в новых переплетах пойдет еще лучше. Когда все томики выйдут, мы устроим в витрине издательства прекрасную выставку его произведений.

Теперь о Хемингуэе. Я наконец раздобыл «В наше время», эта книга оказывает просто пугающее воздействие своими краткими эпизодами, написанными лаконично, сильно и живо. Мне кажется, это удивительно полное и страшное изображение атмосферы нашего времени, как его воспринимает Хемингуэй. Я ему написал с просьбой сообщить нам о своих планах и, если возможно, прислать рукопись, но, должен сказать, не очень надеюсь, что письмо дойдет — даже его книгу удалось разыскать лишь с величайшим трудом. Не знаете ли вы его адреса?

М. Перкинсу Капри [Ок. 12 марта 1925 г.]

Дорогой Макс, еще и еще раз спасибо за ваше милое письмо. Вы ответили на все мои вопросы (кроме того, который касался денег). Я послал вам телеграмму с предположительным новым заглавием- решил было вернуться к «Чародею Гэтсби», но передумал. Заглавие — единственный недостаток книги, полагаю, лучше всего было ее назвать «Тримальхион».

Не забудьте прислать книгу Ринга. С Хемингуэем, несомненно, можно связаться через «Трансатлантик ревью». Я его разыщу, когда мы вернемся в Париж…

Фицджеральду от Перкинса 20 апреля 1925 г.

Дорогой Скотт, сегодня послал вам довольно грустную телеграмму о том, как идет книга, но по телеграфу подробностей не передашь. Многие торговцы настроены по отношению к ней скептически. Не могу понять, отчего так. Но одна причина ясна: книга получилась слишком маленькой, а принято считать, что это плохо, хотя мне казалось, мы уже переросли такой уровень. Понятно, им не объяснишь, что ваша проза особенная, именно та, за которой будущее, и в ней самое главное — суметь сказать многое, не называя, а подразумевая, так что книга содержательна не меньше, чем какой-нибудь иначе написанный роман, где втрое больше страниц. Что поделаешь, узнав, что книжка получилась скромная по объему, две большие фирмы, связанные с нами, в последнюю минуту резко снизили количество заказанных ими экземпляров. Но в конце концов, все зависит от широкой публики, а ее отношение к книге еще не прояснилось до конца. Кроме того, была прекрасная, очень убедительная рецензия в «Таймc» и еще одна, тоже отличная, в «Трибьюн» — ее написала Изабел Паттерсон. Уильям Роуз Бене, который напишет о романе в «Сатердей ревью», всем говорит, что это ваша лучшая книга. То же самое считают те, с кем я на этот счет переговорил: Гилберт Селдес (он тоже хочет написать), Ван Вик Брукс, Джон Маркенд, Джон Бишоп. Маркенд и Селдес просто без ума от этой книги. Они сумели понять ее по-настоящему, чего не скажешь даже о рецензентах «Таймc» и «Трибьюн».

Обо всем существенном буду вас информировать телеграфом. Понимаю, до чего мучительно вам все это переживать, мне ведь и самому это мучительно. Что до меня, книга так мне нравится и в ней я нахожу столько, что ее признание и успех стали главной моей заботой, и не только литературной. Но, судя по отзывам даже тех, кто почувствовал ее притягательность, она осталась недоступной слишком для многих, хотя такое трудно было предположить.

За неделю подберу все отклики и сообщения и пошлю их вам. Пока что ситуация еще не настолько ясна, чтобы делать окончательные выводы, и, во всяком случае, пусть вас утешит тот факт, что я переживаю эту ситуацию с такой заинтересованностью и тревогой, которой можно было бы ожидать только от самого автора.

Ваш

М. Перкинсу Марсель, по пути в Париж [Ок. 24 апреля 1925 г.]

Дорогой Макс, ваша телеграмма повергла меня в уныние. Надеюсь, в Париже меня ждут более радостные известия: из Лиона пошлю вам телеграмму. Ничего не могу сказать, пока ситуация не прояснится. Если в коммерческом отношении книга окажется неудачей, причина может быть одна из двух или обе вместе:

1. Заглавие не более чем сносное, скорее плохое, чем хорошее.

2. И самое главное — в книге нет яркого женского характера, а на рынке лучше всего идут книги, где решающая роль принадлежит героиням. Не думаю, чтобы все дело было в несчастливом конце.

Чтобы погасить мой долг вашей фирме, нужно, чтобы разошлось 20 000 экземпляров. Столько-то наверняка разойдется, но я надеялся, что будет продано не менее 75 000, Ладно, ближайшая неделя все покажет точно.

Зельде намного лучше, но расходы, которые повлекла за собой ее болезнь, а также необходимость доставить во Францию этот наш злосчастный автомобиль, как требуется по закону, не оставили ровным счетом ничего от моих скромных успехов на поприще финансов, которые я пытался привести в порядок.

Как бы там ни было, к осени у меня готова книга хороших рассказов. Теперь буду писать дрянные, пока не поправлю свои дела, чтобы взяться за новый роман. Напечатав его, посмотрю, как будет дальше. Если он принесет достаточно, чтобы больше не писать чепухи, я останусь романистом. А если нет, вернусь в Америку, поеду в Голливуд и овладею ремеслом киношника, Меньше тратить на жизнь я не могу, как не могу и выносить вечную денежную неустроенность. Да и какой смысл хранить верность призванию художника, если все равно не способен на лучшее, чего от тебя вправе ожидать? Тогда, в 1920-м, у меня был шанс разумно направить свою жизнь, но я его упустил и теперь должен расплачиваться. Может, годам к сорока я снова начну писать — уже без этой постоянной тревоги и без необходимости отвлекаться.

Ваш очень подавленный Скотт

Г. Л. Менкену Париж, 4 мая 1925

Дорогой Менк,
вы первым из всех не имеющих к книге прямого отношения людей высказались о ней. Меня бесконечно тронуло и то, что роман вам понравился, и то, что вы не поленились мне об этом сообщить. Сразу вслед за вашим письмом написал Эдмунд Уилсон и прислал вырезку рецензии Столлингса; оба они отнеслись к книге с большим интересом и очень ее хвалят, но вы ведь знаете, пусть в Америке книгу ругают все до единого, лишь бы она понравилась вам.

У романа есть один очень большой недостаток — я не показал, что чувствует Дэзи, встретив Гэтсби через пять лет после разлуки (и поэтому, когда она снова отказывается от него, в ее поступке не ощущается ни логики, ни значительности). Это все чувствовали, но никто не мог указать конкретно, где и что надо поправить, поскольку сущность сцены исчезает из виду -она плотно укутана многочисленными искусно сотканными одеялами прозы. Уилсон упрекает меня за то, что все мои характеры «пренеприятны, причем на один лад», Столлингс характеризует книгу как «кипу блистательных предварительных заметок к роману», а вы пишете: «История, рассказанная в романе, абсолютно заурядна». Мне кажется, такое ощущение у вас оттого, что ход рассказа плавен, в нем почти нет толчков. Хотя вы и восторгаетесь Конрадом, но в последнее время — быть может, из-за недовольства гладенькими романами последователей Джеймса — все чаще высказываетесь одобрительно о вещах, лишенных формы. Я же написал «Гэтсби» так, как он написан, и потому, что меня не удовлетворяет хаотичная форма моих первых двух романов, а также романов Льюиса и Дос Пассоса. Согласен, в этом смысле книга не выдерживает сравнения с «Моей Антонией» и «Погибшей леди», но, мне кажется, она лучше, чем какая-нибудь «Цитерия» или «Линда Кондон» . Во всяком случае, работая над ней, я научился массе вещей, а если что на нее и повлияло, так это мужественная манера «Братьев Карамазовых», творения непревзойденной формы, а не дамское рукоделье Джеймса в «Женском портрете». Может быть, история выглядит заурядной или отдает банальностью, но я могу дать этому объяснение с художественной точки зрения — все дело в неудачном решении одной важной сцены, но не в том, что тема книги мелка. По крайней мере мне она такой не кажется. Но приходилось ли вам видеть писателя, который воспринял бы справедливую критику как должное и не пытался протестовать?

… Тот мусор, который я сочиняю для «Пост», становится все более мне отвратителен, потому что я вкладываю в эти рассказы все меньше и меньше сердца… По сути, я никогда не «опускался» в литературе — до тех пор пока не провалилась моя пьеса, а вот тогда уже пришлось: ради возможности написать эту книгу. Впрочем, я бы давно уже «опустился», если бы это приносило какую-нибудь выгоду; я пытался сделать это, работая для кино, но безуспешно. Никто, кажется, не в силах понять, что для интеллигентного человека «опуститься», пожалуй, самое трудное в мире. Когда сбиваются с пути, создавая одну по-настоящему драматическую книгу, такие люди, как Хьюз или Стивен Уитмен, это происходит оттого, что у них никогда не было подлинного «я» и своего взгляда на жизнь, а были только пустые желудки и натянутые до предела нервы. Но вот желудки полны, а нервы спокойны от сознания удовлетворенного тщеславия, и жизнь предстает им в розовом свете — и с их стороны было бы насилием над собой писать что-нибудь иное, чем мусор со счастливым концом. Другие, как Оуэн Джонсон, просто устают…

Но не буду вам больше надоедать. Надеюсь за ближайшие два года закончить новый роман, который вызовет больше энтузиазма у критиков. Это книга обо мне самом — не о том, кем я себя мнил, когда писал «По эту сторону рая». Главное же, форма этого романа будет настолько необычной, что ничего подобного еще не знали.

Большое, большое спасибо

Эдмунду Уилсону Париж [Весна 1925 г.]

Дорогой Кролик!
Спасибо за письмо, где ты пишешь о книге. Я был ужасно рад, что она тебе понравилась и что ты похвалил ее замысел. Но, к сожалению, я допустил одну ошибку, Всем Ошибкам Ошибку: не показал (потому что не знал и не чувствовал), какая духовная связь существовала между Дэзи и Гэтсби со времени их встречи и до катастрофы. Но этот недостаток был так хитроумно скрыт потоками изумительной прозы и воспоминаниями Гэтсби о прошлом, что его никто не заметил, хотя все почувствовали и назвали по-разному. Менкен считает (сегодня утром от него пришло письмо, полное самой горячей поддержки) , что единственный недостаток книги — тривиальность, почти анекдотичность ее сюжета (видно, он забыл о своем преклонении перед Конрадом и увлекся бесформенными романами), но на самом деле он, должно быть, почувствовал отсутствие в самом важном ее куске эмоционального стержня.

Не сочти, что у меня мания величия, но если мой роман — анекдот, то и «Братья Карамазовы» тоже. Последний при желании можно свести к детективу. Тем не менее твое и Менкена письма возместили мне, во-первых, все рецензии на роман, даже самые хвалебные, потому что, кроме вас, никто даже приблизительно не понял, о чем он, и, во-вторых — самое тяжелое, — его финансовый провал. Раньше такого не было (и я еще отказался от пятнадцати тысяч, которые мне давали за его журнальную публикацию!). Интересно, что об этом думает Розенфелд?

Видел Хемингуэя. Завтра он ведет меня к Гертруде Стайн. Американцев здесь видимо-невидимо, большинство из них — бывшие друзья, и мы только и делаем, что увиливаем от встреч с ними, хотя некоторых не прочь были бы повидать — просто Зельда только сейчас начинает выздоравливать, а мне нужно работать; они же заняты в основном перемыванием костей нью-йоркским знаменитостям. Мне нравится Франция. У нас чудесная квартира — до января. Но меня тошнит от здешних американцев: за полмесяца они мне изрядно надоели, эти нелепые, назойливые женщины и девицы, которые все без исключения убеждены, что ты к ним неравнодушен, все читали Джеймса Джойса (во всяком случае, так говорят) и все, как одна, без ума от Менкена. Не думаю, что мы хуже остальных, но общение с другими нациями всегда выявляет наши худшие качества. И если современные американки подражают моим героиням, значит, я сослужил им дурную службу.

Очень хотелось бы встретиться. Новостей никаких, мы с Зельдой все так же довольны собой, если не больше.

Скотт
Еще раз спасибо за поддержку.

Эдмунду УИЛСОНУ Весна 1925

Спасибо тебе за письмо о книге. Я страшно рад, что она тебе понравилась и что ты одобрил план. Главный ее недостаток я считаю большим недостатком: не показаны переживания Гэтсби и Дэзи со времени второй встречи и до катастрофы, сам я не представлял себе и не чувствовал их отношении. Но этот недостаток так хитро скрыт рассказом о прошлом Гэтсби и пассажами великолепной прозы, что никто его не заметил, хотя все . его ощутили и назвали другим именем. Менкен находит (сегодня от него пришло самое восторженное письмо), что в книге только одна слабость: сюжет ее тривиален и напоминает анекдот (он говорит так потому, что забыл, как восхищался Конрадом, и успел привыкнуть к расползающемуся роману). А чего ему действительно не хватало, мне кажется, так это эмоциональной насыщенности — как раз у самой кульминации.

Избегая обидных сравнений первого класса с третьим, могу сказать: если мой роман — анекдот, то и «Братья Карамазовы» — тоже. И их можно было бы, с известной точки зрения, низвести до детектива. Однако твое письмо и письмо Менкена вознаградили меня за все рецензии: ни один обозреватель, даже из самых восторженных, не имел представления, о чем эта книга. Вы вознаградили меня и за тот, еще более печальный факт, что «Гэтсби» по сравнению с другими моими книгами потерпел финансовый крах (после того, как я отверг пятнадцать тысяч за публикацию в журнале!).

(Перевод М. Ландора.)

М. Перкинсу Париж [1 июня 1925 г.]

[…] Перечитываю ваши письма. Мне понравились рецензии Кертиса в «Таун энд кантри» и Ван Вехтена в «Нейшн». А всего лучше были письма, которые я получил от Кэббелла,Уил-сона, Ван Вайка Брукса и других. Среди здешних литераторов очень хорошо отзываются о книге Эрнест Хемингуэй и Гертруда Стайн. В общем, не считая отклика Раско, полный успех у критиков…

Здесь всех страшно разочаровала книга Ринга. Он не потрудился хотя бы убрать банальности из своих путевых очерков, а во всех пяти пьесах повторяется одна и та же шутка о «мамочке, которая стала ему женой, когда он вырос». Я бы не стал торопить его с новым сборником рассказов, ведь если вы просто возьмете у него первые же девять рассказов, которые он в ближайшее время напечатает, книжка будет намного хуже предыдущих, а вы знаете, какое наслаждение для рецензентов поиздеваться над автором, в которого верили, и, как выяснилось, напрасно. Я, правда, сужу только по «Парикмахерской» и, возможно, ошибаюсь. Хочу, чтобы он не утратил уверенности в себе и не сник под ударами, которых следует ждать. Статьи о «Ну и что?», которые я видел, — сплошь жалкие перепевы Селдеса, и все рецензенты не жалеют стараний, чтобы походя уязвить и Селдеса. Господи, какие мерзавцы все эти журнальные критики, но приходится с ними мириться.

Только что принесли телеграмму от Брейди с предложением продать права на инсценировку «Гэтсби», которую сделает Оуэн Дэвис, король этих прозекторов от театра. Нечего объяснять, почему я немедленно соглашусь, но, пока не подписан контракт, не говорите об этом никому.

Вы знаете, хотя мне и очень нравится «Через поле пшеницы», я не в восторге от Тома Бойда и как художника, и как человека-в отличие, скажем, от Э. Э. Каммингса или Хемингуэя. Меня всегда раздражает в нем это невежество, эта самодовольная нетерпимость и грубость, которую он, видимо, считает свидетельством жизненной силы, напоминая при этом человека, который взялся поливать и пестовать одуванчики в уверенности, что из них вырастут огурцы.

[…] Среди тех, кто не привык думать (я отношу сюда и Тома), распространено мнение, что Шервуд Андерсон — человек, у которого много глубоких идей, но который «страдает от неспособности их выразить». На самом же деле у Андерсона, в сущности, нет вообще никаких идей, однако это сейчас один из самых тонких и совершенных литераторов, пишущих на английском языке. Боже мой, как он умеет писать! Том за всю свою жизнь не добьется такого ритма, который иногда чувствуется в «Уайнсбург, Огайо». Как все просто! Меня смешат суждения критиков: ведь стиль Андерсона прост — примерно так же, как машинное отделение, где стоят динамо. А Том тешит себя иллюзией, будто можно в пять месяцев создать настоящий роман, если работать до громкого сердцебиения.

Макс, мне странно видеть, как вы, человек с таким вкусом и умом, не замечаете, что это лишь искусная подделка. Главный ваш недостаток в том, что вы не всегда отличаете простую серьезность тона от художественной искренности. Два раза я читал на суперобложках книг Ринга, что это человек, не написавший ни единого слова, которое не было бы правдой. Но Ринг, как многие из величайших художников, в своих романах, пьесах, стихах тысячи и тысячи раз бывал и неискренен, и не совсем серьезен, всегда сохраняя при этом искренность художественную. Это не то же самое, что тяжеловесная серьезность авторских намерений. Слово Золя в литературе не первое и не последнее.

На отдельном листке вы найдете все нужные сведения о моей книге, предназначенной к осеннему сезону, а в заключение хочу повиниться в том, что высказался о Томе чересчур резко, хотя ни сам он, ни его книги никогда не внушали мне особой неприязни. […] Желаю успеха его «Драммонду». Непременно найдутся два-три критика, которые воспримут этот роман как нечто весьма глубокомысленное, и среди них, возможно, даже Менкен, вообще расположенный к такого рода литературе. Но вы должны видеть вещи точнее.

Всего вам доброго, Макс, остаюсь вашим преданным другом.

Гертруде Стайн [Париж] Июнь 1925 г.

Дорогая мисс Гертруда Стайн!
Благодарю вас. В вашем письме не было ни одной «сомнительной похвалы», и оно все — «отрада». Большое спасибо. Мы с женой считаем вас очень милой, очень любезной, очень доброжелательной дамой с того самого момента, как вы в поисках своей машины прошли мимо нас по улице — спросите Хемингуэя, мы ему так тогда и сказали. Вскоре после этого мы с Хемингуэем ездили в Лион за моей машиной и чудесно прокатились по Бургундии. Он изумительный человек — самой высокой пробы.

Очень хочется поскорее достать вашу книгу «Становление американцев», проштудировать ее и начать ей подражать, что неизбежно. Этот свой будущий долг я старался отквитать тем, что всячески рекомендовал «Скрибнерс» обратить внимание на куски из нее, напечатанные в «Трансатлантик», но старик оказался слишком старомодным.

Понимаете, я хочу, чтобы художественные проблемы решали (или не решали бы) вы и подобные вам редкие люди, способные тонко чувствовать, а не я и мне подобные (имя нам не легион, но что-то вроде этого); я как тот обыватель начала века, который был рад, что за него думает Нитше (так?)

По сравнению с людьми первого сорта я — сорт второй, у меня множество недостатков — люблю повозмущаться, например, — и поэтому краснею от стыда при мысли, что такой художник, как вы, придает большое значение моей надуманной (бездумной? необдуманной?) книжонке «По эту сторону рая». Я даже чувствую себя шарлатаном. И, как Гэтсби, могу только надеяться на лучшее.

Огромное спасибо за письмо.
Скотт Фиц

Фицджеральду от Перкинса 9 июля 1925 г.

Дорогой Скотт, во вторник телеграфировал вам, что продано 16 000 экземпляров «Великого Гэтсби». Спрос на него, во всяком случае, не падает. Там же сказано о том, что вам перечислили 350 долларов. Теперь еще 700. Если этого достаточно, чтобы уже сейчас приступить к новому роману, мы эти деньги немедленно вам пошлем. Как только почувствуете, что готовы взяться за роман, нужно к нему приступать безотлагательно. Кто-то кому-то говорил со слов кого-то, кто вас видел в Париже, будто половина нового романа у вас уже готова, но это, по-моему, совершенно исключено; знаю только, что вы продумали книгу во всех деталях, вы ведь о ней писали, еще когда находились на Капри. Если вы в самом кратком изложении могли бы мне сообщить, о чем будет книга, я был бы очень признателен, но говорю это из чистого любопытства, так что забудьте о моей просьбе, если считаете, что не стоит раньше времени обсуждать ненаписанную книгу. Знаю, что такие разговоры нередко мешают, ослабляют желание писать.

Всегда ваш

Джону Пилу Бишопу Париж [9 августа 1925 г.]

Дорогой Джон!
Получил твое чудесное письмо. Спасибо за обстоятельный, тонкий, доброжелательный разбор «Великого Гэтсби». Не считая письма миссис Уортон, это, пожалуй, единственный умный отзыв о нем. Я непременно подумаю, вернее, уже подумал над твоими словами о точности — боюсь, я не стал еще тем беспощадным мастером, который, не дрогнув, убирает прекрасные, но не к месту написанные куски. Я могу убрать почти безупречный, вполне уместный, наконец, просто замечательный текст, но до настоящей точности мне, как ты говоришь, еще плыть и плыть. Прав ты и насчет Гэтсби, он в самом деле написан неровно и смазанно. Я его тоже отчетливо никогда не видел, потому что сначала он был одним моим старым знакомым, а потом вдруг превратился в меня самого, и как это случилось — не знаю.

Судя по всему, роман ты написал захватывающий, и мне до смерти хочется его прочитать. Через месяц мы уезжаем на Ривьеру, и я сразу начну писать новую книгу, Там среди прочих должен быть Мак-Лиш (на Антибе, мы туда собираемся). Париж весной сходил с ума, и, как ты догадываешься, мы были в самой гуще событий. Не знаю, когда мы вернемся домой, возможно, никогда. Здесь пробудем до января (не считая месяца на Антибе) , затем отправимся до весны в Ниццу, а летом съездим в Оксфорд. Передавай привет Маргарет, еще раз спасибо за теплое письмо.

Скотт

Джону БИШОПУ 9.VIII.1925

Спасибо за твое самое милое, подробное, тонкое и полезное для меня письмо о «Великом Гэтсби». Ты почти единственный критик книги, который высказался вразумительно, если не считать миссис Уортон. Я как следует подумаю, а вернее, уже подумал, насчет твоих слов о точности — боюсь, я еще не достиг безжалостного артистизма, который заставлял бы жертвовать тонкими пассажами, если они неуместны в контексте. Я могу поступиться довольно тонкими, удачными, даже блестящими страницами, но к истинному артистизму, как ты говоришь, еще надо стремиться. И о Гэтсби ты правильно заметил, что он затуманен и разношерстен. Сам я ни разу его ясно не увидел, потому что он был задуман как один мой знакомый, а потом превратился в меня, — полной амальгамы в моих представлениях никогда не было.

(Перевод М. Ландора.)

Г. Л. Менкену [Париж] [Осень 1925 г.]

Дорогой Менк!
Спасибо за исключительно дружелюбную, справедливую и вразумительную рецензию на «Гэтсби». Другие американские статьи, написанные позднее, меня чрезвычайно забавляют: они цитируют целые абзацы из нее (твоей рецензии), разумеется без ссылки на источник. Мне кажется, что именно благодаря ей отношение критиков к роману изменилось: на смену подозрительному удивлению пришло удивление сдержанное, но в общем уважительное.

В который раз я в долгу у тебя за интерес к моей работе, за то время и внимание, которое ты ей уделяешь!

Здесь целая колония американских литераторов (толпящихся вокруг Паунда). Все это старьевщики, исключение составляют Хемингуэй и еще несколько человек, которые думают и работают гораздо больше, чем их молодые нью-йоркские собратья. Кланяйся Джорджу.

Твой
Ф. Скотт Фицджеральд

Марии Манн Париж [Октябрь 1925 г.]

Дорогая Мария!
Благодарю за письмо о моей книге — я ему особенно рад, потому что многим женщинам, в том числе и умным, «Гэтсби» не понравился. Женщины не любят, когда их изображают эмоционально ленивыми, хотя я считаю, что они именно такие и заняты в основном мелочными, никому не нужными расчетами — недаром их апологеты говорят о «практическом складе» женского ума; в душе все они скупердяйки-француженки, и каждая копит потихоньку на свое грошовое чудо.

Вы в восторге от Нью-Йорка? Посмотрим, что будет лет через пять, когда вы им пресытитесь. Этот город всегда в моем сердце, но иногда я стараюсь забыть о нем, хотя бы во сне. В Америке все время живешь в ожидании событий, поэтому она так и притягивает к себе, но постепенно надежда угасает, потому что ничего не происходит, люди остаются прежними, только стареют, и американское искусство тоже остается прежним, ибо Америка — это та луна, которой не суждено взойти. И «заветного мига» вы тоже не дождетесь — не зыбкого мига надежды, а минуты ясности и покоя, как в тот вечер, когда луна взошла над садом Джеральда и Сары, и вы сказали, что счастливы здесь. Кстати, никто в Америке не испытывает такого полного, великолепного, откровенного разочарования, которое так притягательно в Саре и Джеральде. (Они были здесь на прошлой неделе, и мы провели вместе шесть или семь счастливых дней.)

Мой новый роман прекрасен. Пишу первую главу. В ней много знакомых: людей и событий.

Американская молодежь способна только с умным видом повторять истины, доставшиеся ей в наследство от лучшего, военного поколения, которое почти до всего дошло своим умом. Она решительна, неглубока, цинична, нетерпелива, бунтарски настроена и пуста. Мне такая молодежь не нравится. «Юная, сильная струя Америки»! Боже мой, Мария, где ваши глаза? Или они еще так юны и сильны, что видят в зеркале лишь собственное отражение? Америка настолько упадочна, что ее гениальные дети прокляты еще в утробе матери. Вы можете назвать хотя бы одного американского художника, кроме Джеймса и Уистлера (а они жили в Англии), который не умер бы от алкоголизма? Если эта молодежь настолько юная и сильная, что не может ни примириться с существующим положением вещей, ни уйти от него, ни махнуть на все рукой, ни солгать, значит, вы правы, Мария Манн, и никто так не ошибался в оценке плодов цивилизации, как

ваш преданный поклонник
Ф. Скотт Фицджеральд

Эрнесту Хемингуэю [Париж] [Почтовый штемпель 30 ноября 1925 г.]

Дорогой Эрнест!
Мне очень стыдно за то утро. Не только из-за того, что я потревожил Хэдли, но и потому, что притащил с собой этого… известного как… Давай считать, что гнусный тип, ввалившийся к тебе воскресным утром, был не я, а человек по имени Джонс-тон, с которым меня часто путают.

Ты ошибаешься: Зельда страдает не от недостатка внимания, а от нервной истерии, затихающей, когда врач сделает ей укол морфия. На следующий день мы с ней ездили в парк Бельвю и долго приходили в себя.

Я тебе тогда солгал, точнее сказать, преувеличил, но все равно получилось глупо, потому что и правда — достаточный повод для ликования. «Сатердей ивнинг пост» повысил мне гонорар до 2750 долларов, а не до 3000, но все равно это мощный рывок вперед — на 750 долларов больше, чем в прошлом месяце. Возможно, я имел в виду, что с менее популярных журналов я 3000 долларов не получил бы. «Пост» же согласился на предложение Херста, что бывает нечасто.

Какую чудовищную версию истории с Макэлмоном и английской эпопеи, в которой мы недавно участвовали, я тебе изложил — убей, не помню. Правда, я на самом деле спас Макэлмона от побоев, которые он, скорее всего, заслужил, и мы действительно на славу повеселились в Лондоне в обществе некой маркизы Милфорд Хэвен. Она, кажется, королевских кровей и очень милая. Но если я еще что-нибудь говорил об отношениях между Фицджеральдами и обитателями Виндзорского замка, то нагло врал.

Страшно хочется прочитать знаменитый комический роман. Ты будешь у Мак-Лишей во вторник? Надеюсь, что Хэдли чувствует себя лучше. Шлем самые теплые пожелания Эрнесту  М. Хемингуэю

[Скотт]

М. Перкинсу Париж [Ок. 27 декабря 1925 г.]

Дорогой Макс, пишу вам, находясь в состоянии одной из жутких моих депрессий. Книга получается превосходной; я совершенно убежден, что после ее появления меня назовут лучшим американским романистом (впрочем, такая ли уж это честь?), но до конца, кажется, еще очень далеко. Дописав ее, приеду на какое-то время в Америку, хотя эта перспектива вызывает у меня столь же активное противодействие, как мысль остаться во Франции. Как бы мне хотелось, чтобы мне опять было двадцать два и я снова мог бы драматически переживать свои невзгоды и извлекать из них лихорадочное наслаждение. Помните, я тогда все говорил, что хочу умереть в тридцать лет — что ж, мне уже двадцать девять, а желание это не прошло. Только работа дает мне ощущение счастья — ну, может быть, еще стаканчик от случая к случаю, но и то и другое — роскошь, а расплачиваешься за нее похмельем, физическим и душевным.

[…] Надеюсь, рассказы разойдутся тиражом семь-восемь тысяч. А с «Гэтсби» уже все кончено? Вы мне об этом не пишете. Продали ли 25 000? Боюсь на это надеяться.

[…] Меня смешат отзывы о «Мрачном смехе» Андерсона. Заметьте, на него не откликнулся никто из нас, когда-то с нетерпением ждавших каждый номер «Литл ревью» с новым рассказом об Уайнсбурге; а теперь Андерсоном восторгаются Гарри Хансен, Столлингс и прочие, а они готовы еженедельно открывать новых гениев и изо всех сил гнаться за модой.

Вы правильно сделали, не послушавшись меня и не занявшись новой книгой Гертруды Стайн («Становление американцев»). Она больше, чем «Улисс», а более или менее внятными оказались только первые главы, которые печатались в «Трансатлантик». Здесь она вышла крохотным тиражом. Кстати, о Стайн: не потеряйте мой экземпляр «Трех жизней», я им очень дорожу. Книга Ринга, видимо, хороша, пришлите мне экземпляр, а заодно и суперобложку моей книжки.

Зельда все еще не совсем поправилась. В следующем месяце поедем на Юг, в Сали-ле-Бен, где ей, может быть, станет лучше… Роман надеюсь закончить к осени.

М. Перкинсу Париж [Ок. 30 декабря 1925 г.]

Дорогой Макс!
1. Сначала тысяча благодарностей вам и вообще фирме за то, что вы так тщательно поддерживаете порядок в наших денежных делах. Я не представлял себе ситуации полностью. Чтобы все было ясно, пришлите мне мои счета сейчас, а не к февралю. Счет, должно быть, солидный, а это меня ужасно расстраивает. Чем больше мне платят за дрянь, тем мне труднее заставить себя писать. Но в новом году все пойдет иначе.

2. Книжка Хемингуэя (не роман, а другая) — это маленькая, в 28 000 слов сатира на Шервуда Андерсона и его подражателей, она называется «Вешние воды». Я от нее в восторге, но уверен, что популярности она не завоюет, и «Лайврайт» от нее отказался — они ведь носятся с Андерсоном, в то время как книжка воспринимается чуть ли не как злая пародия на него. Видите ли, я согласен с Эрнестом в том, что две последние книги Андерсона произвели ужасающее впечатление на всех, кто его любил, потому что они неестественные, безвкусные, злобные и вообще никуда не годятся. Хемингуэй полагает, но не до конца еще уверен, что отказ «Лайврайта» освобождает его от обязательства отдать им три свои ближайшие книги, как это предусмотрено его письмом. В таком случае он, наверное, отдаст вам свой роман (при условии, что вы сначала напечатаете сатирическую повесть — тиражом, думаю, в 1000 экземпляров); роман он в настоящее время правит, уехав для этого в Австрию. Из «Хэркорта» только что написали Луи Бромфилду, что они готовы выпустить сатиру, чтобы заполучить роман (строго конфиденциальная информация!), и, кроме того, за ним охотится «Кнопф» через посредничество Аспинуолла Брэдли.

Оба мы с ним ужасно стеснены, и он ждет не дождется, когда наконец выяснится, насколько он зависит от «Лайврайта». Если он станет свободным, я почти уверен, что смогу для вас перехватить сатирическую повесть, а вы тогда можете сразу же подписать с ним договор на роман. Кроме того, он очень хочет напечататься у вас в журнале — помните тот рассказ, который я вам послал? — другой он отдал за 40 долларов «настоящему» литературному журналу под названием «Зис куортер», приведя меня в ужас.

Он категорически не отдаст роман, если сначала не будет напечатана сатира. Уже и раньше он стремился перейти к вам, и удерживала его только мысль, что «Хэркорт» будет не столь консервативен по части довольно рискованных сцен, которые у него бывают. Вот его адрес: отель «Таубе», Шрунс, Австрия (ни в коем случае не давайте ему понять, что вы с моей помощью в курсе его переговоров с «Лайврайтом» и «Хэркортом»).

Как только дела у него прояснятся, я вас поставлю в известность. Следует послать ему телеграмму, которая убедила бы, что вы даже более в нем заинтересованы, чем «Хэркорт». А знаете, ваше письмо опоздало всего на две недели, не то «В наше время» можно было бы получить. Разумеется, на рынке эта книга не пошла, но роман, думаю, будет событием: в нем есть все, чего не хватает Тому Бойду, Э. Э. Каммингсу и Биггсу.

Как вы находите книгу Дос Пассоса? По-моему, замечательная. Сам он мне очень нравится, но последнее время я что-то стал утрачивать веру в его творчество.

3. Какие планы насчет моей пьесы?

4. С нетерпением жду книги, которую вы мне намеревались выслать. Зельда уверяет, что это тот же «Гэтсби», но думаю, что нет.

5. Бедная Элинор Уайли! Бедный Билл Бене! Бедные мы все!

6. Мой роман превосходен.

7. И перевод «Гэтсби» тоже превосходен.

Всегда ваш

1926

М. Перкинсу Сали-де-Беарн, [Ок. 1 марта 1926 г.]

Дорогой Макс, к тому времени, как дойдет это письмо, Эрнест будет в Нью-Йорке. Он, судя по всему, свободен, так что теперь либо вы, либо «Хэркорт». Он с вами свяжется.

В «Вешних водах» есть места почти, но не чересчур раблезианские. Это не хуже, чем вещицы Дона Стюарта или пародия на Андерсона, написанная Бенчли. Говорят, «Хэркорт» предложил аванс в 500 долларов за «Воды» и тысячу за почти готовый роман (это строго между нами). Если мистер Бриджес возьмет для журнала «Пятьдесят тысяч», вряд ли вам потребуется со своей стороны давать более солидные авансы, но, впрочем, это дипломатия, а в ней вы сильнее. Не предлагаю подкупать его публикацией рассказа, скорее это он ставит многое в зависимость от того, возьмут ли рассказ, и среди прочего тянется к вам по той причине, что его интересует журнал.

Помните: в делах он довольно капризен. Таким его сделали все эти жулики, держащие в своих руках местные издательства. Если возьмете две его другие вещи, подпишите с ним договор на «И восходит солнце» (так называется роман). Больше я по этому поводу писать вам не буду, и все должно остаться нашей с вами тайной. Уничтожьте это письмо.

Всегда ваш

М. Перкинсу Жуан-ле-Пен, Приморские Альпы [Ок. 15 марта 1926 г.]

Дорогой Макс, большое спасибо за ваше милое письмо и за справку о моих доходах. Очень рад новостям о моем сборнике рассказов. Пьеса продвигается хорошо, а мой новый роман захватывает меня все больше, и, кроме того, мы опять на прелестной вилле посреди моей любимой Ривьеры (между Ниццей и Канном), так что я сейчас счастлив, как давно уже не был. Пришел тот необычайный, драгоценный и такой всегда краткий миг, когда, кажется, все в твоей жизни идет прекрасно.

Спасибо Артуру Трейну за юридический совет.

Рад, что вы заполучили Хемингуэя. Я его видел в Париже сразу по возвращении; он убежден, что вы великий человек. Я вам принес две удачи (Ринг и Том Бойд) и две неудачи (Биггс и Вудворд Бойд), ну что ж, от Эрнеста теперь зависит, окажусь я для вас подмогой или помехой.

Почему бы не устроить его рассказ в «Колледж хьюмор»? Они меня разок напечатали.

Бедный Том Бойд! Я как-то наговорил о нем лишнего, потому что меня допекла его непроходимая глупость. А теперь мне его жаль.

Ваш преданный друг

P. S. Впервые за последние четыре года я не должен фирме ни цента…

М. Перкинсу Жуан-ле-Пен [Ок. 25 апреля 1926 г.]

[…] Большое спасибо за «Наше время». Я прочел книжку от корки до корки, и она мне очень понравилась. Чрезвычайно интересно. Несколько слов о статье Мэри Колэм. Мне она показалась педантичной в тех местах, где речь идет об общих понятиях, кстати само собою разумеющихся, и поразила тем, что наполовину это совершенный вздор, которого я от нее не ожидал. Господи, какая же может быть связь между Кокто и Каммингсом? Что она имеет в виду под формой? Неужели она впрямь думает, что стихи Мэриэнн Мор — это образец формы, а «Король Лир» бесформен? Сначала я понял так, что форма для нее — это последовательная и осознанная организация материала, но потом выяснилось, что, говоря о форме, она всюду подразумевает новизну вещи.

Вот она пишет: «Как глубоко отвечают потребностям своей страны, эпохи, аудитории великие художники — Гёте, Данте, Шекспир, Мольер! В их произведениях мы находим все характерные черты, все мысли и идеалы эпохи, которые требовали выражения».

А откуда, спрашивается, ей это известно? Откуда это вообще может быть известно? В любую эпоху могли существовать целые категории людей (представленные, например, Джоном Донном и Роджером Бэконом соответственно в эпоху Данте и Шекспира), чьи идеалы, чей духовный мир и в самой слабой степени не отразились в творчестве титанов — могучих, но тоже подверженных заблуждениям, тоже только людей; а картину той или иной эпохи мы черпаем лишь у ее величайших художников. Вы со мной не согласны?

Статья мне не понравилась главным образом потому, что показалась чересчур приглаженной и ни на что не годной — как (только не обмолвитесь ему ни словом, я ведь к нему хорошо отношусь) критические статьи Эрнеста Бойда. Может быть, дело еще в том, что я только что дочитал «Письма о литературе» Чехова. Вот это действительно прекрасная книга.

М. Перкинсу Жуан-ле-Пен [Ок. 25 июня 1926 г.]

…Сначала о книге Эрнеста. Мне она понравилась, но с некоторыми оговорками. Фиеста, рыбная ловля, персонажи второго плана сделаны великолепно. Главная героиня мне не нравится — может быть, оттого что мне не нравится женщина, с которой она списана. Что касается калеки, мне кажется, Эрнест здесь замахнулся слишком на многое — в литературе все это пока не так просто сказать, — а потом слегка испугался и при редактировании выбросил кое-какие детали, которые придавали образу жизненность. Он мне и сам говорил, что с этим героем что-то такое произошло. Макс, уговорите его сделать совершенно минимальные и только самые необходимые исправления — он травмирован тем, как с ним обращались издатели и журнальные редакторы (хотя ваше письмо очень его к вам расположило) . От журнальных редакторов он получал массу комплиментов, но, пока Бриджес не заказал ему рассказ (из которого он по моему совету еще до отсылки в журнал убрал около тысячи слов), ему не заплатили ни доллара…

Эрнесту Хемингуэю Вилла Сен-Луи, Жуан-ле-Пен [Декабрь 1926 г.]

Дорогой Эрнест!
Во вторник мы уезжаем в Геную, а оттуда в Нью-Йорк. Надеюсь, что дела у тебя идут на лад. Если тебе нужно что-нибудь здесь или в Америке — деньги, помощь в работе или просто помощь, — то не забывай, что всегда можешь обратиться к

твоему преданному другу Скотту.

Эрнесту Хемингуэю По пути в Нью-Йорк [Почтовый штемпель 23 декабря 1926 г.]

Дорогой Эрнест!
Твое письмо меня расстроило. Это глупо, ведь я более или менее знал, что происходит. Хотелось бы мне быть сейчас с тобою рядом, выслушать тебя, отыскать причину, отчего так все с тобою вышло. Мне жаль и тебя, и Хэдли, и Бамби, надеюсь, вы сумеете как-то сгладить боль и все случившееся для вас не сделается непереносимым.

Не могу выразить тебе, что значила для меня твоя дружба все эти полтора года; знакомство с тобой — самое прекрасное из всей нашей поездки по Европе. Постараюсь в Америке защитить твои интересы у «Скрибнерс», но, вероятно, теперь в этом уже нет необходимости, и вскоре финансовые твои дела совсем поправятся.

Жаль, что ты не приехал в Марсель. Я возвращаюсь, так и не закончив романа, не поправив, а только ухудшив здоровье и имея денег не намного больше, чем до этой поездки, и все же я доволен — и тем, что не сижу на месте, и тем, что скоро опять увижу Нью-Йорк, и тем, что Зельда совсем выздоровела, — а главное, я так продвинул книгу, что это просто делает меня счастливым.

Те рецензии на «Солнце», которые я видел, привели меня в восторг. Я до сих пор не понимал, что ты это все стащил у меня, но теперь, кажется, начинаю в этом убеждаться и буду всем рассказывать. Кстати, напечатанным роман мне понравился даже больше, чем в рукописи…

Преданный тебе
Скотт

1927

Эрнесту Хемингуэю Вашингтон [Март 1927 г.]

Дорогой Эрнест!
Пишу тебе в страшной спешке. Вчера я обедал с Генри Менкеном. Он только что начал «И восходит солнце», не помнит, читал ли «На Биг-Ривер», и согласен, что путает твой сборник «В наше время» с каким-то другим. Вытянул из него обещание заплатить тебе по 250 долларов за любой рассказ, который ему понравится. Вот тебе новый рынок!

Открыл ему, каким образом ты собираешься привлечь его на свою сторону. Он «просто прелесть» (я не иронизирую, рука сама так пишет). Он очень тобой интересуется и не способен ни на какое злодейство. Обед прошел довольно сумбурно, потому что он один из самых занятых людей в Америке.

«Убийцы» получились здорово.

Твой преданный друг
Скотт

Эрнесту Хемингуэю Эджмур, Делавэр [Почтовый штемпель 18 апреля 1927 г.]

Дорогой Эрнест!
Твои рассказы (в апрельском «Скрибнерс») великолепны. Но, как и мне, тебе надо бы избегать конрадовских приемов прямого цитирования персонажей, особенно в тех случаях, когда ты берешь одну характерную фразу и благодаря ей оживляешь всю фигуру.

«Осенью война была все так же рядом, но мы на нее больше не пошли» — одно из самых прекрасных предложений в прозе, какие я когда бы то ни было встречал.

За последнее время в моей жизни произошло столько, что вряд ли когда-нибудь я сумею все это пережить — или забыть, что одно и то же.

Очень жаль, что у тебя трудности. Пожалуйста, покажи кому нужно мое письмо, если это может помочь. «Атлантик» платит (за рассказ) что-нибудь около 200 долларов. Через неделю вернется из отпуска Перкинс, я с ним обо всем переговорю. Достаточно ли тебе будет их аванса за сборник рассказов? Между прочим, ты придумал хорошее заглавие. Есть ли надежда, что этим летом ты у нас побываешь?

Свой роман я закончу 1 июля.

Беспокоюсь за тебя и желаю всего хорошего.

Скотт

Фицджеральду от Перкинса 2 июня 1927 г.

Дорогой Скотт, все время думаю о заглавии «Он убил свою мать». Мне не кажется, что оно попахивает сенсационностью в скверном значении слова, а его простота, его прямой и почти буквальный смысл меня привлекают, тем более что это так непохоже на заглавия других ваших книг. И все же я в нем не совсем уверен. Может быть, предложите еще несколько, чтобы был выбор?

Всегда ваш

Эрнесту Хемингуэю Эджмур, Делавэр [Ноябрь 1927 г.]

Дорогой Эрнест!
…Сборник получился очень хороший. Мне он понравился ничуть не меньше, чем «Солнце»; впрочем, этим еще ничего не сказано. Хотя в книге собраны вещи и географически, и по настроению самые разные, она целостна, как конрадовские сборники повестей. Зельда совершенно очарована книжкой и находит, что так хорошо ты еще не писал. Ей больше всего нравятся «Белые слоны», а меня, затмив даже «Убийц», поразил «На сон грядущий». Новеллка про индейцев — единственная, которая оставила меня равнодушным, и еще я рад, что ты не включил сюда «У нас в Мичигане». Эти два рассказа сделаны скорее в твоей старой манере, которая, пожалуй, почти себя исчерпала.

«Осенью война была все так же рядом, но мы на нее больше не пошли». Боже, какая прекрасная фраза! А сны перед тем, как герой просыпается, во «Сне грядущем», а все построение «Белых слонов»!

Макс говорит, что весь тираж — 7500 — почти уже разошелся, к тому же это было дней пять назад. Мне нравится твое заглавие — «Все печальные молодые мужчины без женщин», — я чувствую, как мое влияние начинает сказываться. Мануэль Гарсиа — это, несомненно, Гэтсби. Ну, а чему ты не научился у меня, то почерпнешь у славной тетушки по имени Бромфилд, и скоро ты Встанешь во Главе Лучших Представителей Молодого Поколения…

1928

М. Перкинсу Париж [Ок. 21 июля 1928 г.]

Дорогой Макс!
1. Роман продвигается неплохо. По-моему, он прекрасен, а те, кто его уже немного знают (я его здесь читал отрывками), кажется, очень заинтересовались. На днях у нас обедал Джеймс Джойс и внушил мне оптимизм своим замечанием о том, что он, «вероятно, окончит свой роман самое позднее года через три-четыре», а ведь он работает по 11 часов ежедневно, тогда как я по 8, и то не всегда. Свой роман я точно завершу к сентябрю.

2. Вы получили мое письмо насчет Андре Шамсона? Поверьте, Макс, вы многое упустите, если им не заинтересуетесь. Радиге, так и быть, темноват, но Шамсон совершенно понятен и, вне всякого сомнения, на голову выше всех здешних молодых; это как бы сплав Эрнеста и Торнтона Уайлдера. «Люди с большой дороги» — его второй роман, едва не получивший Гонкуровскую премию, — это история о том, как строят дорогу, написанная сильно, как «Земля» Гамсуна, и вовсе не похожая на фальшивые книги Тома Бойда об американских землепашцах. Я с ним едва знаком и вовсе не преследую каких-то собственных интересов, просто верю в его будущее и убежден, что он станет писателем не меньше Франса и Пруста. Кстати, Кинг Видор (тот, который поставил «Толпу» и «Большой парад») экранизирует роман следующим летом. Если вы хоть немного доверяете моему вкусу, дайте книгу кому-нибудь почитать, а потом напишите мне, что вы решили. Лет через десять Шамсона нельзя будет законтрактовать ни за какие деньги.

3. После романа я хочу выпустить книжку рассказов о Бэзиле Ли. Возможно, один-два серьезных рассказа, которые пойдут в «Меркьюри» или в «Скрибнерс», если вы их возьмете, да еще шесть, предназначенных для «Пост», вместе составят неплохую, занимательную книжку, которая должна появиться сразу вслед за главным моим романом, чтобы не создалось впечатления, что это и есть главная линия моего «творчества». Книжка получится объемом в 50 — 60 тысяч слов.

4. Напишите мне, что поделывают а) Эрнест, б) Ринг, в) Том (рецензии, как я замечаю, неважные), г) Джон Биггс.

5. Как вам понравился рассказ Бишопа? Мне — очень.

6. Буду в Америке, наверное, к 15 сентября. Привет Луизе.

Преданный и благодарный ваш друг

1929

М. Перкинсу Эджмур, Делавэр [Ок. 1 марта 1929 г.]

Дорогой Макс, я удрал, как вор, не оставив вам главы, потому что их еще надо с неделю пошлифовать, а из-за этого гриппа и суматохи перед отъездом я так и не выкроил время ими заняться. Посмотрю их на корабле и из Генуи отправлю вам. Тысячу раз спасибо за ваше терпение, и постарайтесь еще несколько месяцев не терять в меня веры, ведь для меня, Макс, это тоже трудное время, и я никогда не забуду, как вы были добры, ни разу меня не попрекнув.

Рад новостям об Эрнесте и его книге…

Эрнесту Хемингуэю [Канн, 9 сентября 1929 г.]

… За два с половиной месяца, что я здесь, я продвинул роман на 20000 слов и написал рассказ. Учитывая, в каком положении я нахожусь последние годы, это для меня высшее достижение. Расплачиваться за него пришлось обычной моей нервной депрессией и пьянством до той степени, когда на меня может с презрением смотреть последний мальчишка-официант в бистро. У меня теперь выработалась такая манера: часам к 11 я напиваюсь до того, что перестаю владеть собой, из глаз хлещут слезы, а может, и не слезы, а лишний джин; я собираю вокруг себя всех, кому это интересно, и рассказываю, что никто меня в мире не любит и я тоже никого не люблю — и Зельду не люблю, и всю слушающую меня компанию; когда я дохожу до этого места, слушающая меня компания становится не столь уж дружелюбной, и я просыпаюсь в каких-то странных комнатах, в странных домах. Если не пью, я совсем одинок — пытаюсь работать, или просто извожу себя, или читаю детективы и сам себе доказываю, что человек в моем состоянии, да еще никогда не умевший, если нужно, помолчать, никому не может быть приятным собеседником. Но, напившись, я заставляю их всех расплачиваться, расплачиваться, расплачиваться…

Твой анализ причин, по которым я не способен писать серьезно, слишком мягок, потому что ты умалчиваешь о моем беспутном образе жизни, но, подумай сам, вероятно, самое главное — то, что за 5 лет со дня демобилизации и до окончания «Гэтсби» (1919-1924) я написал 3 романа, около 50 рассказов в легком жанре, пьесу, да еще всякие статьи и сценарии, и, может быть, я просто слишком рано сказал все, что мог сказать, да к тому же мы ведь жили все время на предельной скорости, все время в поисках самой веселой жизни, какая только возможна. Вот что, au fond, беспокоит меня всего больше — а может, все дело в моей неспособности отказаться от чего-то однажды начатого. Я два месяца просидел над рассказиком для журнала, хотя наперед знал, что, кончив, выброшу его в корзину. Что там, сгорел бы поскорее этот дом со всеми моими рукописями, а еще лучше — и со мною…

Я не вправе отправлять тебе это тоскливое письмо, знаю. Но я бы его не написал, если бы сейчас хоть что-то не стало у меня чуточку лучше. Так вот, мое честолюбие может быть спокойно: «Пост» платит теперь своей старой шлюхе 4000 долларов за визит. А дело в том, что шлюха освоила любовь на все сорок вкусов, — когда она была помоложе, хватало и одного…

Фицджеральду от Перкинса 30 октября 1929 г.

Дорогой Скотт, уже несколько недель назад до меня дошли слухи, будто вы собираетесь вернуться в Америку, возможно, уже находитесь на пароходе среди океана. Джон Биггс полагал, что вас можно ожидать с минуты на минуту, верней всего, в Новом Орлеане. Но вчера пришло письмо от Эрнеста, из которого я понял, что вы по-прежнему в Париже и вовсе не намереваетесь уезжать, так что это письмо до вас должно дойти.

Об успехе книги Эрнеста вы, наверное, знаете от него самого; разошлось уже 36 000 экземпляров, и единственной помехой может стать только биржевой крах, о последствиях которого никто не берется судить. Розничная торговля, включая и книжную, вероятно, пострадает от него очень сильно. А ведь роман Эрнеста прекрасно пошел с самого его появления, и редкой книге сопутствует такая удача. Ни о чем другом и не говорят. Может быть, вы слышали, что с успехом идет пьеса Ринга, сделанная по рассказу «Некоторые любят похолоднее», — он написал для нее и песенки. Меня это не радует, ведь, хорошо на ней заработав, Ринг и вовсе забросит свое настоящее творчество, которым он нас и так не балует. А он уже строчит еще одну пьесу и, привыкнув к таким занятиям, вряд ли будет делать что-нибудь другое, если его не вынудит необходимость. Надеюсь, ни вы, ни Эрнест не заразитесь его примером.

В последнее время я встречался с несколькими людьми, которые вас знают. В том числе с Робертом Макэлмоном. Эрнест предупредил меня о его приезде письмом, в котором, как я понял, была просьба ему помочь, со стороны Эрнеста вполне бескорыстная. Просто он надеялся, что фирма сможет что-то сделать для Макэлмона; я пригласил его пообедать и — подумайте только! — он сразу же принялся поносить Эрнеста и как писателя, и как человека (это строго между нами). Видимо, он Эрнесту завидует, во всяком случае, я так понял, но можно же было по крайней мере помолчать, ведь именно через Эрнеста он со мной и познакомился.

Кроме того, заходил Каллаган. Говорит, что последний раз видел вас, когда боксировал с Эрнестом, а вы выполняли функции рефери, хотя вид у вас был такой, как будто бокс вас совсем не интересует и ваши мысли где-то далеко — похоже, раунд мог затянуться до бесконечности.

[…] «Прощай, оружие!», конечно, вызывает нападки, с которыми мы, однако, справились. Книга Вулфа, о которой я вам говорил в нашу последнюю встречу, тоже всех расшевелила.

1930

М. Перкинсу Париж [Ок. 1 мая 1930г.]

Дорогой Макс, я ужасно рад, что рассказ Бишопа принят, для него это огромное событие. Вчера вечером я ему кое-что почитал из романа, который ему, кажется, понравился. Хэролд Обер мне писал, что, если роман не будет готов к осени, надо выпустить книжку рассказов о Бэзиле Ли, но я-то хорошо знаю, как создаются и рушатся писательские репутации, и не собираюсь себя окончательно погубить таким шагом, памятуя о Томе Бонде, Майкле Арлене и еще многих, кто угодил в ту же самую ловушку, попытавшись обмануть публику и выдать ей вместо настоящего поделки, — нет уж, лучше четыре года без нового романа, чем такое. Я рано начал и слишком много писал, теперь это стало намного труднее, но роман, мой роман, — совсем другое дело, и я не хочу его испортить, наспех завершив, хотя мог так поступить еще полтора года назад. Если вы думаете, что Каллаган не похоронил самого себя под развалинами собственного шедевра, где вовсю пахнет мертвецкой, то погодите самую малость, пока не уляжется пыль от обломков. Не знаю, зачем я это пишу вам: ведь вы всегда были для меня лучшим из друзей и помогли мне бесконечно, просто письмо Обера настроило меня грустно и пробудило жажду мрачного юмора. Я знаю, к чему стремлюсь. Макс, верьте мне. Господи, словно целая эпоха пролегла между «Кабалой» и «Мостом короля Людовика Святого», между «Гением» и «Американской трагедией», между «Зубом мудрости» и «Зелеными лугами»! Должно быть, там, в Америке, время несется быстрее, но время, которое вложено в работу, — это ведь время, оторванное от жизни; что ж, пусть так, все равно эта моя новая вещь, какой бы она ни вышла, не окажется посредственностью вроде «Женщины с Андроса» или «Сорок второй параллели». Как легко заявлять: «Да что вы, он уже кончился», — только лучше бы критики в таких вещах судили по сделанному, а не просто по тому, что писатель давно молчит.

Всегда ваш

Фицджеральду от Перкинса 8 июня 1930 г.

Дорогой Скотт, ничего нет более бессмысленного, чем писать слова сочувствия, тем более человеку, который прекрасно знает, что это сочувствие неподдельное. От души надеюсь, что Зельца понемногу оправится. Как все скверно! И сколько же на вас всего свалилось. Телеграмма от вас пришла, мы ответили, что полторы тысячи вам переведены.

Недавно видел Эрнеста, он приезжал повидаться с Бамби, которого привозила его свояченица. У Эрнеста все хорошо, и мы прекрасно провели время. Удалось выкупить у «Лайврайта» «В наше время», которое мы переиздаем, твердо надеясь на успех. В силу обстоятельств первое издание так и не привлекло внимания, так что мне кажется, для большинства это будет новая книга.

Джон Бишоп прислал еще один рассказ, но он был слишком велик для журнала да и не очень хорош. Теперь он его сократил, переделал, и, по-моему, вышло неплохо. Во всяком случае, это настоящая литература.

Дела никогда еще не шли так отвратительно, но есть надежда, что к осени начнется оживление… Весенний шторм мы выдержали лучше других благодаря книжкам С. С. Ван Дайна, на которых депрессия вроде бы и не сказалась, даже помогла их популярности. Заказчики требовали только этих книжек, потому что они продавались.

Надеюсь, вскоре все придет у вас в порядок, и вы к нам вернетесь.

Ваш преданный друг

Миссис Эдвард Фицджеральд Уши-Лозанна [Июнь 1930 г.]

Дорогая мама!
Не сразу ответил тебе, так как Зельда тяжело заболела -у нее полное нервное истощение. Сейчас она в санатории неподалеку отсюда. Ей уже лучше, но лечение займет много времени. Я не писал ее родителям, насколько это серьезно, не пиши и ты — в опасности ее психика, а не жизнь.

Скотти живет в Париже со своей гувернанткой. Ей очень понравилась фотография ее кузенов. Скажи отцу, что я был в Шильонском замке, видел

Там, в подземелье, семь колонн
Покрыты влажным мохом лет…

и вспоминал первые в своей жизни стихи. Или отец читал нам «Ворона» еще раньше? Спасибо за Честертона.

Обнимаю тебя.
Скотт

М. Перкинсу Женева [Ок. 1 сентября 1930 г.]

Дорогой Макс, кажется, никакого мира не существует за пределами этой унылой, пахнущей дезинфекцией земли, хотя она и поросла цветами. Из всех, кого я здесь встретил, Том Вулф единственный человек, не поддавшийся болезни и не позволивший, чтобы она поглотила его мысли целиком. Он ваше настоящее открытие, ведь трудно себе вообразить все то, на что он способен. По сравнению с Эрнестом он обладает более глубокой культурой и большей жизненной энергией, а если он не такой тонкий поэт, то ведь это искупается грандиозностью материала, который он хочет охватить. Он лишен и присущей Эрнесту чеканной твердости: перо Эрнеста словно закаляли на огне, Том же более восприимчив к живой жизни вокруг. Джон Бишоп считает, что его нужно учить экономии слов и т.п., но сейчас, по прочтении его книги, я нахожу, что все это ерунда. Он удивительный человек, и пусть он сам решает, сколько надо писать, даже если роман растянется на пять томов. Мне он страшно понравился.

[…] Зельда почти выздоровела. Доктора настаивают на том, что она никогда больше не должна пить (хотя ее болезнь не из-за этого) и что мне тоже целый год нельзя пить ничего, даже вина, так как в бреду она упорно возвращалась к нашим былым раз-гулам.

Пожалуйста, присылайте мне новые книги, если будет что-нибудь сопоставимое с Вулфом. А что, Эрнест пишет историю боя быков?..

Всегда ваш

Р. S. Эта болезнь унесла все, что у меня было, поэтому я и послал вам в июле ту телеграмму. Лучший швейцарский врач посвятил ей все свое время, и только поэтому ее удалось в самый последний миг спасти от безумия.

1932

М. Перкинсу Сент-Питерсберг, Флорида [Ок. 15 января 1932 г.]

Дорогой Макс, впервые за последние два с половиной года я смогу пять месяцев без перерыва работать над романом. У меня сейчас около шести тысяч долларов. Роман переделываю по новому плану, сохраняя из прежней рукописи удавшиеся куски, — добавлю 41 000 слов, и можно печатать. Ни слова об этом Эрнесту и вообще никому, пусть думают, что хотят, для меня важна только ваша твердая вера.

Ваши письма все так же печальны. Господи, ну дайте вы себе зимой отдохнуть! Фирму в ваше отсутствие никто не развалит, да и не найдется никого, кто предпринял бы без вас какие-то серьезные шаги. Пусть увидят, что вы для них значите, а когда вернетесь, вам легче будет снести две-три пустые башки. Так, кстати, сделал Тальберг на «Метро-Голдвин-Майер»…

Гертруде Стайн Балтимор, Мэриленд 28 апреля 1932 г.

Дорогая Гертруда Стайн!
Вы так далеко, но думаете обо мне и даже прислали свою книгу — как это замечательно! Всякий раз, садясь за письменный стол, я вижу перед собой линию, которую вы начертили, чтобы показать, какой толщины должен быть мой следующий роман. Мне часто приходят на ум ваши глубокие замечания — они живы в отличие от многих других современных истин.

Разумеется, я сразу же прочел книгу и принялся читать ее вторично (извлекая из нее, как и все, многое для себя), но внезапно мои планы были нарушены болезнью жены, и книгу пришлось на время отложить.

Надеюсь летом приехать в Европу и повидать вас. Мы с вами встречаемся совсем не так часто, как мне этого хотелось бы.

С искренним восхищением,
всегда ваш
Ф. Скотт Фицджералъд

М. Перкинсу Балтимор [Ок. 30 апреля 1932 г.}

Дорогой Макс, роман Зельды стал во всех отношениях лучше и теперь уже недурен. В нем есть что-то новое. Она в основном убрала все, что отдавало атмосферой попоек в подпольных барах и поездок в Париж. Вам книга понравится. Вы ее получите через десять дней. Я не берусь о ней судить, так как слишком ее хорошо знаю, но, кажется, роман даже лучше, чем я думал. Впрочем, о двух вещах я вас попрошу со всей серьезностью:

1. Если книга вам понравится, прошу вас, не посылайте ей поздравительных телеграмм, а все свои похвалы выразите без преувеличений — так, как вы бы и поступили в обычных обстоятельствах; не поддавайтесь обычному побуждению подбодрить человека больного и слабого, стараясь быть с ним как можно обходительнее. Это на первый взгляд пустяк, но он важен, так как доктора полагают нужным не внушать Зельде мысль, будто ее немедленно ждут слава и деньги (хотя на ее месте такая мысль пришла бы каждому). Мне вообще кажется, что в последнее время у нас плохо с критикой: мы только и знаем, что совершать открытия, хотя на одного Хемингуэя приходится десяток каллаганов и колдуэллов (с моей точки зрения, ничтожных); похоже, мы произвели на свет особую породу смолоду избалованных гениев из числа тех, кто лучше стал бы толковым рабочим. Не скажу, что я так уж об этом сокрушаюсь, ведь за последние пять лет были открыты Эрнест, Том Вулф и Фолкнер, и их одних было бы достаточно, чтобы не считать эти годы пустыми, но что касается Зельды, я страшусь подвергать ее риску неумеренных похвал. Если ее ждет успех, пусть она его заслужит настоящей работой, когда тебе знакомы и усталость, и нежелание писать, а былое вдохновение словно бы тебе лишь снилось. Ей не двадцать один год, и она слаба, так что незачем ей следовать моему примеру, который у нее, конечно, особенно свеж в памяти.

2. Не надо заводить с нею речь о договоре, пока не переговорите со мной. […]

1933

М. Перкинсу Тоусон, Мэриленд, [19 января 1933 г.]

Дорогой Макс, на прошлой неделе я провел три дня в Нью-Йорке в страшной суете. Собрался вам позвонить как раз в тот момент, когда рухнул, чтобы целые сутки проваляться в постели, издавая жалобные стоны… Эрнест говорит, что скрыл от вас, в какой я скверной форме. Пишу вам даже не столько с целью исповедаться, как Руссо, сколько с целью объяснить, почему в нарушение давнего обычая я вас не навестил по приезде.

Спасибо за книги, которые вы мне посылаете. Ими почти что и ограничивается все мое чтение: как все, я вынужден теперь наводить жесткую экономию. Когда прояснится, как идет книга Зельды, напишите мне об этом.

Нью-Йорк, по-моему, охвачен крайней нервозностью, что неудивительно, но отчего-то все до единого толковали, что нервозностью охвачен прежде всего я сам. А так здесь все выглядит превосходно. С первого февраля по первое апреля строго подчиняю свою жизнь сухому закону, только не говорите об этом Эрнесту: для него я такой же законченный алкоголик, как для меня Ринг, — мы ведь почти всегда встречаемся на попойках и вечеринках; не надо его разочаровывать, хотя он и мог бы понять, что даже рассказик для «Пост» можно сочинить лишь на трезвую голову…

Скотти, Тоусон, Мэриленд 8 августа 1933 г.

Милый цыпленок, я буду очень строго следить за тем, чтобы ты сделала все, что нужно сделать. Пожалуйста, напиши мне подробно, что ты прочла по-французски. Очень хорошо, что ты себя чувствуешь совсем счастливой, но ты знаешь, что я не особенно верю в счастье. И в несчастье тоже. И то и другое бывает только в спектаклях, в кино и в книжках, а в жизни ничего этого на самом деле нет.

Верю я в то. что человек живет так, как сам того заслуживает (по своим талантам и качествам), а если не делать того, что нужно, то приходится расплачиваться за это, и не просто, а вдвойне. Если у вас в лагере есть библиотека, попроси миссис Тайсон, чтобы она нашла сонеты Шекспира, и прочти сонет, где есть такие строчки:

Чертополох нам слаще и милей
растленных роз, отравленных лилей

Сегодня весь день ни о чем не думал, только с утра до ночи писал рассказ для «Сатердей ивнинг пост». Вспоминаю тебя, и всегда мне при этом становится хорошо, но, если ты еще раз назовешь меня «папкой», я вытащу из ящика с игрушками твоего белого кота и нашлепаю его как следует, по шесть шлепков каждый раз, когда ты мне грубишь. Ты это твердо поняла?

Счет из лагеря пусть пришлют мне, я оплачу.

Итак, вот тебе советы твоего глупого отца.

Чего надо добиваться:
Постарайся быть смелой
Чистоплотной
Умеющей хорошо работать
А также хорошо держаться на лошади
И так далее…

Чего добиваться не надо:
Не старайся, чтобы ты всем нравилась
И чтобы твои куклы не болели
И не раздумывай о прошлом
А также о будущем
И о том, что с тобой будет, когда вырастешь
И о том, как бы тебя кто-нибудь не опередил
И о своих успехах
А также о неудачах, если они происходят не по твоей вине
И о том, как больно жалят комары
А также мухи
И прочие насекомые
Не раздумывай о своих родителях
И о мальчишках
И о своих разочарованиях
Как и о своих радостях
Или просто приятных ощущениях

О чем надо думать:
К чему я в жизни стремлюсь
Лучше я или хуже других
а) в учебе 
б) в умении понимать людей и ладить с ними
в) в способности владеть собственным телом.

Люблю тебя.
Отец

P. S. Если будешь называть меня «папкой», я тебя стану называть Протоплазмой, потому что ты находишься на самой примитивной стадии жизни, и я, стало быть, могу тебя выбросить в помойное ведро, если мне так захочется, а еще лучше — я просто всем расскажу, что ты Протоплазма. Как тебе это понравится — Протоплазма Фицджеральд, или просто Плазма, или Маразма, или что-нибудь еще в том же роде? Вот увидишь, обратись ко мне так еще хоть один-единственный раз, и потом всю жизнь тебя будет преследовать прозвище, которое я придумаю. Может, не стоит?

Все равно, целую тебя.

1934

М. Перкинсу Балтимор 13 января 1934 г.

Дорогой Макс!

Пожалуйста, не забудьте сделать так, чтобы суперобложка давала понять, что в романе описывается тяжелая драма, хотя он и начинается лирически…

Мне пока что написали о книге только несколько литераторов и знакомых из мира кино. Не сомневаюсь, что роман поддержит мой престиж, однако признание, видимо, будет нескорым — увы, опять я написал роман для романистов, а такие книги еще никому не приносили золотых гор. Может быть, в нем слишком все густо написано, чтобы любителям острых сюжетов легко было добраться до сути, но тут уж ничего нельзя изменить, потому что это тот самый случай, когда книге отдано все без остатка. Думаю, журнальная публикация поможет книге найти читателей, ведь такие романы становятся полностью понятными только во втором прочтении. Каждая сцена в нем переделывалась и переосмысливалась от трех до шести раз.

Фицджеральду от Перкинса 15 января 1934 г.

Дорогой Скотт! Если только по каким-то непредвиденным причинам книга не окажется слишком уж хороша для обычной публики — а в это трудно поверить, так велико ее очарование, — думаю, что роман не просто укрепит ваш профессиональный престиж.

Знаю, какого труда вам стоит поддерживать повсюду в повествовании ровное напряжение, и все-таки (при всех своих колебаниях и неуверенности) советую подумать над сокращением первой части журнальной публикации и начала второй. Не исключаю, что это невозможно и неразумно. Но вдруг вам удастся изъять сцену на вокзале и эту пальбу? Дело в том, что с появлением на сцене Дика Дайвера интерес к рассказу повышается очень существенно. Впрочем, книгу читают не так, как романы в журналах. Цель моего предложения только в том, чтобы подсознательно вы его проверили на истинность, не отвлекаясь от других забот. А принять его или нет, решите, когда будете вычитывать корректуру.

Всегда ваш

М. Перкинсу Балтимор 4 марта 1934 г.

[…] Надеюсь, что, во-первых, экземпляры корректуры будут разосланы рецензентам заблаговременно и, во-вторых, рецензенты получат роман в том варианте, который предназначен для отдельного издания. Я прошу об этом потому, что всякая правка текста оказывает колоссальное воздействие на общее впечатление от книги. Макс, не забывайте, что в общем и целом я не из расторопных. Как-то я сказал Хемингуэю, что если вспомнить притчу о черепахе и зайце, то вопреки распространенным представлениям черепахой надо бы назвать не его, а меня; главное различие между нами в том, что все, чего я когда бы то ни было достигал, приходило в результате упорной и изнурительной борьбы, а в Эрнесте есть искра гения, и поэтому-то он с такой легкостью делает вещи необыкновенные. Я же не знаю, что такое легкость. С легкостью я могу писать только дрянь, и, посвяти я себя этому занятию, моя жизнь шла бы гладко. Дрянь писать я умею. На днях я переписал для Кларка Гейбла всю его роль в новом фильме. Такие вещи я могу делать столь же быстро, как и любой другой, но с тех пор, как решил стать серьезным, я мучаюсь над каждым абзацем; я превратился в тяжело переступающего бегемота и таким останусь до конца своих дней…

Теперь насчет рекламы. Еще раз повторю, что, по моему убеждению, всякая трескотня абсолютно бессмысленна, а если ваши люди из отдела рекламы примутся эксплуатировать тот интерес к книге, который проявили интеллектуалы, это кончится полной катастрофой. Книга должна завоевывать публику сама, интерес к ней должен расти благодаря ее собственным достоинствам. Не думаю, что в этом отношении она повторит судьбу «Великого Гэтсби». Он был слишком мал по объему, и в нем на авансцене оказались мужские персонажи. Здесь, наоборот, главную роль играют героини. Надеюсь, если ничто не помешает, свою аудиторию этот роман соберет, насколько это возможно в сегодняшних условиях.

Простите, что я все об одном и том же. Я так долго жил, замкнувшись в этой книге и окруженный ее персонажами, что мне часто кажется: реального мира вообще не существует, а существуют только мои герои. Это звучит ужасно претенциозно (боже мой, мне ли быть претенциозным?!), и тем не менее это абсолютный факт — радости и потрясения моих героев для меня важны точно так же, как то, что происходит в моей собственной жизни.

Зельде лучше. Может быть, даже удастся на пасху устроить ее выставку, но пока это лишь слабая надежда…

Джону Пилу Бишопу Балтимор, Мэриленд 2 апреля 1934 г.

Дорогой Джон!
Кто-то из людей, толпившихся вокруг меня все те сумасшедшие двадцать четыре часа, которые я провел в Нью-Йорке, сказал, процитировав тебя, что моя последняя работа «не является большим достижением по сравнению с написанным прежде». На мой взгляд, это вполне закономерный вывод, но никак не обвинительное заключение. Я все время вспоминаю предисловие к конрадовскому «Негру с „Нарцисса“» и укрепляюсь в мысли о том, как важно писателю, чтобы его книги задевали людей за живое и долго волновали их. И хотя в этом моем романе нет эффектной концовки, я очень надеюсь, что эффект все-таки наступит — много позже, когда фамилия автора будет забыта.

Короче, сейчас самое время встретиться и поразглагольствовать на тему о значении литературы, пока твое мнение о романе еще не сложилось окончательно. Буду в Нью-Йорке в начале той недели. Пожалуйста, имей это в виду и, если твои планы неожиданно изменятся, дай мне знать, хорошо?

Вспоминаю вас всех с неизменным удовольствием.

Твой Скотт 

P. S. Забыл сказать тебе еще две вещи:

1. Я намеренно избегал драматической концовки — умышленно не хотел ее.

2. Не сочти за нахальство, но я предпочитаю постепенное угасание действия к концу книги — вспомни последнюю часть «Братьев Карамазовых» и «Обретенного времени» — и предоставляю сюжету течь самому. Я не деспот и не пускаю кровь своим героям, подобно Флоберу, Стендалю или елизаветинцам.

Видишь, писать больше негде, надо поговорить.

Томасу Вулфу Балтимор, Мэриленд 2 апреля 1934 г.

Дорогой Артур, Гарфильд, Гаррисон и Хейс!
Огромное спасибо за письмо, которое я, как нельзя кстати, получил в довольно унылую минуту. Знаешь, даже не верится, что прошло четыре года с того лета, как мы с тобой лазали по горам — некоторые наши приключения стали моей легендой, и я даже не уверен, были ли они на самом деле. Я особенно люблю рассказывать историю (правдивую или вымышленную?), как ты жестом Гаргантюа погасил огни на Женевском озере, но уже не помню, присутствовал я при этом или выдумал позднее!

Рад был узнать от нашего общего родителя Макса, что тебя скоро напечатают.

Еще раз благодарю за щедрую похвалу.

Твой
Ф. Скотт Фицджеральд и Артур, Гарфильд, Гаррисон и Хейс

Джону Пилу Бишопу 7 апреля 1934 г.

Дорогой Джон!
Читая твое письмо, полное изысканных комплиментов и щедрых похвал, я слишком поспешно пытался предугадать твой конечный приговор — «книга по сравнению с „Гэтсби“ не знаменует шага вперед». Но ты, кажется, первым почувствовал, что по своей задаче это совершенно разные книги, что — позволю себе на минуту сопоставление с такими высокими образцами — «Гэтсби» должен был стать чем-то вроде «Генри Эсмонда», а этот роман скорее похож на «Ярмарку тщеславия». У драматического романа есть свои законы, совсем не такие, как у романа философского, который теперь принято называть психологическим. Первый — разновидность tour de force, а второй — исповедь в убеждениях. Путать их так же нельзя, как принимать цикл сонетов за эпическую поэму.

Главное же, что я хочу сказать, вот в чем: в книге повсюду возникли ситуации, когда я мог бы усилить драматизм сцены, но я сознательно от этого воздерживался; материал был настолько хватающий за душу и заряженный изнутри, что я не хотел подвергать читателя одному нервному шоку за другим; ведь этот роман не может не стать близким всем людям моего поколения, которые его прочтут.

И наоборот, когда в поле моего зрения оказывались такие чуждые большинству из нас фигуры, как бутлеггер и проходимец, я не боялся заострять некоторые сцены до того, что они начинали звучать мелодрамой; мне бы хотелось, чтобы и ты воспользовался в своем романе этим рецептом, хорош он или плох. Мне в прошлом оказывали большую помощь такие советы от собратьев по перу; кажется, это Эрнест Хемингуэй как-то в разговоре заметил, что бывают случаи, когда для драматизма концовки лучше всего подходит описание умирающей осени; если не ошибаюсь, этот принцип мы оба усвоили от Конрада.

Всегда твой

Джону БИШОПУ 7 апреля 1934

Читая твое письмо, полное изысканных комплиментов и щедрых похвал, я слишком поспешно пытался предугадать твой конечный приговор — «книга по сравнению с „Гэтсби“ не знаменует шага вперед». Но ты, кажется, первым почувствовал, что по своей задаче это совершенно разные книги, что — позволю себе на минуту сопоставление с такими высокими образцами — «Гэтсби» должен был стать чем-то вроде «Генри Эсмонда», а этот роман скорее похож па «Ярмарку тщеславия». У драматического романа есть свои законы, совсем не такие, как у романа философского, который теперь принято называть психологическим. Первый — разновидность tour de force (2), а второй — исповедь в убеждениях. Путать их так же нельзя, как принимать цикл сонетов за эпическую поэму. Главное же, что я хочу сказать, вот в чем: в книге повсюду возникали ситуации, когда я мог бы заострить драматизм сцены, но я сознательно от этого воздерживался; материал был настолько хватающий за душу и заряженный изнутри, что я не хотел подвергать читателя одному нервному шоку за другим; ведь этот роман не может не стать близким всем людям моего поколения, которые его прочтут.

И наоборот, когда в поле моего зрения оказывались такие чуждые большинству из нас фигуры, как бутлеггер и проходимец, я не боялся заострять некоторые сцены до того, что они начинали звучать мелодрамой; мне бы хотелось, чтобы и ты воспользовался в своем романе этим рецептом, хорош он или плох. Мне в прошлом оказывали большую помощь такие советы от собратьев по перу; кажется, это Эрнест Хемингуэй как-то в разговоре заметил, что бывают случаи, когда для драматизма концовки лучше всего подходит описание умирающей осени; если не ошибаюсь, этот принцип мы оба усвоили от Конрада.

Перевод А. Зверева, опубликован в журнале «Вопросы Литературы» №, 19.

Джону ДЖЕМИСОНУ 15.IV. 1934

Огромное спасибо за то, что прислали Вашу статью. Само собой, я совершенно согласен с Вашим анализом Гэтсби. В основу его лег, вероятно, образ одного забытого фермера, типичного для Миннесоты, — я знал его и забыл, — и этот образ ассоциировался у меня с каким-то чувством романтики. Вам, может быть, интересно будет узнать, что мой рассказ «Отпущение грехов» (в сборнике «Все эти печальные молодые люди») был задуман как картина его детства, но я вынул его из романа, потому что предпочел сохранить атмосферу тайны.

(Перевод М. Ландора.)

Г. Л. Менкену Балтимор, Мэриленд 23 апреля 1934 г.

Дорогой Менк!
Боюсь, что нарушу главный параграф твоего кодекса чести — изменю данному слову, так как уезжаю в Нью-Йорк с надеждой продать роман в кино.

Я не стал бы утруждать тебя чтением еще одного письма как раз в то время, когда ты наконец-то разделался с грудой накопившейся корреспонденции, но мне необходимо, чтобы ты знал: каждая часть книги, за исключением первой, была написана с определенной целью. Первая часть, романтическая интродукция, оказалась чересчур растянутой и отягощенной подробностями, потому что она писалась в течение многих лет без единого плана, но все остальное в книге подчинено определенной идее, и если бы мне пришлось завтра начать писать ее заново, то я действовал бы точно так же независимо от того, удалась книга или нет. Знаешь, чего не понимает большинство критиков (а они вообще ничего не понимают) ? Того, что тему «умирающей осени» я ввел совершенно намеренно, что она не результат истощения жизненных сил, а часть задуманного плана.

Этот трюк, который придумали мы с Хемингуэем (возможно, под влиянием конрадовского предисловия к «Негру»), был величайшим «кредо» моей жизни с тех пор, как я понял, что буду художником, а не бизнесменом. Я предпочитаю оставить свой след в людских душах (даже если он будет размером с пятак) тому, чтобы считаться просто хорошим отцом и мужем, кормильцем семьи. Я даже согласился бы жить в безвестности, как Рембо, если бы не сомневался, что достиг этой цели. Сам знаешь, для того, кто хоть раз испытал могучее притяжение искусства, уже ничто в целом свете не заменит счастья творчества.

Мне будет ужасно жаль, если я не вернусь назад вовремя, не услышу твоих экзотических рассказов об африканских приключениях и не сравню их со своими.

Самые теплые пожелания прекраснейшей из Венер — Саре.

Твой
Ф. Скотт Фицджеральд

Эрнесту Хемингуэю Балтимор, Мэриленд 10 мая 1934 г.

Дорогой Эрнест!
Понравилась ли тебе книга? Ради бога, черкни хоть строчку, мне необходимо знать, что ты о ней думаешь. Не бойся повредить мои хрупкие крылышки. Хочется услышать мнение умного человека, а не рецензентские штампы.

Твой друг
Скотт

P. S. Насчет редактирования я только имел в виду, что на месте Макса посоветовал бы тебе дополнить книгу чем-нибудь еще. Пока в ней нет ни оригинальности твоего прежнего сборника «В н-вр.» (наинеобходимейшего!), ни его единства, к тому же в ней мало таких первоклассных рассказов, как «М.б.ж.». А увеличение объема это отчасти компенсирует. Понимаю, что такой совет немногого стоит.

А с другой стороны, радуйся, что ты не напечатался в этом сезоне. Мой роман в списке бестселлеров на пятом месте — а продано всего 12 000 экземпляров.

Эрнесту Хемингуэю [Балтимор, 1 июня 1934 г.]

Дорогой Эрнест, я написал тебе и почти уже запечатал конверт, когда пришло твое письмо, и теперь я очень рад, что не успел отправить своего. Я с давних пор ценю твою редкую прямоту, и она опять помогла рассеять туман, в котором я живу и сквозь который нам было бы трудно говорить.

Дальше начинается мой длинный монолог, а пока этого не произошло, хочу сказать, что совершенно согласен с тобой насчет рассказа про китайца, напечатанного в «Космополитен»; я тоже все думал, что вот если бы включить его в твой сборник «Победитель не получает ничего», то книжка приобрела бы весомость, которой ей сейчас недостает. Позволь высказать тебе еще одно замечание. Ты знаешь, как я люблю твои абстрактные заглавия, но на этот раз твой выбор мне не показался особенно удачным.

Ну а теперь давай обсудим кое-что из области литературной техники, сойдемся, как бойцы на ринге, и решим, кто прав. То, неотправленное письмо я написал вот почему. К нам забегал мимоходом Дос и рассказывал, что ты говоришь о моей книге. Тут я вспомнил наш с тобой разговор в кафе на авеню де Нейи насчет персонажей, списанных с живых людей. Так вот, я не отрицаю целиком и полностью твою теорию, но не верю, что тебе удалось бы доказать ее на примере Кролика, изобразившего в качестве предка Джона Дос Пассоса собственного отца, или на примере моей книги. Я в ней прошел по той самой земле, которую ты — примерно в то же время, когда я ее писал, — успел исходить вдоль и поперек. Как в таких случаях полагаться на свою способность отделять собственное от чужого? А если вообще не иметь перед собой никакого прототипа, то, что ты напишешь, прозвучит убедительнее.

Давай продолжим эту тему немного дальше: когда кончается область необходимого и логичного течения событий, связи причин и следствий и т.д. и начинается область воображения? Опять-таки и здесь ты, наверное, абсолютно прав — ведь твои соображения, скорее всего, возникли, когда ты наблюдал за развитием творческой мысли писателя, а не за реакциями человека, читающего то, что написалось. И все-таки я стою на своем и особенно верю, что прав, когда мне указывают на крупные недостатки «Ночи» именно в этом отношении. Вспомни о художниках Ренессанса, о драматургах-елизаветинцах; первым приходилось соединять с библейскими историями средневековые понятия по части науки, древностей и проч., а Шекспир пытался выразить увиденное им в окружавшей его жизни на основе жизнеописаний Плутарха и «Хроник» Голиншеда. Это подвиг строителей, воздвигших монументы из трех сортов мрамора, — с этим ты ведь не будешь спорить. Ты имеешь все основания сказать, что у меня не хватает сил повторить такой подвиг, но теория, что это вообще невозможно, сомнительна. Я говорю об этом столь настойчиво потому, что твоя доктрина, если ты будешь и дальше ее держаться, может ограничить и самого тебя в выборе материалов. Короче говоря, моя мысль состоит в следующем: нельзя утверждать категорически, что избранный мною прием построения характеров нанес ущерб книге, — скажи, что на твой вкус она от этого пострадала…

Думаю, мне нет необходимости специально говорить, что мое преклонение перед тобой как художником безоговорочно и не знает границ, что, за исключением нескольких фактически уже умерших или умирающих стариков, ты единственный из всех американских прозаиков, перед кем я почтительно снимаю шляпу. Среди написанного тобой есть такие куски, такие абзацы, которые я перечитываю вновь и вновь; если хочешь знать, года полтора назад я запретил себе прикасаться к твоим книгам, потому что боюсь, как бы какие-нибудь свойственные одному тебе интонации не просочились на мои страницы. Возможно, в «Ночи» ты найдешь свои следы, но, убей меня, я сделал все, чтобы их там не оказалось.

Возвращаясь к основной теме письма: теперь второй пункт из области литературной техники, который может быть тебе интересен. Речь идет о самой настоящей краже: одной идеи у тебя, еще одной у Конрада и нескольких строчек у Дэвида Гарнета. Теоретическую основу я почерпнул в предисловии Конрада к «Негру с „Нарцисса“». Он там говорит, что задача литературы -воздействовать на читателя так, чтобы усвоенное им продолжало перерабатываться в его душе и давало свои результаты в дальнейшем, и этим художественная литература отличается от ораторского искусства, как и от философии, ибо они пробуждают соответственно боевой пыл и склонность к размышлению. Другим импульсом к краже стали для меня твои попытки практически осуществить нечто весьма похожее в концовке «Прощай, оружие!». Помню, что первый вариант — во всяком случае, первый из тех, какие я видел, — представлял собой — на старый манер — попытку подвести итог дальнейшей судьбы персонажей: «При фашизме наш священник стал одним из других священников и т.д.» Может быть, ты не забыл, что я тогда советовал убрать из книги всплески красноречия всюду, где они отыщутся, и ты сопротивлялся этому так, словно тебя волокли на казнь. Мой совет претил тебе, потому что ты чувствовал: настоящая проза та, которая вызывает у читателя высокое эмоциональное напряжение и либо оставляет его в этом состоянии, либо заставляет пережить резкий спад, скачок вниз. Никаких эстетических оснований для такой теории у тебя не было — и все же ты меня убедил. Ну, а третьим побуждением к воровству было очаровавшее меня описание осени в гарнетовской книжке, и, насколько позволяли приличия, я самым тщательным образом подражал ему, когда писал концовку «Ночи». На последних страницах я внушал читателю, что в конечном счете все рассказанное — лишь частный случай; цель была в том, чтобы заставить его, читателя, ломать голову над задачей, помогая мне, автору, ее для себя решить, и я совсем не хотел устраивать читателю нервную встряску, доводить его до экзальтации, а потом бросать разбитым и жалким, как женщина, не нашедшая удовлетворения в любви…

М. Перкинсу Балтимор 30 июля 1934 г.

Утром перед завтраком я прочитал в «Скрибнерс» рассказ Тома Вулфа. Считаю, что это совершенная вещь; в рассказе есть утонченность, не столь для него обычная, и подлинная поэзия, созвучная Эрнесту (вы, конечно, не станете говорить об этом Тому, для него это вовсе не комплимент). То семейное сходство, которое есть между нами тремя как писателями, создается благодаря различимому подчас в нашей прозе стремлению передать точное ощущение момента во времени и в пространстве, отдавая для этой цели предпочтение людям, а не вещам, то есть стремление скорее к тому, что делал Вордсворт, чем к тому, чего с такой возвышенной непринужденностью добивался Китc, стремление к точной фиксации через память пережитого нами опыта. Передайте Тому, что я его поздравляю от всей души.

М. Перкинсу Балтимор 8 ноября 1934 г.

Дорогой Макс, я глубоко ошибался, предполагая, что смогу закончить книгу рассказов к осени. Мне-то следовало понимать, что, имея 12 000 долгу к тому времени, как появилась «Ночь», я должен буду все лето и почти всю осень работать, чтобы этот долг погасить. Я намеревался писать по мелочи каждый вечер, закончив дневную работу, но вышло так, что работа меня совершенно выматывает; вечером я сижу за столом часа два, хотя должен бы все кончить за час, и ложусь настолько выжатым и измученным, что не могу заснуть всю ночь и наутро ни на что не годен — разве что диктовать письма, подписывать чеки, улаживать практические дела и проч., — а о том, чтобы вызвать в себе творческое настроение, часов до четырех дня нечего и думать. Частично дело объясняется моим скверным здоровьем. Лет десять, даже пять назад мне бы не было так туго, но сейчас я похож на верблюда, к чьей ноше нельзя добавить и соломинку: не выдержит хребет…

Знаю, вам кажется, что я просто обленился, но, уверяю вас, это не так. Конечно, я чересчур много пью, и это мне мешает. Но если бы я не пил, не уверен, что смог бы протянуть так долго. И разве я мало работаю? За восемь месяцев, с тех пор как в середине марта была сдана последняя корректура романа, я написал и пристроил в «Пост» три рассказа, а для «Редбук» написал два с половиной рассказа, переписал три статьи Зельды для «Эсквайра», а когда деньги стали нужны позарез, сам написал им статью, сделал пересказ «Ночи» на 10 000 слов (он не пошел) и рассказ для Грейси Аллена (тоже не пошел), начал и бросил, когда было уже от 1500 до 5000 слов, еще пять рассказов, дал в «Модерн лайбрари» предисловие к их изданию «Великого Гэтсби» — в общей сложности это ничуть не меньше, чем в прежние годы. Меня сейчас хватает примерно на один хороший рассказ или на две статьи в месяц. Этим летом я совсем не отдыхал, если не считать нескольких поездок на день в Виргинию и двух — на четыре-пять дней — по делам в Нью-Йорк. Конечно, это не объяснение, почему я не могу поправить дела; чем труднее времена, тем больше надо работать, но теперь дошло до того, что стоит мне чуточку перегнуть — и меня силой уложат на больничную койку или отберут бумагу… В «Редбук» идет мой цикл и мне сейчас приходится писать по рассказу каждые десять дней, а поскольку осталось сделать еще десять, эта работа займет месяца три с лишним — последний сдам где-то в середине февраля. Если дело пойдет, постараюсь сократить этот срок на месяц.

Максуэллу ПЕРКИНСУ 8 ноября 1934

Я глубоко ошибался, предполагая, что смогу закончить книгу рассказов к осени. Мне-то следовало бы понимать, что, имея 12 000 долгу к тому времени, как появилась «Ночь», я должен буду все лето и почти всю осень работать, чтобы этот долг погасить. Я намеревался писать по мелочи каждый вечер, закончив дневную работу, но вышло так, что работа меня совершенно выматывает: вечером я сижу за столом часа два, хотя должен бы все кончать за час, и ложусь настолько выжатым и измученным, что не могу заснуть всю ночь и наутро ни на что по годен — разве что диктовать письма, подписывать чеки, улаживать практические дела и проч., а о том, чтобы вызвать в себе творческое настроение, часов до четырех дня нечего и думать. Частично дело объясняется моим скверным здоровьем. Лет десять, даже пять назад мне бы не было так туго, но сейчас я похож на верблюда, к чьей ноше нельзя добавить и соломинку, не то не выдержит хребет…

Знаю, вам кажется, что я просто обленился, но уверяю вас, это вовсе не так. Конечно, я слишком много пью, и это мне сильно мешает. Но если бы я не пил, не уверен, что сумел бы протянуть так долго. И разве я мало работаю? За восемь месяцев с тех пор, как сдал в середине марта последнюю корректуру романа, я написал и пристроил в «Пост» три рассказа и послал им еще один, от которого они отказались, сделал два рассказа и наполовину кончил третий для «Редбук», переписал три статьи Зельды для «Эскуайра», а когда деньги стали нужны позарез, сам написал для них статью, сделал пересказ «Ночи» на 10 000 слов (он не пошел) и рассказ для Грейси Аллена (тоже не пошел), начинал и бросал, когда было уже от 1500 до 5000 слов, еще пять рассказов, дал в «Модерн лайбрэри» предисловие к их изданию «Великого Гэтсби» — в общей сложности это ничуть не меньше, чем в прежние годы. Меня сейчас хватает примерно на один хороший рассказ или на две статьи в месяц. Этим летом я совсем не отдыхал, если не считать нескольких поездок на день в Виргинию и двух на четыре-пять дней по делам в Нью-Йорк. Конечно, это не объяснение, почему я не могу поправить дела; чем труднее времена, тем больше надо работать, но теперь дошло до того, что стоит мне чуточку перегнуть — и меня силой уложат на больничную койку или отберут бумагу… В «Редбук» идет мой цикл, и мне сейчас приходится писать по рассказу каждые десять дней, а поскольку мне осталось сделать еще десять, эта работа займет месяца три с лишним — последний сдам где-то в середине февраля. Если дело пойдет, постараюсь сократить этот срок на месяц.

(Перевод А. Зверева, опубликован в журнале «Вопросы Литературы» №, 19.)

1935

Джону БИШОПУ 30 января 1935

Фрэнк Норрис однажды назвал Киплинга «маленьким колониальным чиновником, под чью дудку нам всем приходится плясать»; однако, признав тем самым необычайную власть некоторых мастеров стиля, он тут же заявил, что другие могут поступать как угодно, но он-то будет решительно не допускать тех эффектов, которых мог бы достичь, выражая свои идеи посредством их художественных приемов или прибегая к механическому повторению их интонаций, когда нужно чем-то заполнить перерыв в развитии действия. В твоей книге я несколько раз ловил себя на том, что такой-то твой ход взят у Фолкнера и воспроизводит его атмосферу и драматизм, такой-то — копирует ритм Хемингуэя, а ведь всякий раз ты мог бы добиться гораздо большего, если бы противодействовал этой тенденции и полагался прежде всего на собственное ощущение, выбрасывал такие страницы, не считаясь с тем, насколько они сами по себе в литературном отношении хороши, и вводил на их место другие, по которым видно было бы, что это ты сам. Я, во всяком случае, поступал только так, и вот тебе мой совет, а уж пользоваться им или нет — решай сам.

Это пункт первый, а всего их только два. Пункт второй относится целиком к композиционному построению. Как-то ты восторгался умением Конрада настолько плотно вписать своих героев в атмосферу — самую обыденную атмосферу, — что в дальнейшем далее совсем уж слезливая мелодрама, которая происходит на наших глазах, кажется чем-то естественным. У тебя первая часть романа так перенасыщена будоражащими любопытство и разжигающими напряженное ожидание намеками, что сцена насилия, которая дается позже, многое утрачивает — и сама по себе, и в своем значении для книги. Все описание безумного дня Чарли нужно сильно сжать, особенно за счет не связанных прямо с действием эпизодов вроде того, где ты пишешь, как на пляже услышали выстрелы. Заглавие не должно с такой очевидностью раскрывать характер содержания. Вообще к кульминационной сцене ты успел нагнать столько всего, что читатель, пожалуй, вправе ждать известия о начале мировой войны, а когда выясняется, что Чарли изнасиловал старую деву и она подала на него в суд, на чем все и кончилось, сцена, подготовленная так, как у тебя, не дает эффекта. Значение сцепы не определяется прямо ее продолжительностью. Это особая художественная проблема, и каждый решает ее по-своему. Драйзер, например, в «Американской трагедии» долго и тщательно описывает, как герой убивает девушку на озере где-то в глуши, в штате Нью-Йорк, и у него это получилось удачно, но я мог бы назвать много книг, где главная сцена, к которой подводит все драматическое действие, сама укладывается в четыре-пять предложений и при этом вполне завершена.

Да, у меня есть еще и третий пункт. Мне кажется, книга несколько чересчур жестока в своей откровенности. Секс-как-он-есть дается слишком настойчиво, и ему уделено больше внимания, чем то, которого он заслуживает по своему значению в жизни. Можно это оправдать, пока речь идет о пробуждении у юноши физической страсти, но когда ты пишешь о животном начале, во власти которого находимся мы все, равновесие оказывается нарушенным.

(Перевод А. Зверева, опубликован в журнале «Вопросы Литературы» №, 19.)

М. Перкинсу Балтимор 26 февраля 1935 г.

Дорогой Макс, только что прочел в «Таймc» о смерти Тома Бойда и сражен этой новостью, как громом с ясного неба. Не знаете ли подробностей?

С нетерпением буду ждать книгу Тома Вулфа.

Нынче утром вернулся из Северной Каролины и уже вовсю работаю над очередным рассказом. (Целый месяц я не брал в рот ни капли — даже пива, не говоря о вине.) Как только сверстают «Сигналы побудки», пришлите мне экземпляр, пусть без переплета. Очень хочется взглянуть на книжку, а особенно на суперобложку. Когда она выйдет?

Всегда ваш

P. S. Убежден, что Том Вулф в посвящении лишь выразил свой истинный долг вам, какие бы там ни были высокие слова, ведь все мы, кому выпала удача быть вашими авторами, разделяем это чувство.

Фицджеральду от Перксинса 8 апреля 1935 г.

Дорогой Скотт, я послал Хему «Сигналы побудки», но немного опоздал с этим — он только что отправился на Бимини с Дос Пассосом и Майком Стрейтером, так что прочтет книжку по возвращении. Недавно получили от него письмо, где он спрашивает: «Как дела у Скотта? Хотелось бы его повидать. Странно, но со временем „Ночь нежна“ кажется мне все лучше и лучше. Передайте ему это, пожалуйста».

Всегда ваш

М. Перкинсу Балтимор 17 апреля 1935 г.

Дорогой Макс, прочитал в последнем номере «Модерн Мансли» рассказ Тома Вулфа и подумал, как было бы хорошо, если бы он принадлежал к числу людей, с которыми можно спокойно обсуждать то, что они делают. В рассказе — и все достоинства Тома, и все его недостатки. Мне кажется, будь у него хоть какое-то чувство юмора, он бы почувствовал нелепость всех этих нагромождений в духе Драйзера — ну хотя бы там, где он описывает циркачей, «евших треску, окуня, скумбрию, и палтуса, и моллюсков, и устриц, которых собирают у берегов Новой Англии, и мэрилендских черепах, и жирную говядину, и свинину, и сытный хлеб Среднего Запада», и пр. и пр., пока не доходит до «омаров с розовым мясом, прокладывающих себе пути по дну американских морей». А потом (между этими двумя пассажами находится один из прекрасных отрывков, где взята нота, продолжения которой так и ждешь дальше) рассказывается, что после себя циркачи оставляют «на полях Иллинойса лишь верблюжий да слоновий помет». Еще через несколько страниц он своим многословием загубил два-три места, которые должны были стать великолепными. Мне нравятся его повторы, замысловатые слова, напоминающие о Джойсе, бесконечно разветвляющиеся метафоры, но видел бы он гримасу брезгливого недоумения на лице Эдмунда Уилсона, когда тот обнаружил, что я втиснул куда-то в середину моего романа несколько строк из сонета, переписав их прозой. Ума не приложу, каким образом можно написать такую путаную, скомкан; ную фразу: «Зашелестели ветви пальмы, с которых неслась веселая перекличка перепархивающих с листка на листок и издающих мелодичные трели пташек, целой стайкой налетевших на дерево», — и тут же, рядом внести три точные и свежие характеристики: звук «подрагивал, как у человека, не выговаривающего отдельных букв», он был «округлым и густым, с темно-фиолетовым оттенком» и «ясным, как молодой мед». Возможности Тома безгранично велики, он может писать тонко, ничего не договаривая до конца, и у него нет решительно никакого права отбивать у людей аппетит к своей прозе, закармливая их обильными обедами из одной икры. Я готов молиться, чтобы он не принял всерьез все эти восторженные пришепетывания насчет его бурной жизненной энергии. Меня страшит мысль, что его редкостный талант пойдет прахом и Том станет чем-то вроде цирковых силачей, ни на что не годных, несмотря на все их мускулы. Всякому атлету надо знать законы своего вида спорта, а не довольствоваться тренировкой мышц; если же он не знает этих законов, то во время состязания, когда нужно себя показать, его ядро полетит куда-нибудь к зрителям, а рекорд останется в целости и сохранности. Образ не бог весть какой, но вы, думаю, понимаете, к чему я все это говорю; хорошо бы и он понял, только ведь он впадает чуть не в истерику, едва ему покажется, что кто-то посягнул на его бесценный дар. Боюсь, что самая скверная его черта — отсутствие скромности, а это, на мой взгляд, свойственно, как ни странно, исключительно второстепенным и заурядным писателям. У него были дурные учителя, которые ничему его не научили, а лишь развили отвращение к учебе.

Есть у него еще одна черта, которая внушает мне опасение, но тут уж ничему не научишь и ничего не посоветуешь. Он не умеет глубоко проникать в чувства других людей и ценить их; он не сумел передать лиризма этого устремления, этой любви Юджина Ганта ко всей вселенной — неужели это так и не появится у него до самого конца саги? Как жаль, что он не может выработать внутреннюю дисциплину и создать настоящий план романа.

Я вам писал два дня назад и пишу снова только для того, чтобы сообщить, что я разработал тщательный план своего средневекового романа (я его назову, чтобы заинтриговать читателей, «Филипп, князь тьмы», но это между нами), а также продумал план каждой части — и тех, которые можно поместить отдельными рассказами, и тех, которые появятся только в романе. Надеюсь, вы сможете его издать либо к концу весеннего сезона 1936 года, либо осенью. Все зависит от моих теперешних денежных обстоятельств. Книга будет примерно в 90 000 слов, и это роман во всех смыслах, так что он не распадется на эпизоды. Других замыслов у меня нет. Завидую тем, у кого в столе лежат, как у Вулфа и Хемингуэя, толстые папки неопубликованных рукописей, но, похоже, жизнь меня чересчур пощипала, чтобы я себе позволил такую роскошь.

Один молодой человек сделал инсценировку «Ночи», глядишь, что-нибудь из этого и выйдет. Может быть, в скором времени на денек появлюсь в Нью-Йорке.

Всегда ваш

М. Перкинсу Балтимор 11 мая 1935 г.

Дорогой Макс, приятно было повидаться с вами, хотя я и был удручен — и все из-за Тома Вулфа. Пока что я просто не замечаю никакого движения вперед с его книгой, но вы к ней слишком близки, и такие рассуждения вам вряд ли особенно по вкусу.

В ближайшие дни уеду отсюда куда-нибудь месяца на два и пришлю вам свой адрес, когда устроюсь.

Хотел бы повидать Эрнеста, но он уж очень далеко, да к тому же встречаться с ним надо только при самых благоприятных обстоятельствах, потому что я в последнее время плохая компания. Зельда в очень скверном виде, а мои настроения всегда так или иначе связаны с нею.

Заезжала Кэти Дос Пассос и говорила, что, по ее впечатлению, пуля просто отскочила рикошетом от борта лодки, но думаю, что, по мере того как миф об Эрнесте начнет достигать беньяновских масштабов, пойдут разговоры, будто его сразил выстрел прямехонько с Луны.

Всегда ваш

Скотти Эшвилл, Сев. Каролина Лето 1935 г.

Скотти, малышка, я был рад тебя повидать, и ты мне очень понравилась (а что я тебя люблю всегда, ты знаешь). Взрослым теперь приятнее с тобой общаться, ты уже выходишь из того довольно трудного для девочек возраста, который обычно наступает в двенадцать лет и кончается в пятнадцать, а тебе еще только будет четырнадцать, так что ты опередила других. Ладно, в будущем все у тебя окажется неплохо, а пока вот что.

Я уже слышу, как ты язвишь: «Ну вот, папе вечно надо играть в пророка!» В том, что касается тебя, я почти никогда не ошибаюсь (господи, как было бы хорошо, если бы ошибался). Помнишь, я тебе прислал «выпуск новостей», в котором никаких новостей не было; ты все гадала над тем письмом и не поняла, зачем мне понадобился заголовок «Скотти теряет голову»? Да затем, что я знал: так и произойдет. Знал, что найдутся два-три молоденьких дурачка, которые станут носить тебя на руках, а ты, уж конечно, возомнишь, будто ты сама царица Савская, и, разумеется, «потеряешь голову». И не знал я только одного: в чем именно выразятся все эти глупости; где же мне было догадаться, что они выразятся в этих слишком откровенных письмах, которые ты написала мальчику, не умеющему ни хранить тайну, ни обходиться без пересудов, а мальчик возьмет да и покажет твои послания, да еще тем, кому их показывать не надо было. (Пойми меня правильно: Эндрю не так уж и виноват, виновата ты, а у него, заметь, хватило ума не распространяться на бумаге относительно недостатков своих приятелей.)

Все это, впрочем, чепуха. Боюсь только, что в следующий раз тебя ударит побольнее. Ну, ничего, выдержишь, зато научишься устраивать свои дела с толком. Чтобы не переживать таких ударов, наверное, и в самом деле нужно пострадать самой, и тогда, глядишь, тебя озарит, что другие умеют ценить самих себя не меньше, чем ценишь себя ты. В общем-то, я за тебя не боюсь. Только ни в коем случае не допускай, чтобы из-за случившегося поколебалась твоя вера в себя — она замечательна, она прекрасна, если держится на неподдельных достоинствах, таких, как умение работать, отвага и многое другое, но, если все дело в том, что ты любишь одну себя, лучше, чтобы эта вера рухнула уже сейчас. Пусть ты вырастешь не себялюбивой, и пусть ты будешь твердо в себя верить — тогда все будет действительно хорошо. Сам я до пятнадцати лет не допускал мысли, что в мире существует еще кто-то, кроме меня, и мне это обошлось очень дорого.

Вот тебе еще свидетельство твоей постоянной вздорности. Миссис Оуэнc (а она тебя любит) сказала мне: «В первый раз за столько времени Скотти была мила, а то уж я приготовилась, что опять с ней намучусь. Так было с ней хорошо».

А знаешь, отчего было хорошо? Думаю, оттого, что впервые ты попробовала понять других, тех, кто живет скромной, нелегкой жизнью; ты не требовала, чтобы это они во всем тебя поняли, и была права — они этого просто не смогут, у них ведь не было возможности обитать в «хорошем обществе». Раньше ты просто позволяла им вникать в то, что интересовало тебя (еще спасибо, что обошлось без снобизма, ну, за этим я следил строго), ты и не делала виду, что тебя как-то затрагивает их жизнь, весь их мир — еще бы, ведь тебе казалось, что, помимо твоих дел, ничто не имеет значения! Ни разу, буквально ни на минуту ты не озаботилась мыслью о том, что тревожит их, как им можно помочь!

Уезжала ты отсюда в Норфолк, но всех убеждала (с помощью Тэйлоров, и Эннабелл, и мамы), будто едешь в Доббс. Это было бы все равно, если бы не выдавало твою страсть пускать пыль в глаза. Ты же знаешь, что тебя легко могли уличить. Но опять тебе нужно было покрасоваться перед другими, «подать себя». Когда-нибудь ты с треском провалишься (это неизбежно; я хотел бы смягчить твою боль, но все равно будет больно, потому что учит только опыт), и это не так страшно, как твое нежелание понять, что ты малая частица всей человеческой семьи, а пока ты во всем легкомысленна, и только. (Я видел «популярных девочек», твоих ровесниц, которые в какие-нибудь полгода теряли все, что в них было, оттого что по сути они были эгоистки.) Ты и Персик (она, по-моему, не эгоистка) сейчас обогнали других, потому что вы хорошенькие, но не обольщайся: пройдет два года, и ты все чаще будешь убеждаться, что другие девочки, не такие привлекательные, найдут себе мальчиков и серьезных, и умных, не то что ваши. Вы с Персиком неглупы, но вас обеих сбивает с толку то внимание, которое вам оказывают раньше, чем следовало бы, хотя что-то мне подсказывает, что Персик свою голову не потеряет, у нее нет твоего «таланта трещотки», она умеет вовремя пошутить, вовремя помолчать. А поэтому мне бы так хотелось, чтобы в свободное время ты попробовала сочинить ну хоть маленькую пьеску о том, как вы с девочками ходите купаться, ездите за город или живете в палатке.

Я что-то устал, впрочем, с месяц я и не собираюсь тебе больше писать. Можешь мне не отвечать, если намерена оправдываться, — я и так знаю, что ты стараешься «изо всех сил».

Вот к чему все это письмо сводится:

1. Ты попусту себя растрачиваешь, и очень быстро!

2. Твой период себялюбия подходит к концу — хвала всевышнему!

3. Но прежде чем он совсем закончится, тебе еще разок достанется, и, надеюсь, не слишком жестоко, а то не разболелось бы то место, по которому тебя отхлещут.

4. Очень тебя прошу оторваться от созерцания своей необыкновенной персоны хотя бы на время и в это время написать для меня пьесу в одном акте о других людях — о том, как они поступают и что говорят.

Очень, очень тебя люблю.

Твой совершенно, совершенно безукоризненный
Отец 

P. S. Пожалуйста, начни теперь с самого начала и перечти письмо до конца. В нем слишком много выношенных мыслей, чтобы их все сразу переварить. Как у Мильтона — да, как у Мильтона!

Беатрис Дэнc [Эшвилл, Северная Каролина] [Начало сентября 1935 г.]

Тебе, наверное, будет так же тяжело читать это письмо, как мне его писать. В молодости я прочитал в «Записных книжках» Батлера, что человека могут постичь только два несчастья: тяжелая болезнь и разорение, — все остальное не так страшно.

Конечно, это всего лишь полуправда, но в жизни часто бывают такие периоды, когда все, а женщины в особенности, живут полуправдами. Гармония между желаемым и действительным возникает так редко, что юность кажется мне сейчас чудом: я достиг тогда этой гармонии — или думал, что достиг.

Я процитировал Батлера, потому что в минуты отчаяния и душевного смятения, которые, казалось, невозможно было вынести, его слова всегда служили мне отправной точкой для того, чтобы сравнивать и решать:

это главное.

А это нет.

Ты таких выводов делать не хочешь!

Загадку твоего обаяния и необычайной женственности, которая так волнует мужчин, можно определить словами, сказанными Эрнестом Хемингуэем (по совершенно другому поводу): «прелесть под спудом». Неукротимость чувств в сочетании с присущей тебе строгой сдержанностью создают тот накал, в котором таится секрет любого обаяния. И когда ты позволяешь первому возобладать над вторым, разве ты не превращаешься в очередную жертву собственных страстей, не разрушаешь то, на что можешь опереться, и, более того, разве не становишься страшно уязвимой? Не хватает только вмешивать в наши с тобой отношения доктора Коула! Какой стыд! Мне давно пора стать циником и не питать иллюзий относительно умения женщин держать себя в руках, но все же я упрямо гоню от себя мысль, что переоценил тебя; ты казалась мне сильной, и я не хочу верить, что ошибался.

Теперь самое трудное. Прошу тебя, прочти сейчас то письмо, которое я вложу в конверт вместе со своим. [Письмо Зельды, в котором она говорит Скотту о своей любви и о том, как сильно от него зависит.] Прочла?

Рядом с нами живут люди, чьи чувства так же сильны, как и наши. Вот и выходит, что главное, чем должен руководствоваться человек, — чувство долга. Когда человек влюблен, то поначалу живет как в тумане, но затем обязательно происходит столкновение с реальностью, и шок от сознания, что жизнь течет по-прежнему, в считанные минуты спускает тебя с небес на землю. Однажды ты сказала: «Ты никого не любил, кроме Зельды». Да, я отдал свою юность и свежесть чувств ей. Наше общее прошлое так же реально, как мой талант, ребенок, деньги. И то, что я всем своим существом потянулся к тебе, сути дела не меняет.

Жестокость моего письма будет оправданна, если, прочитав его, ты поймешь, что у меня есть жизнь помимо тебя, а следовательно, вспомнишь, что и у тебя есть жизнь помимо меня. Возможно, нет надобности говорить тебе это, ты ведь умница, но мне показалось, что лучше будет все-таки написать и таким образом напомнить тебе о старых и скучных истинах, на которых держится свет. Нельзя допустить, чтобы наша жизнь рухнула, как груда небрежно сваленных подносов.

Нужно быть добрым!

Наше самоуважение основано на вере в такие свои черты, как доброта, благородство, щедрость, сочувствие, справедливость, отвага и всепрощение. Но если мы только кажемся себе добрыми и не умеем отличить главное от второстепенного, тогда эти черты оборачиваются против нас, любовь становится мукой, а храбрость — палачом.

Скотт

1936

Джеральду и Саре Мерфи Балтимор, Мэриленд [Почтовый штемпель 30 марта 1936 г. ]

Милая Сара (и Джеральд, если он не в Лондоне)!
Очень хочется знать, как вы там. Зима принесла с собой множество проблем, которые не пускают меня на Север, даже и в Нью-Йорк. Последние — не слишком веселые — новости о вас сообщил мне Арчи.

Если ты читала небольшую трилогию, написанную мной для «Эсквайра» то, наверное, знаешь, что всю прошлую осень я прожил «во мраке души». В то время я снова и снова возвращался мыслями к вам с Джеральдом и говорил себе, что перелом в моей жизни произошел не с той ошеломляющей внезапностью, с какой горе постигло вашу семью год назад, сокрушительно и непоправимо. Я видел перед собой твое лицо, Сара, каким оно было ровно год назад, и лицо Джеральда, когда мы с ним встретились в баре «Риц» прошлой осенью, чувствовал, как вы близки мне и как, напротив, сделался далек Эрнест, сумевший избежать превратностей судьбы, или Нора Флинн, которая тоже никогда не навлекала на себя гнева богов, хотя она бы, наверное, с этим не согласилась. Знаешь, она очень помогла мне однажды, в ту черную неделю, когда я подумывал, не кончить ли все разом; я ей сказал тогда, что любовь к жизни так же невозможно передать другому, как и скорбь.

Собираюсь перевести Зельду в санаторий в Эшвилле, ей не лучше, хотя угроза самоубийства миновала. Я поразмыслил насчет «христианской науки» и решил попробовать, но человек, который ею занимается, захотел начать с «абстрактного лечения», а мне кажется, что от него такая же польза, как от свечек, которые моя мать жжет день и ночь в надежде вернуть меня в лоно святой церкви, поэтому я в конце концов отказался. Тем более что Зельда, по ее собственным словам, без всяких посредников общается сейчас с Христом, Вильгельмом Завоевателем, Марией Стюарт, Аполлоном и прочими персонажами из анекдотов о сумасшедших. Разумеется, в этом нет ни капли смешного, но после того ужасного случая прошлой весной, когда она пыталась повеситься, мне иногда делается немного легче, если я отношусь к внешним проявлениям ее болезни не с юмором, нет, но с иронией. Если я трезв, то нет такой ночи, чтобы я не думал часами о том, что она перенесла. Возможно, тебе покажется странным или даже неправдоподобным, но она всегда была моим ребенком (а не наоборот, что сплошь и рядом можно наблюдать в других семьях), конечно, не таким ребенком, как Скотти, потому что Скотти благодаря мне стоит на земле обеими ногами (во всяком случае, мне хочется в это верить). Для Зельды же, за пределами той сферы ее вымышленного существования, где, по твоему выражению, таились ее «смертельно опасные секреты», я был величайшей земной опорой, а часто единственным связующим звеном между нею и реальностью.

Если ты прощаешь мне сей затянувшийся монолог, то напиши в ответ о себе. Как-нибудь вечером, когда ты не слишком устанешь, налей себе шерри и напиши, прошу тебя, одно из своих теплых, откровенных писем. Хочешь не хочешь, а вокруг нас все так же кипит жизнь. Переписка с друзьями регулярной не получается, но письмо от тебя или Джеральда неизменно будит во мне самые глубокие чувства.

Надеюсь получить от вас добрые известия — или какие есть.

Нежно обнимаю вас обоих.
Скотт

Джону О’Харе Эшвилл, Северная Каролина 25 июля 1936 г.

Дорогой Джон!
Твое письмо долго путешествовало вслед за мной, и я прочел его совсем недавно. Но если я тебе на него уже ответил, то все, что я тогда сказал, правда, как правда и то, что скажу сейчас независимо от того, будет одно противоречить другому или нет. Прежде чем научить тебя, как ты должен писать новый роман, я расскажу, что здесь происходит.

Здесь ничего не происходит.

Теперь поговорим о твоем новом романе. В своем письме ты процитировал самый загадочный из тех гениальных советов, которые я щедро раздаю окружающим. А они примерно такие же, как те, которыми мы в свое время без всякого толка перебрасывались с Эрнестом, впрочем, иногда, выслушав меня, Эрнест размякал А говорил: давай до сих пор все вырежем. Потом, собирая разрозненные страницы, он часто не находил тех кусков, которые я предлагал вырезать, и публиковал книгу без них, а мы радовались, какие мы молодцы, что все повырезали. (Не принимай это за чистую монету, я не хотел бы участвовать в создании очередной легенды о Хемингуэе, но, наверное, один писатель другому может помочь только так.) Несколько лет спустя, когда Эрнест писал «Прощай, оружие!», он не знал, какой придумать конец, и приставал ко многим своим знакомым насчет вариантов. Я из кожи вон лез — тоже что-то придумывал, — и в результате у Эрнеста возникла идея, что книги нужно заканчивать совсем не так, как это делалось прежде, а я позднее решил, что он прав, и поэтому «Ночь нежна» кончается у меня постепенным угасанием, а не стаккато. Но, по-моему, мы с тобой об этом уже говорили, я даже вижу твое большое ухо, внимающее моим речам.

Есть в нас нечто, к чему вполне применимо диетическое название «простая, здоровая основа», — тот дух противоречия, который определяет нас и как писателей, и как людей; недавняя ссылка Миддлтона Мэррея на слова Джона Китса о том, что талант в основе своей бесхребетен, — чушь. Другое дело неорганизованность — она подрывает нашу жизнеспособность. Я недавно написал длинное письмо какому-то своему поклоннику, или плакальщику, о том, почему я не верю в психоанализ. Да потому, что копание в своей основе, сомнения в себе самом, ослабление способности ясно видеть опаснее любой житейской трагедии.

Все мы стоим друг у друга на плечах и чувствуем, как пружинят ноги тех, кто готовится, оттолкнувшись от нас, прыгнуть вверх, к невидимой, призрачной трапеции (которую сейчас раскачивают энергичные Сарояны). Чем крепче мышцы, тем удачнее будет прыжок. Но в любом случае поднятые руки никогда не схватят эту летящую опору, потому что, если жизнь прожита хорошо и тебе повезло, ты — второй человек в пирамиде. Если жизнь прожита плохо, ты — третий человек, внизу; первый же всегда разбивается (сознание этого преследует Эрнеста всю жизнь).

Вот тебе пример дешевой метафизики, иллюстрированной неудачными образами. Да и все мои книги — сплошное сожаление, что я не стал таким хорошим, каким намеревался быть (а хорошим, к твоему сведению, называют сейчас такого человека, который мухи не обидит, но во имя светлых идеалов истребит сотни тысяч себе подобных, то есть существо «совестливое», а совестливым в свою очередь считают того, кто не боится в лунную полночь предстать перед собственным Высшим судом).

Но пора собраться с силами (что меня без конца призывает сделать Чарли Макартур) и перейти к делу: если ты считаешь, что в предложенной мною буколической предыстории действительно что-то есть, то я снова отсылаю тебя к своему совету, который ты мне процитировал в письме. Но я считаю, что тебе лучше взять что-нибудь более значительное. Поверь моему печальному опыту: не обдумывай предстоящую тебе большую работу слишком долго, это всего лишь оправдание для лени. И еще одно.

Пиши по системе Золя (читай о ней в приложении к «Жизни Золя» Джозефсона, где дается план первой книги о Ругон-Маккарах) и купи толстую тетрадь. На первой странице запиши план своего необъятного по времени сочинения (не волнуйся, он сократится сам собой) и работай над этим планом два месяца. Потом подчеркни тот пункт, который расположен в середине страницы — пусть он будет кульминационным моментом книги, — и обдумывай ход событий до и после него еще месяца три. Потом представь, как эти события будут развиваться, и приступай к работе.

В конце концов, кто я такой, чтобы давать советы? Я решился изложить их здесь только потому, что знаю тебя как человека скромного и верю, что ты не обидишься на того, кто желает тебе добра.

Это письмо пишет под мою диктовку молодой человек из Брауновского университета, я его сегодня совсем измотал, в сорок лет, оказывается, становишься привередливым, а ему еще завтра расшифровывать иероглифы незаконченного рассказа для «Пост». Он хочет передать тебе привет, или не хочет? Ну так как? Молчит. Говорит, интересно, что будет, если от припишет постскриптум.

На сегодня все…

Твой друг
Скотт

Скотти Эшвилл, Сев. Каролина 31 июля 1936 г.

Дорогая моя, эти фотографии расскажут тебе невеселую повесть. Произошел несчастный случай, и у меня перелом плеча. Захотелось показать, какой я молодец по части прыжков с вышки, но я не нырял уже года полтора, а нырнув, слишком напряг в полете мышцы, и в результате перелом. Из-за него теперь полно хлопот и расходов, но я стараюсь по возможности не вешать носа, и все ко мне очень добры; мне здесь сколотили что-то наподобие доски для писания, и я работаю, закинув руку за шею.

Вот деньги на твои обычные нужды. Может получиться так, что из-за моей болезни тебе осенью придется подыскать школу подешевле, но такое в жизни случается, и я знаю, ты у меня храбрая, ты сумеешь приспособиться и к новым условиям — да ведь ты и не сомневаешься, что все, чем я располагаю, будет отдано на то, чтобы ты получила хорошее образование и чтобы поправилась мама. Доктор говорит, что операцию надо было делать обязательно, не то рука не поднималась бы выше плеча. И все равно никто не знает, поднимется она выше плеча или нет.

Горжусь тобой и сердит на тебя только потому, что ты прочла всего одну французскую книжку.

В воскресенье вечером уезжаю в Балтимор, можешь писать мне туда по адресу миссис Оуэнc или по этому адресу после моего возвращения. В конце концов, наверное, хорошо, что я не поехал в Испанию. А может, ехать надо было — ведь интересно.

Люблю тебя.
Отец

Эрнесту Хемингуэю [Август 1936 г.]

Дорогой Эрнест!
Пожалуйста, при первой же перепечатке убери мое имя. Если мне захотелось написать свой de profundis, это еще не значит, что я тем самым созываю друзей причитать над моим трупом. Не сомневаюсь, ты сделал это для моей же пользы, но я не мог заснуть всю ночь. Когда рассказ пойдет в книгу, очень тебя прошу снять упоминание обо мне.

Рассказ хороший, один из лучших у тебя, хотя «бедняга Скотт Фицджеральд» и т.д. несколько испортили мне впечатление.

Всегда твой друг
Скотт

Беатрис Дэнc Эшвилл, Северная Каролина 15 сентября 1936 г.

Дорогая Беатрис!
Прошедшие два месяца слились в моем сознании из-за болезни и всего прочего в такой непрерывный кошмар, что день и ночь смешались, и я точно не помню, на какие письма ответил, а на какие нет. Сегодня я впервые серьезно занялся разбором накопившихся дел, объединяя их по группам: «срочные», «второстепенные», «смерть мамы», «деньги», «школа Скотти», «работа» и так далее.

Поэтому я не уверен, должен ли я поблагодарить тебя за чудесное кимоно, которое сейчас на мне надето (увы! я так заносил его, что трудно догадаться, что я ношу его всего месяц), или только за великолепный свитер, который я благоговейно спрятал в шкаф до лучших времен, когда опять буду здоров. Но, пожалуйста, прекрати осыпать меня подарками. Я смущен. Я не могу воздать тем же памяти о тебе, — более чем памяти, ты ведь знаешь.

Ледяная ночь последних десяти месяцев моей жизни придала меланхоличность даже твоим жизнерадостным письмам. Никогда еще несчастья не преследовали меня с такой грубой настойчивостью. По иронии судьбы, вполне закономерной в сложившихся обстоятельствах, наследство, полученное после смерти моей матери (я так тяжело болел, что не смог поехать проститься с ней и не был на похоронах), стало самым отрадным событием последних дней. Она была своевольной женщиной и меня любила своевольно, вопреки моему невниманию к ней, и умереть, чтобы я жил, было бы вполне в ее характере.

Спасибо тебе за сегодняшнюю телеграмму. Заметки в «Эсквайре» мои знакомые восприняли по-разному, многие считают, что я совершил ужасную ошибку, такую же, как когда опубликовал «Крушение». С другой стороны, я получил несметное количество писем от «поклонников», предложения напечатать эти куски в «Ридерс дайджест», а также просьбы включить их в разные сборники, от чего я благоразумно отказался.

Из-за шумихи, возникшей вокруг них, моя затея с Голливудом (которую все равно пришлось отложить из-за перелома) оказалась под угрозой. Чего доброго, кое-кто поверит, что я в самом деле полный банкрот — и как человек, и как художник.

Возможно, то, что я напишу дальше, ты уже знаешь из моих предыдущих писем. Не помню, писал ли я, что, нырнув с пятнадцатифутовой вышки в воду (в былые времена мне ничего не стоило это сделать), я сломал ключицу, причем раньше, чем коснулся воды, и сей факт поверг местных эскулапов в некоторое замешательство, а когда дело уже шло на поправку, я, весь загипсованный, растянулся в четыре часа утра на полу в ванной, где и пролежал следующие сорок пять минут, прежде чем смог доползти до телефона и позвонить Маку. Ночь была жаркая, я, лежа на кафельном полу в своем гипсе, страшно взмок и подхватил что-то вроде артрита (под названием миотоз), от которого у меня разболелись все суставы, так что пришлось вернуться в постель, где я не переставая клял судьбу до тех пор, пока три дня назад она вновь не смилостивилась надо мной и боль не начала утихать. В это время умерла мама, и несчастья посыпались одно за другим, так что мне понадобятся месяцы, чтобы расчистить руины бесславно загубленного лета, в течение которого я не сочинил ничего, кроме одного посредственного рассказа да еще двух-трех пустяков…

Я собирался посвятить лето Зельде, но видел ее всего пять раз, так как врачи боялись, что ей опять станет хуже, если она увидит меня больным.

Что касается Эрнеста, то сначала я возмутился, наткнувшись на свое имя в его рассказе, и написал ему весьма резкое письмо, требуя, чтобы в других изданиях он его не упоминал. Он довольно зло ответил мне, что согласен, и прибавил, что после моих «бесстыдных откровений» в «Эсквайре» решил, что мне уже ничто повредить не может. Тут я разразился страшным письмом, в котором поносил его на чем свет стоит, а потом решил: черт с ним, пусть остается, как есть. Литераторы часто затевают кровавые ссоры, но выигрывают их примерно с тем же триумфом, с каким большинство стран вышли из мировой войны. Я расцениваю эту историю как доказательство собственной мудрости и горжусь умением держать себя в руках. Эрнест стал таким же неврастеником, как и я, только в своем духе: у него начинается мания величия, а я впадаю в уныние.

Рад, что ты так хорошо провела лето. Рассказ о встрече с нашим другом из Гроув-парк меня очень позабавил.

Скотт

М. Перкинсу Эшвилл, Сев. Каролина 19 сентября 1936 г.

Дорогой Макс, наконец-то выбралась свободная минутка, чтобы заняться письмами. Наверное, Хэролд Обер в общих чертах передал вам, что со мной случилось, а вот и подробности.

Я сломал ключицу, нырнув с вышки, — никаких подвигов, просто мышцы не сгруппировались, как требуется для обычного прыжка ласточкой. Поначалу доктора решили, что у меня туберкулез кости, но рентген ничего такого не показал, поэтому целые сутки рука просто висела плетью (как у тех, кто получает вывих от чрезмерного усилия, к которому не готов), и лишь потом был опровергнут дурацкий диагноз какого-то мальчишки в белом халате, обнаружили перелом и наложили гипс.

Я уж почти привык к своему лубку, как вдруг поскользнулся в ванной, потянувшись к выключателю, и провалялся на полу, пока не кончилось тем, что у меня нашли признаки артрита в какой-то особой форме, называемой миотозом, и уложили на пять недель в постель. В это время начались несчастья у меня в семье: заболела, а потом умерла моя мать, и, как я ни рвался к ней, меня не пустили. Все лето я прожил в полутора милях от жены, а виделся с нею раз пять. За это лето я написал всего лишь один рассказ, и то неважный, да две статьи для «Эсквайра», тоже неважные.

Возможно, вы виделись с Обером, и он вам сказал, что Скотти дали скидку в очень дорогой школе, куда я хочу ее устроить (школа Эдит Уокер в Коннектикуте). Пожалуй, это единственная моя хорошая новость, если не считать денег, доставшихся мне в наследство от матери, не особенно больших вопреки моим ожиданиям, но все-таки денег — 20 тысяч наличными и в акциях, которыми, правда, я смогу распоряжаться лишь через полгода — понятия не имею, отчего так. Этими деньгами, а также гонорарами за последний рассказ и за тот, который я сейчас пишу, удастся погасить долги и устроить себе два-три месяца настоящих каникул. Приходится признаться хоть перед самим собой, что у меня уже не те силы, что пять лет назад.

Чувствую, что должен с вами поделиться тем, о чем поначалу не собирался говорить: я написал Эрнесту после этого его рассказа и в самой мягкой форме просил его в дальнейшем не пользоваться моим именем, даже в беллетристике. Он мне прислал какое-то безумное послание, где много говорится о том, какой он Великий Художник и как любит своих детей и пр., но обходится стороной самое главное; правда, что-то говорит насчет того, «кто кого переживет». Отвечать ему значило бы затеять опасные игры с дымящейся петардой. Я его все равно люблю, как бы он ни поступал и что бы ни писал, но еще один такой выпад — и я, кажется, дам ему сдачи так, что он не скоро поднимется. Лучшие его книги безупречны, так что им не грозят никакие наскоки, но он теперь совсем потерял голову и, чем дальше, там больше напоминает перепившего пунша и ко всем пристающего задиру, каких изображают в кино.

Новостей никаких, одна болезнь.

Как всегда, ваш

Фицджеральду от Перксинса 23 сентября 1936 г.

Дорогой Скотт, поскольку через шесть месяцев у вас будут эти 20 тысяч, не стоит ли ими воспользоваться с толком? У вас же никогда, ни разу с самого начала не выдавалось времени, когда бы вы не испытывали нужды в заработке. Никогда не знали вы свободы от этих финансовых забот. Ну так теперь дайте себе возможность года полтора-два целиком посвятить серьезной книге, живя экономно и ни на что не отвлекаясь! Я убежден, что другого такого случая у вас не будет. Рад, что у Скотти все хорошо. Эту школу в Симсбери я знаю, мы одно время думали отправить туда и наших девочек. Очень солидное заведение.

Выходка Эрнеста меня возмущает, и, когда будем готовить книгу, я с ним о ней поговорю начистоту. Все это очень странно, я ведь присутствовал при этом разговоре, когда была обронена реплика о богатых и о том, что у них денег больше, а вы в это время находились очень далеко.

Всегда ваш

Скотти Эшвилл, Сев. Каролина 20 октября 1936 г.

Скотти, маленькая, я твердо решил приехать на День благодарения, что и сделаю непременно, а на твой день рождения, хоть и очень хочется, я не приеду, как ты и сама мне предлагаешь. Тебе, видно, незачем объяснять, что мне сейчас не по карману две такие поездки за месяц, и ты не расстроишься из-за того, что меня не будет на твоем празднике.

Рука теперь явно пошла на поправку и скоро разработается, хотя недели три-четыре назад я в этом не был уверен, — ну, вот и все мои новости. В субботу ходил на футбол с обоими Флиннами и вспомнил, что ровно год назад я с ними тоже ходил на футбол, даже игра была почти такая же, как в этот раз. «Красный» все так же мил, а Нора по-прежнему очаровательна. Оба они без конца о тебе расспрашивали, и не просто из вежливости — они оба к тебе по-настоящему привязаны. И оба так радовались, что у тебя все хорошо в школе.

Теперь коротко насчет моих планов на рождество: давай закатим для тебя пирушку в Балтиморе, у Стэффорда или в «Бельведере», если только будут деньги! А само рождество проведем либо здесь вместе с мамой (не то что это кошмарное рождество тогда в Швейцарии), или же ты с мамой и с опытной сестрой из лечебницы поедете к бабушке в Монтгомери, и тогда на обратном пути заезжай на день-другой в Балтимор.

И не вздумай вешать носа из-за того, что твой рассказик получился неважным. Хвалить тебя за него я не собираюсь, ведь если ты всерьез хочешь писать, научись справляться с трудностями и делать выводы из неудач. Никто еще не стал писателем просто оттого, что ему так захотелось. Когда у тебя есть что сказать и ты чувствуешь, что такого еще не сказал никто, нужно ощутить это настолько остро, чтобы непременно нашелся способ все выразить так, как никому прежде не удавалось, и тогда сольются, накрепко соединятся что и как, словно бы они пришли к тебе одновременно.

Дай я еще немножко порассуждаю на ту же тему: я вот к чему — то, что ты чувствуешь, то, что ты думаешь, само по себе, без твоих усилий, создаст новый стиль, а потом все будут с удивлением отмечать, до чего он нов. Да только напрасно думать, будто все дело в самом стиле, ведь главное — в попытке выразить новую идею настолько сильно, чтобы за ней видно было своеобразное мышление. Добиваться этого ужасающе тяжело, и ты знаешь, я никогда не стремился, чтобы ты посвятила себя такому ремеслу, но, уж если ты его выбираешь, мне бы хотелось, чтобы ты сразу уразумела несколько вещей, которые я для себя постиг ценою долгих лет.

Для чего ты мне жалуешься на тесноту в классе и прочее в том же роде, ведь ты сама выбрала именно эту школу и говорила, что предпочитаешь ее всем другим. Конечно, там нелегко. Но все хорошее легко и не достается, и разве я тебя воспитывал неженкой или, может быть, ты теперь недовольна тем, как я тебя растил? Милая, ты же знаешь, как я тебя люблю, и я верю, что ты оправдаешь все, абсолютно все, что мною в тебя с самого начала было заложено.

Скотт

Скотти. 20.Х.1936

Нечего расстраиваться, что рассказ твой не первоклассный. Но и ободрять тебя по этому поводу я не думаю: в конце концов, если хочешь добиться успеха, ты сама должна будешь взять не один барьер и учиться на собственном опыте. Никто еще не становился писателем, только лишь пожелав этого. Если ты почувствуешь: у тебя есть что сказать и такого до тебя еще не говорили, — ты не успокоишься, пока не найдешь какой-то способ сказать это, способ, никем до тебя не найденный, — и тогда то, что ты хочешь сказать, и то, как это говорится, сольются, станут неотделимы, словно одновременно зародились у тебя в голове.

Позволь мне еще немного побыть в роли наставника. Я хочу сказать вот что: все, что ты пережил и передумал, само вызывает новый стиль. Когда люди толкуют о стиле, они обычно слегка поражаются его новизне, и им кажется, что речь идет только о стиле. А на самом деле они говорят о попытке выразить новую идею с такой силой, что решительно во всем сказывается оригинальность замысла. Писательство — страшно одинокое дело, и ты знаешь, мне никогда не хотелось, чтоб ты за него бралась, но если уж вообще тебе за него браться, я хочу, чтоб ты с самого начала кое-что знала, что сам я понял только спустя годы.

(Перевод М. Ландора.)

Скотти Эшвилл, Сев. Каролина, 17 ноября 1936 г.

Милый цыпленок, из школы мне прислали письмо, где сказано, что лучше всего приехать на День благодарения, да и мне самому так удобнее. Если нет особой необходимости, незачем приезжать два раза вместо одного, зато уж, когда я приеду, мы повеселимся в волю. Итак, увидимся в День благодарения, и я буду счастлив познакомиться со всеми, о ком ты пишешь.

(Да, вот что: я получил прелестные безделушки, которые ты мне послала ко дню рождения — и повозку с колокольчиками, и мула, — и ужасно тронут, что мой ослик обо мне помнит.)

Ну что, непросто тебе с этими девочками с Парк-авеню? Они, как правило, происходят из семейств тех, кто «идет в гору», и несут на себе отпечаток этой особой людской породы. Они просто преисполнены той знаменитой «деловитости», которая так отличает янки и особенно ярко выразилась у Джея Гулда, сначала всяческими жульническими штучками прибравшего к рукам свой округ, а потом теми же приемами бойкого лавочника облапошившего всю страну, выкладывающую денежки за его железные дороги.

Пойми меня правильно. Я никогда не считал себя, как южане, чужим на Севере, и тебе этого тоже не следует делать. В конце концов, мы одна страна, и на Севере ты встретишь столько лодырей и бездельников, что их с лихвой хватило бы, чтобы заселить и Саванну и Чарльстон, а здесь, и в Северной, и в Южной Каролине, сколько угодно таких вот бесстыжих «ловкачей».

Не уверен, что ты пробудешь в этой школе и следующий год, это зависит от твоих отметок и от того, как ты будешь работать, а я боюсь, что твой энтузиазм увянет, если я примусь в подробностях излагать тебе, как я смотрю на жизнь (тебе известно, что я ее считаю трагедией). Множество людей полагают, что жить — значит все время радоваться, и только. Я так не думаю. Но когда мне было двадцать и потом тридцать лет, я тоже умел радоваться и считаю, что ты должна переносить печаль, трагичность мира, в котором мы живем, с известной бодростью.

Относительно твоей школьной программы: не может быть и речи о том, чтобы не заниматься математикой, намереваясь попасть в Вассар простейшим путем и становясь одной из тех девочек, которые способны лишь механически следовать чужим примерам, потому что у них совершенно нет собственных взглядов и стремлений. Я хочу, чтобы ты овладела математикой во всем объеме, какой вам дается. То же самое насчет физики и химии. Меня сейчас не волнуют твои успехи по английской литературе и по французскому. Если ты до сих пор не овладела двумя языками и не научилась понимать мысли, выраженные на этих языках, ты просто не моя дочь. Да, ты у меня одна, но это не значит, что можно без конца извлекать выгоды из такого положения.

Я хочу, чтобы ты была в курсе основных принципов науки, а это, по моим представлениям, невозможно, пока ты не изучишь математику настолько, чтобы иметь понятие о координатных кривых. В следующем году ты должна продолжать занятия математикой. Писать я научился только потому, что занимался многим из того, к чему у меня не лежала душа. Если ты не сумеешь овладеть математикой, так чтобы не путаться в координатных кривых и конических сечениях, это будет означать, что ты очень далеко отклонилась от того пути, какой я пред тобой вижу. На алгебре я не настаиваю, но я настаиваю на том, чтобы ты выбирала не по принципу, что легче. В Вассар ты поступишь, имея свидетельство о законченном курсе математики, и до известной степени твое обучение там будет тоже сопряжено с точными науками.

Милая моя, как мне хочется тебя повидать! Намного легче было бы обо всех этих важных вещах договориться без конфликтов, но оттого, что мы далеко друг от друга, меня особенно расстраивает твое желание выбирать только те предметы, которые тебе всего легче даются, — как те же современные языки. Ну, встретимся на День благодарения и обо всем поговорим.

Люблю тебя.
Ф. Скотт Фиц

Р.S. Жаль, что тебе не разрешают покидать пределы школы, последние шесть месяцев я сам был примерно в том же положении. Теперь купил потрепанный «паккард» и стал больше выезжать. Я всегда смогу понять твои проступки, если только они не вызваны особым нерасположением к кому-нибудь из учителей или твоим острым языком, потому что тебе уже пора научиться держать себя в руках.

Скотти (Без даты)

Хорошо, я как-нибудь постараюсь не заезжать за тобой на такси в День благодарения, чтобы ты не испытывала неловкости перед девочками из «хороших семей». Тебе не кажется чуточку старомодным называть «хорошими семьями» те, которые живут в лучших районах города? Готов поспорить, что в твоей школе две трети таких девочек, чьи близкие предки торговали обносками в трущобах Нью-Йорка, Чикаго или Лондона. Если бы я знал, что ты начнешь перенимать понятия этих космополитов-богачей, я куда охотнее отдал бы тебя в школу на Юге: пусть там не слишком высокий уровень преподавания, зато понятие «хорошие семьи» еще не сделалось настолько смехотворным. Мне этот род людей давно знаком, и, если есть путь более гибельный, чем с Парк-авеню на рю де ла Пэ и обратно, я о нем не знаю.

Это люди, лишенные дома, стыдящиеся того, что они американцы, и не способные усвоить культуру чужой страны; обычно они стыдятся своих мужей, жен, предков, не умеют воспитывать детей (если их, конечно, хватило на то, чтобы завести детей) так, чтобы они могли ими гордиться, а кроме того, стыдятся себе подобных и в то же время смертельно друг от друга зависят, представляя опасность для общества, к которому принадлежат, — нужно ли еще что-нибудь к этому добавлять? Ты знаешь, как я отношусь к таким вещам. Если, не застав тебя, я отправлюсь по твоим следам на Парк-авеню, можешь меня не узнавать: скажи, что приходил какой-то безработный из Джорджии или бандит из Чикаго. И храни небо Парк-авеню!

1937

М. Перкинсу Трайон, Сев. Каролина [Конец февраля 1937 г.]

Дорогой Макс, спасибо за письмо и за финансовую сводку, как она ни гнетуща. Странное дело: теперь 10 000 кажутся громадной суммой, а помнится, я отказался напечатать «Великого Гэтсби» в «Колледж хьюмор» за такие деньги.

Ну, вот и кончился мой самый пустой и вообще самый отвратительный год после 1926-го. По-настоящему я за это время сделал один рассказ и две главы для романа, то есть две такие главы, которые мне пригодятся в дальнейшем. Рассказ к тому же ужасный. За прошлый год, хотя и провалялся четыре месяца больным, я продал 4 рассказа да еще 8 штук всякой всячины «Эсквайру», видит бог, такие темпы для меня слишком скромны. Этот год тоже начался вяло; я чувствую какой-то проклятый застой, ни к чему нет интереса, а уж мне-то должно бы хотеться работать и работать, хотя бы для того, чтобы не думать. С тех пор как я уехал на Юг (почти шесть недель), я не пил, даже пива, но, хотя нервы немного успокоились, никакого следа прежней энергии в работе нет. Мне часто кажется, что профессиональным боксерам, артистам, писателям, вообще людям, которые живут своим дарованием, необходим какой-то опекун на те годы, когда они могут сделать больше всего. Талант — вещь почти неуловимая, и, когда он есть, кажется, он настолько не связан с самим человеком, настолько «чужд» ему, что лучше бы, наверное, подыскать таланту более заботливого хранителя, чем его бедный владелец, в котором он избрал себе место обитания и которому надо как-то совладать со всеми вытекающими отсюда обстоятельствами. Главное, чего я за последнее время достиг, — это твердый лимит моих и Зельды расходов, который я установил; главный мой недостаток — неспособность решить, что я буду делать в будущем. Поехать ради денег в Голливуд? Тут можно многое возразить. Писать дальше рассказы? Как правило, я выжимаю их из самого себя, и, если не появится какой-то новый источник материала, долго не продержусь. Приняться за роман? Для этого нужны деньги и время. Я теперь мечтаю скапливать каждый день по нескольку часов и писать драму, которая остается вечно меня манящим миражем. В сорок лет начинаешь тщательно подсчитывать, сколько сил и времени у тебя осталось; думаю, что на пьесу их должно хватить. Роман и автобиографическая книга подождут, пока я справляюсь с долгами.

Ну и довольно, давно уже довольно о моих делах. Напишите мне об Эрнесте, о Томе, о ваших новых авторах, о том, покупают ли еще книжки Ринга, и как пошел Джон Фокс, а также «Обитель радости». Или я единственный ваш самый популярный автор, который не популярен у покупателей?

…Пишите, пожалуйста. Вы едва ли не единственный из оставшихся друзей, кто не поучает меня и не читает мне морали — особенно после «Крушения». Мне приходят письма даже из Синг-Синга или из какого-то Джолиета, и все меня стараются утешить или дать полезный совет.

Ваш преданный друг

Фицджеральду от Перксинса 3 марта 1937 г.

Дорогой Скотт, хотя финансовые дела не блестящи, ваше письмо произвело на меня ободряющее впечатление. Похоже, вы и вправду лучший диагност самого себя, похоже, вы и вправду знаете себя лучше, чем все другие. Настаивая на том, чтобы вы занялись автобиографической книгой (которая, несомненно, получится великолепной и отлично пойдет), я лишь осуществляю свой хитроумный план. А именно: написав о том времени всю правду и высказавшись о нем до конца, вы от него освободитесь и вступите в новый период, когда мысли о пережитом перестанут вас угнетать. Может, я плохой психолог, но что-то в этой моей идее есть верное.

На прошлой неделе появился Хем, а в субботу я проводил его на пароход «Париж», которым он вместе с Ивэном Шипмэном и Сидни Франклином уехал в Испанию. Надеюсь, ничего с ними там не случится. Хотя им разрешено поехать на строго деловых началах, они настроены очень воинственно. Эрнест кончил свой роман, но отдаст его нам только в июне. Говорит, что к маю он вернется.

Том утопает в своих рукописях и очень мучается из-за этой судебной возни. Дама, предъявившая ему иск, не успокаивается — пока, во всяком случае. Она просто в ярости.

Книги Эдит Уортон не идут на рынке, исключая «Итана Фрома», на которого спрос необычайный. Все остальное, включая и «Обитель радости», лежит. Как и книги Ринга…

Всегда ваш

Фицджеральду от Перксинса 19 марта 1937 г.

Дорогой Скотт, в своем рассказе Эрнест снимает то место. Мы с ним не так давно на эту тему поговорили, и он к вам относится вовсе не так, как вы предполагаете. Видимо, он счел, что таким образом «взбодрит» вас, сделает вам же лучше и пр. Во всяком случае, упоминание о вас он намерен снять.

О ваших переговорах с Голливудом я знаю от Обера и надеюсь, все устроится лучшим образом, а пока, как он вам, должно быть, сообщил, я рискнул, не уведомляя вас, послать триста долларов на балтиморский счет, так как этого требовала ситуация.

Пусть все вам удастся с Голливудом, но, если ничего не выйдет, не падайте духом, ведь ваши письма в последнее время звучат почти так, как прежде.

Всегда ваш

Кори Форду Киностудия «Метро-Голдвин-Майер» Калвер-Сити, Калифорния [Начало июля 1937 г. ]

Дорогой Кори!
Проехать Техас — все равно что пересечь море: есть время привыкнуть к мысли, что если хочешь сорвать крупный куш, придется годик-другой кое-чем жертвовать.

Кстати, всяким …, которые, подписывая контракт, льют по этому поводу слезы, на мой взгляд, терять нечего, у них нет ни таланта, ни жизненных сил; правда, я сам сейчас отыгранный вариант и ничем не лучше их. Не исключено, что и наша милая лентяйка Дотти так трепыхается только потому, что ей впервые в жизни пришлось по-настоящему работать. И уж совсем смешно, когда крик поднимают одноразовые гении типа Лоусона, Германа и Сарояна, которым просто больше нечего сказать.

Единственный, кто устоял против Голливуда, — это Эрнест. О’Нил и прочие настолько богаты, что их я не считаю. Дос Пассос колеблется, а Эрскин Колдуэлл, которым я не устаю восхищаться, судя по всему, поступил так же, как и все остальные. Работа здесь не приносит никакого удовлетворения. Однако я пытаюсь перехитрить судьбу и пишу по утрам, с шести до девяти (фокус, которым я в аналогичных обстоятельствах пользовался в молодости) , но это тайна. Те, кто пытается работать для себя ночами, после дня, проведенного на студии, обречены с самого начала, как и те, кто пишет во время «отпуска». В таком режиме никто еще не сочинил ничего стоящего, а я не хотел бы сломаться, прежде чем закончу еще одну книгу.

Она, представь себе, чем-то напоминает «По эту сторону рая». Все мои книги можно разделить на сжатые и растянутые. «По эту сторону рая» и «Гэтсби» были сжатыми, «Прекрасных, но обреченных» и «Ночь» я хотел сделать глубже и объемнее, а в результате обе можно было бы сократить по крайней мере на четверть, особенно «Ночь» (я их примерно на столько и сократил, но оказалось, что все равно мало). Дело в том, что в двух последних книгах я писал обо всем, надеясь именно так добраться до сути дела. В «Гэтсби» же и еще раньше (и примитивнее) в «По эту сторону рая» я специально подгонял одно к другому, чтобы сгустить атмосферу «предопределенности» (назови ее как угодно). Скажем, в «Гэтсби» я сознательно не стал развивать испытанные темы: Лонг-Айленд, мошенничество, адюльтер, — а пошел от тех мелочей, которые были, как выяснилось, значительными событиями моей жизни (я имею в виду свое знакомство с Арнольдом Ротштейном например). Пишу все это потому, что тебе, кажется, нравятся кое-какие мои книги, и в таком случае вышеизложенное может тебя в какой-то степени заинтересовать.

Итак, наша встреча откладывается до той поры, пока ты не приедешь к нам на Запад, но я запишу твой адрес в свою тетрадь, озаглавленную «Срочные дела», на тот случай, если осенью буду в Нью-Йорке.

Желаю тебе всего самого наилучшего.
Скотт

Скотти [По пути в Голливуд Июль 1937 г.]

Милый мой цыпленок, должно быть, ты теперь долго от меня ничего не услышишь, хотя чеки тебе я, конечно, буду посылать, как только доберусь до своей книжки.

Я в приподнятом настроении. Третий раз я затеваю роман с Голливудом. Позади уже две неудачи, хотя моей вины в них нет. Первая попытка была десять лет назад. Тогда меня уже порядочное время считали самым крупным американским писателем — и самым серьезным, и самым популярным, если судить по гонорарам. Впервые в жизни я позволил себе бездельничать целых шесть месяцев и был уверен в себе до того, что выглядел смешным. Мне было тридцать, Голливуд со мной носился, а его дивы казались мне одна прекраснее другой. Я вполне искренне полагал, что от меня не требуется никаких стараний, потому что я и так волшебник слова — странное самообольщение, ведь я-то знаю, сколько мне пришлось пролить пота, прежде чем я сумел выработать уверенный и живой стиль моей прозы.

Ну, в общем, сплошной праздник и никаких забот. Согласно условиям, я получал очень мало, если только моя картина не шла в производство, а она не пошла.

Во второй раз я там был пять лет назад. Жизнь для меня сделалась грубее и суровее, и, хотя внешне все было безоблачным, потому что мама в Монтгомери быстро поправлялась, меня преследовали страхи, и я уже пил больше, чем нужно. Теперь я держался не как победитель, наоборот, был слишком смиренным. Меня обвел вокруг пальца этот подонок де Сано который потом покончил с собой, и я позволил, чтобы меня просто оттеснили в сторону. Сценарий был написан мною, но он переделал все, что я написал. Я попробовал вступить в контакт с Тальбергом, но мне стали нашептывать, что это, дескать, «плохой вкус». А в результате получился скверный сценарий. Мне, правда, заплатили, потому что контракт предусматривал понедельные выплаты, но я уехал с чувством разочарования и отвращения, поклявшись никогда не возвращаться, хотя меня и упрашивали остаться, уверяя, что я ни в чем не виноват. Я только и дожидался, пока истечет срок контракта, так мне хотелось назад, повидать твою маму. А потом пошли разговоры, что я их «предал» и мне этого не простят.

(Я начал это письмо на вокзале в Эль-Пасо, а теперь поезд давно в пути, поэтому такой почерк — вроде Скалистых гор.)

Ладно, я кое-чему научился, теперь буду очень осторожен и сразу возьму все в свои руки — найду среди боссов самого главного, а среди исполнителей самого сговорчивого, ну а с другими буду биться насмерть, пока не стану хозяином картины — официально или фактически. Иначе я не смогу работать на своем лучшем уровне. Потом неизбежен перерыв, и все равно меньше чем за два года я заставлю их удвоить сумму в моем контракте. А ты мне больше всего поможешь тем, что у тебя в это время не будет никаких неприятностей, — для тебя теперь начинаются самые важные годы, и совсем не безразлично, в каких условиях они начнутся. Относись к себе строго во всех отношениях — умственном (занимайся только тогда, когда чувствуешь себя свежей), физическом (не выщипывай брови), в моральном (не попадай в такое положение, что приходится врать) — и я для тебя создам возможности позавиднее, чем у Персика.

Отец

Томасу Вулфу Голливуд [Июль 1937 г.]

Дорогой Том, раз ты испытываешь потребность в alter ego и хочешь воспитать в себе глубоко задумывающегося художника, мне кажется, я мог тебе в этом помочь. Не приходило ли тебе в голову, что такие качества, как повышенное ощущение радости или горя, безудержность или цинизм, у других — не у тебя самого — могут быть непереносимыми? Что часто люди, живущие на высоком эмоциональном настрое, не умеют правильно чувствовать в какой-то важный момент их жизни, потому что стоит на минуту остановиться — и этот настрой исчезает?

Помни, чем явственнее и сильнее определяются заложенные в человеке тенденции, чем больше может быть он уверен, что они выступят на поверхность, тем важнее отделять их одну от другой и пользоваться ими с осторожностью. Роман, представляющий собой цепочку тщательно отобранных событий, имеет ту особенность, что в нем великий писатель, например Флобер, может сознательно оставить за пределами книги все ненужное, чтобы какой-нибудь Билл или Джо (или — в его случае — Золя) подхватили оставленное и носились с этим сколько угодно. Он же скажет только о том, что видит он один. И поэтому «Госпожа Бовари» принадлежит вечности, а Золя уже крушится под натиском времени.

Вот коротко мое обвинительное заключение против тебя, если только можно говорить здесь об обвинительном заключении, — ведь я так восхищаюсь тобой и считаю, что по таланту тебе нет равного ни у нас, ни где бы то ни было еще.

Твой верный друг
Скотт Фицджеральд

Теду Парамору [Киностудия «Метро-Голдвин-Майер»] [Калвер-Сити, Калифорния] 24 октября 1937 г.

Дорогой Тед!
Я собирался поговорить с тобой еще в пятницу, но не успел. А потом решил, что лучше будет написать, чтобы не сказать в запальчивости лишнего. Давай поставим точку над i.

Во-первых, хочу сказать тебе, что я в основном согласен с твоим теперешним видением сценария в отличие от прежнего, «военного», и считаю, что за то короткое время, что мы работаем вместе, ты сделал очень много. Я также уверен, что мы вполне можем работать вместе и дальше, хотя и цапаемся порой, если один из нас делается излишне педантичен или стыдлив.

Но в то же время я решительно не согласен с теми условиями, на которых ты строишь наши взаимоотношения. Поскольку начало было плохим, ты, наверное, не совсем ясно представляешь себе сложившуюся ситуацию, особенно если учесть, в каком состоянии ты видел меня в прошлую пятницу. Мой сценарий в общем был уже утвержден. И никто не собирался отбирать его у меня, как в случае с «Шерифом». Единственное, чего от меня ждали, — это чтобы я сказал, с кем хочу работать, и поскорее его закончил. Вот и все. А то, что я сейчас слегка не в себе, ничего не меняет.

Почему ты решил взять бразды правления в свои руки — из-за того ли дня или потому, что тебе сценарий понравился намного меньше, чем Джо и всем остальным, — я не знаю. Но поскольку к субботе у меня в этом сомнений не осталось, то сейчас, находясь в здравом уме, я напоминаю тебе, что в целом за сценарий отвечаю я, а не ты.

И давай не будем спорить в присутствии Джо о том, нужна или не нужна сцена в комнате Пат между ней и Бройером или между Робби и шлюхами у него дома, и не так уж важно, какую часть диалогов с Фердинандом Грау нужно взять, а какую нет, и как назвали машину: Генрих или Людвиг. Я не стал бы так упираться, если бы не Джо, который судит о моем вкусе исключительно по тому, ввожу я ту или иную сцену из книги в сценарий или не ввожу. Думаю, мне не стоит объяснять тебе, что одни и те же эпизоды можно трактовать как угодно, но я сделал свой выбор, руководствуясь своим вкусом. Для Джо очень важно, чтобы в сценарии чувствовался фицджеральдовский класс, он предупреждал тебя об этом и не просто велел оставить хорошие сцены в покое, а дал понять, что удовлетворен качеством сценария вообще (не считая трактовки образа Кестера). Мне тоже кажется, что в сценарии много удачных мест, например сцена между Пат и Бройером стремительно и внезапно вводит зрителя в мир Пат, резко контрастируя с ожидаемым ходом событий и как бы давая намек на то, что произойдет потом. Пожалуйста, я могу сделать ее менее тягостной, но не считаю нужным и не буду менять ее в корне. А заодно попрошу тебя не ругать ее больше в присутствии Джо, это не входит в твои обязанности, сцена ему пока что нравится. Что касается шлюх, то здесь я тоже полагаюсь на собственный инстинкт, и, хотя ты сейчас не склонен доверять моим способностям, помни, чем ограничен круг твоих обязанностей, и не переоценивай важности коллективных решений.

Ты каждую минуту грозишься «поговорить с Джо» о таких мелочах, с которыми я за два месяца работы не пришел к нему ни разу. С Джо, по-моему, нужно говорить только о том, что мы непременно закончим сценарий через три недели — у тебя было больше недели, чтобы войти в курс дела, — и что мы достигли согласия по всем основным вопросам.

Мне не нравится только самое начало, и я не думаю, что для Джо имеет значение, взорвется самолет в начале сцены или в конце, да и вообще примет ли он ее, а в остальном наши мнения, по-моему, действительно совпадают, вплоть до того, в какой последовательности должны идти кадры.

Но, Тед, после того как ты ласковым голосом сообщил мне вчера, что собираешься переписать все заново, милостиво оставив разве что самые лучшие мои сцены, я понял, что нам необходимо объясниться. Какая, к черту, разница, когда начнут снимать картину: в январе или в мае? Мы спокойно можем закончить сценарий через три-четыре недели, если распределим, кому что писать, а потом вместе соединим эти куски и продумаем технические детали. Если же тебе велели переписать сценарий полностью, я умываю руки. Я готов еще раз продумать и переписать слабые сцены, и мне нужна твоя помощь, но я не намерен попусту тратить свое время и свой талант, доказывая тебе, что в сцене с машиной Ленцу следует говорить не так, а этак. Я не имею в виду ключевые высказывания, их еще стоит обсудить, но сидеть и смотреть, как ты копаешься в книге, словно перед тобой Шекспир… знаешь, я не написал бы четыре романа, из которых четыре же стали бестселлерами, и полторы сотни самых высокооплачиваемых рассказов, если бы обладал воображением и вкусом капризного ребенка, неспособного отличить хорошее от плохого.

Письмо получилось резким, но боюсь, что разговор принял бы еще более острый и менее логичный характер. Твоя задача — помогать мне, а не мешать. Если ты считаешь, что до встречи с Джо нам нужно поговорить еще раз, дай мне знать.

Это письмо оспаривает необходимость споров и, конечно, написано не для того, чтобы вызвать новый спор. Как и ты, я хочу работать.

[Скотт]

1938

Джозефу Манкевичу [Киностудия «Метро-Голдвин-Майер»] [Калвер-Сити, Калифорния] 20 января 1938 г.

Дорогой Джо!
Я прочитал последнюю часть и испытываю те же чувства, которые до меня, наверное, испытывали сотни других писателей. Я дал тебе картину, а ты взял цветные мелки — и слегка ее подправил. Пат превратилась в сентиментальную барышню из Бруклина, а я, оказывается, многие годы напрасно считал себя хорошим писателем.

Действие выхолощено, все неожиданные и отклоняющиеся от основной линии события сведены до такого минимума, что зрители их не заметят вовсе, а будут целеустремленно ждать смерти Пат и немного взгрустнут перед началом следующего фильма.

Сказать, что я разочарован, — значит не сказать почти ничего. Девятнадцать лет, не считая двух, когда я болел, я писал бестселлеры и гордился своим умением строить диалог. Но, читая сценарий, я увидел, что тебе мои диалоги неожиданно разонравились, поэтому ты потратил несколько часов своего драгоценного времени и написал гораздо лучше.

Боюсь, что это такая же наивная чушь, как и «Невеста в красном», только теперь ей нет оправдания, потому что у тебя был хороший материал, который ты намеренно и легкомысленно искромсал. Когда я вижу, что ты вырезал маникюршу и сцену на балконе, а образовавшуюся пустоту залил слезами, которые Пат, совершенно в духе «Романтических историй», пускает на странице 116, то понимаю, что мы говорим на разных языках. Там есть все: и господь бог, и «похолодевшие губы» (кстати, что это значит?), и сверкание молний, и слоновья непринужденность речи. А зритель будет думать: «Не тяни волынку, умирай!» Если бы это написал Тед, ты бы первый его высмеял.

Ты просто устал от чтения одного только хорошего материала и, потеряв ориентиры, испытываешь вышеупомянутое ребяческое удовольствие от возни с мелками. Ты хороший писатель — или был им, — но этой работы ты начнешь стыдиться прежде, чем успеешь ее закончить. Обрубки моих фраз и ситуаций, в которых еще теплится жизнь, фильма не спасут.

В качестве трехтысячного примера могу привести тебе сцену в гараже, которой ты заменил беседу между Пат и Кестером. Пат, слоняющаяся по гаражам! А ее новые реплики! У меня нет слов…

Сцена между Ленцем и Робби на странице 62 вывернута наизнанку: она скучна и напыщенна. Кестер на странице 44 предстает тем унылым работягой, каких я всю жизнь терпеть не мог.

Эпизод на странице 116 просто великолепен. Напряжение в зрительном зале сменяется веселым оживлением, слышен гогот.

А Пат на странице 72 — «Книги и музыка, она откроет ему их мир». Боже мой, Джо, ты понимаешь, что ты написал? Это не Пат, а выпускница Помон-колледжа или какая-нибудь очкастая дама из отдела миссис Фарроу. Книги и музыка! Опомнись! Пат — леди, воспитанная на европейской культуре, очаровательная женщина. А Робби, играющий в войну! А невероятно изысканные рассуждения Пат о цветах! Они во время своего стептен-айлендовского медового месяца разве что в салочки не играют! Пат и Робби абсолютно недостоверны, и, даже если убрать самые ужасные реплики, все равно былого не восстановишь . Как ты непоследователен! Ведь мы давным-давно решили, какой следует быть Пат.

На странице 74 мы встречаем нашего старого знакомого мистера Шерифа, все блещут остроумием и заливаются звонким девическим смехом.

На странице 93 появляется сам всевышний, грозя карой, и я мог бы написать целую книгу о том, что думаю по этому поводу. Конец, который нравился всем, начинает рассыпаться на странице 116, а когда я прочитал все, на глазах у меня были слезы, но не из-за Пат, а из-за Маргарет Салливан.

Я надеюсь только на то, что у тебя наступит момент просветления. Попроси любого достаточно умного и объективного человека прочесть оба сценария. Для пользы дела сейчас гораздо важнее сравнить их, чем уверять всех вокруг, что ты улучшил мой вариант. Мне страшно тяжело сознавать, что плоды многомесячных трудов и раздумий могут быть безрассудно уничтожены в какую-то неделю. Я надеюсь, что у тебя хватит великодушия не обидеться, а понять меня правильно. Я умоляю: верни цветочную тележку, доставку пианино, балкон, маникюршу — они так органичны и свежи. Джо, и продюсеры ошибаются! Я хороший писатель — честное слово! Я верил, что ты не подведешь. Если сценарий останется в теперешнем виде, пусть играет Джоан Кроуфорд, мне безразлично, фильм будет такой же тошнотворной сентиментальщиной, как и «Невеста в красном», где подлинные чувства заменит фальшь.

[Скотт]

Скотти Студия «Метро-Голдвин-Майер» 22 февраля 1938 г.

Милый цыпленок, давно от тебя нет никаких вестей. Прошу, черкни хоть два слова, все ли у тебя в порядке.

Я начал работать над новой картиной, которая называется «Неверность», — главную роль играет Джоан Кроуфорд, а какие еще будут заняты актеры — не знаю. Сценарий вчерне закончу к пасхе и приеду за тобой, чтобы мы побыли вдвоем.

«Три товарища» наполовину отсняты. Я присутствовал на некоторых съемках и «прогонах» (так называют показы отснятого за день материала), но по ним ничего определенного сказать нельзя. По-моему, переделав сценарий, продюсер сильно его ухудшил. Но возможно, я ошибаюсь.

О тебе все спрашивают, но больше всех хотел бы узнать о тебе я. Ты исполнишь эту мою скромную просьбу? Хочу знать, не болеешь ли ты, и как дела в школе, и какое у тебя настроение, и как идут дела с твоей пьесой, и все другое. Если сообщишь, когда у тебя премьера, пришлю поздравительную телеграмму, а захочешь, и цветы.

Я все время о тебе вспоминаю, моя милая, и постараюсь придумать что-нибудь славное на пасху.

Только что получил письмо от миссис Тернбулл, которая считает, что у тебя три самых приметных черты — верное сердце, честолюбие и еще одно качество, о котором я тебе пока не скажу. Она убеждена, что поэтому с тобой ничего плохого не может случиться. Я воздержусь от комментариев. Ты ей, как видно, очень нравишься.

Флинны прислали мне сочинение одного музыканта; попробую сделать либретто.

Люблю тебя.
Отец

Фицджеральду от Перкинса 8 апреля 1938 г.

Дорогой Скотт, вы, наверное, уже знаете, что Эрнест снова в Испании. Считаю, что он поступил правильно; ему непереносимо было видеть, как там все плохо, сколько бед обрушилось на людей, которых он знал, и оставаться бездеятельным у себя в Ки-Уэсте. Он сражался за республику, он в нее верит, не может же он ее теперь предать. Поэтому он снова отправился как корреспондент газетного синдиката и дней десять назад написал мне из Франции. Письмо написано еще на пароходе, и тон его совсем необычен: Эрнест извиняется за все огорчения, которые он причинил, хотя, собственно, он ничем особенно не провинился, и благодарит меня за «верность», а всем знакомым, включая вас и Джона Бишопа, шлет приветы и пожелания. Письмо меня расстроило, и я все не могу отделаться от чувства тревоги — он словно бы не надеется вернуться из Испании живым. Впрочем, я не верю в предчувствия. Мои, во всяком случае, обычно обманывают. Хем прекрасно выглядел и вроде был в самом лучшем расположении духа, но, видимо, так только казалось. О вас он говорил особо — хочу, чтобы вы это знали.

А вслед за письмом пришла его пьеса очень хорошая без всяких скидок, так что он не стоит на месте.

…Не буду подробно распространяться, о чем эта пьеса, но у вас хорошее чутье, и вы знаете Эрнеста. Он сильно вырос, возмужал. В каком направлении он развивается, сказать трудно, но что он развивается — несомненно. Пьеса меня ободрила, но вот письмо приводит в уныние. Среди прочего его удручает судьба Ивэна Шипмэна, который был в этой иностранной бригаде, не помню, как она точно называется. С Шипмэном могло случиться все, что угодно, а Эрнест чувствует свою ответственность за него. Надеюсь, все кончится благополучно; думаю, я не зря вам об этом пишу. Пьеса и впрямь замечательная. Она будет поставлена в сентябре.

Всегда ваш

Скотти Голливуд, Калифорния 18 апреля 1938 г.

Милый цыпленок, получил твою открытку. А двумя днями раньше пришла телеграмма от моей давней приятельницы Элис Ли Майерс. Ты ее помнишь, это она возила за границу прошлым летом Онорию. И в этот год опять поедет с Финни и другими девочками — по-моему, это прекрасная идея. Путешествовать всегда интересно, летом на кораблях и в гостиницах обязательно встретишь симпатичных молодых людей, а кроме того, предполагается поездка по Франции, Бельгии, Голландии и несколько дней в Англии. Не говорю о том, что это полезно для твоего французского, — ты подумаешь, что я опять про работу, — но и помимо этого, если все получится, как задумано, тебе очень повезет, так как вполне вероятно, что это последние годы, когда Европа еще похожа на себя, и ты ее такой увидишь. Добавлю, однако, что в случае, если между вами начнется распря, я просто объявлю, что знать тебя не знаю, и выпутывайся как хочешь, только, пожалуйста, не устраивай распрю сама.

Господи, как бы мне тоже хотелось поехать! Здесь, как я и думал, бесконечная работа, и, разумеется, у меня по возвращении не было и дня отдыха, но все равно я сумел себя раскачать только на четвертый день. Сама работа мне нравится, но уж слишком ее много, от этих лошадиных доз как бы не надорваться. Жаль, что мы не успели вдоволь наговориться, как я надеялся. Особых планов на лето у тебя, как я понял, нет, ты просто ждала, что тебя куда-нибудь пригласят, а мне не очень хочется, чтобы ты провела все лето здесь, потому что Хелен Хейес сейчас отсутствует и ничего интересного для тебя не найдется. В общем, повторится все то же, что было прошлым летом, только будет еще скучнее, потому что я не поддерживаю контактов с Нормой, Джоан и другими. Конечно, если в июне вы с Персиком приедете на неделю, я постараюсь снова стать общительным и завоевать ее доброе чувство. Сегодня напишу Финни. На твоем месте я бы не обсуждал в школе твои летние планы, пока они не прояснились. О европейской поездке мне надо поговорить с Элис Ли Майерс, а что касается Голливуда, придется выяснить у Пита, готов ли он вверить мне свое драгоценное сокровище. Твоя мать, Оберы и т.д. не должны пока ничего знать, как и учителя.

Европейская поездка начнется либо 22 июня, либо 2 июля. Наверное, дату можно немножко передвинуть; в конце концов, вы едете вчетвером, и твои экзамены надо принять в расчет как основное соображение, когда будет решаться, в какой день уезжать. А когда они кончатся? Известно уже точное число? Может быть, если поездка в Европу решена окончательно, сделаем вот как: ты заканчиваешь школу и приезжаешь на неделю в Голливуд, а потом летишь обратно в Нью-Йорк, поскольку придется торопиться. Прошлым летом я возражал против самолета, теперь нет. В июне летать вполне безопасно. Но прежде всего напиши мне без всякой утайки, не считают ли в школе, что тебе лучше позаниматься и никуда не ездить. Пожалуйста, не заставляй меня выяснять это у самой мисс Уокер. Если это так хоть на 60 %, я должен все знать немедленно -напиши мне и отправь письмо самолетом. Твои оценки настолько невыразительны, что на их месте я бы тебя вообще не принял (разве что школа даст гарантии, что ты серьезная девочка, а таких гарантий она не даст, если ты хоть раз предпочтешь танцульки своим собственным жизненным интересам). Надеюсь, они не будут возражать против твоей поездки, но я непременно хочу на тебя взглянуть до того, как ты отправишься в Европу. Если только возможно, я бы не хотел приезжать к тебе в июне. Ты ведь заканчиваешь пока что школу, а не колледж, и это еще не настоящий выпускной бал. Помню, когда я заканчивал школу, никто не явился на мое торжество и я не испытывал ни малейшей обиды. Конечно, не будь все так сложно — ведь нужно, чтобы со мной приехала мама, в противном случае придется долго ее утешать, объясняя, почему это невозможно, а кроме того, в июне самые горячие дни по моей картине, которую, видимо, запустят не раньше пятнадцатого, — я бы очень хотел приехать и посмотреть на тебя, прелестную, как цветок, среди таких же, как ты, распустившихся пионов. Если мое отсутствие тебя уж очень расстроит, я как-нибудь постараюсь выбраться, но ты же понимаешь, отчего я так избегаю лишней поездки.

Хэролд туманно сообщил мне, что ты намерена «заниматься серьезно», но я ни у кого еще толком не смог разузнать, начала ли ты латынь и сколько прошла уроков. Известия от учителей схожи вплоть до подробностей и слишком невеселы, чтобы на них задерживаться. Поверь, что я не выдумываю, предлагая тебе приучить себя к тому, чтобы начинать с трудного, пока ты еще не чувствуешь себя усталой, причем именно с самого трудного, с того, что дается лишь тогда, когда ощущаешь себя в силах справиться с чем угодно, все равно, утро сейчас, день или вечер, и тогда тебе несложно будет научиться искусству сосредоточения. По иронии судьбы, мне уже во взрослой жизни приходилось покупать книги, чтобы овладеть школьными дисциплинами, прежде не вызывавшими у меня ни малейшего интереса. Когда по истории мы проходили эпоху Наполеона, я бездельничал, а теперь у меня в библиотеке стоит 300 томов на эту тему, хотя наши отличники, боюсь, не вспомнят о Наполеоне ровным счетом ничего. И все оттого, что у меня выработалась тогда неосознанная ассоциация: работа — это нечто неприятное, скучное, необязательное. Девочки, которых ты называешь умницами, не умнее тебя, а в большинстве и вовсе не так смышлены, не так быстро все запоминают, не так ловко схватывают, но у них головы устроены иначе, и они не начинают артачиться при одном слове «задание». Убежден, что твоя беда именно в этом, потому что ты так на меня похожа, а в себе я открыл это свойство безошибочно, как только выбрал время осуществить тщательный самоанализ. И что же я был за идиот, позволив дисквалифицировать себя плохой работой, тогда как другие, несравненно менее способные, без малейшего труда получали высокие отметки!

Напиши мне, что ты думаешь по поводу лета. Если мой план не подойдет, не рассчитывай, как бы тебе ни была приятна подобная перспектива, что я позволю тебе околачиваться на чьей-нибудь даче в компании мальчишек из джилмэновской школы, которые будут дурить тебе голову своими глупостями. Боюсь, в таком случае к осени ты сделаешься вовсе второсортной, а я бы предпочел, чтобы ты оставалась такой, как сейчас, пусть хоть ненадолго.

Люблю тебя.
Твой родственник по
прямой линии

P. S. Пожалуйста, ответь мне добросовестно, по всем пунктам, которые я затронул. На всякий случай я отпечатал это письмо в двух экземплярах. Настало время, когда мы можем обо всем говорить откровенно, мы ведь друг с другом согласны в девяти случаях из десяти и были бы согласны абсолютно во всем, если бы не твоя лень, которая не в ладу с моими понятиями. Прошу тебя, работай, не трать попусту лучшие часы.

М. Перкинсу Голливуд 23 апреля 1938 г.

Дорогой Макс, пришли ваши письма, за которые я очень благодарен, так как сделался настоящим калифорнийцем, а стало быть, ничего не знаю о нью-йоркской жизни.

[…] Рад, что пьеса Эрнеста удалась, и тронут тем, что он обо мне вспомнил, уезжая, ну а его байроническая неукротимость не перестает меня поражать. Я видел несколько его статей в «Лос-Анджелес таймc», но последнее время они что-то не появляются, и остается надеяться, что осколок крупповского снаряда не сразил самого выдающегося — на сегодняшний день — американца.

Вчера пришло письмо от этого вашего безмерно тактичного сотрудника Уитни Дэрроу или Дэрроу Уитни, никак не запомню его имени… Он пишет, что «По эту сторону рая» уже не переиздается. Прошло восемнадцать лет, и это для меня не сюрприз (оглядываясь на эту книгу, я нахожу, что она одна из самых смешных со времен «Дориана Грея», и смешит ее в высшей степени серьезное притворство, но там и сям найдется страница невымученной, живой прозы). Для нынешних молодых странными выглядят и те битвы, которые мы тогда вели, и все, что нас в те дни поражало. Чтобы удержать читателей, мне бы пришлось кое-что выбросить и придать рассказу красочности (я бы это, возможно, и сделал, будь я помоложе и примись за книгу заново)…

Одно время я собирался предложить Беннету Серфу выпустить роман в «Модерн Лайбрари» с новым предисловием. А вы вот предлагаете однотомник с «Раем», «Гэтсби» и «Ночью». Ну что же, а почему бы и нет? Поскольку я здесь просижу, видимо, еще года два, надо подумать о том, чтобы мое имя не вовсе исчезло в небытии, тем более что я теперь не пишу даже для «Сатердей ивнинг пост».

Снова ношусь с мыслью приняться за свою повесть о Филиппе и средневековье, но когда выберу для этого время — не знаю: этот удивительный бизнес, именуемый кинематографом, то требует, чтобы ты работал из последних сил, то заставляет тебя томиться бездельем и изводить себя сомнениями в том, что ты еще кому-то тут нужен, а тем временем кто-то где-то решает, годится сделанное тобой или нет. Странный тут подобрался народ: несколько безумно уставших, но великолепных профессионалов, которые делают картины, и угнетающее множество подонков и ничтожеств, каких свет еще не видывал. А в результате то и дело сталкиваешься со всякими шарлатанами, и никто никому не доверяет, и время тратится большей частью попусту, так как никто ни в чем не уверен.

[…] По-прежнему теряюсь в догадках: что происходит с Томом Вулфом? Я за него немного боюсь; не понимаю, как он без вас справится, но не хочу, чтобы и вы надорвались в этой бесконечной борьбе. Доставили же вам хлопот те, кого вы, Макс, выпестовали — Эрнест теперь в Испании, я в Голливуде, а Тому вздумалось поиграть в вольного стрелка.

Скотти Студия «Метро-Голдвин-Майер» 7 июля 1938 г.

Милая Скотти, пройдет, наверное, много-много лет, прежде чем я снова буду кому-нибудь писать, и поэтому, пожалуйста, прочти это письмо дважды, каким бы горьким оно тебе ни показалось. То, что ты прочтешь, сейчас, может быть, заставит тебя отшатнуться, но пройдет время, и, перечитав письмо, ты увидишь, что все это правда. Для тебя я сейчас — просто взрослый человек, которого «надо слушаться», а когда я рассказываю про свою юность, тебе все это кажется неправдоподобным — в молодости не верят, что и отцы когда-то были молодыми. Вот я и решил написать — возможно, так ты лучше поймешь то, что мне нужно сказать тебе.

Я в твоем возрасте жил великой мечтой. Эта мечта становилась день ото дня отчетливее, и я уже мог точно сказать, чего я хочу, и заставить других прислушаться. Потом осуществление мечты отодвинулось — в тот день, когда после всех своих колебаний я все-таки решил жениться на твоей матери, хотя и знал, что она уже испорчена и что ничего хорошего мне этот союз не сулит. Первые же дни нашей совместной жизни заставили меня жалеть о том, что я сделал, но в то время у меня еще хватало выдержки, и я сумел как-то приладиться, я даже любил ее — только не так, как раньше. Появилась ты, и несколько лет наша жизнь была счастьем. Но я превратился в человека, чья мечта недостижима; твоя мать хотела, чтобы я очень много работал для нее и явно мало — для своей мечты. Она слишком поздно поняла, что достоинство человеку дает работа, только она одна. Тогда начались ее попытки заняться каким-либо делом, но время для этого уже ушло, она не выдержала гонки за временем и с тех пор уже не поднялась.

А для меня тоже было уже слишком поздно восполнить понесенный ущерб: почти все мои силы, духовные и физические, были истощены заботами о ней. Я протянул кое-как еще пять лет, пока совсем не погубил здоровья, и после этого единственное, чего мне хотелось, — это напиться и забыть обо всем.

Ошибкой была моя женитьба на ней. Мы принадлежали к разным мирам — твоя мать была бы вполне счастлива, проведи она жизнь с каким-нибудь простым добрым человеком где-нибудь на Юге, в райском уголке. У нее не было сил вести большую игру — иногда она притворялась, что они у нее есть, и притворялась очень искусно, но их не было. Она оказывалась безвольной, когда нужна была решительность, и проявляла твердость, когда следовало бы уступить. Она никогда не понимала, на что нужно было употребить отпущенную ей энергию, а ты переняла у нее этот порок.

Я очень долго ненавидел ее мать за то, что та не воспитала в ней никаких полезных жизненных навыков, да и вообще не научила ее ничему, кроме самонадеянности и уверенности, что все как-нибудь «обойдется». С тех пор я не выношу женщин, воспитанных для бездеятельности. Одно из самых больших моих желаний в жизни — оградить от этого тебя: ведь такие люди разрушают и свою жизнь, и жизнь других. Когда тебе было лет четырнадцать и я увидел, что и ты можешь пойти той же дорогой, я постарался успокоить себя тем, что ты ничего еще не понимаешь в жизни и строгий школьный режим положит этому конец. Но иногда мне кажется, что бездеятельность — это признак особой категории людей, на которых невозможно полагаться, трудно защищать и нереально пытаться изменить. Они умеют лишь согревать под собой стул за общим столом, и этим исчерпывается их вклад в деяния человеческие.

Я решил, что с меня довольно исправлять других, так что, если и ты из числа таких людей, я не стану пытаться ничего изменить. Но я не хочу, чтобы люди бездеятельные, близкие они мне или чужие, и дальше портили мне жизнь. Всю оставшуюся у меня энергию, все, что я еще в силах сделать, я отдам тем, кто говорит на одном со мной языке.

В последнее время я все больше боюсь, что ты-то этого и не умеешь. Ты не хочешь понять: то, чем я здесь занимаюсь, — это последнее усилие человека, умевшего раньше создавать вещи более глубокие и совершенные. Ни у кого не хватит энергии (если хочешь, можно сказать иначе: не хватит средств) тащить на себе мертвый груз, и я не перестаю ругать себя за то, что я именно этим и занимаюсь. Людей вроде N или твоей матери приходится тащить на себе, потому что бесполезным грузом их делает болезнь. Но совсем другое дело, когда ты проводишь два года в полном безделье, не развиваясь ни умственно, ни физически и посвящая все свое время писанию никому не нужных писем никому не нужным людям, от которых ты добиваешься приглашений, хотя заранее знаешь, что не сможешь ими воспользоваться. Ты даже во сне сочиняешь такие письма, и я знаю, что вся твоя теперешняя поездка — это сплошная беготня по почтовым отделениям. Ты похожа на старую сплетницу, для которой на свете нет ничего труднее, чем заставить успокоиться свои голосовые связки.

Ты достигла того возраста, когда взрослому можешь быть интересна лишь при условии, что в тебе чувствуется какое-то будущее. Ребенок очарователен, потому что обычные вещи он умеет видеть в необычном свете, но годам к двенадцати эта способность утрачивается. Подросток не может ни продемонстрировать, ни сказать, ни сделать ничего такого, что взрослый не сделал бы лучше. Ты жаловалась Хэролду, что я то придирчив, то равнодушен — видимо, подразумевалось, что я не обращаю на тебя внимания по той простой причине, что у меня обострялся туберкулез или надо было запираться у себя и писать, ведь все остальное время я был с тобой. Пока мы не уехали из Балтимора, я все ловил себя на ощущении, насколько мне знаком этот будничный распорядок, который приходится принимать из-за маминой болезни. Я все это терпеливо выносил: и твои светские затеи, и бесконечную болтовню по телефону, — пока на уроке в танцевальной школе ты меня не обидела так грубо, что и мое терпение пошло на убыль…

Подведем итог: с того времени, как ты научилась в лагере хорошо нырять, ты, не считая мелочей, ни разу не заставила меня гордиться тобой, радоваться за тебя; а сейчас ты распустилась настолько, что такого еще не бывало. Меня нисколько не интересуют твои успехи в качестве девицы, которая «без ума от общества»; это было модно году в 1925-м. Я не хочу никаких таких успехов — мне они так же скучны, как обед в обществе владельцев отеля «Риц». Пока я не чувствую, что ты «к чему-то идешь», мне тяжело с тобой, потому что невыносимо видеть, как глупо и пошло ты тратишь время. Но зато, когда я — так редко — улавливаю в тебе какое-то серьезное стремление, желание серьезной жизни, в мире нет«человека, с которым я хотел бы больше быть вместе, чем с тобой. Потому что я не сомневаюсь, что в тебе что-то есть, что у тебя настоящий вкус к жизни, настоящая мечта — и это твоя собственная мечта. Моя же цель — соединить все это с чем-то прочным, пока не окажется слишком поздно, как для твоей матери было слишком поздно чему-то учиться, когда у нее пробудилось наконец такое желание. Помню, ребенком ты очаровательно говорила по-французски. Как было приятно видеть, что ты уже кое-что знаешь, а теперь слушать тебя скучно, как будто последние два года ты провела в школе для умственно отсталых, а все свои сведения о жизни черпаешь из «Лайфа» с его картинками и из книжек серии «Романы про любовь» .

В сентябре я приеду на Восток, хочу встретить тебя, когда ты вернешься. Но помни, меня отныне интересуют не твои клятвы и обещания в письмах, а только то, что я вижу собственными глазами. Я никогда не перестану тебя любить, но интересными для меня могут быть только те люди, которые думают и работают так же, как я, и вряд ли у меня в этом отношении что-нибудь изменится — я уже не в том возрасте. Изменится ли что у тебя — захочешь ли ты, чтобы что-то изменилось, — будет видно.

Отец

Р.S. Если ты ведешь дневник, пожалуйста, не заполняй его нудными сведениями, которые я могу с тем же успехом почерпнуть из путеводителя ценой десять франков. Мне нет дела до исторических дат и событий, меня не интересуют битвы при Орлеане и даже при Новом Орлеане если ты не сумеешь воспринять и описать их не так, как это обычно делается. Не старайся быть остроумной, когда пишешь, — это хорошо только при условии, что остроумие естественно. Держись истины и реальности.

P.P.S. Прошу тебя перечитать это письмо. Я его дважды переписывал.

Фицджеральду от Перкинса 1 сентября 1938 г.

Дорогой Скотт, на днях видел Хэролда Обера, который мне все о вас рассказал… Позавчера на нашем небосклоне молнией промелькнул Хем, который опять уезжает во Францию. Он твердо намерен хотя бы еще разок взглянуть на Испанию, но едет главным образом работать. Жаль, что я не могу поговорить о нем с вами; он со мною обсуждал свой новый замысел, и я всячески старался его поощрить, но потом меня начали одолевать сомнения насчет того, что план этот верен. Впрочем, он мне в целом кажется интересным. Мне бы просто хотелось переговорить с кем-то, кто понимает толк в таких вещах. После долгих проволочек и переделок, преследовавших главным образом цель сделать все так, как хотелось Хемингуэю, мы выпускаем книгу, называющуюся «Пятая колонна» и первые сорок девять рассказов«. В ней будет пьеса (»Пятая колонна«), четыре новых рассказа и все рассказы из прежних книг, так что получается большой том. Пьесу даем так, словно это еще один рассказ, и она в этом окружении хорошо читается. Если ее потом поставят, мы отдельной книжкой напечатаем сценический вариант, на который будет спрос. А здесь она выглядит как обычный рассказ. Есть хорошо написанное предисловие. Один из четырех новых рассказов — «Снега Килиманджаро», и вы в нем не упоминаетесь. Кстати, антология О’Брайена, где вы упомянуты, никакого отношения к нам не имела, я даже не знал, что там идут «Снега», пока не увидел книгу. Хем выглядит лучше и настроен бодрее, чем за все последние годы; к счастью, обошлось без такой толпы, какая за ним обычно следует, — вечно на нем висят эти проходимцы из «Эсквайра», и спокойно с ним поговорить оказывается трудным делом. На этот раз удалось. Кажется, домашние его дела так или иначе устраиваются, но Испания его захватила, и он совершенно не мог работать, потому что его все время просили принять участие то в одном, то в другом начинании. Коммунисты, похоже, считают его теперь своим и по любому поводу обращаются к нему с разными просьбами.

Не выберетесь ли написать бедняге Вулфу? Он отправился странствовать по Северо-Западу, где прежде не бывал, и месяца через полтора-два добрался до Сиэтла, где свалился совсем больным. Оказалось, что у него бронхиальное воспаление, и он все никак не выкарабкается, температура держится уже восьмую неделю. Боюсь, он стоял на краю могилы. Я ему написал, и он ответил очень славным письмом, но, похоже, от этого температура у него опять поднялась. Его сейчас нужно успокоить и поддержать, так как он того и гляди запаникует оттого, что время идет впустую. Если из-за болезни он будет вынужден дать себе настоящую передышку, то болезнь для него, наверное, благо, а не зло — с той самой минуты, как мы познакомились, он не отдыхал ни разу. Может быть, он двинется в Калифорнию, как ему и следовало бы, и несколько месяцев проведет там, ничем не занимаясь. Лучше бы, правда, он не пошел по вашим следам, так как тогда он, конечно, начнет сходить с ума от Голливуда.

М. Перкинсу Голливуд 4 сентября 1938 г.

…Да, к нашему давнему разговору. Из прилагаемого письма ясно увидите, сколько людей вполне однозначно поняли выпад Эрнеста против меня в «Снегах». Когда я ему по этому поводу написал, он ответил, что снимет это место, когда рассказ пойдет в его книге. С тех пор он без изменений был перепечатан в антологии О’Брайена, но с этим, конечно, ничего нельзя было поделать. Однако, если вы готовите к осени его сборник, не забудьте, пожалуйста, что он в письме ко мне дал обещание снять мое имя. Все это и так была порядочная гнусность, и, будь на месте Эрнеста кто угодно другой, я бы не выдержал. Неужели ему кажется, будто рассказ выигрывает оттого, что я в нем появляюсь в таком неприглядном виде? Невозможно это оправдать, как ни суди.

Здесь все без изменений. Я пишу сценарий для новой картины с Кроуфорд — «Неверность». Хотя в основу положен журнальный рассказ, практически это совершенно новая работа. Мне она нравится, и продюсер на этот раз лучше — Хант Стромберг, этакий Тальберг в миниатюре, которому не хватает тальберговского масштаба, зато свойственна та же напористость и полная поглощенность своим делом.

Мало-помалу моя записная книжка заполняется материалом, который для вас куда интереснее, но прошу вас, нигде не сообщайте, что я начал новую книгу. Над «Ночью» я бился слишком долго, так что следующий мой роман лучше подавать без предварительных фанфар.

Очень все грустно с Томом Вулфом. Я не понимаю, зачем он это сделал. Мне его жаль, а с другой стороны, жаль вас, ведь я знаю, как вы к нему привязаны.

Может быть, увидимся на пасху.

Привет Луизе.

Всегда ваш

P. S. Все, что касается «Снегов», должно остаться нашей с вами тайной.

Скотти Студия «Метро-Голдвин-Майер’’ 19 сентября 1938 г.

Милый цыпленок, вот несколько вещей, о которых мы с тобой не говорили, и мне хочется, чтобы ты все это знала до того, как откроется твой колледж.

Умоляю тебя, не окажись в смешном положении, спрашивая всех подряд, кто какую школу закончил. Сразу наживешь себе врагов из тех, кто учился не в самых престижных заведениях. Хвала всевышнему, ты никому не уступишь, по крайней мере в своем умственном развитии, а большинство будущих звезд — это девочки, закончившие обычную школу, и мне отвратительно даже подумать, что ты с первых же дней прослывешь у них снобом. А вот что нужно сделать в самый первый день: отправляйся в библиотеку и возьми там свою первую книгу — пусть ты будешь среди тех 5%, которые поступят точно так же, принявшись учиться сразу, пока еще полно сил.

Непременно добейся определенного уважения к себе, это сейчас особенно необходимо, ведь помимо того, что ты предположительно „унаследовала“ кое-какой, не слишком, правда, проявляющийся „ум“, на тебя обязательно примутся примерять и все мои грехи. Если я услышу, что ты хоть раз притронешься к спиртному до того, как тебе будет двадцать, я сочту себя вправе закатить свой последний, самый грандиозный и безостановочный кутеж, а уж на тебя, будь уверена, будут пялить глаза все вокруг. О, они только и дожидаются, чтобы ты дала повод повздыхать над тобой и вывести тебя из равновесия ’’тонкими» замечаниями вроде: «Чего вы хотите, она ведь копия своих родителей». Надо ли тебе объяснять, что этот факт ты можешь воспринимать как свое проклятие, но можешь — и как великую для себя честь.

Не забывай, что тебе там предстоит пробыть четыре года. Это солидный колледж, в нем не любят тех, кто вечно порхает как бабочка. Ни одной душе также ты не должна похваляться, что уже получила приглашение на бал. Не могу тебе выразить, до чего это важно. За какой-то час, принесенный в жертву тщеславию, ты расплатишься тем, что к тебе все переменятся. Чужая удача ожесточает, как ничто другое. И наконец, еще одно: ты заметишь, что в этом колледже сильны и активно проявляются левые симпатии. Я бы не хотел, чтобы ты уделяла слишком много внимания политике, но не хотел бы и того, чтобы ты противопоставила себя таким симпатиям. Обо мне известно, что я и сам сочувствую левым, и я буду горд, если тебе это передастся. Во всяком случае, мне будет крайне тяжело, если ты окажешься на стороне нацистов или тех, кто ненавидит красных, в чем бы эта ненависть ни проявлялась. Сейчас кое-кто из этих юных радикалок покажутся тебе занудами, но, похоже, ты еще доживешь до того, когда они будут занимать высокое положение у нас в стране.

Думаю, тебе пригодятся несколько советов насчет того, как себя держать со старшекурсниками. Особенно это важно по отношению к курсу, который идет прямо перед твоим. Приготовься к тому, что на тебя будут смотреть свысока, отзовутся о тебе критически и, если захотят, будут тебе мешать, хотя могут и помочь во всем, к чему ты стремишься. Я о тех, кто на курсе прямо перед твоим. На второй год колледжа обычно появляется самоуверенность; кажется, уже прошел через все испытания и все на свете знаешь. Это очень сомнительно, но, во всяком случае, прояви мудрость и отнесись к этому тщеславию с юмором. Так намного умнее и выигрышнее, чем делать вид, что смотришь им в рот, и тебе следует выучиться такому искусству, потому что еще не раз в жизни тебе придется играть не самую первую роль… Скажи мне кто-нибудь из принстонских знакомых в мой последний год, что мне предстоит почтительно выслушивать распоряжения бывшего полицейского, я бы смеялся до упаду. А вышло именно так, потому что в армии этот бывший полицейский был на несколько ступеней выше меня и по чину, и по навыкам, да и после армии такое со мною тоже случалось.

Вот еще с чем тебе придется столкнуться в колледже. С первых же недель на курсе обозначается несколько лидеров. По меньшей мере двое из них настолько обольщены своими успехами, что не дотягивают даже до конца первого курса, двое других так и останутся лидерами, а еще двое окажутся выскочками, что станет ясно еще до лета; такие теряют всякое уважение окружающих, к ним относятся только хуже, чем поначалу, ведь людей всегда раздражает, когда их морочат.

Запомни: то, что ты собою представляешь, то, что тебя волнует в возрасте от пятнадцати до восемнадцати лет, уже не переменится до конца жизни. И чувствуешь, что вот прошло всего два года, а половина стрелок-указателей уже повернута в обратном направлении, еще два — и ты с тревогой ищешь, какие же из них нацелены вперед, и уж их-то боишься потерять из виду отчаянно!

Как бы мне хотелось посмотреть на тебя в первый твой день в колледже, как я надеюсь, что ты сразу взялась за дело.

Любящий тебя
отец

М. Перкинсу Калвер-Сити 29 сентября 1938 г.

Дорогой Макс, хочу написать вам как самому близкому родственнику Тома, потому что могу себе представить, какой для вас удар его смерть: вы ведь так его любили и столько для него сделали. Никаких подробностей не знаю. Вскоре после того, как я из вашего письма узнал, что он в Сиэтле, в газете было сообщение о его болезни и отъезде на Восток. Я забеспокоился, ясно себе представив, до чего он одинок, измучен, печален, но, зная, какая в нем таится жизненная сила, утешился тем, что он наверняка со всем этим справится, выйдет победителем — и вот эта развязка в Балтиморе, и теперь то громадное, живое, пульсирующее, что было им, успокоилось навсегда. Без него все как-то сразу опустело, даже больше, чем после смерти Ринга, который выглядел обреченным задолго до конца.

Как теперь все будет с его книгами? В качестве литературного душеприказчика вы бы, наверное, распорядились его писательской судьбой лучше, чем распоряжался он сам, пусть это и странно звучит. Не думаю, что «миллион слов», который остался, послужит завершением всего его плана, но это и не так важно, ведь план наверняка менялся и уточнялся, пока шла работа. У Тома самое лучшее — это самое лиричное, точнее, то, что содержит в себе и его лиризм, и силу наблюдательности, например поездка по Гудзону в «О Времени и о Реке». Хотелось бы взглянуть на то, что он писал в самое последнее время, — не сбился ли он со своей дороги или, может быть, наоборот, нашел ее?

Глубоко сочувствую и вам, и его семье. Может быть, написать им письмо? Скажите, кому именно.

Ваш преданный друг

Скотти Студия «Метро-Голдвин-Майер» Осень 1938 г.

Милая Скотти, я крайне занят. В ближайшие две недели, когда я должен сдать первую часть «Мадам Кюри», решится, возобновят ли со мной контракт. Понятно, я работаю как проклятый — впрочем, ты этого, возможно, и не понимаешь — и особенно устаю от необходимости объяснять своей дочери, у которой в голове гуляет ветер, вещи, очевидные и без объяснений.

Если бы ты внимательно слушала Персика, когда та в сентябре читала свое сочинение, не было бы нужды ни в этом письме, ни в других таких же. У нас с тобой совершенно разные представления о жизни: ты стремишься быть как можно привлекательнее и очаровательнее для каждого встреченного тобой существа мужского пола, включая сюда мумий из музея, прирожденных тупиц, будущих членов ордена монахов-тамплиеров и просто всякое отребье. А я считаю, что сейчас, и то не так уж обязательно, ты должна быть привлекательной лишь для тех очень немногочисленных мальчиков, которые еще станут выдающимися людьми в нашей стране или по крайней мере смогут разобраться в жизни по-настоящему.

Эти два представления несогласуемы, полностью и решительно противоположны, контрастны и непримиримы! А ты этого никогда не понимала!

В сентябре я тебе обещал, что ты получишь достаточно, чтобы учиться в Вассаре, жить без больших забот и два-три раза в семестр на несколько дней уезжать из колледжа — такой свободы не будет ни у кого из твоих сокурсниц, подумай, как тебе будут завидовать.

Но проходит четыре недели, и мы встречаемся в твои выходные дни. Вот как ты их проводишь, и помоги тебе боже на покаянии в понедельник.

Пятница: едешь в Балтимор потанцевать.

Суббота: едешь в Нью-Йорк со мной (хотя последнее — чистый случай).

Воскресенье: едешь в Симсбери на встречу со школьными подружками.

Все это, конечно, обходится тебе в сумму, намного превышающую ту, которая тебе еженедельно предоставляется. Я тебя тогда предупредил и сделал это еще раз в письме, которое ты показала Персику, что твои каникулы на День благодарения предоставлю тебе оплачивать самой. И тем не менее, несмотря на все последующее — когда ты удираешь на футбольный матч с участием команды моряков, когда я получаю письмо от декана, когда ты мне сообщаешь о своих планах, как следует отпраздновать поступление в колледж, и о том, что начала курить, — я все-таки посылал тебе столько же, как было обещано, пока ты меня не вывела из себя, оскорбив своим молчанием в ответ на мою телеграмму. Тогда я взорвался и послал тебе на десять долларов меньше — именно столько мне пришлось заплатить за телефонный звонок в день матча Йеля с Гарвардом, потому что я не верил ни слову из того, что ты мне писала.

За вычетом этого единственного случая, ты регулярно получаешь свои еженедельные 13,85. Если у тебя в этом есть сомнения, готов тебе послать копии моих чеков.

Больше незачем мне телеграфировать с просьбами о деньгах, если только речь идет не о непредвиденных расходах, о которых мне ничего не известно, — в таких случаях я, конечно, тебе помогу. Вообще же тебе нужно обходиться тем, что я посылаю. А на что ты, собственно, тратишься? Ты даже не попробовала обойтись без курения, а теперь уже и не сможешь, даже если захочешь. Возьми пример с Эндрю или Персика — они оба, согласись, не из тех, кого называют прекрасно воспитанными молодыми людьми, — и представь, что они объявят родителям: ’’На ваши желания мне плевать, а вы извольте обо мне заботиться, да будьте пощедрее«; и минуты не пройдет, как им откажут в тех 25 долларах в месяц, которые они, должно быть, сейчас имеют!

А я с тобой никогда не держался особенно строго, не считая нескольких уж очень важных вещей, и все оттого, что до последнего времени меня с тобой связывало чувство товарищества, возникшее, когда заболела мама. Но за лето ты основательно подорвала это чувство, и теперь я толком не знаю, кто мы друг другу. Следить за каждым твоим шагом, как мне приходится, настолько отвратительно, что я нередко перестаю заботиться о том, чтобы ты получила образование. Но если ты думаешь, что я после всего случившегося буду стараться облегчить твою жизнь, ты переоцениваешь пределы человеческого терпения. Я лучше куплю себе новую машину.

Ты собралась приготовить подарки маме, Персику, Мэри Лу, бабушке и другим — пришли мне список, я им здесь займусь. И всеми силами души молю небо о том, чтобы ты как следует углубилась в Платона; я ведь все равно тебя очень люблю, когда ты мне это позволяешь.

Отец

P. S. Помнишь, как в семь лет ты ходила на праздник к Роз-мэри Уорбертон в Филадельфии? Ее тетка и отец часто бывают последнее время у Эллерсли.

Фрэнсис Тернбулл 9 ноября 1938 г.

Я внимательно прочитал твой рассказ и, Фрэнсис, боюсь, что профессиональная писательская карьера потребует от тебя куда больше, чем ты сейчас готова ей отдать. Для нее недостаточно тех неглубоких эмоций, которые на тебе почти и не отражаются, тех приключившихся с тобой мелких случаев, о которых забавно рассказывать за обедом; ей нужно отдать твое сердце, твои самые сильные переживания. Отдавать приходится особенно много, когда ты только начинаешь писать и еще не научилась тем приемам, которые помогают поддерживать интерес к тобой написанному, когда у тебя еще нет техники; а чтобы приобрести ее, требуется время. Короче говоря, продавать тебе приходится одни лишь свои чувства.

Через это прошли все писатели. Диккенс не мог не вложить в «Оливера Твиста» свои детские слезы и гнев, то чувство голода, чувство униженности, которые преследовали его на протяжении всего его детства. Первые рассказы Эрнеста Хемингуэя — из книги «В наше время» — поглотили до конца все, что он до той поры узнал и пережил. Открой «По эту сторону рая», и ты увидишь, что я описал там пережитую мною любовь, которая продолжала кровоточить, как свежая рана у человека, чья кровь не сворачивается.

Дилетант видит, как профессиональному писателю, на опыте изучившему все, что можно изучить о писательском ремесле, удается сделать легким и забавным рассказ о чем-то самом заурядном, ну хотя бы о поверхностных переживаниях трех лишенных какой бы то ни было характерности девиц, — и дилетанту кажется, что он или она могли бы сделать то же самое ничуть не хуже. Но дилетант сумеет выразить свои же чувства через образ другого человека лишь ценой самого отчаянного, самого самоотверженного усилия — ему придется вырвать из собственного сердца первую трагически кончившуюся любовь и выставить ее для всеобщего обозрения. Вот какова цена за посвящение в литературу. Решай сама, готова ли ты ее заплатить, отвечает ли такая жизнь твоим представлениям о том, что для тебя «хорошо». Помни одно: литература, даже не особенно серьезная литература, требует от новичка таких жертв — и не меньше. Это одна из тех профессий, где тебя ждет самый «черный» труд. Ведь тебе и самой не нужен был бы солдат, который оказался только чуточку храбр…

Скотти Энсино, Калифорния Декабрь 1938 г.

Милая Скотти, я получил письмо от мисс Барбер, сообщающей, что тебе, видимо, назначат испытательный срок. Я удручен, но не так сильно, как твоими открытками в сентябре. В одном ты на меня похожа: и у тебя вроде бы все идет просто блестяще, а на самом деле исподволь все разваливается, причем бесповоротно. Но знай, что в трудное время, когда борешься изо всех сил и чувствуешь, что не добиваешься ничего, когда тебя давит отчаяние, — вот в это-то время ты и идешь вперед, пусть медленно, зато верно. И я надеюсь, что декабрь для тебя станет именно таким временем и ты начнешь действительно стараться, а тогда пусть и назначают испытательный срок, он будет недолгим, вот увидишь.

Мне показалось, что мисс Барбер слишком резка в своем письме. Ты, наверное, сказала ей, что тебе уже восемнадцать, а тогда все мои планы насчет Нью-Йорка приобретают сомнительный оттенок, а сам я выгляжу глупо. Это обстоятельство несколько охладило то сострадание, которое я к тебе было почувствовал, и оно же заставило меня послать ту телеграмму.

Верю, что ты проявишь твердость духа, и поэтому посылаю тебе часть декабрьских денег уже сейчас, чтобы никто не вздумал дожидаться твоей голодной смерти.

Мои планы расплывчаты. Помогла ли тебе та брошюрка о Принстоне?

С любовью
Отец.

P. S. Пришло твое письмо. Очень тронут просьбой не беспокоиться из-за твоих отметок и признателен за объяснения, по какой причине к первокурсникам всегда особенно строги. «Не понимаю, отчего ты выходишь из себя, оттого что я не гениальна», — замечательная фраза, не пойму только, что в ней ценнее: глубина мысли или совершенство стиля. А что это еще за философские стихи твоего сочинения? «Ах, будь мне славной, славной, славной маленькой женой»?

Да, кстати. Я тебе послал сборник либретто У. С. Гилберта. Хочу, чтобы ты прочла «Терпение», оно было написано в пику Уайльду с его эстетизмом. Понравились тебе стихи Доусона? А ну-ка, какой нашумевший роман озаглавлен строкой из этих стихов?

Теперь о твоем шедевре, т.е. о дневнике. (Кроме шуток, местами он написан неплохо, есть наблюдательность, проблески юмора и пр. Я вырезал из перепечатанного экземпляра с. 1 и 2 и послал их твоей бабушке.)

Я почти не редактировал, только заменил имена и убрал упоминание о том, что маме все так же плохо… Ни слова, ни строки не пришлось изменить, даже с орфографией все в порядке. Извини, что сбил тебя своими географическими разъяснениями, никогда толком не знал, как добираются в Париж из Швейцарии.

Кого ты собираешься повидать в Балтиморе, если поедешь? У меня не было времени вникать в твои размышления об Эрнесте, но его первая книга, «В наше время», говорит сама за себя. Твои деньги посланы полностью. Пожалуйста, в следующем письме, последнем перед каникулами, скажи мне точно, сколько именно ты должна.

Отец

1939

М. Перкинсу Энсино 25 февраля 1939 г.

Дорогой Макс, жаль, что наша встреча оказалась такой краткой, но мне все время казалось, что вы о чем-то хотели потолковать со своей дочерью, а я мешаю. До чего она хорошенькая, только мне кажется, она меня почему-то немножко боится; впрочем, может быть, это моя мнительность, иногда обостряющаяся.

[…] Вы наверняка уже переговорили с Хэролдом Обером насчет моей страховки. Он, конечно, считает, что я просто потерял голову, я же убежден, что продолжать и дальше тянуть здесь лямку, как фабричный рабочий, было бы равносильно моральному крушению. Условия тут такие, что все кажется парадоксом; вам словно бы говорят: «Мы вас пригласили, потому что ценим вашу индивидуальность, но, пока вы у нас работаете, мы сделаем все, чтобы она не проявилась».

У меня несколько замыслов, и в ближайшие дни я за один из них примусь. Как чудесно снова писать, а не заниматься штопкой дыр в чужих изделиях. Когда я сидел над «Унесенными ветром», мне категорически запретили использовать в сценарии хоть слово, если его не было в романе; когда требовалась новая реплика, приходилось перерывать страницу за страницей, выискивая фразы, относящиеся совсем к другой ситуации, словно дело шло не о Маргарет Митчелл, а о Священном писании!

Всего вам самого доброго.

P. S. Что и говорить, я просто поражен тем, что, по вашим рассказам, пишет Том Вулф в своей книге. Не сомневаюсь, что, будь он сейчас в живых, он бы постарался по крайней мере не изображать вас злодеем и вообще нашел бы верный тон, раз уж ему вздумалось вас описывать. Но все равно, как не задуматься, на что только ни способны люди. Выпад Эрнеста против меня напоминал бессмысленную детскую забаву, и ничего больше, поэтому я, собственно, и не испытал особого раздражения. В этой истории с Вулфом вы оказались жертвой иронии.

Фицджеральду от Перкинса 27 февраля 1939 г.

Дорогой Скотт!
Ваши планы я знаю только в самом общем виде, но желаю вам успеха. Конечно, то, чем вам приходится заниматься в Голливуде, очень непривлекательно, я вам вполне верю. Если бы не налоги, вы бы уже давно поправили дела и были свободным человеком.

Переговорил со Спиваком насчет возможности переиздания «По эту сторону рая». Он боится, что книга старовата, да так оно и есть и не может быть иначе. Обещал, однако, навести справки, велик ли на нее спрос в библиотеках и т.п. Может быть, что-нибудь из этой идеи и выйдет. Я с ним еще буду ее обсуждать.

Джейн вообще застенчива, особенно если рядом я. Когда вы ушли, она очень подробно о вас расспрашивала. А насчет Тома я, видимо, написал неточно, и ваше впечатление ошибочно. Просто мне вообще не нравится, когда обо мне говорят, а учитывая, как тесно он был связан со «Скрибнерс», странно, что единственный из всех нас, кто попал на страницы книги, да еще занял в ней столько места, — это я. Правда, здесь есть свое художественное оправдание, поскольку я с ним так много возился, а он ведь всегда писал только о тех, кого встречал в жизни. И как человек, всегда его поддерживавший, и как его душеприказчик я должен отнестись к этому спокойно. И к тому же я вовсе не выгляжу у него злодеем. Сейчас пробежал рукопись и вижу, что все дело в другом — я совсем не похож на самого себя. Не раз мне казалось, что, будь я и впрямь похож на этот персонаж, мне было бы отчего возгордиться.

Всегда ваш

Скотти. Март 1939

Твое замечание о сатире в английской литературе очень удачно. Если ты сейчас хочешь отвлечься, прочти «Холодный дом» (лучшую книгу Диккенса) — или, если хочешь понять мир эмоций, прочти — не теперь, а через несколько лет — «Братья Карамазовы» Достоевского. И ты увидишь, на что способен роман. Рад, что тебе по душе Батлер, — мне нравилось то место, где отец Эрнеста «отвернулся, желая скрыть, что ничего не чувствует». Бог мой, какая точная ненависть в этой фразе. Если б и я умел вот такой меткой стрельбой поражать тех немногих, кого ненавижу.

(Перевод М. Ландора.)

Хэролду Оберу Энсино, Калифорния 2 августа 1939 г.

Дорогой Хэролд!
Я до сих пор не могу оправиться от шока, вызванного твоим внезапным и недвусмысленным отказом. Всего полгода назад ты говорил, чтобы я не торопился с выплатой долга, и советовал подкопить немного денег. Поэтому, когда я осознал, что кредит, предоставленный в прошлом году Чарлзу Уоррену и другим молодым писателям, сейчас намного превышает мой собственный, меня как громом поразило.

Следующим приятным сюрпризом был твой совет «написать что-нибудь для кино» — я лежал в постели с температурой 102° F и каверной в легком. Каверна, должно быть, образовалась, когда я начал работать над «Воздушным налетом», а твои намеки на то, что я все это время бездельничал, основаны, вероятно, на моих двухдневных нью-йоркских похождениях трехмесячной давности. Но и когда температура у меня была около ста, а каверна продолжала ползти, Свени искал мне работу, а я писал в постели по пять часов в день.

Не стану извиняться за то, что отправил прилагаемый рассказ в «Пост», минуя тебя, — я был в отчаянном положении. Но я просил их не только телеграфировать мне, но и поставить в известность тебя. Когда ты получил «Температуру», то молчал пятнадцать дней, хотя в свое время слал мне телеграммы даже в Северную Африку. Да, пристраивать рассказ самому неприлично, но об этом забываешь, когда приходится жить на деньги, полученные под залог старого «форда», когда имеет значение каждый день — и не столько по сугубо прозаическим причинам, сколько по нематериальным соображениям морали. Свени отклонил десяток предложений, когда я болел, но чуть только каверна начала заживать, предложений как не бывало!

Наверное, не стоит объяснять, что если один раз утопающего вытаскивают из воды, а во второй раз ему отказываются протянуть руку, то он, чтобы спасти свою жизнь, вынужден действовать быстро и энергично. Двенадцать лет ты ссужал меня деньгами в счет будущих рассказов и вдруг, без всякого предупреждения, решил отказаться от этого. Можно подумать, ты только вчера узнал, что я неделовой человек. Ты не тратил время на объяснения, ты тянул его так долго, что я всерьез размышлял, не закрылся ли Нью-йоркский телеграф. В итоге я был вынужден продать два рассказа «Эсквайру», хотя в «Либерти» за тот, что подлиннее (2800 слов), наверняка дали бы вдвое больше.

Не знаю, какой урок ты хотел мне преподать, но лучше бы это произошло в другое время и в других условиях. Последние месяцы я неотступно думал о том, как много ты сделал для меня между 1934 и 1937 годами — после провала «Ночи», третьего срыва у Зельды и во время болезни. Но как больно ты ударил меня сейчас! Спроси Свенсона, Шейлу или Эдди Кнопфа, они подтвердят, что больше полутора лет я работал, не разгибая спины, а Свени добавит, что все до одной студии (кроме Вангера, зато включая «Метро»!) в апреле — мае готовы были со мной сотрудничать.

Причины, по которым ты мне отказываешь, разумны, убедительны и достойны похвалы, но почему же ты не считался с ними пятнадцать лет? Почему принял их во внимание после полутора лет неукоснительного соблюдения мною всех обязательств?

Если тебя это интересует, то последние два месяца я совершенно не пью, и все-таки у меня голова идет кругом, как от шампанского: хоть убей, не понимаю, что на тебя нашло.

Твой
Скотт

P. S. «Температура» вышла вчера в ван-нисовском «Рейлвей экспресс», посылаю экземпляр, чтобы ты убедился своими глазами.

Мортону Кроллу 3 августа 1939 г.

Дорогой Мортон!
Твой рассказ оказался на таком высоком профессиональном уровне и настолько искренним, что я решил дать тебе несколько советов на будущее, хотя ты меня об этом и не просил. Кто-то когда-то заметил — не поручусь за точность цитаты, — что «писатель, которому удается чуть глубже других проникнуть в собственную душу или в души встреченных им людей и увидеть там благодаря своему таланту нечто такое, чего никто не видел или о чем никто не осмеливался сказать, тем самым преумножил человеческие возможности».

Молодой писатель (меня это слово заставляет насторожиться, как и тебя), раздумывая о том, что он должен или чего не должен говорить, когда описывает человека и его чувства, инстинктивно тянется к тому, что уже известно, о чем сейчас с восторгом говорят и что единодушно принимают за истину. Словно внутренний голос нашептывает ему: «Никому не интересно это мое чувство, это мое действие, они лишены значения, это какие-то сугубо мои переживания, они не могут быть всеобщими, не могут быть интересными другим, да и вообще я неверно все воспринимаю». Но если у человека настоящий большой талант или — это уже как смотреть — если ему выпала счастливая минута, в нем тут же начинает звучать другой голос и убеждает его ввести в произведение эти явно исключительные и не имеющие никакого значения переживания, а они-то, и только они, и создают стиль писателя, его оригинальность, в конечном счете — его индивидуальность как художника. То, что он хотел выбросить или — как часто это происходит! — выбросил, на самом деле открылось ему в минуту озарения и могло бы сохранить его след в истории. Гертруда Стайн — правда, она говорила скорее о самой жизни, чем о творчестве, — выразила сходную мысль: мы упорно искореняем в себе все, что отличает нас от других, и так продолжается лет до сорока, а потом, уже слишком поздно, начинаем понимать, что искореняли свое настоящее «я». Мы подавили в себе самое индивидуальное и сокровенное, что в нас было и что следовало пестовать и развивать.

То, что я сейчас написал, не очень точно выражено, и боюсь, как бы ты не понял меня ошибочно и не пошел по ложному пути, как пошли по нему Сароян и покойный Том Вулф, решившие, что писать — значит холить и лелеять всякий росток, который пробьется из земли на их участке. Но для того и нужен талант, чтобы суметь разобраться, где заурядные цветы, известные всем и каждому и ни у кого не вызывающие особых чувств, где те буйные, но хитро замаскированные сорняки, а где тот спрятавшийся в самый угол, маленький и слабый, часто совсем незаметный побег, на всем участке единственный, что воздаст нам за труды, — останется ли он небольшим или вырастет величиной с дуб…

Зельде Энсино, Калифорния 4 августа 1939 г.

Дорогая моя!
Завтра на несколько недель приезжает Скотти, и я надеюсь, что ей здесь будет хорошо. Она не любит жары, а у нас, как назло, жара стоит тропическая, но рядом с домом хозяйский бассейн, к тому же, как я тебе писал, с Востока приехали мальчики и пока уезжать не собираются.

Наверное, с моей стороны действительно было жестоко говорить ей, что у нее нет иного дома, кроме Вассара. Но с другой стороны, она не помнит, с чего все началось. Когда я хотел создать для нее дом, он был ей не нужен, а сейчас я со стариковским испугом жду ее приезда, который обязательно нарушит то равновесие, которое я обрел наконец после болезни. Возможно, она изменилась — ты сама впервые за много лет похвалила ее как дочь. Я начиная с весны 1934 года тоже несколько раз бывал ею доволен, правда, мы так мало виделись. Возможно, беда именно в этом, и я надеюсь, что, когда она приедет, мы наверстаем упущенное.

Если говорить серьезно, то я не согласен с тобой, что причинил ей вред, недвусмысленно дав понять, что ее ждет. Мне она больше всего нравится такая, как сейчас, — решительная и готовая постоять за себя. Хуже нет, когда она валится на спину и молотит каблуками воздух, не испытывая никакой благодарности за то, что для нее сделано (она считает, например, гольф на Вирджиния-Бич и возможность смотреть кино, не выходя из дома, чем-то само собой разумеющимся, ведь она принцесса). Мне было жаль тех женщин, поступавших ко мне в секретарши в 1932 году в Балтиморе, которые дожили до пятидесяти лет, не подозревая, что дом — опора шаткая, но мне не очень жаль четырнадцатилетнюю девчонку, которую, как в старое доброе время, бросают в волны житейского моря, чтобы она сама пробивалась через школу и колледж — наверное, au fond в этом и состоит разница между тобой и мной, то есть между Севером и старым Югом.

Мы непременно будем думать о тебе и без конца говорить о тебе, будем скучать по тебе и ждать с тобой встречи. К тому времени, как ты получишь это письмо, я постараюсь достать тебе денег.

Любящий тебя
[Скотт]

Зельде Энсино, Калифорния 6 октября 1939 г.

Милая Зельда!
Мир терпит катастрофу, мы это видим, поэтому работа дается мне с большим трудом, Я почти разорен: писал даже рассказы для «Эсквайра», так как ни на что другое не было времени-в банке у меня оставалось сто долларов. Если помнишь, мне понадобилось шесть недель, чтобы научиться писать в духе «Сатердей ивнинг пост».

Но в ближайшем будущем все может измениться к лучшему. Как я уже писал тебе — или не успел? — мои друзья отправили Скотти в колледж. И я думаю, что в первую очередь следует оплачивать ее пребывание там, а не наши с тобой удовольствия. Я должен внести еще двести долларов за ее обучение и постараюсь где-нибудь их раздобыть.

Я все время думаю о ней — и о тебе тоже. Меня тронула попытка твоей матери забрать тебя из санатория. Однако ехать первый раз одной, без медсестры, без денег — их не хватит даже на обратный билет, — рассчитывая на поддержку только доктора Кэррола, так как Скотти и я под давлением обстоятельств сейчас почти так же беспомощны, как и ты… не знаю, не знаю, мне кажется, что наша милая умная старушка, к которой я отношусь с нежностью и уважением и которая искренне, хотя и безрассудно любит тебя, на сей раз не права.

От тебя я прошу лишь одного: предоставь меня с моим кровохарканьем и надеждами самому себе, а я постараюсь заслужить право спасти тебя, разрешение дать тебе надежду.

Твоя жизнь, как и моя, не удалась. Но мы не зря столько перенесли. Скотти должна быть счастливой, а этот год — самый важный в ее жизни.

Всегда любящий тебя
[Скотт]

Хэролду Оберу Энсино, Калифорния 7 октября 1939 г.

Дорогой Хэролд!
Спасибо за письмо. Спасибо за заботу о Скотти. Оказывается, ты писал мне письма и рвал их. Хорошо, что сказал, а то я уже стал считать тебя садистом, мучающим меня специально. Я посылал рассказы в «Кольерс» потому, что наше общение было несколько осложнено твоим глухим молчанием. А молчание только действует на нервы и вызывает черные мысли, противопоставить ему нечего. Разумеется, нежелание поддерживать меня — твое личное дело, но зачем же ты продолжаешь выступать в роли моего агента и не ставишь меня об этом в известность? После того как ты вернул мне рассказ (даже не оплатив почтовых расходов), я решил, что наши пути разошлись.

Я сам связался с «Кольерс» и написал серию для «Эсквайра», так как пить и есть нужно каждый день — тут уж ничего не поделаешь. Почему бы тебе не считать это поступком человека, который попал в беду, и не оставить на время высоконравственные размышления, сам ли он виноват в ней, и если да, то насколько. А если ты думаешь, что я разучился писать, прочти эти рассказы. Я продал их «Эсквайру» по двести пятьдесят долларов за штуку, потому что от тебя не было известий, а мои счета в банке равнялись соответственно пяти, десяти и пятнадцати долларам.

Я действительно «жил безрассудно» и, вполне возможно, понесу заслуженную кару, но я предпочел бы услышать эти слова не от тебя, а от чужих людей, их вокруг хватает.

Боюсь, что тот рассказ переделывать не имеет смысла. Он никуда не годится.

Будь здоров,
Скотт

P. S. Пожалуйста, пришли мои рассказы обратно. У меня нет вторых экземпляров. Ты тоже считаешь, что они больше чем на 250 долларов не тянут? Один из них я с отчаянья предложил «Кольерс» — первый рассказ из серии Пэта Хобби, — но Литтауэр телеграфировал мне, что это «не то». Кто прав?

Скотти Энсино, Калифорния Зима 1939 г.

Милая Скотти, я знаю, первым делом ты кинулась смотреть на сумму в чеке, но в этом письме я не собираюсь объясняться по поводу денежных дел. Чувствую себя чересчур усталым, чтобы спорить с тобой, но поверь, что твои подсчеты неверны. Моя секретарша за всем этим следит. Наверное, что-то было послано тебе в виде подарка.

Ты напрасно решила, что я расстанусь с кино, куда же мне от него деваться — вот и сейчас уже две недели переписываю сценарий для «Парамаунт», едва успев закончить собственный рассказ. Я лишь засомневался, что меня провозгласят Императором Кинопромышленности, хотя месяцев десять назад мне это казалось просто делом времени. Ладно, маленькая, жизнь меня достаточно унижала, как-нибудь проживем, стану я Императором или не стану. Я уж согласен на Вице-императора!

Ну а если серьезно, то мне, видно, до конца жизни придется периодически возвращаться в кино, и удовлетворения это не приносит никакого, потому что там нужно всего лишь рассказывать истории, занимательные разве что для детей, -не самое интересное дело на свете. А ведь до кино человек не знал такого замечательного средства делиться с другими людьми своими мыслями, но, что поделаешь, мы под цензурой, и с этим приходится считаться. Одно могу сказать наверняка: больше никогда в жизни я не подпишу контракта, который обязывал бы меня сочинять одни только детские рассказики целых полтора года!

Так вот, я работаю над новой картиной с Мадлен Кэролл (посмотри «Посетителей кафе», по-моему, очень здорово сделано. В новом фильме будет то же самое сочетание звезд, те же продюсер и режиссер), но все равно в кино царит скука и надеешься только на то, что у тебя достанет сил не погрязнуть в такой жизни.

Меня заботит твое чтение. Очень жаль, что приходится с тобой торговаться по такому поводу. Прочти «Молль Флендерс» и потом требуй от меня любых поблажек. Я говорю это всерьез: можешь не читать «Тоно-Бенге», но, если ты находишь ненужным мой совет изучать литературу и в общем, и в частностях, вместо того чтобы бездумно перелистывать «Лайф» и «Нью-Йоркер»’, я впаду в свое малопривлекательное настроение, потому что всегда становлюсь злым и холодным, когда не испытываю сочувствия к тем или иным побуждениям. Так что отчитайся по «Молль Флендесс» безотлагательно… а пока пошли мне авиапочтой очередной выпуск новостей о путешествии миссис Дрейпер и ее девиц. Кто эта миссис Дрейпер и что за девицы? И кто такая Молль Флендерс?

Надеюсь, ты как следует повеселишься на принстонском балу, только прошу тебя, не будь слишком… а впрочем, хватит предостережений, без ошибок все равно ничему не научишься. Скажу одно: пожалуйста, ни в чем не будь слишком, а если будешь слишком, то не заставляй меня выступать в роли родителя, отвечающего за твои промахи. (Да, и ни в коем случае не давай интервью никаким газетчикам, вообще обходи их стороной — об этом прошу тебя очень серьезно и настоятельно. Мое имя, а также и твое кое для кого все еще обладает особой известностью, и в настоящее время моя политика — по причинам слишком многочисленным, чтобы их объяснять, — заключается в молчании. Прошу тебя, окажи мне эту услугу!)

Мне бы хотелось тебя повидать в начале апреля — третьего, четвертого.

Мама уже во Флориде, а казалось, поездку отложат.

Ну конечно, я рад и несказанно счастлив, что (как ты, не считаясь с грамматикой, выражаешься) «учителя английского, французского и по истории» тебя хвалят и пр. и пр. Хоть ты уже почти и вылупилась из яйца и я теперь вряд ли могу тебе быть лишь кем-то еще, а не только самым зависимым из друзей, все приключающееся с тобой сказывается на мне куда как непосредственно, а поскольку между нами так много километров, я могу о тебе судить лишь по твоим успехам в колледже. Поражаюсь тебе, как ты не воспользовалась преимуществом, которое ведь очевидно, наглядно, словно двуглавый русский орел, — у тебя же не было необходимости в образовании, потому что волей случая ты наделена другими женскими чарами, и все-таки ты решила, что образование нужно. Вспомни-ка Томми Хичкока, который в 1919 году вернулся с войны любимцем газетчиков благодаря своему побегу из немецкого плена, да к тому же был и лучшим в мире игроком в поло, но тем не менее поступил в Гарвард и стал обыкновенным первокурсником, потому что у него хватило соображения подумать: «А собственно, что я знаю?» Вот поэтому он и остается в моем пантеоне героев. А ты следуй по его пути.

Целую тебя.
Отец

Скотти Энсино, Калифорния Зима 1939 г.

Милый цыпленок, передышка, наконец-то передышка! После ужасающей работы всю ночь над «Унесенными ветром» и перед еще более ужасающей работой завтра. Я прочитал книгу — прочитал ее от корки до корки — и нахожу, что это хороший роман, правда, не слишком своеобразный, там много взято из «Пересудов кумушек», из «Ярмарки тщеславия» и изо всех книг про Гражданскую войну. Ни новых характеров, ни новых приемов, ни новых наблюдений — ничего из того, что создает литературу, и в особенности никаких новых постижений человеческих чувств. Но с другой стороны, роман интересный, на удивление объективный, последовательный, он искусно написан от начала и до конца, и я не испытывал ни малейшего чувства высокомерия, мне просто было немного жаль тех, кто убежден, будто это высшее свершение человеческого гения. Ну и хватит об этом; я провожусь с этим сценарием две недели, а то и два месяца. Из-за «Мадам Кюри» я со всеми переругался, и теперь меня заняли другим.

Твоя простуда меня заботит и удручает. Ты так же, как я, с детства подвержена простудам, очень тяжелым, почти как воспаление легких. Курить по-настоящему я начал только в университете на втором курсе, а уже через год у меня обнаружили туберкулез, и так оно все с тех пор и тянется. Всеми силами удерживайся от этого, ведь кончится тем, что к июню ты почувствуешь себя совсем без сил, чтобы провести все лето на воздухе, а это жаль, потому что тебе надо учиться и дел у тебя предостаточно. Не хочу тебя хоронить в платье, сшитом для первого бала.

Мои планы не определились. Кино мне надоело смертельно, в особенности после всех переделок и искажений, и так хочется дать себе передышку, но для этого нужно поправить денежные дела. [«Дамы» в этом смысле мне не помогли], а когда это произойдет, понятия не имею.

«О монархии» я не читал. Прочел несколько вещей Корнелии Скиннер и нахожу их скучными, мелкими. Итак, ты взялась за «Дориана Грея», надеюсь, пройдешь его до конца, а твоя преподавательница будет в курсе того, что ты читаешь. Только боюсь, что она не согласится засчитать тебе в качестве самостоятельного сочинения этот пересказ чужого текста, и как бы тебе не пришлось скверно. Ходишь ли ты в бассейн?

Любящий тебя
отец

P. S. Разумеется, я не рассержусь, если ты пока оставишь свою пьесу, ведь времени у тебя не хватает и каждый день надо ходить в библиотеку. Прежде всего ты должна заниматься по программе, а поскольку на это уходит все время, не понимаю, зачем ты вообще затеяла эту пьесу. Сейчас о ней и речи быть не должно — уж этому-то мог бы тебя научить прошлогодний опыт.

Фицджеральду от Перкинса 7 декабря 1939 г.

Дорогой Скотт, не хочется вас тормошить, но скажу еще раз о том, насколько меня интересует ваша книга. По-моему, сделанное превосходно, а думающие иначе заблуждаются. Я сейчас хлопочу не об интересах «Скрибнерс» и даже не о ваших личных, я просто стремлюсь полностью выявить все, что в вас есть. Так что, когда выберете минутку сообщить мне, как продвигается работа, напишите обязательно, пусть в двух словах.

Всегда ваш

1940

Скотти Энсино, Калифорния 25 января 1940 г.

Милая Скотти, поскольку наша переписка по твоей милости явно захирела, я заключаю, что ты влюблена. Не забывай об одном: привлекательные девушки в 19 — 20 лет подвержены болезни, называемой истощением чувств. Надеюсь, тебя эта болезнь обойдет стороной. Пришел счет от твоего врача, из которого явствует, что был сделан рентген. Опять простудилась? Прошу тебя, напиши хоть в двух словах, что у тебя и как.

Благодаря тебе я на этой неделе немного заработал, продав права на экранизацию рассказа «Опять Вавилон», где ты являешься одним из персонажей (сумма недостойна этого прекрасного рассказа, она унизительна и для меня, и для тебя, но пришлось соглашаться).

Очень тебя люблю.
Отец

Зельде Энсино, Калифорния 19 марта 1940 г.

Моя родная!
Мне кажется, не стоит торопить события.

а) я хотел бы, чтобы ты уехала с благословения доктора Кэррола (он занимался тобой много больше, чем этого требовали его обязанности — ты бы согласилась со мной, взглянув на нашу с ним переписку). После Форела он твой лучший друг, даже лучше, чем Майер (хотя я, вероятно, несправедлив к Майеру, который всегда считал себя только диагностом, а не лечащим врачом).

Но черт с ними, с болезнями.

б) лучше повременить еще и потому, что через три недели у меня наверняка будет больше денег, чем сейчас, и,

в) если все пройдет быстро, к тебе во время каникул на денек сможет заехать Скотти, иначе ты не увидишь ее до лета. Но только если!

По-моему, ты недооцениваешь того, чего Скотти добилась в Вассаре. Ты вскользь обронила, что двух лет достаточно, но это не так. У нее прекрасные задатки. Она не просто собралась с силами и поступила в колледж так рано, ей удалось из заурядной студентки превратиться в одну из самых многообещающих. В восемнадцать лет она напечатала рассказ, и он написан вполне профессионально. Более того, она смогла внести в аристократический, а сейчас еще и «ополитившийся» Вассар новую идею. Она написала и поставила музыкальную комедию, а чтобы обессмертить свое начинание, основала клуб «ОГОП» — совсем как Таркингтон в 1893 году, когда он основал в Принстоне «Треугольник». Ей пришлось столкнуться с сильной оппозицией — девчонками, которые не хотели сотрудничать с ней в местной газете, потому что она «не интересуется политикой».

У нас есть все основания гордиться нашей малышкой. Я сделаю что угодно, но дам ей возможность проучиться в колледже еще два года, она их заслужила. Она не просто талантлива, у нее организаторский гений.

Здесь все по-прежнему. Пишу рассказы про Пэта Хобби — и жду. У меня возникла мысль написать серию комедий, которые снова начали бы печатать в популярных журналах, но, боже мой, я совсем забыт! «Гэтсби» не будут больше издавать в «Современной библиотеке» — его никто не покупает. Как обидно!

Всегда любящий тебя
[Скотт]

Скотти Энсино, Калифорния 27 марта 1940 г.

Милая Скотти, мне поручено работать над «Вавилоном» за мизерную плату — начинаю с понедельника. Все-таки хоть что-то.

Утром получил письмо из Балтимора и глубоко встревожен — что ты натворила со своими волосами? Мне об этом написали сразу три человека. Пожалуйста, нельзя ли сделать так, чтобы твоя прическа не слишком уж бросалась в глаза? Ты так постаралась эффектно выглядеть, что, надо думать, сама не представляешь, какое теперь производишь впечатление. Понятно, когда женщины, которым за тридцать, прибегают к таким средствам, но тебе-то для чего подражать стилю, вышедшему из моды даже в кино? Вот когда ты подкрашивала одну прядь и выходило, будто она выгорела на солнце, это получалось удачно, но, если ты теперь выкрасилась целиком, с эстетической стороны это просто ужас.

Удачи тебе на весенних экзаменах. Я знаю, они самые трудные, и мне за тебя будет по-настоящему страшно, когда они начнутся. Должно быть, еще и оттого, что в твоих письмах чувствуется оттенок самоуверенности и наплевательства, которого я не замечал уже больше года. Прошу тебя, хоть немного настройся на серьезное испытание.

Обнимаю тебя.
Отец

Р. S. Я могу понять, откуда эта самоуверенность — боже мой, да у меня самого ее было с избытком. Но так чертовски трудно ее опознать в самом себе, ведь так много хочешь сделать, а время, которое нам отпущено, так ничтожно.

Скотти Энсино, Калифорния, 7 мая 1940 г.

Милая Скотти, мы друг другу пишем, не отвечая на вопросы, которые сами же задаем. Ну вот, я сейчас отвечу на твой вопрос. Ты интересуешься, что труднее — создать в искусстве новую форму или усовершенствовать уже имеющуюся. Лучший ответ тот, который дал Пикассо, когда его о том же самом спрашивала Гертруда Стайн, — он с горечью сказал: «Ты что-то создаешь, а потом приходит другой и приглаживает тобою созданное».

Для каждого настоящего художника созидатель, т.е. Джотто или Леонардо, неизмеримо выше умельцев вроде Тинторетто, а тот, кто своеобразен, как, например, Д. Г. Лоренс, неизмеримо более велик, чем все Стейнбеки.

Теперь насчет этого журнальчика. Тебя и в дальнейшем будут интервьюировать, и я еще раз прошу тебя не обсуждать с газетчиками ничего из того, что касается твоей матери или меня. Как-то ты меня повергла в изумление, заявив, что чуть не завтра примешься писать наши биографии. Для себя я сразу и навсегда решил, что о своих родителях не напишу ни строчки, пока не пройдет по меньшей мере десяти лет со дня их смерти, а поскольку мне только сорок три и, может быть, я еще не все сказал, твое намерение выглядит преждевременным. Ты уже совсем взрослая и должна понимать, как неразумно распространяться о наших семейных делах, но все равно будь осторожна, они из тебя попробуют что-нибудь вытянуть любыми способами.

Мой фильм понемногу продвигается и, похоже, будет очень недурным. Если ты что-то решила насчет лета, дай мне знать. Посылаю тебе в подарок пять долларов, просто по той причине, что письмо без чека, пожалуй, покажется тебе легковесным. Если деньги тебе сейчас не нужны, внеси их на свой счет.

Обнимаю тебя.
Безумный Фиц (в прошлом — гроза Сан-Франциско)

Скотти. 7.V.1940

Ты спрашивала: что выше в Искусстве — создать новую форму или довести ее до совершенства. Лучше всего на это ответил Пикассо Гертруде Стайн; ответ его довольно горький:

«Ты делаешь что-то первый, а там приходит другой и делает это красиво».

В глазах каждого настоящего художника первооткрыватель, скажем Джотто или Леонардо, бесконечно выше законченного Тинторетто и оригинальный Д.-Г. Лоуренс несравненно крупнее, чем все Стейнбеки.

(Перевод М. Ландора.)

Зельде Голливуд 18 мая 1940 г.

Милая Зельда!
Мне трудно тебе объяснить, что произошло между мной и «Сатердей ивнинг пост». Дело не в том, что я не пытался тут что-то поправить; мои отношения с ними начали портиться еще с 1935 года, когда подал в отставку старик Лоример. Я в тот год напечатал у них три рассказа, а еще три они отклонили. Из тех трех, которые пошли, один они дали в номер последним, и моя старая приятельница Аделаида Нейл, которая там служит, написала, что больше они так много платить за рассказ не будут, если только вещь не открывает номер. Ну, ты знаешь, я в это время как раз вышел на два года из строя — туберкулез, перелом и проч. У тебя дела шли ужасно, я неуклюже пытался заботиться о Скотти, в общем, по всем этим, а может, и по другим причинам я вдруг лишился своего умения писать такие рассказы, какие им нужны.

Ты ведь по собственному опыту знаешь, что писать коммерческие вещи туда, где хорошо платят, — дело, требующее строго определенных навыков. Те довольно необычные черты, которые я внес в существующий канон, сделав рассказ умным, хорошим по стилю и даже радикальным по содержанию, нравились старику Лоримеру — тот был сам писатель и ценил мастерство. Теперь журнал взял один идущий в гору молодой республиканец, который плевать хотел на литературу и не печатает почти ничего, кроме рассказов с приключениями, побегами, бравыми потомками пионеров и т.д. или же со знаменитыми рыболовами и футболистами, то есть ничего, что хоть как-то могло бы напугать или задеть реакционную буржуазную публику. Ну, такого я писать просто не могу, хотя и пытался не раз, а двадцать раз.

Как только я чувствую, что пишу под дешевый стандарт, перо останавливается, а мой талант оказывается где-то далеко-далеко, и, по правде сказать, я не могу упрекнуть их за то, что они отказывались служить мне не раз за последние три-четыре года: вспомнить только, что я пытался им скормить! В журнале теперешние требования объясняются тем, что стало немыслимо сбыть рассказ, если у него нет счастливого конца (прежде, ты помнишь, у многих моих рассказов не было счастливого конца). Право же, уровень мастерства, которого требует работа для хорошего кино, например для «Ребекки», сейчас, как это ни удивительно, выше, чем тот, который необходим, чтобы печататься в коммерческих журналах вроде «Кольерс» или «Пост»…

М. Перкинсу Биверли-Хиллз 20 мая 1940 г.

Дорогой Макс, уже давно надо было написать вам обстоятельно… Только что по радио сообщили о падении Сен-Квентина. Боже мой! А я-то, помнится, рекомендовал вам перевести Андре Шамсона — он был в моде, но теперь война перешла в новую стадию, и его книга кажется памятником давно ушедшей мирной эпохи.

Как бы я хотел, чтобы меня продолжали печатать! Дико представить себе, как через год-другой Скотти станет уверять своих приятельниц, что ее отец был писателем, но в магазинах не найдется ни одной моей книги в доказательство этому. Вашей вины в этом нет никакой. Эти последние пять лет вы и еще один человек, Джеральд Мерфи, оставались друзьями в самые безысходные минуты. Странно, не всегда поймешь, кто же друг; выпад Эрнеста в «Снегах», статья бедолаги Джона Бишопа в «Виргиния куотерли» (славно он отблагодарил меня за десять лет стараний как-то утвердить его в литературе) и неожиданное отступничество Хэролда, как раз когда я в нем так нуждался, сделали их всех людьми, которых друзьями я не назову. Прежде я верил в дружбу, верил, что на самом деле могу делать людей счастливыми, и ничто на свете не приносило мне столько радости. Но выяснилось, что и это лишь пустая греза, вроде райского уголка, изображаемого в водевилях, которые разыгрывают гримирующиеся под негров уличные актеры, а самому мне в этом водевиле отведена роль доверчивого простачка.

Как профессиональный писатель, я знаю, что следующий толчок должен дать я. Согласны ли вы печатать «Гэтсби» дальше в издании ценой 25 центов или книга уже непопулярна? Прошел ли уже ее день? Если издать ее в массовой серии с предисловием — не моим, а человека, высоко ее ценящего (может быть, я смогу такого подыскать), — будут ли ее читать студенты, преподаватели, любители хорошей английской прозы -хоть кто-нибудь? Погибнуть так бесповоротно, так несправедливо, а ведь я же что-то сделал, и немало! Даже и сейчас не так уж часто встретишь в американской прозе вещи, на которых вовсе нет моего отблеска — пусть совсем немножко, но я ведь был своеобразен. Помню, одна из наших немногочисленных и всегда мелких размолвок была вызвана тем, что я сказал: всякий, кто помнит «Когда во дворе перед домом», не назовет Тома Вулфа таким уж абсолютно оригинальным. С тех пор мое мнение о нем изменилось. Мне нравятся «Только мертвые» и «Артур, Гарфильд и пр.», я считаю, что это образцы высшей пробы. А где теперь Том, и я, и все мы, когда американской литературой командуют Робеспьеры психологизма, которые почитают шедевром такую дребедень, как «Христос в бетоне», а мальчишки зачитываются Стейнбеком, как в мое время увлекались Менкеном. Но у меня еще есть вера. Мою новую книгу будут покупать, и я больше не наделаю ошибок, как в «Ночи».

Если будет время, напишите, что нового. Где Эрнест, что с ним?

Обнимаю вас всех: и старшее, и младшее поколение.

Фицджеральду от Перкинса 22 мая 1940 г.

Дорогой Скотт, рад, что у меня опять есть ваш адрес. Давно хотел вам написать…

Ваше письмо звучит невесело, но это хорошее письмо. В сегодняшней газете есть несколько неплохих новостей, за каждую надежду цепляешься, как за соломинку. От природы я оптимист, но сейчас испытываю ужасную подавленность. Ну хоть немного взбодрюсь и смогу работать. Ваша позиция чрезвычайно достойна. С писателями и издателями я теперь редко вижусь, но они всегда меня о вас спрашивают. А значит, вы сделали немало, ведь вспомнить только, сколько было авторов, выпустивших намного больше книг, чем вы, но сгинувших без следа. Мы-то ведь знали, что «Гэтсби» — великая книга. Но не думаю, чтобы ее стоило издавать по такой дешевой цене. Вы же знаете, что ваши вещи даются чуть не во всех школьных антологиях. И я надеюсь, вы доведете до конца новую книгу, которая с самого начала столько обещает.

Эрнест все еще сидит над своим романом и должен появиться здесь к 10 июня. Переделанная «Пятая колонна» имеет необычайный успех, об этом вы, наверное, слышали. А теперь с минуты на минуту, насколько могу судить, начнутся переговоры о правах на экранизацию.

Должно быть, очень интересно и радостно готовить фильм по собственному рассказу. Но и речи быть не может, чтобы вы превратились в обыкновенного сценариста-халтурщика, да вы ведь и не собираетесь делать кино своей профессией.

За успехами Скотти я слежу с большим интересом. Несмотря на ваши сетования, в ней очень много от Скотта. Во всяком случае, та же изобретательность, та же отвага. Джейн в каждый свой приезд рассказывает мне о ней — о том, как она написала и поставила пьесу, как организовала клуб ОГОП («О Господи Опять Понедельник»). Не знаю, чем именно они в этом клубе занимаются. Кстати, Том Вулф описал в своей книге и Джейн, точнее, нечто среднее между Джейн и Нэнси, хотя чисто внешне эта героиня напоминает Джейн, какой она была в четырнадцать лет, — он пишет, что девочка промелькнула в гостиной молча и внезапно, как солнечный луч. Напишу подробнее через несколько дней.

Мы устроили конференцию для торговцев по случаю предстоящего осеннего сезона, и все они спрашивали, чем вы сейчас заняты.

Всегда ваш

Скотти Голливуд, Калифорния 12 июня 1940 г.

Скотти, маленькая, спасибо тебе за твой подробный отчет — я счастлив и ни на минуту не сомневаюсь, что ты в самом деле работаешь как следует. Верю, что так теперь будет всегда, и мне это радостно. Твоя мать вечно все откладывала и всюду видела неразрешимые трудности, потому у нее все так плохо и кончилось. У нее не было образования, и не оттого, что оно ей было недоступно — она могла учиться со мною вместе, — оттого, что она упорно этого не хотела. По-своему она человек очень незаурядный, и временами в ней чувствовалась такая одаренность, какой, пожалуй, у меня не было, но ей всегда нужно было — да и сейчас тоже нужно — самой решить все до единой моральные проблемы, точно над ними не бились тысячи людей до нас. И еще она была полностью лишена «кинетики», как называется у физиков внутренняя движущая сила, — она всегда предпочитала, чтобы ее кто-то тащил за собой. Эта ее вечная усталость — черта, свойственная всем детям судьи Сейра. А ведь твоя бабушка и сейчас еще минутами сама огонь.

В стычке с деканом я бы принял твою сторону, будь у тебя пусть не отличные, но хоть хорошие отметки. Я бы тогда рассудил так: ты не собираешься ни преподавать, ни заниматься наукой, ну и незачем стремиться к одним отличным оценкам, а если ты их можешь получать без труда, значит, таким предметом вообще не стоит заниматься в колледже — при необходимости ты его изучишь сама. Лучше избери какую-нибудь сложную и новую научную дисциплину и постарайся ее освоить, а какие у тебя будут по ней баллы — неважно. Но для этого нужно к самой себе относиться с уважением, а ты этого не умеешь и потому-то раздражаешься из-за чепухи. Сомнение, неуверенность — ты им подвержена в точности, как я, и страдаешь от них не меньше, чем я страдаю от своей неумелости в денежных делах и от былой своей беспечности. Вот твоя ахиллесова пята, и со временем она становится все более уязвимой. То немногое, чего я добился, завоевано самым тяжким и упорным трудом, и теперь я так сожалею, что позволял себе расслабляться, оглядываться на пройденное, когда надо было, написав «Великого Гэтсби», сказать себе твердо: «Я нашел свое настоящее дело, отныне и навсегда оно для меня самое главное. Оно для меня высший долг, я без него ничто…»

Прошу сообщить мне телеграммой, когда точно ты едешь на Юг, иначе я не успею послать деньги.

Придумай какую-нибудь историю о том, что тебе крайне необходимо побыть на летних курсах, а то ты провалишь экзамен. Ведь обязательно пойдут разговоры, что лучше бы я отправил все семейство отдохнуть на море. Я здесь занимаю крохотную квартирку, едва годящуюся, чтобы не производить впечатление нищего — это в Голливуде просто недопустимо. Если фильм будет закончен, я смогу устроить маме поездку в августе. А пока ей приходится довольствоваться теми скромными чеками, которые я посылаю, — десять лет ее болезни поглотили большую часть того, что у нас было.

Все время слушал радио. Господи, что творится на войне!

Прошу тебя, когда будешь проездом в Нью-Йорке, непременно загляни хоть на пять минут к Джеральду Мерфи!

Напиши мне все подробно о гарвардских летних курсах. Нельзя ли внести деньги не все сразу, а в рассрочку?

Пинеро даже в умении вести интригу уступает и Шоу, и Ибсену. Ума не приложу, зачем в вашу программу включен Ноэл Коуард ведь он полное ничтожество.

Рассказ для «Нью-Йоркера» окажется для тебя трудным делом, если ты будешь ему придавать слишком большое значение. Твоя пьеса действительно получилась — говорю это с удовольствием и с гордостью за тебя. Рассказ твой я бы охотно посмотрел, пришли экземпляр.

Перечитал твое письмо — ты, судя по нему, вовсе не так уж поглощена одной собой. Скорее в нем чувствуется излишняя самоуверенность и расточительность, но я не особенно встревожен.

Обнимаю тебя.
Отец

P. S. Значит, ты все-таки хочешь поехать на летние курсы. Что же, мне придется набрать лишней работы, но я охотно готов это сделать. Я только хочу, чтобы ты сначала провела дней десять с мамой. И пожалуйста, пришли мне подробный рассказ о ее состоянии. Я уже запечатывал письмо, когда выяснилось, что тебе нужны 15 долларов. Пришлось бегать целое утро, чтобы их достать. Не проси меня посылать тебе деньги телеграфом, нынче летом добывать их очень сложно. Я задолжал тысячи. И я бы никуда не поехал, не пригласи меня с собой Роджерсы. Неприятно заканчивать так это письмо, но тебе придется считать даже мелочь.

Скотти. 12.VI.1940

Сомнения и неуверенность в себе так же мучат тебя, как меня мучит, что я не умею обращаться с деньгами или в прошлом потакал своим слабостям. Это твоя ахиллесова пята — и ни у кого еще ахиллесова пята не затвердевала сама собой. Она становится все более уязвимой. То немногое, чего я достиг, далось мне после самого тяжелого труда, и хотелось бы мне теперь никогда не отвлекаться и не оглядываться назад, а сказать, как при окончании «Великого Гэтсби»: «Я нашел мое дело, и теперь прежде всего .думаю о нем. Это мой прямой долг, без этого я ничто…»

(Перевод М. Ландора.)

Зельде Голливуд, Калифорния 14 июня 1940 г.

Зельда, дорогая моя!
Пока ничего еще окончательно не выяснилось. 20-го Скотти отправляется на Юг, а потом она хочет поехать в Гарвард на летние курсы. Если я достану денег, она поедет. Она хочет получить образование и доказала недавно, что имеет на это право. Ты увидишь, как она повзрослела и сколько всего знает. Думаю, что война протянется лет десять, и не исключено, что следующий год в Вассаре — последнее, что ее ждет, именно поэтому я не против летних курсов. Если денег на гарвардский месяц уйдет не слишком много, то, может быть, их хватит и на твою поездку к морю в августе — ты к тому времени уже успеешь насладиться погодой в Монтгомери. Многое зависит от того, когда мой продюсер начнет снимать «Опять Вавилон» (хорошо бы поскорее), но я надеюсь, что подыщу тем временем еще какую-нибудь работу. Здесь, разумеется, прежняя жизнь летит в тартарары, все носятся по кругу и время от времени создают какое-нибудь двухмиллионное барахло типа «Все и небо в придачу».

Двадцать лет назад «По эту сторону рая» был бестселлером, и мы жили в Вестпорте. Десять лет назад в Париже гремел едва ли не последний великий американский сезон, но для нас парад кончился, и ты оказалась в Швейцарии. Пять лет назад я впервые серьезно заболел и попал в Эшвилл. Как рано нам начали выпадать плохие карты! События в мире за последние четыре недели развивались с головокружительной быстротой. Надеюсь, в Монтгомери все спокойно, и люди не так много говорят о войне, как здесь.

Привет всем.
[Скотт]

Скотти. 18.VI.1940

Этим летом стало ясно, между прочим, что до сих пор твое образование было чисто теоретическим. В общем, я ничего не имею против: по-моему, так и должно быть, если готовишь себя к какой-то литературной работе. Однако непохоже, что у тебя талант, который может быстро созреть, — большинство моих современников начинало не в 22 года, а обычно в 27 или 30, некоторые и позже; до этого одни из них работали журналистами или учителями, другие — плавали на шхунах или воевали. Талант, созревающий рано, обычно поэтического рода; таким был и мой в «большой степени. Талант прозаика требует другого: усвоения материала и тщательного отбора, или, говоря проще, тебе надо иметь что сказать и выработать интересную писательскую манеру…

Хотелось бы знать, прочла ли ты что-нибудь за лето — хоть одну настоящую книгу, такую, как «Братья Карамазовы», или «Десять дней, которые потрясли мир», или «Жизнь Иисуса» Ренана. Ты никогда не говоришь о том, что читаешь, — разве что об отрывках, что вы проходите в колледже, их приходится читать волей-неволей. Я знаю, несколько книг, что я дал тебе прошлым летом, ты прочла, но о каких-нибудь других я не слышал. Ну, например, читала ты когда-нибудь «Отца Горио», или «Преступление и наказание», или даже «Кукольный дом», или Евангелие от Матфея, или «Сыновья и любовники»? (1) Хороший стиль просто не выработается, если не поглощать каждый год полдюжины первоклассных авторов. Если же что-то и выработается, то это будет не подсознательный сплав всего, чем ты восхищалась, а просто отголосок последнего прочитанного писателя, расхожий журналистский стиль.

(Перевод М. Ландора.)

Скотти Голливуд, Калифорния 20 июня 1940 г.

Милые Зельда и Скотти, как бы мне хотелось быть сейчас вместе с вами. Но вот сижу в одиночестве и мрачно размышляю о своих утратах, а именно: о «форде», которому было от роду три года, и о зубе, которому было тридцать три. «Форд» (он, впрочем, все равно заложен и перезаложен), вероятно, вернется, полицейские говорят, что местные мальчишки взяли за развлечение красть, а потом бросать машины. Ну, а зуб я так любил…

Зато пришел номер «Кольерса», где я обнаружил свой рассказ. Начал я его как раз перед тем, как сломал себе плечо в 1936 году, и писал с перерывами года два. По-моему, он ужасен. Очень сомневаюсь, что ко мне вернется умение сочинять рассказы для массовых журналов. Творю теперь шедевр для «Эсквайра» и жду, удастся ли моему продюсеру сбыть с рук сценарий «Опять Вавилон», которым интересуется Шерли Темпл. Если это произойдет, мой горизонт сильно прояснится.

Скотти, мне прислали сообщение о твоих отметках, и я, конечно, рад, что твой испытательный срок наконец-то позади. Вспомнилось, как я тебе звонил из Лос-Анджелеса, чтобы проверить, не удрала ли ты на гарвардский стадион, и как все было мрачно, когда в октябре я говорил с деканом, и сколько за все эти годы я из-за твоих сложностей в колледже испытал отчаяния, и как я тебя умолял, понукал, грозил, заманивал премиями, и все эти твои извинения и клятвы, пока наконец год назад что-то не произошло, и ты поняла, что в колледже не слишком интересуются, занимаешься ты или нет, а также останешься ты там или будешь отчислена. Вот уж и правда страшный сюжет со счастливой развязкой, которая нашлась в последний момент, и с самыми изощренными неожиданностями вроде тех, которые с нами происходили в те годы, когда мы жили в Мэриленде, сохраняя свои французские привычки. И столько людей причастно к этой истории! Сколько потрачено времени, сколькими я пожертвовал рассказами, сценариями, поездками — и все для того, чтобы добиться цели, которая не потребовала бы никаких усилий, осуществи я свое первоначальное намерение — ни в коем случае не допускать, чтобы ты училась в американском колледже, ведь там и тебя превратили бы в куклу. Но не мог же я примириться с тем, что ты окажешься полностью предоставленной сама себе…

Позвонили из полиции и сказали, что моя машина нашлась. Кончился бензин, и вор просто бросил ее посередине бульвара в Голливуде. Бедняга, видно, перетрусил и не решился позвать на помощь, чтобы подкатили машину к обочине. Надеюсь, в следующий раз он угонит настоящую большую машину из тех, в которых ездят продюсеры, и бензина будут полные баки, а в дверцах отыщутся два заряженных пистолета, и можно будет по-настоящему заняться бандитизмом. Не люблю, когда образование — все равно какое — пропадает даром.

Прилагаю четыре чека, два из них (и в том числе один твой, Скопи) предназначены миссис Сейр в оплату расходов на продукты и пр. К понедельнику я что-нибудь для тебя, Скотти, придумаю. А пока сообщи, готова ли ты отправиться в Гарвард одна, что тебя, по-моему, не должно пугать. У тебя два годовых свидетельства от твоего колледжа, и их достаточно, чтобы получить диплом с хорошими и отличными отметками — наверное, так и будет.

Отвлекаясь от наших дел: день ото дня все непонятнее, что теперь будет. Если англичане капитулируют — а по нынешнему положению похоже, что это произойдет самое большее через две недели, — мы, наверное, вступим в войну несколько дней спустя. А это означает, видимо, почти немедленное наше вступление в Северную Канаду и в Бразилию, а также по крайней мере ограниченную мобилизацию. Скотти, тебе повезло, как немногим твоим сверстникам, что ты успела провести два месяца в Европе как раз перед ее крахом и проучиться два года в колледже, пока еще был мир и рев бомбардировок не заставил позабыть о всех таких вещах. И ты еще видела настоящие мужские колледжи — футбол, балы, — возможно, ничего этого больше уже не будет. Кто знает, я, может быть, сужу слишком поспешно, и англичане сумеют продержаться еще два месяца, пока мы не придем им на помощь, но мне кажется, у нас всех будет теперь одна задача: каким-то образом выжить.

При всем том я не хотел бы, чтобы ты прямо сейчас занялась работой, связанной с войной, — ну, разве что только временной. Я хочу, чтобы ты закончила образование. Если у тебя появился какой-то план вместо летних курсов, немедленно мне о нем сообщи; я знаю, что ты намерена чем-нибудь заняться, а не просто проводить время.

Я настроен не так мрачно, как может показаться по этому письму, — вот, например, собираюсь устроить себе отдых и послушать репортаж о бое Луиса и Годоя, который докажет Черное превосходство, или Индейское превосходство, или Южноамериканское превосходство инков, или что-то еще. Надеюсь, вы много плаваете. Мне теперь это совсем недоступно, самое пригодное для меня место — собственная комната. Но мне нравится воображать себе вас на высоком трамплине в бассейне — таких ловких, таких грациозных.

Люблю вас обеих.
Скотт
Отец

Скотти Голливуд 18 июля 1940 г.

Милая Скотти, среди многого другого это лето показало, что твое образование пока чисто теоретическое. В общем, я не против этого и считаю, что так и должно быть, когда готовишься к литературному труду. Но обстоятельства таковы, что едва ли у тебя окажется талант, способный быстро раскрыться, — большинство моих современников начинали не в двадцать два года, а лет в двадцать семь — тридцать, даже позже, и предварительно были кто газетчиками, кто учителями, кто матросами на грузовых судах, а кто солдатами на войне. Рано раскрывающийся талант обычно по своему типу поэтический, таким во многом был и мой. Талант прозаика вызревает по-другому, тут нужно многое видеть и научиться тщательно отбирать или, проще говоря, нужно, чтобы было что сказать, и нужно умение сказать это интересно и очень смело.

Говоря практически, ты уже убедилась этим летом, как трудно найти работу. Посмотрим, что может предложить тебе в дальнейшем твой колледж. Я прежде всего думаю о курсе испанского, поскольку в ближайшие десять лет испанский будет исключительно нужным языком. В Калифорнии любой школьник младших классов хоть немножко знает испанский, стало быть, его, а не тебя возьмут на работу, связанную с Южной Америкой, если только наша экспансия пойдет в этом направлении. Испанский достаточно похож на французский, с написанием у тебя не будет больших трудностей, а произносятся испанские слова так, как пишутся. Кроме того, у испанцев своя довольно интересная литература. То есть это не то, что приниматься за язык индейцев оджибве или за какой-нибудь диалект, на котором никто ничего существенного не выразил. Не кажется тебе, что куда разумнее записаться на испанский, а не на семинар по античной культуре? Удивительно, что в Вассаре курсы называются так пышно.

Не знаю, читала ли ты что-нибудь этим летом — я имею в виду, читала ли настоящие книги, такие, как «Братья Карамазовы», или «Десять дней, которые потрясли мир», или Ренана, «Жизнь Иисуса». О своем чтении ты мне никогда не пишешь, не считая тех отрывков, которые вы проходите в колледже, вернее, заглатываете, потому что вас заставляют. Я помню, ты прочла несколько книг, которые я тебе дал прошлым летом, но больше на эту тему я от тебя не слышал ни слова. Ну, к примеру, читала ли ты «Отца Горио», или «Преступление и наказание», или хоть «Кукольный дом» , или «Святого Матвея», или «Сыновей и любовников»? Хорошего стиля не добиться, если ты не прорабатываешь шесть-семь самых лучших прозаиков каждый год. Точнее, стиль появляется, только он не становится неосознанным соединением всего, что тебя восхитило, он остается лишь подражанием последнему из прочитанных тобой авторов, слабеньким журналистским настоем.

Не надо так строго судить о Принстоне. Да, из Гарварда вышел Джон Рид, но оттуда вышел и Ричард Уитни, которого в Принстоне, я думаю, сразу бы признали нечистоплотным ничтожеством. Система, основывающаяся на понятии чести, целительна для тех, кто нечист на руку.

Люблю тебя.
Отец

Скотти. 29.VII.1940

В твоем стиле нет самобытности, вот главный его недостаток, и он будет все больше чувствоваться с годами. Когда-то у тебя была оригинальность — в дневниковых записях; чтобы вернуть ее и развить, есть только один способ: надо возделать свой собственный сад. И единственное, что тебе поможет, это поэзия — самая концентрированная форма стиля.

(Перевод М. Ландора.)

Скотти. З.VIII.1940

…Мне просто жаль, что ты не можешь воспринять некоторых стихов.

Это совеем нелегко — начать самой разбираться в поэзии. На первых порах надо, чтоб рядом был энтузиаст, способный тебе помочь, — таким был для меня Джон-Пил Бишоп в Принстоне. К «стихам» я всегда питал пристрастие, но он дал мне увидеть, месяца через два, разницу между поэзией и не-поэзией. После этого я сделал для себя открытие: некоторые профессора, которые объясняли нам поэзию, в действительности ненавидели ее и совершенно не понимали. У меня были с ними бесконечные стычки, пока я не бросил слушать их лекции.

Поэзия — это или огонь, горящий в твоей душе, как музыка в душе музыканта, как марксизм в душе коммуниста, или ничто, пустое и скучное дело, повод для бесконечного жужжания комментаторов-педантов. «Ода к греческой вазе» невыносимо прекрасна, и каждый слог в ней неизбежен, как ноты в бетховенской Девятой симфонии, — или же это просто что-то непонятное… Кажется, я перечитал ее сто раз. Примерно на десятый я начал понимать, о чем эта ода, и уловил внутреннюю музыку и изящество ее построения. Так же было и с «Соловьем», которого я не могу перечитывать без слез; всегда волнуют меня дивные стансы «Изабеллы» о двух братьях «Что им гордиться? и т. д.» и «Канун св. Агнессы» — образность этой вещи самая богатая и полнокровная в английской поэзии, не исключая и Шекспира. И, наконец, его три или четыре поразительных сонета, «Яркая звезда» и др.

Если ты узнал эти вещи в ранней молодости и у тебя есть слух, едва ли ты потом, когда будешь читать, не почувствуешь разницу между талантом и бездарностью. Сами по себе эти восемь стихотворений — шкала мастерства для всякого, кто действительно хочет узнать высшую цену слова, способного вызывать воспоминания, убеждать и очаровывать. Какое-то время после Китса во всех других стихах тебе слышатся только свист или жужжание.

(Перевод М. Ландора.)

Скотти. 5.IX.1940

С удовольствием прочитал твой рассказ в «Колледж Базар». Там есть отличные свежие штрихи и единственный «недостаток — отрывистость: чувствуется, что рассказ много раз переделывался. Новеллы лучше всего пишутся в один присест или в три приема, в зависимости от размера. Длинную новеллу нужно писать три дня подряд, потом просмотреть ее за день-другой и можно отсылать. Конечно, это в идеале — во многих рассказах натыкаешься на корягу, которую надо разрубить, но, в общем, те рассказы, которые без конца тянутся или оказываются страшно трудными (я имею в виду трудность, вытекающую из слабости замысла и последующих просчетов в построении), никогда не читаются так легко. Все же я рад, что ты напечатала этот рассказ. Приятно было увидеть твое имя в журнале.

(Перевод М. Ландора.)

Скотти Голливуд 17 сентября 1940 г.

Скотта, маленькая, надеюсь, тебя в этом семестре еще не выгонят из колледжа, но, судя по полученному мною сообщению о твоих успехах, приходится предположить, что будет именно так. Во всяком случае, на это намекают. Постарайся понять их точку зрения и найти компромиссное решение. На их взгляд, тебе дается очень много, а ты все это используешь только с целью показать собственные амбиции, что их не устраивает — зато, конечно, устраивает и тебя, и меня. Когда я был в колледже, Принстон мне был уже обеспечен, и потребовалось всего четыре месяца, чтобы выбить у меня уверенность, причем были и испытательный срок, и изгнание из всех клубов, и фраза о «негодности ни к какой деятельности, кроме предусмотренной школьной программой». И еще был госпиталь.

Не допусти, чтобы с тобой все это повторилось. В этом нет нужды. Начни как следует — ты же знаешь про важность «первого впечатления». Но если, как ты грозишься, постановка пьесы будет целиком на тебе, то нужно получать сплошь только хорошие отметки, а то просто не поверят, что ты вообще занимаешься, — так не проще ли подыскать кого-нибудь из смышленых второкурсниц, предоставив ей в основном всю возню, а ты будешь с нею «делиться опытом». Колледж — организация, испытанная годами, и в одиночку противостоять его правилам невозможно, а твои театральные затеи кончатся громким провалом.

Послушайся моего совета, это ведь справедливо — ты организовала драматический кружок, ты и поставишь его на ноги. Подбери участников так, чтобы творческая работа, то есть самая трудная, действительно выполнялась всеми. А если ты намерена одна и написать пьесу, и поставить ее, и провести репетиции, и руководить труппой, и заниматься рекламой — да при этом еще заниматься и что-то читать, — так это идиотские планы. Я знаю, что такое настоящая работа, и отношусь к ней с уважением, но ты сейчас строишь воздушные замки, а ведь ты так гордилась свойственным тебе здравым смыслом.

Когда в 21 год я принялся писать большой роман, это было с моей стороны рискованно, но хоть говорило о серьезных амбициях, а когда твоя мать в 28 лет решила тягаться с Анной Павловой, вся затея вышла безнадежной и глупой. Твое намерение обойтись без режиссера и без строго продуманной организации дела, когда у тебя в голове рассказ для «Харперз базар», а вокруг поклонники, развлечения, вечеринки, приведет к катастрофе. Не надо быть пророком, чтобы это предвидеть, то же самое скажет тебе всякий. И никакие твои триумфы мне не нужны, если они отразятся на твоем здоровье.

Готов держать с тобой пари, что пьесой ты в это лето почти не занималась, а теперь ни о чем другом и думать не можешь. Вот так и начинается суматошная неразбериха, из которой ты не выберешься, пока прямо сейчас не дашь себе труда твердо определить, что тебе по силам, а что нет, и не предоставишь другим делать то, чего не можешь сама. Поверь, тебе очень охотно дадут всем заниматься самой и будут тобой восторгаться, как восхищались мною. Мне даже присылали цветы, только не на сцену, где они меня так обрадовали бы, а в больничную палату.

Любящий тебя и немного встревоженный
отец

P. S. Вот тебе деньги в счет следующей недели, я ведь знаю, что, проездившись, ты сидишь без гроша.

Скотти Голливуд, Калифорния 5 октября 1940 г.

Милая Скотти, рад, что тебе понравилась «Смерть в Венеции». Не вижу никакой связи между этим рассказом и «Дорианом Греем», кроме того, что и в том, и в другом случае подразумевается противоестественная страсть. «Дориан Грей», в общем-то, лишь несколько возвышенная сказка, которая полезна подросткам лет семнадцати, потому что побуждает их кое о чем серьезно подумать (на тебя она оказала такое же действие, как в свое время на меня). Когда-нибудь ты ее перечтешь и увидишь, что она, в сущности, наивна. Она находится где-то в нижних слоях «литературы», подобно тому как «Унесенные ветром» находятся в верхних слоях беллетристики для развлекательного чтения. А «Смерть в Венеции» — это подлинное искусство флоберовского типа, хотя вовсе не подражание Флоберу. Когда Уайльд писал «Дориана Грея», перед ним было два образца: «Шагреневая кожа» Бальзака и «Наоборот» Гюисманса.

Лекция по литературе закончена, а теперь скажу, до чего мне жаль, что Вассар почти опустел, но поверь: многие из ушедших всю жизнь будут жалеть, что не доучились. Кстати, а много к вам перевелось народу из других колледжей? Думаю, в следующем году у тебя все пойдет по нисходящей. В этот год у тебя получалось почти все, чего ты хотела, и в колледже, и в Балтиморе, и вообще. Но, думаю, хорошо, что у нас в жизни ничто не повторяется. Теперь у тебя, конечно, должны быть другие стремления, и в будущем году самое время пробудиться твоим дремлющим духовным потребностям. Когда оказываешься в плену материальных забот, из десяти тысяч не найдется и одного, кто выбрал бы время, чтобы поработать над своим художественным вкусом, самостоятельно определить ценность и истинность различных философских концепций и, наконец, установить для себя то, что за неимением более точного выражения называю мудрым и трагичным восприятием жизни.

Под этим я имею в виду истину, являемую биографиями всех великих людей — от Шекспира до Авраама Линкольна, — а также всеми книгами, начиная с самой первой, — то есть сознание, что жизнь, в сущности, только обманывает, что в силу ее условий нам уготовано поражение и утешать должны не мечты о «счастье и наслажденье», а те более глубокие обретения, которые приносит борьба. Зная это теоретически, по опыту великих людей и по их умозаключениям, ты научишься видеть намного больше радости во всем, что выпадет тебе на долю.

Ты пишешь, какое у вас замечательное поколение, а мне кажется, что вам, как всем американцам со времен Гражданской войны, свойственно представление, будто именно вы получите для себя все, что ни есть на свете. Я уж тебе как-то говорил, что лица американок, которым за тридцать, напоминают мне маски — так и видишь, что человек несчастлив и сам не понимает отчего.

Ну, пусть у тебя все будет хорошо. Ты никогда не отзываешься на те серьезные вопросы, которые находишь в моих письмах. Даже о своих занятиях пишешь только вообще, а не в подробностях. И еще: мы ведь так ничего и не решили насчет того, как тебе подписываться в печати, а мне бы не хотелось, чтобы наши подписи были совсем одинаковыми, как это произошло в «Колледж базар».

Люблю тебя.
Отец

Зельде Голливуд, Калифорния 11 октября 1940 г.

Зельда, дорогая моя!
Снова наступила жара — такая же нестерпимая, как в прошлом году и в то же самое время. Жара здесь сухая, не то что в Монтгомери, к тому же она обрушилась совершенно неожиданно. Все глубоко оскорблены, как будто их бомбят.

Вчера получил письмо от Джеральда. Вдохнул аромат былого. У них все по-старому. Теперь Ривьера, конечно, кажется ему лучшим временем жизни. Сара занята садом и огородом и вообще интересуется всем, что растет.

Со дня на день собираюсь сесть за роман и закончить его, работы осталось месяца на два. Время бежит так быстро, что уже прошло шесть лет с тех пор, как вышла «Ночь нежна». Боюсь, что девять лет, разделяющие «Гэтсби» и «Ночь», причинили моей репутации непоправимый вред, потому что за это время выросло новое поколение читателей, для которых я всего лишь автор рассказов в «Пост». Не знаю, смогу ли я заинтересовать кого-нибудь теперь, и, возможно, это мой последний роман, но я должен написать его сейчас, так как после пятидесяти человек меняется. Его эмоциональная память умирает, разве только детство продолжает жить в нем, а мне еще есть что сказать.

Я чувствую себя лучше. Болезнь тянулась долго, да и сейчас не исключено, что любое усилие обойдется мне слишком дорого. Лихорадка и кашель держались неделями, но тело удивительно живуче, ничто не способно убить его, пока сердце свое не отстучало. Хочу выбраться к рождеству на Восток. Не представляю, что ждет меня через три месяца, но, если я получу аванс хотя бы за одну из двух моих последних попыток, жизнь никогда уже не будет казаться мне такой мрачной, как год назад, когда я был уверен, что Голливуд внес мое имя в черный список конченых людей, хотя я этого ничем не заслужил.

Любящий тебя
[Скотт]

Зельде ФИЦДЖЕРАЛЬД 23.X.1940

Я глубоко ушел в роман, живу в нем и чувствую себя счастливым. Это построенный роман, наподобие «Гэтсби», с пассажами поэтичной прозы, когда она отвечает действию, но без размышлений и побочных эпизодов в духе «Ночь нежна». Все должно быть подчинено драматическому движению.

(Перевод М. Ландора.)

Зельде Голливуд, Калифорния 26 октября 1940 г.

Зельда, дорогая!
Читаю книгу Эрнеста, которую он мне прислал. Она хуже, чем «Прощай, оружие!». В ней нет ни накала, ни свежести, ни взлетов подлинного вдохновения. Но я думаю, что среднему читателю, воспитанному на Синклере Льюисе, она понравится больше других его вещей. Она вся состоит из приключений а-ля «Гекльберри Финн», но, как и все его книги, отмечена печатью большого ума и профессионализма. Наверное, жизнь так обламывает нас, что писать раз за разом одинаково хорошо практически невозможно. Однако заметь, она принесет ему целое состояние: он продал право на ее экранизацию за 100 тысяч долларов, а поскольку она к тому же признана лучшей книгой месяца, это дает ему еще 50 тысяч. Далеко же он ушел от скромной квартиры над лесопилкой в Париже.

Не могу сообщить тебе ничего нового, кроме того, что я много работаю, если это новости, и что на днях в «Нью-Йорке-ре» будет напечатан рассказ Скотти.

Любящий тебя
[Скотт]

Эрнесту Хемингуэю 8 ноября 1940 г.

Дорогой Эрнест!
Роман очень хороший. Ты пишешь лучше, чем кто бы то ни был из теперешних писателей. Спасибо, что вспомнил обо мне и за надпись на книге. Я читал ее с напряженным интересом, стараясь сам решать технические вопросы по мере того, как они возникали, часто так и не догадываясь, каким образом ты добиваешься того или иного твоего эффекта, и всякий раз убеждаясь, что и с этой трудностью ты справился. Великолепен эпизод, когда гибнет отряд, а также бой на холме и та сцена, где Джордан производит взрыв. Из боковых ответвлений мне особенно понравился Карков, а еще Пилар и ее соната смерти… Сцена прощания отца с сыном сделана могучей рукой. Собираюсь прочитать книгу еще раз.

Я так и не собрался написать тебе насчет «Иметь и не иметь»; эта книга мне тоже понравилась. В ней есть наблюдательность и умение писать, за которое ты еще поплатишься, когда тебе начнут подражать мальчишки; в ней есть места и целые страницы, по своей неутихающей напряженности достойные Достоевского.

Поздравляю тебя с большим успехом твоей новой книги. Чертовски тебе завидую и говорю это вполне серьезно. Достоевского с его огромным, обращенным ко всем сердцем я всегда любил больше других европейцев. А успеху завидую потому, что он даст тебе время заниматься тем, чем ты хочешь.

Любящий тебя, как прежде,
Скотт

Зельде Голливуд 23 ноября 1940 г.

…Редактор «Кольерс» (он сейчас в Голливуде) хочет, чтобы я писал для них, но я ему сказал, что заканчиваю роман, который пишу для себя, а им обещаю лишь дать для просмотра рукопись, когда она будет готова. Каким бы он ни получился, это что-то ни на что другое у меня не похожее; я ищу эту книгу в себе, как ищут уран — унция руды на кубическую тонну отброшенных идей. Это роман a la Flaubert — без «идей», в нем только люди, на долю которых — каждого в отдельности и всех вместе — выпали те или другие переживания, надеюсь, верно мною изображенные.

Из всего, что я писал раньше, роман больше всего напоминает «Гэтсби».

Скотти Голливуд, Калифорния 29 ноября 1940 г.

Милая Скотти, по твоему совету я принялся за книгу Тома Вулфа. Мне показалось, что она лучше, чем «О Времени и о Реке». У него острый, всеохватывающий ум, он умеет блеснуть, наделен настоящим и сильным чувством, хотя очень часто делается сентиментален и утрачивает точность ощущения. Но главное — его строжайшая тайна становится явной чуть не на каждой странице: у него не было ничего такого, что мог бы сказать он один. Все эти его пассажи насчет великого мощного сердца Америки просто банальны.

Он научился великолепно воспроизводить многое из того, что уже раньше сказали Уолт Уитмен, а также Достоевский, и Ницше, и Мильтон, самому же ему, в отличие от Джойса, Т. С. Элиота или Эрнеста Хемингуэя, нечего к этому добавить. С ним можно согласиться в том, что вокруг царит хаос и что личности среди хаоса приходится плохо — ну а дальше? Большинство писателей ищут какой-то прочной и надежной опоры, подражая бесстрашию Эрнеста, или мастерству Джозефа Конрада, или предельной откровенности Д. Г. Лоренса, но Вулф для этого слишком «искусен», и, говоря так, я употребляю это слово в его наиболее отрицательном и чаще всего теперь встречающемся значении. Он искусен, как Фэдимен, пописывающий в «Нью-Йоркере», искусен, как критики, которых он так старательно презирал. И все-таки книга при всех ее пороках обладает одним решающим достоинством — она остается жить. Мне хотелось бы, чтобы ты нашла время подумать, в чем, по твоему мнению, она превосходит — если, конечно, ты тоже так считаешь — такой образец подражания натурализму Золя, как «Бремя страстей человеческих» Моэма. Что ты думаешь насчет «Лиса» Эдвардса, как Вулф называет Макса Перкинса? Мне кажется, Макса это озадачило.

Прерываю на день работу над романом, чтобы побывать у доктора, а также у дантиста и у моего агента, с которым обсудим наши кинодела, если я к ним в феврале вернусь. И еще забегу на часок туда, куда и ангелы не решаются ступить. С N я незнаком и его облик восстанавливал по кусочкам того, что ты мне рассказывала; из того письма, которое ты мне показала, и т.д. Похоже, он слишком вылощен — я очень хорошо знаю, что это за комплекс Дуайта Фиска, о котором ты пишешь, гарвардцы вообще склонны к позерству, но, когда человек в 21 год испытывает усталость от жизни, это обычно значит, что он устал от чего-то, что в нем самом. В одном я убежден твердо: за ближайшие два года ты увидишь много действительно замечательных мужчин. Помню, Лойс Моран все печалилась по поводу того, что все, кто ей нравились, были уже женаты. Она даже изобрела теорию, по которой те, кто не женат — а стало быть, доступен, — уже не совсем полноценны. Вот так она осложнила себе жизнь. Ничего не меняется: и сегодня в море так же много и акул, и китов, и мелкой рыбешки, как было прежде. Для такой девушки, как ты, единственная опасность в том, чтобы не состариться эмоционально уже годам к шестнадцати. Надеюсь, с этой опасностью мы более или менее совладали, заставив тебя в эти решающие два года главным образом работать. А теперь жизнь должна быть для тебя радостной, и времени у тебя впереди сколько угодно. Только бы ты не вышла замуж за такого, которого не различишь в толпе.

Лэнехен не прав насчет твоего характера. С неприятностями ты справляешься легко, а слабость твоя в том, что для тебя все зависит от сна. Два года назад ты произвела здесь ошеломляющее впечатление именно оттого, что почти ни минуты не спала, как только приехала, да еще вопрос, спала ли ты на корабле. У тебя это нечто противоестественное, помни об этом и не принимай важных решений, если чувствуешь усталость.

Обнимаю тебя.
Отец

P. S. Насчет денег к рождеству все в порядке, но будь благоразумной. Я дописывал это письмо, когда позвонил врач, посмотревший мою кардиограмму, и велел придерживаться постельного режима. Так что сейчас я бы не смог работать на студии, даже будь у меня такое желание. Постарайся прибиться к компании, едущей в Балтимор, — зачем зря тратиться.

Скотти (Без даты)

Уметь писать — то же, что уметь плавать под водой, не задыхаясь.

Мой вывод таков: эта вещь не принесет тебе ни материальной обеспеченности, ни славы. Но опубликовать ее стоит, если это возможно, — пусть даже в студенческом журнале, что не даст тебе ни цента. Зато у тебя появится чувство самостоятельного существования в литературе, и, кроме того, ты познакомишься с людьми, которые хотят заниматься тем же, что и ты. В литературном отношении я могу тебе помочь только до известного предела. На мой взгляд, добиться в прозе лаконичности невозможно, если не попытаться, не задумываясь об успехе, написать один-два сонета строгим ямбическим пентаметром, если не проштудировать краткие драматические поэмы Браунинга и т.п.; но это мой специфический подход к прозе. У тебя он может быть иным, как и у Эрнеста Хемингуэя. Скажу только, что не стал бы писать тебе такое длинное письмо, если бы за монотонностью рассказа я не различил у тебя начатков настоящего ритма, что лишний раз показывает, какой у тебя хороший слух. В рассказе пока что нет ощущения его необходимости, дойдя до конца, читатель может спросить: «Ну и что?» Но когда ты вдруг, ну просто из каприза, захочешь разобраться в подлинном смысле события, а не только внешне его изобразить, когда от репортажа ты пойдешь к глубинной сути всего, что произошло во время студенческого бала и после него, может быть, у тебя и появится ощущение необходимости твоей вещи и ты поймешь, что можно заставить даже обитателя какого-нибудь глухого угла в Лапландии почувствовать всю важность этой поездки к Кэртиру!

Скотти. (Без даты)

Писать хорошо — это плыть под водой, задержав дыхание.

(Перевод М. Ландора.)

Скотти (Без даты)

Научись относиться к идеям серьезнее. Нельзя ни игнорировать, ни обходить тот факт, что в мире происходят строгие процессы, и перед ними и ты, и я как личности ничтожны, словно пыль. Как-нибудь, когда почувствуешь чрезмерную храбрость, желание всем на свете перечить или когда тебя в колледже обойдут в чем-то стороной, прочти в «Капитале» страшную главу «Рабочий день» и увидишь, что тебя всю перевернет — навсегда.

Скотти (Без даты)

Стольким писателям — например, Конраду — пошло впрок то, что у них было в юности ремесло, не имеющее ничего общего с литературой. Такое ремесло обогащает обильным материалом и, что важнее, создает определенный взгляд на действительность. А в наши дни так много книг, не получившихся и от скудости материала, и оттого, что в них описывается только светская жизнь. А ведь большинство людей проводят жизнь не на пляжах и не в загородных клубах.

Скотти. (Без даты)

Стольким писателям (например, Конраду) помогало их ремесло, никак не связанное с литературой. Оно в изобилии поставляет материал и, что важнее, дает определенный взгляд на мир. Множество современных книг страдает от того, что их авторам явно недостает и позиции и материала, если не считать наблюдений над чисто светской жизнью. Как правило, жизнь людей не проходит на пляжах и в загородных клубах.

(Перевод М. Ландора.)


Перевод А. Зверева, если не указано дополнительно

В 1963 году в Нью-Йорке появился обширный и наиболее полный том корреспонденции Фицджеральда («The Letters of F. Scott Fitzgerald», edited by Andrew Turnbull ). Некоторые его письма, — прежде всего те, что адресованы дочери Скотти, — уже давно привлекли внимание читателей: они были включены в посмертно вышедший сборник под редакцией Эдмунда Уилсона «Крушение» («The Crack-up»).

Фицджеральд писал их по большей части в последние годы жизни, в Голливуде. Скотти училась в это время в колледже и пробовала свои силы в литературе. Романист, с громадным напряжением работавший над «Последним магнатом», хотел передать дочери весь свой опыт, помочь ей найти себя. В его письмах идет речь о жизненной философии, политике, морали и, конечно, искусстве слова. По отрывкам, которые приводятся ниже, видно, что у Фицджеральда было тонкое критическое чутье. Мало кто из современных писателей с таким энтузиазмом говорил о поэзии, без знакомства с которой и прозаику трудно выработать самобытный стиль.

Не менее интересны письма Фицджеральда о «Великом Гэтсби», недавно переведенном на русский язык. В них и рассказ о ходе работы, и комментарий к роману.

Одобрение друзей — проницательного редактора Максуэлла Перкинса, известных критиков Менкена и Уилсона, поэта Бишопа — было дорого Фицджеральду; со многими замечаниями редактора он посчитался. Но лишь в какой-то мере он мог следовать его совету: показать Гэтсби конкретно и полно. Превращать героя в детально разработанный характер — шло вразрез с замыслом автора. Он сам пояснил, что предпочел сохранить в романе атмосферу тайны, — иначе ему не удалось бы сочетать в одном образе критику и лирику. В письмах друзьям Фицджеральд называет своим образцом «Братьев Карамазовых»: и в его романе за тонко рассчитанным «детективным» сюжетом открывается второй план, от одной судьбы рассказчик естественно переходит в финале к судьбе Америки.

Переводы М. Ландора опубликованы в журнале «Вопросы Литературы», 1966: подборка «Возделай свой собственный сад (из писем)».


Selected Letters


Используются технологии uCoz