Руслан Киреев
Фицджеральд: Она всегда была моим ребенком


Фицджеральду не повезло на мемуаристов. Один, к примеру, живописует, как автор «Великого Гэтсби» встает в буквальном смысле слова на голову («Ему удалось поднять одну ногу, и он силился поднять вторую, чтобы сохранить равновесие»), другой рассказывает, как сей знаменитый романист, озабоченный своим то ли действительным, то ли воображаемым изъяном, украдкой демонстрирует в туалетной комнате коллеге-литератору некую интимную часть тела, после чего отправляются на пару в Лувр, благо Лувр через дорогу, где после внимательного изучения мужских статуй убеждаются, что никаких изъянов нет, все это плод мнительности и распаленной фантазии.

Имя первого мемуариста, канадского писателя Морли Каллагана, мало кому известно, зато второго знают все. Это Эрнест Хемингуэй, подробно и пристрастно написавший о Фицджеральде в некогда прогремевшей на весь мир книге «Праздник, который всегда с тобой».

Но, к счастью, и сам Скотт Фицджеральд писал о себе. Все его романы в той или иной степени автобиографичны, начиная с первого, «По ту сторону рая», прославившего его имя, и кончая последним, не законченным: инфаркт — то был уже второй инфаркт — оборвал жизнь писателя в 44 года.

Особенно характерна в этом отношении «Ночь нежна», самая, пожалуй, выстраданная фицджеральдовская вещь. Хотя главный герой, Дик Дайвер, отнюдь не писатель, а врач — врач-психиатр, женившийся на своей пациентке, красавице Николь.

«Волосы, золотистые в юности, потемнели со временем, но сейчас, в свои двадцать четыре года, она была красивее, чем в восемнадцать, когда эти волосы своей яркостью затмевали все прочее в ней».

О прекрасных русых волосах, но уже не выдуманной Николь, а реальной Зельды (так звали жену Фицджеральда), пишет в «Празднике, который всегда с тобой» Хемингуэй. И добавляет: «У Зельды были ястребиные глаза и тонкие губы, а выговор и манеры выдавали в ней уроженку Юга».

Что имел в виду Хемингуэй, именуя глаза молодой женщины ястребиными? По-видимому, не форму, а выражение, и был в данном случае не столь субъективен, как обычно. «Женственная красота ее лица, — подтверждает другой мемуарист, куда более взвешенный в суждениях,— не скрывала твердости, почти упрямства и какой-то вызывающей самоуверенности, которая нередко отпугивала окружающих».

Фицджеральда не отпугнула. И хотя эта девушка была, по собственным его словам, «самой прекрасной девушкой Алабамы и Джорджии», а он всего-навсего скромный рекламный агент, он тем не менее сделал ей предложение.

Это не было импульсивным шагом: знали друг друга сравнительно давно, с тех еще пор, когда Скотт служил в армии и однажды пригласил ее, прекрасную незнакомку, на танцы.

Зельда ответила согласием. И тогда, на танцах, и теперь, когда он предлагал ей руку и сердце. Зельда ответила согласием, и счастливый миг этот был впоследствии запечатлен Фицджеральдом в автобиографическом очерке «Мой невозвратный город». «Нью-Йорк я считал, по сути, жестоким и бездушным, и другим он мне предстал лишь однажды, когда Она, оказавшись там проездом, озарила неземным светом кафе на крыше отеля «Риц».

Но скоро — очень скоро — неземной свет погас. И не только потому, что Она (с большой буквы), несравненная Зельда Сейер, уехала домой, а потому, что под давлением своего отца, респектабельного алабамского судьи, вынуждена была расторгнуть помолвку.

«Я потерял ее бесповоротно», — обронит позже Фицджеральд, что полностью соответствовало бы действительности, если бы… Если бы скромный рекламный агент не заставил себя сесть за брошенный на половине роман и закончить его. Иначе, признается он в очерке «Ранний успех», «о моей девушке мне больше нечего было бы и думать… Я был влюблен в яркокрылую бабочку, и, чтобы поймать ее, требовалось сплести огромную сеть».

Едва высохли чернила, рукопись была отправлена в издательство, и потянулись томительные, знакомые каждому писателю часы, дни, недели, которые будущий классик заполнил тем, что, дабы заработать доллар-другой, чинил крыши железнодорожных вагонов. «И вот однажды пришел почтальон, и я сбежал с работы и носился по улицам, останавливая автомобили друзей и знакомых, чтобы поскорее сообщить им поразительную новость — мой роман «По ту сторону рая» принят к изданию».

Фицджеральд разделался с долгами, сшил модный костюм и отправился в Алабаму к отвергнувшей его Зельде Сейер. На лице его сияла улыбка. Он верил в успех. «В жизни каждого из нас бывает пора, когда все удается, когда сам себе кажешься героем; то была именно такая пора…»

Произошло примирение. Зельда трещала без умолку, а он, «умиляясь на ее переживания и слова, не забывал, однако, все заметить, чтобы вставить потом в рассказ». Это его собственное, причем публичное, в очерке сделанное признание; Фицджеральд не скрывает даже, о каком рассказе идет речь — о «Ледяном дворце». Стало быть, открыв его, можно и сейчас, по прошествии стольких лет, услышать голос юной Зельды.

«Мне ужасно хорошо, — шепнула она, незаметно оказавшись в его объятиях, как она умела это делать. — С тобой мне везде хорошо…» Это, конечно, обычный любовный лепет, ничего из ряда вон выходящего, но Зельда, если верить рассказу, куда он «не забывал» включить подлинные слова возлюбленной, умела быть очень даже не банальной. Так, все люди для нее делились на собак и кошек, причем пол значения не имел. «Мне достаточно увидеть человека, чтобы понять, собака он или кошка».

Роман тем временем спешно набирался в типографии. Наконец долгожданный день настал, книга вышла в свет и имела оглушительный успех. Посыпались деньги, посыпались предложения — одно заманчивее другого; словом, Скотт был уже не скромным рекламным агентом и не ремонтных дел мастером — Скотт был совсем другим человеком. «Этот другой человек, — пишет Фицджеральд, — с чековой книжкой в кармане… женился на той самой девушке».

Произошло сие событие 3 апреля 1920 года. А за неделю до свадьбы без пяти минут молодожен с ликованием известил одну свою бывшую сокурсницу: «Когда ты в следующий раз приедешь в Нью-Йорк, я непременно познакомлю тебя с Зельдой, потому что она очень красивая, очень умная и, как нетрудно догадаться, очень храбрая, но сущий ребенок, и более легкомысленную пару, чем мы, трудно себе представить».

Проходит месяц (медовый месяц), проходит год, другой — чувство его не ослабевает. «Самое сильное влияние, — признается Фицджеральд, — я испытываю… с тех пор как встретил Зельду, — это её бесконечный, чарующий, искренний эгоизм и детское простодушие».

Когда они поженились, ему не было еще и двадцати четырех, но он уже многое понял и во многом разочаровался. Поблекли, потускнели, рассыпались в прах прежние божества — тем весомей и сокровенней звучало то, что сказал он накануне свадьбы о своей невесте: «Единственный бог, какой у меня остался». И он, забулдыга, гуляка, неврастеник, человек, при жизни ставший легендой, человек, о котором современники писали: «Все сумасбродство, вся расточительность, вся дерзость той эпохи были связаны с его именем»,— человек этот до самого конца не покинул своего «единственного бога». Хотя мало кто догадывался, каких трудов стоило ему это и каких жертв. Мемуаристы не рассказали — Скотту Фицджеральду, напомним еще раз, не повезло на мемуаристов, но Скотт Фицджеральд рассказал сам. Рассказал в письмах, рассказал в дневниках, роль которых играли у него записные книжки, рассказал в самом трагическом своем романе «Ночь нежна». Трагическом не только по содержанию, но и по судьбе своей.

Ни публика не приняла его, ни критика, ни коллеги. Хемингуэй нашел его скверным. Что-то, однако, заставило его прочитать книгу второй раз, потом, уже после смерти автора, третий, и тогда-то было громогласно объявлено, что это лучшая вещь Скотта.

Сам Скотт не находил этого. Во всяком случае, он пытался переделать уже изданное произведение; после смерти писателя был даже опубликован новый вариант романа, но затем издатели предпочли все же вернуться к прежней редакции.

«Они еще были в лучшей поре любви. Они виделись друг другу сквозь мираж неповторимых иллюзий, и слияние их существ совершалось словно в особом мире, где другие человеческие связи не имеют значения. Казалось, путь, которым они пришли в этот мир, был на редкость безгрешен, их свела вместе цепь чистейших случайностей, но случайностей этих было так много, что в конце концов они не могли не поверить, что созданы друг для друга».

Это из первой части романа, в которой описывается безмятежная жизнь четы Дайверов и которая соответствует счастливому периоду четы Фицджеральдов. Но уже сверкают в отдалении тревожные всполохи. Уже доносятся глухие раскаты грома.

Героиня романа хорошо помнит, что ее муж «за шесть лет их супружества… ни одной ночи не провел без нее, кроме времени, когда родились дети». Прежде чем написать эту фразу, столь архаично звучащую в воспетый творцом «Великого Гэтсби» век джаза, автор произнес ее вслух, да еще в присутствии постороннего человека. А поскольку человеком этим был не кто иной, как Хемингуэй, данное признание, несмотря на всю свою интимность, стало достоянием человечества. Вот как звучит оно в «Празднике, который всегда с тобой»: «Это первая ночь за время нашего брака, когда я буду спать вдали от нее».

Далее следует комментарий Хемингуэя, который, естественно, полон свойственной ему иронии. А зря! Впоследствии, когда страшная болезнь Зельды (это её всполохи сверкали, приближаясь) разъединила супругов и Фицджеральду не то что одну ночь, а десятки, сотни ночей приходилось «спать вдали от нее», он все же оставался ей верен, из-за чего даже получил однажды упрек некой своей приятельницы. (Таковых у него, кстати сказать, былораз-два и обчелся: все мемуаристы вспоминают Фицджеральда неизменно рядом с Зельдой; или как минимум говорящим о ней.)

Сохранилось письмо Фицджеральда этой приятельнице. Вот отрывок из него: «Однажды ты сказала: «Ты никого не любил, кроме Зельды». Да, я отдал свою юность и свежесть чувств ей. Наше общее прошлое так же реально, как мой талант, ребенок, деньги».

Письмо написано осенью 1935 года, через пять лет после начала болезни Зельды — той самой болезни, которой страдает героиня романа и о которой действующие лица (кроме, разумеется, мужа) долгое время даже не подозревают. Но вот тайное становится явным, болезнь врывается в повествование как крик: «Бессвязный, нечеловеческий крик несся сквозь щели и замочные скважины и, нарастая, обретал устрашающую реальность».

Здесь заканчивается первая часть романа и начинается вторая, где скрупулезно и бесстрашно описывается душевная болезнь Николь.

«Диагноз: шизофрения. Стадия обострения, идущая на спад… Прогноз пока неясен».

Неясность эта носит сугубо клинический характер, у героя никаких неясностей нет. Ни секунды не сомневался он, что обязан до конца быть с несчастной. «Главное, чем должен руководствоваться человек, — чувство долга».

Это, впрочем, не герой говорит, это говорит сам автор — в письме все той же своей приятельнице, которая, задетая за живое, упрекнула его в том, что он-де всю жизнь любил только Зельду.

Приятельница, надо отдать ей должное, сказала правду. Но правду не всю. Это была не просто любовь, это была еще и ответственность за человека, некогда доверившего ему свою судьбу.

«Ужасно, — отчаивался он, — что такая прекрасная башня не может стоять без подпоры, а подпорой должен быть он. В какой-то мере это даже правильно — такова роль мужчины…»

В начале лета 1930 года Зельду поместили в швейцарскую психиатрическую клинику. Как повел себя в этой ситуации муж? Как воспользовался свалившейся на него пусть горькой, но свободой? А вот как: без колебаний отказался от всех соблазнов столичной жизни и поселился в захудалой деревушке рядом с клиникой.

«Дорогой Макс, — пишет Фицджеральд на исходе этого страшного лета своему издателю и другу Максуэллу Перкинсу, — кажется, никакого мира не существует за пределами этой унылой, пахнущей дезинфекцией земли, хотя она и поросла цветами».

Во мрак безумия погружается спутница жизни, мать его девятилетней дочери, сумерки сгущаются, ночь наступает — да-да, ночь! — но ночь эта нежна. «Он думал о ней отрешенно и нежно, с любовью к ее лучшему «я». Ему вспомнилось, как однажды она прибежала к нему по росистой траве в легких туфельках, промокших насквозь. Стала на его ноги, примостилась поудобнее и подняла к нему лицо, точно книгу, раскрытую посередине».

Вероятно, он был единственным человеком в мире, который умел прочесть эту книгу. Все остальные видели в Зельде лишь взбалмошную, больную женщину, несчастную сумасшедшую. А у него из головы не выходили слова, которые она прошептала тогда на росистой траве и которые он увековечил в романе.

«Ты меня сейчас очень любишь, да?.. Я не требую, чтобы ты всегда любил меня так, но я прошу тебя не забывать этот вечер. Где-то в глубине самой себя я всегда буду такая, как я сейчас».

Тот, к кому обращены в книге эти слова, — профессиональный врач, психиатр; у Фицджеральда не было медицинского образования, но, по сути дела, он стал главным целителем Зельды.

Лечение требовало денег, и денег огромных, поэтому он, писатель с мировым именем, утонченный стилист, вынужден был хвататься за любую литературную поденщину. Брал направо и налево авансы, строчил рассказы для газетенок, запродал себя в кинорабство (забытый всеми, Фицджеральд умер в Голливуде, и о Голливуде же его последний, незаконченный роман), но никакие деньги не могли, конечно, заменить живого, терпеливого, самоотверженного участия в судьбе той, кому он когда-то поклялся в верности.

Полного выздоровления не наступило, но страшный кризис миновал, «ее удалось в самый последний миг спасти от безумия», сообщает он Перкинсу.

Перкинс был не просто издатель всех его книг, но издатель божией милостью. Это он помимо Фицджеральда открыл миру Эрнеста Хемингуэя, Томаса Вулфа, блестящего сатирика Ринга Ларднера… Естественно, что именно Перкинсу Скотт отправляет рукопись написанного в часы просветления автобиографического романа Зельды «Вальс ты танцуешь со мной», давая в сопроводительном письме подробный инструктаж, как вести себя в столь необычной ситуации.

«Если книга вам понравится, прошу вас, не посылайте ей поздравительных телеграмм, и все похвалы выразите без преувеличений — так, как вы бы и поступили в обычных обстоятельствах; не поддавайтесь обычному побуждению подбодрить человека больного и слабого, стараясь быть с ним как можно обходительнее».

Фицджеральд с молодых лет был отменным психологом: его книги — яркое подтверждение тому, но теперь он не только психолог, теперь он еще и психиатр. «Я страшусь подвергать ее риску неумеренных похвал».

Уж он-то более чем кто-либо знает, что неумеренные похвалы способны свести с ума даже здорового человека. Как опытный врач, он оберегает свою несчастную подругу от эмоциональных перегрузок, дозируя даже радость, единственное, может быть, эффективное средство в отчаянном ее положении.

Скотт делает все возможное, чтобы лекарство это не иссякло. Даже за свои книги не хлопотал так, как за ее полудилетантское сочинение.

Осенью 1932 года роман Зельды Фицджеральд «Вальс ты танцуешь со мной» выходит в свет. Ему бы наконец и за свой засесть, но времени нет совершенно — все время уходит на больную жену.

Удовлетворив писательское тщеславие, Зельда увлекается живописью; муж, естественно, поощряет это новое занятие — он поощряет все, что отдаляет ее от болезни. Он, все он — больше некому. «Для Зельды, — вырывается у него в одном из писем, — я был величайшей земной опорой, а часто и единственным связующим звеном между нею и реальностью».

Ценой огромных усилий ему удается устроить в Нью-Йорке ее персональную выставку. До собственной ли работы тут? Временами становится совсем невмоготу, и тогда он прибегает к горькому, но испытанному средству. «Если бы я не пил, не уверен, что смог бы протянуть так долго».

Вино позволяло забыться, но ведь не всегда пребывал он во хмелю, хотя мемуаристы (не повезло— нет, не повезло! — ему на мемуаристов) запечатлели его по большей части именно в этом состоянии. Слепцы! Кто-то же да написал полторы сотни рассказов, четыре романа, книгу эссе, несколько сценариев! Были, стало быть, и трезвые дни — великое множество трезвых, трудных, не отмеченных мемуаристами дней. И были трезвые ночи. Эти тянулись особенно мучительно…

«Если я трезв, — пишет Скотт своему другу Джеральду Мерфи, — то нет такой ночи, чтобы я не думал часами о том, что она перенесла. Возможно, тебе покажется странным или даже неправдоподобным, но она всегда была моим ребенком».

Фицджеральд не добавляет: вторым ребенком, но это подразумевается само собой. Ибо первым ребенком была все-таки дочь Скотти. (Не зря у героя романа Дика Дайвера двое детей.) Девяти лет не исполнилось девочке, когда ее несчастная мать попала в психушку, и с этого момента вся забота о Скотти легла на отца.

О, он был великолепным, он был редкостным отцом, и не только потому, что ценой отказа от серьезного творчества обеспечил ей возможность учиться, причем учиться в лучших учебных заведениях; то, как опекал он Скотти, как входил во все подробности ее жизни, сделало бы честь даже самому образованному родителю.

Сохранилось множество писем Фицджеральда дочери — письма веселые, письма грустные, письма исповедальные. Скотти шел тринадцатый год, когда он разработал для нее целую программу воспитания. Там был, к примеру, раздел «Чего надо добиваться», где обстоятельно, все с новой строки, но без запятых, перечислялось:

«Постарайся быть смелой
чистоплотной
умеющей хорошо работать
а также хорошо держаться на лошади…»

Надо ли говорить, что это был кодекс его собственного поведения? Смелость Фицджеральда доходила до безрассудства, он мог один пойти против целой своры головорезов (одна такая история, приключившаяся с ним самим, описана в романе «Ночь нежна»), а чистоплотность, физическая чистоплотность, граничила с щегольством. «Он был изумительно одет,— вспоминал впоследствии один из его парижских друзей. — Его ясные глаза — не голубые, а, скорее, ореховые или зеленоватые — улыбались вам. В который раз я подивился неотразимости этой улыбки Скотта, изяществу каждого его движения».

Это чуть ли не единственный случай, когда мемуарист явно благоволит к своему герою. Тот же человек, кстати сказать, проницательно заметил, что Фицджеральд «был обречен казаться хуже, чем есть». И добавил: «Как человек открытый, великодушный и очень гордый, он, я думаю, переживал это очень тяжело».

Переживал, да, но палец о палец не ударил, чтобы исправить ложное мнение о себе. В уже упомянутом программном письме к юной Скотти, в разделе «Чего добиваться не надо», первым пунктом значится: «Не старайся, чтобы ты всем нравилась».

Одно письмо к дочери — кажется, это самое большое его письмо к ней — начинается с совета прочесть данное послание дважды. И таким же советом заканчивается: «Прошу тебя перечитать это письмо. Я его дважды переписывал».

По сути дела, перед нами исповедь. Он пишет о той, кому посвятил если не всю жизнь, то, по крайней мере, её лучшую и большую часть, и вдруг — вот уж поистине гром среди ясного неба! — признаётся: «Ошибкой была моя женитьба на ней. Мы принадлежали к разным мирам — твоя мать была бы вполне счастлива, проведи она жизнь с каким-нибудь простым добрым человеком где-нибудь на Юге, в райском уголке. У нее не было сил вести большую игру — иногда она притворялась, что они у нее есть, и притворялась очень искусно, но их не было. Она оказывалась безвольной, когда нужна была решительность, и проявляла твердость, когда следовало бы уступить».

Итак, Фицджеральд приходит к выводу, что его женитьба, несмотря на всю любовь его, была ошибкой, но тем не менее у него и в мыслях нет ошибку эту исправить. И дальше готов нести свой крест, нести до конца, чего бы ему это ни стоило. «То, чем я здесь занимаюсь, — с горестью пишет он дочери из киностудии, — это последнее усилие человека, умевшего раньше создавать вещи более глубокие и совершенные».

Наверное, и сейчас бы сумел — ему ведь только-только перевалило за сорок, — но у него иные заботы, и заботы эти не оставляют места для серьезного творчества. «Людей… вроде твоей матери приходится тащить на себе, потому что бесполезным грузом их делает болезнь».

В конце концов груз оказался непосильным: Фицджеральд надорвался. Его носовой платок все чаще окрашивается кровью — обострился залеченный в юности туберкулез.

Он старается скрыть от жены свое опасное положение: «Ей опять станет хуже, если она увидит меня больным», но Зельда прознает о его состоянии и, встревоженная, хочет покинуть клинику. Муж категорически против. «От тебя я прошу лишь одного: предоставь меня с моим кровохарканьем и надеждами самому себе, а я постараюсь заслужить право спасти тебя».

Её он спас — точь-в-точь как терпящий крушение герой романа спасает Николь, — но на себя уже сил не хватает: в декабре 1940 года Фицджеральда не стало.

Многие, прочитав некролог, были несказанно удивлены: полагали, что автор «Великого Гэтсби» и пронзительного эссе-реквиема «Отзвуки века джаза» давно уже почил в бозе.

«Нам уготовано поражение», — написал Фицджеральд за три месяца до смерти, и это было не только печальной констатацией факта, но и в какой-то мере — предвидением будущего. Того самого будущего, где ему так не повезло с мемуаристами…

Один из них даже запечатлел чету Фицджеральдов натакси, но в позе более чем экстравагантной: глава семьи устроился на крыше автомобиля, а его благоверная — на капоте… Образ, созданный автором мемуаров, эксцентричен и ярок, но не имеет ничего общего с подлинным Скоттом Фицджеральдом. Вроде бы сумасшедший (нормальный человек разве будет стоять на голове!) — он проявлял поразительную ясность ума, горький пьяница — выказывал необычайную трезвость суждений, поэт супружеских измен, прослывший «самым знаменитым, неукротимым и безответственным повесой», — до конца жизни оставался однолюбом, дитя богемы, баловень века джаза, отблески которого запечатлены им с такой силой, — он был чутким, заботливым, самоотверженным отцом.

Роману, в котором он рассказал о своей единственной женщине, предписан эпиграф. Это — строки из «Оды к соловью» английского поэта Джона Китса, в некотором роде товарища по несчастью. (Тоже чахоткой болел.)

«И я уже с тобой. Как ночь нежна!»


Используются технологии uCoz