Николай Анастасьев
Двойное видение на глубинах: Френсис Скотт Фицджеральд


Окидывая общим взглядом стремительную, недолгую, всего 44 года, жизнь Френсиса Скотта Фицджеральда, сразу замечаешь две вещи.

Во-первых, он был поразительно талантлив. Кажется, просто не мог взять фальшивой ноты. Даже занимаясь поденщиной, сочиняя вроде исключительно ради заработка, Фицджеральд писал великолепно. Ничтожен сюжет и, как в комиксе, стандартны персонажи, но письмо, именно письмо, то есть порядок слов на бумаге, выше всяких похвал.

Бывает, читаешь книгу, и благоговеешь: нет, так не бывает, такого просто не может быть, вот она, печать гения.

Это Толстой, презиравший норму, и это Пруст, ее устанавливающий.

А бывает ощущение прямо противоположное: господи, до чего же просто, и я бы так мог, и любой.

Это Тургенев «Записок охотника», это Чехов и Киплинг.

И это Скотт Фицджеральд.

Чтобы из стоящей пред Сваном вазочки с пирожными «мадлен» соткался весь городок его детства и чтобы он одновременно был и не был, оставаясь лишь паутинным видением, — нет, такого не придумаешь и так слова не составишь. А вот так — почему бы и нет:

«У Дэзи нескромный голос, — заметил я. — В нем звенит… — Я запнулся.

— В нем звенят деньги, — неожиданно сказал он.

Ну конечно же. Как я не понял раньше. Деньги звенели в этом голосе — вот что так пленяло в его бесконечных переливах, звон металла, победная песнь кимвал».

Разумеется, простота эта кажущаяся, и пожелай Фицджеральд написать книгу, которая, как мечтал еще Флобер, держалась бы сама по себе, одной лишь силой стиля, — сумел бы, честное слово, сумел. При том, что стиль этот, как мы только что заметили, совершенно себя не обнаруживает; не обнаруживает и уж точно не демонстрирует — но завораживает неуклонно. Магнетизм у этого писателя колоссальный, и недаром Хемингуэй, по-моему, с некоторой завистью, говорил, что талант Фицджеральда подобен пыльце на крыльях бабочки — никто ведь не задумывается, откуда она взялась, красиво — и все.

Однако же, как ни печально это признавать, талант нечасто приносит читательскую любовь. Богом, да, стать можно — со временем, как и положено. Гомер. Вергилий. Шекспир. Гете. Толстой. Достоевский. Джойс.

Но кумиром — никогда.

Между тем Скотт Фицджеральд — именно кумир, это как раз и есть вторая особенность его биографии.

Причем, как ни странно, кумир того самого послевоенного, то есть как будто персонально за Хемингуэем «закрепленного», поколения. А может, и не странно.

У всякой медали две стороны, вот и в этом случае комплекс утраты и тоска зеркально, то есть прямо противоположным образом, отразились в карнавале, название которому (и оно прижилось) дал Фицджеральд — век джаза. Позже, когда крайности сойдутся и сольются, взаимно уничтожив себя, зеркальные отображения, он печально промолвит: «Это была самая дорогостоящая оргия в американской истории». Но пока до этого далеко, и Скотт Фицджеральд погружается в атмосферу несколько истерического веселья, сам же одновременно ее творя.

В 1920 году, совсем еще молодым, двадцатичетырехлетним человеком, он выпустил роман «По эту сторону рая», который мгновенно принес ему шумную известность.

Книга, откровенно говоря, не из лучших. То есть написано-то прекрасно, тут сразу и стало ясно, что автор одарен абсолютным, моцартовским, слухом, но все-таки крупная повествовательная форма — это не только выражение, это еще и технология.

Она сильно хромает. Композиционно роман разламывается на куски. В присутствии центрального персонажа, за которым угадывается сам автор, темп стремительно ускоряется, стоит же ему переместиться из центра на край сцены, как действие начинает неуверенно топтаться на месте, словно путник, потерявший дорогу; много скороговорки, много пустот; так, скажем, совершенно не написана, просто обозначена военная биография Эмори Блейна.

Сам же Фицджеральд отозвался впоследствии о своем раннем романе так: «Смешна его романтическая претенциозность» (между прочим, один из вариантов заглавия — «Романтический эгоист»).

Но могу лишь повторить: книга, чтобы сделаться предметом поклонения, вовсе не обязана быть хорошей. Иногда даже напротив — оглушительным успехом оборачиваются недостатки. Это — случай Фицджеральда-дебютанта. Публика, особенно молодая, приняла романтический эгоизм за романтический пыл, сразу же признав в Эмори Блейне своего — по всей повадке своего. Философскую позицию и стратегию жизненного поведения героя (хотя, возможно, он о том не догадывается и вообще к манифестам не склонен) можно выразить его же словами: «Жизнь, если не посвящать ее поискам святого Грааля, можно прожить не без приятности».

Это позиция соблазнительная, но опасная.

Скотт Фицджеральд сделался заложником своего успеха, как бы удостоверяя ХУДОЖЕСТВЕННУЮ правоту стилем ПРАКТИЧЕСКОГО поведения. Расстояние между литературой и жизнью сильно сокращается.

Отчасти этому способствовал темперамент. Фицджеральд был человек на редкость возбудимый, его, хотя как будто профессия обязывает, очень трудно представить себе в состоянии сосредоточенного, творческого покоя. Говорят, оказавшись в самом начале 20-х годов в Париже, где только что первым книжным изданием вышел «Улисс», он полгорода обегал в поисках автора, а когда обнаружил и даже удостоился чести оказаться с ним за одним столом, все время порывался выскочить в окно, свидетельствуя таким неординарным образом свое почтение великому маэстро.

Отчасти — обстоятельства биографии, несчастной, в сущности, трагической биографии. Фицджеральд отчаянно влюбился в Зельду Сейр, дочь судьи и, как их здесь называют, Southernbelle, южную красавицу (по внешности вполне могла бы стать прототипом героини «Унесенных ветром»). Роман разворачивался бурно, однако почтенный законник согласия на брак не давал, да и невеста колебалась: жизненные перспективы претендента на руку и сердце казались туманными. Но тут была опубликована книга, принесшая и деньги, и славу. Брак состоялся, и поначалу все складывалось хорошо, даже замечательно. Но со временем у Зельды развилась тяжелая душевная болезнь, а конец вообще оказался ужасен: в психиатрической больнице, где она лежала, занялся пожар, и пациентов верхнего этажа, а там и была палата Зельды, не успели эвакуировать, все задохнулись в дыму.

Но главное все же не природный темперамент, не попытки угодить молодой жене и уж тем более не тщеславное желание выделиться. Просто Фицджеральд все, в том числе и собственную жизнь, умел, а вернее, не мог не превращать в искусство. Так что заложником он стал не по недоразумению — должен был стать. И напротив, искусство самым непринужденным образом перетекало в жизнь.

Скотт с Зельдой в кругу друзей — у нас бы в середине 50-х годов такую компанию назвали золотой молодежью и подвергли суровому общественному порицанию — много пили. Но менее всего походили такие пирушки на вульгарную попойку. Это был театр. Юная пара могла с первыми лучами солнца выйти на улицу, поймать такси и, распластавшись один на капоте, другая на багажнике, погнать машину через весь Манхэттен, а под вечер вернуться в тот же самый или другой ресторан, куда Скотт войдет на руках.

Могли оборвать застолье в самый его разгар, помчаться в порт и, дождавшись ближайшего рейса в Европу, рвануть на Ривьеру.

В позднем романе «Ночь нежна» главный его герой, врач-психиатр Дик Дайвер, готов на спор распилить официанта — бедняга, не на шутку испугавшись, стремительно исчезает. Такой эпизод или нечто на него похожее могло случиться в действительности и, украсившись некоторыми деталями, стать литературой.

Правда, разница, помимо всего прочего, заключается в том, что за книги платят тебе, а развлечения оплачиваешь ты. Жизнь, которую Скотт Фицджеральд считал нужным, а главное, желанным вести, требовала немалых расходов. А потом, когда Зельда стала по нескольку месяцев в году проводить в частных лечебницах, они стали еще обременительнее.

Потому и приходилось постоянно заниматься литературной поденщиной, о чем сам же писатель говорил жестоко: могу гордиться, «Пост» (самый в 20-е годы популярный в Америке журнал) платит своей старой шлюхе 4000 долларов за визит. Несколько позже эти визиты перенеслись в Голливуд, ну а Голливуд, судя и по художественной, и по документальной литературе, — дело страшное. Конвейер. Для начала Фицджеральду поручили тут переписать диалоги в каком-то уже готовом к производству сценарии. Поручено — сделано, и вот что услышано: господин Фицджеральд, вас пригласили сюда, потому что вы талантливы. Но пока вы здесь, о таланте придется забыть.

Всё так, но суть опять-таки не только в практических нуждах.

Деньги деньгами, они в Америке играют колоссальную роль — я другой такой страны не знаю… Только деньги тут — это столько же сам успех, материализованный в доме, машине и т.д., сколько метафизика успеха.

Фицджеральд родился с сознанием этого и прожил так всю жизнь. Блеск ему нужен был не ради блеска и не ради комфорта — в его, человека из семьи далеко не преуспевающей, глазах это был способ бросить вызов богачам на их собственном поле. Потом Фицджеральд (в третьем, правда, лице, но явно о себе) скажет, что всегда испытывал к богачам затаенную ненависть — ненависть крестьянина. Но это только половина правды, потому что, как я, собственно, уже сказал,             | было и затаенное восхищение. В сознании умирающего героя одной из самых знаменитых новелл Хемингуэя «Снега Килиманджаро» мелькает такое воспоминание: «Богатые — скучный народ, все они слишком много пьют и слишком много играют в трик-трак. Он вспомнил беднягу Скотта Фицджеральда, и его восторженное благоговение перед ними, и как он однажды написал рассказ, который начинался так: «Богатые не похожи на нас с вами». И кто-то сказал: Фицджеральду: «Правильно, у них денег больше». Но Фицджеральд не понял шутки. Он считал их особенной расой, окутанной дымкой таинственности, и когда он убедился, что они совсем не такие, это согнуло его не меньше, чем что-либо другое».

Прочитав новеллу, Фицджеральд сильно обиделся, и под его давлением Хемингуэй заменил в ближайшем переиздании «беднягу Скотта Фицджеральда» на «беднягу Джулиана». Но, по существу, он был во многом прав; иное дело, что собственные имена в художественной литературе дело этически очень сомнительное.

Вскоре после «Рая» появился еще один, совсем слабый, хотя и чрезвычайно выразительно озаглавленный роман «Прекрасные и проклятые», за ним сборник новелл «Сказки века джаза» с такими шедеврами, как «Первое мая», «Алмаз величиной с отель Ритц», «Молодой богач», и, наконец, «Великий Гэтсби».

Наверное, это самый короткий в мировой повествовательной традиции ЭПИЧЕСКИЙ роман.

Эпический роман, как нам хорошо известно из опыта Бальзака, Купера, Толстого, Диккенса, Золя и уже в XX веке — Роллана, Голсуорси, Драйзера, это простор; панорама; значительная, порой десятилетиями измеряемая протяженность во времени; многолюдная сцена действия.

Ну а «Великий Гэтсби» — это хронологически всего два-три месяца, географически — пятачок: курорт под названием Уэст-Эгг на Лонг-Айленде; сценически — семейная мелодрама с ограниченным кругом действующих лиц.

Тем не менее на этом пятачке разыгрывается не случайный эпизод и не, как сказано, мелодрама, но самая настоящая драма американской истории.

Здесь легко обнаружить приметы времени, они просто в глаза бросаются. Допустим, заглавный персонаж — бутллеггер, на подпольной торговле спиртным он заработал несметное богатство, рванув из грязи прямиком в князи.

Это самый поверхностный слой, иногда на грани фельетона (например, сцена, в которой Гэтсби расшвыривает по спальне весь свой необъятный гардероб).

Затем, а впрочем, не затем, но одновременно, происходит неравномерное погружение на глубину.

Ник Каррауэй, герой — повествователь этой грустной, стремительной, насыщенной истории, уже под самый ее конец говорит: «Джей Гэтсби — человек Запада, и вообще я вижу, что у меня получилась история про Запад».

Как это понять? Только не как сторону света. Запад — это граница в американском толковании, то есть надежда, то есть горизонт, безбрежные возможности. Так что не случайно, разумеется, начинает свою блистательную и столь нелепо-трагически завершившуюся карьеру Гэтсби (тогда еще просто Гетц) в районе Великих Озер.

Однако же и это еще далеко не все, скорее просто — дорожный указатель.

Прочитав летом 1924 года рукопись «Великого Гэтсби», Максуэлл Перкинс, явно лучший в ту пору, самый чуткий литературный редактор Америки (он работал с Хемингуэем, он открыл Томаса Вулфа), пришел в совершенный восторг и высказал автору только одно пожелание: четче прописать фигуру центрального персонажа, которая нередко двоится.

Нередко — это слабо сказано. Она двоится постоянно, словно ненавидя фокусное изображение. Двоится с самого начала и до самого конца.

Гэтсби — вульгарный нувориш? Ну конечно, и тут даже никакие прямые оценки не нужны, достаточно посмотреть на его безвкусный особняк или потолкаться среди гостей, которые сходятся сюда чуть не ежедневно.

Но он же — робкий, романтический влюбленный, и тут тоже никаких слов не нужно, достаточно подсмотреть взгляды, которые он исподтишка бросает на Дэзи.

Гэтсби — хапуга? Разумеется. Выходя вечерами на берег океана, он поднимает глаза на звездное небо так, словно прикидывает, какая его часть принадлежит ему лично.

Но Гэтсби одновременно и поэт, в том же самом небе он различает такие глубины, о которых другие и помыслить не могут.

Гэтсби скован культурной немотой, вряд ли он прочитал в жизни хоть одну серьезную книгу. Но он же неожиданно проницателен, красноречив, духовно значителен. Чуть не в первых строках повествователь уведомляет нас: «Когда я прошлой осенью вернулся из Нью-Йорка, мне хотелось, чтобы весь мир был морально затянут в мундир и держался по стойке «смирно». Я больше не стремился к увлекательным вылазкам с привилегией заглядывать в человеческие души. Только для Гэтсби, человека, чьим именем названа эта книга, я делал исключение, — Гэтсби, казалось воплощавшего собой все то, что я презирал и презираю. Если мерить личность ее умением себя проявлять, то в этом человеке было поистине нечто великолепное, какая-то повышенная чувствительность ко всем посулам жизни, редкостный дар надежды, романтический запал». И далее герой постоянно будет возникать перед Ником Каррауэем и, следовательно, перед нами в черно-белом изображении: «Он улыбнулся мне ласково — нет, гораздо больше, чем ласково. Такую улыбку, полную неиссякаемой ободряющей силы, удается встретить четыре, ну пять раз в жизни. Какое-то мгновение она, кажется, вбирает в себя всю полноту внешнего мира, потом, словно повинуясь неотвратимому выбору, сосредотачивается на вас. И вы чувствуете, что вас понимают ровно настолько, насколько вам угодно быть понятым, верят в вас в той мере, в какой вы в себя верите сами, и, безусловно, видят вас именно таким, каким вы больше всего хотели бы казаться. Но тут улыбка исчезла — и передо мною был просто расфранченный хлыщ, лет тридцати с небольшим, отличающийся почти смехотворным пристрастием к изысканным оборотам речи».

В оценке героя — возвращаюсь к переписке Фицджеральда с Перкинсом — автор согласился с редактором, но менять что-либо решительно отказался. Потому что «двойственность — это как раз то, что нужно».

Между прочим, расплывчат не только Гэтсби, туманны и его спутники. Жесток, бесчувствен, но ведь и неотразимо-аристократичен Том Бьюкенен, тот самый, из породы наследственных богачей, что и отталкивали, и притягивали Скотта Фицджеральда. А о Дэзи даже говорить не приходится: эгоизм и холодная расчетливость несочетаемо сочетаются с ослепительной, невозможной красотой. И даже Ник Каррауэй, хотя, казалось бы, романная роль повествователя обязывает, нецелен: начинает рассказ один человек, завершает во многом другой.

И все это тоже «как раз то, что нужно».

Ибо в фокус никогда не попадает сама Америка.

Разве Джей Гэтсби влюблен в красавицу Дэзи? Да ничего подобного. Он влюблен в девушку своей мечты, а до нее Дэзи как раз, так прямо и сказано, не дотягивает и дотянуть (как, впрочем, и никто другой) не может, потому что это Американская Мечта.

Иное дело, для того, чтобы полюбить недостижимое, надо влюбиться в женщину, живущую по соседству. Недаром, как сам же Фицджеральд советовал в самом начале той самой новеллы «Молодой богач», которую вспомнил умирающий герой «Снегов Килиманджаро», «начните с отдельной личности, и, право же, вы сами не заметите, как создадите типический образ; начните с типического образа, и, право же, вы не создадите ничего — ровным счетом».

ВЕЛИКИЙ Гэтсби — это что, насмешка? Отчасти да, насмешка, ибо какое же величие может быть в мишуре? А она липнет к герою, как комары к ветровому стеклу автомобиля. И жалка его смерть — пристрелен в бассейне собственного дома ревнивцем, да и то по недоразумению.

Но он и подлинно, без всяких кавычек, велик — как историческая личность, как невольный носитель предания, которое и возвышает, и угнетает своих бессчетных наследников.

«…Так мы и пытаемся плыть вперед, борясь с течением, а оно все сносит наши суденышки обратно в прошлое».

А оттуда — снова в настоящее и будущее.

Фицджеральд долго, расточительно долго по отпущенным ему срокам, работал над новым романом «Ночь нежна». Он появился в 1936 году, и надо бегло вспомнить, что это было за время.

Безудержный карнавал 20-х сменился колоссальным, невиданным в истории этой страны разочарованием в американских ценностях. Великая Депрессия, начавшаяся крахом нью-йоркской фондовой биржи, — это не просто тяжелый экономический, это, прежде всего, духовный упадок. Рай на земле не состоялся, выяснилось, что островная защищенность от мировых бурь — это иллюзия, и, даже более того, злые ветры дуют именно отсюда, с острова: ведь мировой финансовый кризис завязался не где-нибудь — на Уолл-стрит. Многие тогда качнулись влево, социалистическая идея сделалась необыкновенно привлекательной, а будущее из Америки переместилось в Советскую Россию. «Кто знает, какие революции в один прекрасный день могут породить Россия и Америка; мы, быть может, более близкие соседи, чем сами думаем», — с некоторым пафосом рассуждает наш знакомец— «русский» из «Писем американского фермера» Кревкера. Все вроде бы сошлось, только звездно-полосатый флаг поистрепался. А кремлевские звезды, напротив, ослепительно засияли.

Фицджеральда, подобно иным американским и вообще западным интеллектуалам, от Драйзера и Бернарда Шоу до Фейхтвангера и Андре Мальро, потянуло в ту же сторону. Он даже за Маркса принялся, правда, «Капитал» так и не осилил.

Плодом этих интересов и этих симпатий и должна была стать новая, самая крупная по объему книга Фицджеральда. Но социального романа не получилось. Вообще в литературе США таких романов раз-два и обчелся. «Американская трагедия», «Гроздья гнева» — что еще? Нельзя же всерьез говорить о бесчисленных сочинениях Элтона Синклера, тем более об искренней, но совершенно беспомощной продукции Альберта Мальца, Джека Конроя и других так называемых пролетарских романистов 30-х годов?

Кое-какие осколки первоначального замысла в романе, правда, сохранились. В свое время у нас с необыкновенным прилежанием и гигантским энтузиазмом выписывали следующие строки, ни одна статья о Фицджеральде без этой цитаты не обходилась. «Чтобы Николь (жена главного героя романа, внучка разбогатевшего виноторговца. — Н.А.) существовала на свете, затрачивалось немало искусства и труда. Ради нее мчались поезда по круглому брюху континента, начиная свой бег в Чикаго и заканчивая в Калифорнии; дымили фабрики жевательной резинки, и все быстрее двигались трансмиссии у станков: рабочие замешивали в чанах зубную пасту и цедили из медных котлов благовонный эликсир; в августе работницы спешили консервировать помидоры, а перед Рождеством сбивались с ног продавщицы в магазинах стандартных цен; индейцы-полукровки гнули спину на бразильских кофейных плантациях, а витавшие в облаках изобретатели вдруг узнавали, что патент на их детище присвоен другими, — все они и еще многие платили Николь свою десятину».

Так потому этот фрагмент так легко и цитировать, что он явно торчит. Убери — ничего не изменится, даже лучше будет.

Праздные американцы на Ривьере, блистательная и гибельная судьба Дика и Николь Дайвер — вот сюжетная нить повествования. А глубинная тема — конец века джаза. Глубинная, говорю я, потому что этот век, как сам же Фицджеральд выразительно показал, представляет собой часть Американского Пути. Это американская Светотень в сильноконцентрированном виде.

Получается, Путь оборвался?

Как будто так. Дик Дайвер, некогда неотразимый красавец-спортсмен, душа общества и подающий большие надежды ученый-врач, расстается с женой и не соединяется с Розмэри, совсем юной своей поклонницей, ясно воплощающей идею американской невинности; а под конец и вовсе растворяется где-то в воздухе Новой Англии — «то ли в этом городке, то ли в том».

Но финал романа — это еще не завершение судьбы, тем более что в ней постоянно угадывается внеиндивидуальный остаток.

На излете жизни Фицджеральд начнет, но так и не завершит роман о Голливуде «Последний магнат», а между ним и «Ночью» поместятся еще три очерка, которые уже после смерти автора соберет под одну обложку его принстонский однокашник и замечательный литературный критик Эдмунд Уилсон.

Он же дал общее название книге — «Крах».

Ее принято считать исповедью писателя и, более того, расчетом с прошлым. Основания имеются. Тут все есть — и век джаза с его и впрямь убийственной самозабвенностью, и тема злата, и свиток неосуществившихся надежд.

Тяжелая и честная проза.

Но — не безнадежная.

То есть себя Фицджеральд готов судить беспощадно, так что название, придуманное Уилсоном, вовсе не редакторский произвол. Можно даже сказать сильнее — приглашение на собственную казнь. Но с Мечтой писатель расстаться не готов, просто не может, хотя бы потому, что она не принадлежит ему персонально. Оглядываясь назад, он, да, видит осколки, но осколки, сохранившие форму и, стало быть, готовые вновь собраться в хрупкое целое (и так до бесконечности): «Сейчас я могу лишь с грустью признать, что прекрасный мираж, с которым я жил, растаял. Вернись, о, вернись, мой образ, сверкающий и белый!»

Такое заклинание в такой книге дорогого стоит.

«Крах» я бы назвал публицистически-поэтическим срезом «Великого Гэтсби», здесь все время ощущается та же плодоносная нечеткость изображения.

В первом своем, юношеском, можно сказать, романе Скотт Фицджеральд показал ЭТУ сторону рая — ситуацию до грехопадения.

«Ночь нежна» — та его сторона.

Ну а «Великий Гэтсби» — это размах, это обе стороны рая.

Это — Америка.


Используются технологии uCoz