Эдмунд Уилсон
Посланец из Грейт-Нек


Мистер Ван Вик Брукс и мистер Скотт Фицджеральд.

Фицджеральд. Добрый день! Вам, должно быть, ужасно не хотелось принимать меня.

Брукс. Наоборот! Очень рад вас видеть. Извините только, что нашу встречу приходилось долго откладывать. Но я был так занят работой над книгой, что буквально не вставал из-за стола.

Фицджеральд. А о ком книга? О Джеймсе? Вы, наверное, торопитесь поскорее сдать ее, пока кругом только и разговоров, что вы получили премию «Дайела».

Брукс. Нет, что вы, до конца еще далеко. Работа сложная, и я не хотел бросать главу на середине — потом трудно бывает снова собрать все воедино. Сейчас у меня передышка.

Фицджеральд. А я думал, вы хотите протолкнуть ее как можно скорее: сейчас ведь самое время запросить за нее вдвое.

Брукс. Боюсь, что это невозможно. Мне еще работать и работать.

Фицджеральд. Наверное, вам приходится читать сотни книг? Сколько книг вы прочли, чтобы написать о Джеймсе? Двести? Пятьсот?

Брукс. Право, не знаю, я стараюсь читать все, что имеет к нему отношение.

Фицджеральд. Вот вы пишете биографии. И на каждой странице цитируете в среднем не меньше пяти-шести книг. Да еще ссылаетесь на четыре или пять других плюс читаете еще штук шесть, из которых взять ничего не удается. Значит, на страницу выходит пятнадцать-шестнаддать книг. Подумать только! Прочесть пятнадцать или шестнадцать книг, чтобы написать одну-единственную страницу! А для книги в двести пятьдесят страниц нужно…

Брукс. Но это не обязательно должны быть разные книги. Одну и ту же можно использовать много раз.

Фицджеральд. Я знаю, но все равно удивительно! Наверное, вы знаете об американской литературе больше всех в мире!

Брукс. Что вы! Разумеется, нет.

Фицджеральд. Тогда скажем так: вы лучше всех о ней пишете. Потому-то мы и написали вам это письмо. Я уже говорил, что Молодое Поколение Американских Писателей послало меня поздравить вас с получением премии. Меня, и никого другого, потому что я — родоначальник Молодого Поколения. Конечно, молодых писателей было сколько угодно и раньше, до того как я написал «По эту сторону рая», но они не понимали себя, а читатели не понимали, что они имеют в виду. Вот тут появился я и открыл Америке глаза на ее молодежь.

Брукс. Я, конечно, весьма польщен…

Фицджеральд. Кроме того, я один из немногих, кто до сих пор молодо выглядит. Большинство постарело, облысело и отчаялось. Так что все согласились, что представлять Молодое Поколение должен я. К тому же было решено послать кого-нибудь не старше тридцати. Что бы вы предпочли: самому прочитать письмо, которое они вам написали, или послушать, как я его прочту?

Брукс. Я с удовольствием послушаю. Прошу вас!

Фицджеральд. «Дорогой Ван Вик Брукс! Мы, нижеподписавшиеся американские писатели, хотим от всей души поздравить вас с присуждением вам премии журнала „Дайел“. Если рассматривать это событие с точки зрения вклада критики в развитие американской литературы, то, как нам кажется, более подходящей кандидатуры, чем ваша, подыскать невозможно. Когда мы делали первые шаги в литературе, вы были среди тех немногих критиков, которые указывали нам правильный путь… — Тут сначала тяжеловато, потом будет лучше. Писал не я. — …Именно вы назвали клубком ядовитых змей группу критиков, пользовавшихся в те годы наибольшим авторитетом: профессора Бэббита, который, отрицая романтизм, одно из главных творческих направлений в современном литературном мире, ничем не мог помочь молодым писателям, вдохновлявшимся романтическими идеалами; мистера Мора, который, несмотря на всю свою эрудицию и интеллектуальную независимость, оставался таким же противником романтизма, как профессор Бэббит, он изгонял из литературы как романтическую ересь то, что является непременным условием деятельности художника: подчинение иррациональному порыву, — и, будь на то его воля, он уничтожил бы и самый источник, питающий его творчество; профессора Шермана, который, усвоив суровый тон мистера Мора, но не обладая его внутренней убежденностью, начал быстро противоречить самому себе. Не исключено, что в данный момент он снова меняет тон рассуждений. Эти критики проповедовали смирение и обуздание страстей поколению, которое и так было связано по рукам и ногам*. Возможно, они были правы, утверждая, что Америка страдает от анархизма своего развития, но американской литературе непоправимый вред наносили как раз инерция и робость. Вы одним из первых провозгласили романтическую доктрину ценности эмоции как таковой и воздействия литературы на политическую и общественную жизнь. Вашу эстетическую программу можно было бы, наверное, критиковать за излишнюю категоричность, но именно она помогла нам осознать ту роль, которую наше поколение играет в современном мире, и те требования, которые предъявляет нам жизнь. Наши отцы отставали от европейской культуры сильнее, чем наши деды. Вы же вернули нашей стране то место, которое принадлежит ей по праву. Наше поколение пробудил ваш призыв оставить детские шалости и всерьез заявить о себе как о художниках — этого требовало время.

Мы чувствуем себя в неоплатном долгу перед вами и хотим выразить нашу глубокую признательность. Не сердитесь, что мы сочетаем ее с просьбой. В начале вашей деятельности вы были одиноки в серьезном отношении к американской литературе — вы предъявляли ей столь же высокие требования, что и европейской, тем самым рождая в нас желание не только приблизиться к ее уровню, но и подняться над ним.

Однако в своем стремлении выяснить, почему же наша литература до сих пор не стала великой, указывая на ее изъяны и несовершенства, вы иногда как бы даете понять, что у нее вообще нет никаких достижений. Старшее поколение критиков не выполнило своего назначения прежде всего потому, что забыло о человечности, другими словами, они умели мыслить, но не умели чувствовать. Они были лишены дара непосредственного восприятия красоты в бесконечном разнообразии ее форм, — дара, который у представителей других наций и эпох поддерживался веками культурного опыта. Порой даже возникает впечатление, что вы вслед за вашими собратьями по перу — при всем несходстве целей и из более благородных побуждений — отказываетесь видеть то хорошее, что есть в нашей литературе. Ведь если разобраться, очень многие из тех американских писателей, чьи недостатки вы так сокрушительно критикуете, по-своему видели Америку и кое-кто весьма удачно и более или менее живо сумел донести до нас свое видение. Эмерсон, жизнерадостный и одинокий, с моментами подлинного озарения, вдохновенно отыскивал те верные указатели, что вели к заоблачным высотам истины с ее чистым, хоть и разреженным воздухом; Торо, оставивший нам прозу сжатую и энергичную, с сильными и свежими красками, читая которую видишь и ясные белые облака на голубом небе Массачусетса, и буйную зелень деревьев, окружающих аккуратные квадраты домов Новой Англии, — оба они донесли до нас прелесть и своеобразие окружавшей их действительности. Благодаря этим людям мы смогли ощутить свежесть лужаек, переходящих в широкие пространства лугов, почувствовали соленый и холодящий привкус сарказма, которым приправлены их размышления о необходимости идеалов и строгой самодисциплины. У Марка Твена есть поразительные страницы, содержащие то, чего мы так и не нашли в вашем „Испытании Марка Твена“. В них не только горечь тех нелегких времен на Миссисипи, но и романтика, и юмор первооткрывателей огромного дикого континента, и во всем этом — в горечи, романтике, юморе, где одновременно присутствуют жестокость и сострадание, — содержится нечто большее, чем отражение конкретных признаков места и времени. Нам открывается на этих страницах противоречивая сложность бытия вообще».

Брукс. Простите, но я вынужден на минуту вас прервать. Оставим в стороне мое отношение к писателям Новой Англии, хотя должен все же заметить, что дистанция времени придала в ваших глазах блеск эпохе, которая, если разобраться, была удручающе бесплодной. Что же касается Запада, то я совершенно убежден в том, что его знаменитый юмор и не менее знаменитая романтичность во многом вымышлены. Детство Марка Твена на Миссисипи было крайне унылым: представьте себе убогие поселения, разбросанные по грязным берегам. А романтика приключений, выпавших впоследствии на его долю в Неваде и Калифорнии, сводилась в основном к богохульству, пьянству, азартным играм и поножовщине. Грубое веселье, о котором вы говорите, — да и многое другое — лишь истерическая разрядка после пережитых невзгод и постоянного подавления желаний.

Фицджеральд. Что ж, я и сам родом с Запада, вернее, со Среднего Запада, и знаю, что жизнь там не сахар. Но все-таки неужели вы вправду думаете, что во времена Марка Твена жизнь была начисто лишена романтики? Мне кажется, что даже лоцман на Миссисипи (Марк Твен, как известно, тоже поработал лоцманом) гордился тем, что он обживает новый континент. И потом, среди этих золотоискателей и фермеров царил удивительный дух товарищества. Они даже называли друг друга не иначе как «капитан» или «полковник». В старых песнях и рассказах об освоении Запада мне всегда чудилось что-то героическое. Представьте себе людей, которые впервые осмелились сыграть выпавшие на их долю роли в гигантских амфитеатрах Юты, а вокруг бастионами возвышались огромные черные скалы, отделявшие их от всего света. Представьте себе, что такое жизнь среди песчаника, среди фантастических очертаний рыжих горных хребтов Невады, под незримым надзором безликих языческих богов. И неужели вы думаете, что во времена Марка Твена, попав в Калифорнию, под лучи такого же яркого, как сегодня, солнца, можно было оставаться трезвым? Кто бы не опьянел, оказавшись на золотом берегу, где навсегда освобождаешься от тягот прежней жизни, где не властно само Время, этот деспотический средневековый анахронизм, где жизнь обретает первоначальную райскую свободу, где всегда лето и всегда день? Представьте себе, как закат окрашивает пурпуром горы и пурпурной каймой подергивается морской горизонт, представьте себе людей, увидевших бесконечные дали нового океана, вслушивающихся в шум прибоя, более могучего, широкого и звучного, чем прибой старых морей. Неужели вам не кажется, что, услышав и увидев все это, они начинали чувствовать себя свободными, как боги?

Брукс. Главным условием выживания первооткрывателей Запада, в том числе и Калифорнии, было, как мне кажется, подавление всех инстинктов, что наверняка мешало им приспособиться к суровому окружению. Вы предполагаете, что поколение Марка Твена было способно любоваться ландшафтами? Доказать это очень и очень нелегко. Способность наслаждаться красотой ландшафта обогащает духовную почву, соками которой питается творческое воображение; что же касается поколения Марка Твена, то оно, совершенно очевидно, пренебрегало созерцанием красот природы ради того, чтобы сосредоточить все внимание на насущных, материальных проблемах. Психология пуритан и первооткрывателей, как мне кажется, воспитала в американцах удивительное равнодушие к красоте природы. Не сочтите за преувеличение, но мне кажется, что вряд ли найдется хотя бы один американец, которого она по-настоящему трогает. Вспомните, какое важное значение имели отношения с природой для Рескина или Джефриса, а потом проследите за аналогичными связями у наиболее интересных американских писателей. Сравнение выйдет не в пользу американцев. У них все худосочнее, беднее, лишено самостоятельности и оригинальности.

Фицджеральд. Не знаю, мне, наверное, не стоит спорить с вами, я материалов никаких не читал, а в этой части письма они действительно перестарались, но им очень хотелось вставить «пурпурный» кусок, чтобы вы поняли, что они имели в виду насчет энтузиазма. Я лучше буду читать дальше:

«Недавно были опубликованы главы вашей будущей книги о Генри Джеймсе — читая их, мы снова почувствовали некоторое разочарование. Нам казалось, что это будет серьезный анализ творчества гениального писателя, который, к счастью для американцев, был их соотечественником; но то, что мы прочли, показывало скорее трагедию американца, имевшего безрассудство стать писателем. А ведь Джеймс, несмотря на отдельные неверные мазки на своих полотнах, вне всякого сомнения, был первоклассным художником, одним из немногих признанных мастеров американской литературы. Находясь вдалеке от дома, он возместил критикой чужого общества то, чем пожертвовал, уехав из Америки: возможность показать жизнь родной страны во всей ее полноте. Неужели из-за американского происхождения ему так трудно было приспособиться к новой среде, как вы, судя по всему, считаете? Первая часть вашего исследования основана на его автобиографических заметках. Любопытно, однако, что, читая их, обращаешь внимание не на длинный перечень провинциальных родственников автора и не на его к ним отношение, а на то изумление художника, с которым он всматривался в окружающую его действительность — пусть даже это была действительность Америки девятнадцатого века. Воздайте — в этом и заключается наша просьба, — воздайте же должное этому изумлению!»

Брукс. Прошу прощения, но, по-моему, вы переоцениваете живость этих автобиографических заметок. Мне они всегда казались довольно вялыми и пустыми. Вспомните, насколько ярче и одухотвореннее автобиография Челлини! Насколько откровеннее — Руссо! Насколько восприимчивее к интеллектуальным веяниям времени — Ренана и Милля! Насколько психологически достовернее и интереснее — Марии Башкирцевой! Джеймс впоследствии вспоминал об «убогой романтике» своего существования. И я в его автобиографии вижу не столько романтику, сколько убожество. Кому из американцев не знакома эта поистине национальная болезнь — скудость духовной жизни? Джеймс сам неоднократно говорил о ней. Кто из нас не натыкался на душевную апатию и слепоту, как на огромные унылые стены американских городов, скрывающие от наших взоров просторы земли?

Фицджеральд. Это вы, наверное, о пуританстве? В таком случае вы, скорее всего, правы. Я-то сам ни строчки Джеймса не читал, да и о нем, признаться, тоже. Давайте уж я закончу — осталось совсем немного:

«Итак, мы не согласны с теми мрачными выводами, к которым вы пришли в вашем анализе творчества американских классиков. Мы понимаем необходимость социальной критики, определившей пафос вашего исследования, и никогда не решились бы высказать в ваш адрес упрека, если бы у нас не было подозрений, что, затратив столько времени и усилий на диагностику болезней прошлого, вы тем самым создали a priori вполне устойчивую теорию относительно будущего. Вы вскрыли так много причин, мешающих художнику творить в Америке, что в конце концов пришли к убеждению, что достичь значительных творческих результатов в нашей стране вообще невозможно. О современной литературе вы пишете вежливо, но без особого энтузиазма. Молодые писатели, поверившие в идеалы, вами же провозглашенные, не получают вашего благословения. В итоге ваше влияние на нас становится едва ли не губительным. На днях один из самых юных наших авторов, читая вашу статью в „Литерари лайф“, разразился рыданиями и стал проклинать всевышнего за то, что он создал его американцем!»

Брукс. Господи! Какой кошмар. Я вовсе…

Фицджеральд. Не пугайтесь, это просто шутка, и, наверное, не очень удачная. На самом деле ничего такого не было. Это я сам придумал и заставил их вписать. Между прочим, это — единственное, что я здесь сочинил. Извините. Действительно, вышло по-дурацки.

Брукс. Нет, нет, что вы! Я понимаю. Пожалуйста, продолжайте.

Фицджеральд. «С другой стороны, наших молодых критиков слишком легко обрадовать новой книгой: претензии на творческую серьезность бывает достаточно, чтобы новый „шедевр“ расхваливали на все лады. Но энтузиазм молодых — слабая замена вашему равнодушию. Мы начинаем подозревать, что, вместо того, чтобы считать хотя бы некоторых современных писателей одаренными, вы — как нечто само собой разумеющееся — считаете их всех одинаково бездарными. В самом деле, у американского художника есть столько возможностей не состояться, столь многие из них превратились в трупы для упражнений социологов-анатомов, что американская литература напоминает комнату ужасов. И у нас возникает тяжелое ощущение, что вы обходите молчанием деятельность ваших современников лишь из деликатности, ибо не хотите расчленять их заживо.

Вместе с тем наши молодые писатели искренне стараются в своей писательской деятельности следовать выдвинутым вами принципам. Блистательные победы великих мастеров европейской прозы не убили в них творческого импульса, в чем вы упрекали предыдущее поколение, они учились на этих великих образцах. Их глубоко волнует жизнь родной страны, их сердца откликаются на все происходящее вокруг. Несмотря на свои пессимистические заявления, они бодры и полны уверенности. Но когда они готовы были уйти из-под своих пестрых знамен и стать под ваш белоснежный стяг, вы продолжали перебирать недостатки старшего поколения и вспоминать проигранные им битвы. Они видят, как вы дрожите от архивного холода, и им тоже становится холодно. А между тем Америка полна энергии — в том числе и энергии творческой, которая может согреть всех нас. И, осуждая вас за то, что вы этого не замечаете, мы взываем к вам словами вашего же учения».

И подписи. Я их читать не буду, но тут они практически все.

Брукс. Я чрезвычайно благодарен вам за письмо. То, что вы говорите, очень интересно. Но мне, признаться, трудно соотнести образ молодого поколения, сложившийся к концу письма, с тем, что вы говорили в начале нашей беседы. Вы, если мне не изменяет память, утверждали, что многие из ваших друзей «постарели, облысели и отчаялись». Я ценю вашу мужественную попытку достойно сносить трудности, но боюсь, что равнодушие нашего делового общества уже нанесло вашей храбрости тяжелый удар, а ваши духовные искания не находят отклика.

Фицджеральд. Я просто пошутил. На самом деле никакие они не старые и не отчаявшиеся. Это я в отчаянии. Жизнь в Грейт-Нек стоит тридцать шесть тысяч в год, вот и приходится писать всякую чушь — надоело и страшно угнетает.

Брукс. Может быть, вам лучше переселиться в другое место, где не так дорого?

Фицджеральд. И умирать там от скуки?

Брукс. Очень жаль, что писатель вашего дарования обременяет себя такими расходами. Вы сами говорите, что это дает возможность популярным журналам эксплуатировать вас самым нещадным образом, а это чрезвычайно удручает, хотя молодое поколение и обвиняет меня в равнодушии. Боюсь, что все вы становитесь жертвами одного и того же заблуждения. Помните, в начале нашей беседы вы назвали себя человеком, который «открыл Америке глаза на ее молодежь»? Как отчетливо проявился в этой фразе язык рекламы! Говоря о своей литературной деятельности, вы пользуетесь жаргоном бизнесмена. У меня возникает тревожное ощущение, что написание книг превращается у молодого поколения всего лишь в разновидность промышленного производства — одну среди многих. Едва успела горстка молодых писателей познать первый успех, как они были атакованы целой армией издателей, жаждавших превратить их в источник прибыли — не в рабочих лошадок старого образца, которые вынуждены были делать не то, что им хотелось, но в людей, которые сознательно пишут посредственно, потому что за это платят лучше, чем за попытки писать хорошо и непохоже на других. Таким образом, вместо того чтобы стремиться подняться выше своего первоначального уровня, молодые писатели часто опускаются гораздо ниже его. Малообразованные читатели — а их большинство — рождают спрос на второсортную литературу. И я, кстати, не уверен, что вы в более выгодном положении, чем ваши предшественники. Те писали для узкого круга, для избранных, а до остальных им не было дела. У выдающихся писателей прошлого, которых я склонен якобы недооценивать, было одно замечательное качество: они никогда не теряли чувства собственного достоинства, — и то, что писалось ими для журналов, ничем не уступало их «серьезным творениям». Это можно сказать и о Стивене Крейне, но Генри Джеймсе. Что же касается молодого поколения, то, к сожалению, даже лучшие их произведения не поднимаются выше уровня «журналистики», хотя и претендуют на многое. Возникает опасение: а не поглотила ли вас капиталистическая цивилизация, причем так ловко, что вы и не заметили?

Фицджеральд. Понятно, что это звучит как реклама: «Я открыл Америке глаза на ее молодежь». Но я нарочно сказал так — я просто передразнивал агентов по рекламе.

Брукс. Фрейд доказал, что наши шутки так же глубоки, как и серьезные высказывания, может быть, даже глубже: они выражают истинные мысли и чувства, которые мы не желаем открывать миру. Меня поразила и другая ваша шутка — в письме: вы проклинаете бога за то, что он создал вас американцами! Трудно не расслышать в этом отчаянном возгласе трагический подсознательный протест, который опровергает все, что вы так настойчиво утверждали. И еще: я заметил, что, говоря о подписях, среди которых, наверное, стоит и ваша, вы сказали «они», а не «мы». Мне кажется, что это лишнее подтверждение тому, что ваше единство — надуманное, что на самом деле каждый из вас находится в духовной изоляции. Увы, такова участь всех американских писателей — в этом я твердо убежден. Позволив превратить свое искусство в вид индустрии, вы отрезали себе путь к интеллектуальному единству и подчинились анархии американской деловой жизни с ее конкуренцией. Боюсь, что в лучшем случае вы сможете добиться — причем каждый для себя — только денег и дешевой популярности, но ни то ни другое вот уже пятьдесят лет не приносит Америке ничего, кроме разочарования и отчаяния.

Фицджеральд. А вам не кажется, что американские миллионеры с их деньгами умеют повеселиться на славу? Может быть, Гарриман или Хилл, скопив златые горы, тоже испытывают восторг созидания? Представьте себе, что вы можете купить все, что душе угодно: дома, железные дороги, огромные заводы, изысканную еду, автомобили, потрясающие платья для своей жены, которые больше никому не по карману, шедевры европейской живописи, самые прекрасные издания всех на свете книг! Представьте, что вы можете созвать миллион гостей и гулять дни и ночи напролет, поить их всем, чего бы они ни пожелали, и чтобы тут же дежурили на всякий случай врачи, а лучшие, самые огромные джаз-оркестры играли бы, сменяя друг друга, круглые сутки. Как я люблю все яркое и дорогое! Однажды после долгого перерыва я приехал с Запада в Нью-Йорк с кучей денег. В первый же вечер, остановившись напротив «Плаза», я поднял голову, увидел этот огромный светлый дворец, сверкающий зелеными и золотистыми огнями, лавину машин, несущихся по улице, и от радости взял и прыгнул в Пулитцеровский фонтан! И не сварился!

Брукс. А вам не кажется, что это была несколько истеричная радость?

Фицджеральд. Нет, тогда у меня истерики не было. Тогда было опьянение. Послушайте, я хочу уговорить вас приехать к нам в Грейт-Нек на воскресенье. Будет несколько человек. Возможно, и скучать не придется. Они все могут быть очень забавными. Глория Свенсон приедет. И Шервуд Андерсон. И Дос Пассос. И Марк Коннели. И Дороти Паркер. И Руби Голдберг. И еще будет Ринг Ларднер. Вы, наверное, скажете, что кое-кто из них примитивен, но вот с Рингом Ларднером, например, поговорить ужасно интересно: он хоть и популярный писатель, а на вещи смотрит очень мрачно. Потом могут приехать мои дурацкие друзья с Запада, но, я думаю, вы не станете возражать — они, в общем-то, славные ребята. Да, будет еще человек, который поет песню: «Я останусь без зубов, кто тебя укусит?» Ни я, ни моя жена не знаем, как его зовут, но смешнее этой песни я ничего не слышал!

Брукс. Большое спасибо. Я очень хотел бы поехать и познакомиться со всеми этими людьми. Но боюсь, что не смогу. Книга о Джеймсе еще не закончена, и я вынужден посвящать ей все свободное время. А после ваших слов о том, что я к Джеймсу несправедлив, мне надо еще раз прочесть весь материал, просмотреть его с вашей точки зрения. Я искренне тронут тем, что вы взяли на себя труд написать мне это письмо, хотя и не со всем согласен. Жаль, что вы обескуражены моим отношением к вам, я вовсе не стремлюсь охладить ваш пыл. Напротив, я считаю, что ваше поколение способно на многое.

Фицджеральд. Ну, не буду больше надоедать вам с этим письмом. Спасибо, что вы его выслушали.

Брукс. Не стоит благодарности. Спасибо, что вы его написали.

Фицджеральд. Ну что ж, я, пожалуй, пойду. Жаль, что вы заняты в воскресенье.

Брукс. Мне тоже. Всего наилучшего!

1926 г.


Перевод  А. Бураковской


The delegate from Great Neck by Edmund Wilson


Используются технологии uCoz