Морли Каллаган
Тем летом в Париже (фрагменты из книги)


25

Бывали дни, когда мы со Скоттом шли куда-нибудь выпить вдвоем. Каждая такая встреча была для меня радостью. Мы говорили о работе, и задуманный мной рассказ захватывал Скотта не меньше, чем меня. Иногда он отвлекался и рассказывал что-нибудь интересное. Мы должны чувствовать себя друг с другом свободно, говорил он, например. Для чего Людовик XIV ввел правила хорошего тона? Для того, чтобы его подданные, встречая друг друга, знали, как себя вести. Если всем в определенных обстоятельствах предписывалось вести себя определенным образом, то людям не нужно было ломать голову над тем, что делать, а следовательно, они всегда чувствовали себя в обществе легко и свободно. Прекрасная идея! В Квартале очень любили поговорить о правилах хорошего тона. Чем это было вызвано? Неосознанным стремлением к добропорядочности? Или всеобщим снобизмом? Ведь мы, как я уже говорил, были ужасными снобами.

Иногда Скотт меня поражал.

— Скажи честно, Морли, — мог спросить он, — ты чувствуешь себя великим человеком?

Считая, что он меня разыгрывает, я смеялся в ответ.

— Меня это не особенно волнует, Скотт.

— Я серьезно.

— Разве это так важно?

— Очень важно, — настаивал он, — ложная скромность здесь ни к чему. Я убежден, что великий писатель, как всякий вели

кий человек, должен сознавать свое величие.

И в тот день, в кафе, его слова прозвучали так спокойно и разумно, а сам он, предаваясь своим размышлениям, как бы вглядываясь внутрь себя, выглядел таким мудрым, что я чуть было не согласился с ним, хотя и придерживался другого мнения. Я считал, что великого писателя не тревожит, велик он или нет. Оригинальный человек не оригинальничает. Однако у него должна быть определенная уверенность в себе, она — его защитное оружие.

Было время, когда некоторые умозаключения Скотта казались мне детски наивными, как, например, теория о том, что для каждой большой книги Хемингуэю нужна новая женщина. Но позднее я неизменно приходил к выводу, что в его суждениях есть доля истины.

Однажды он спросил меня:

— Как ты читаешь рецензии?

— Первые пять или шесть с интересом, чтобы знать, как принимают книгу.

— А ты их внимательно читаешь?

— Честно говоря, не очень, — признался я, — за исключением тех редких случаев, когда встречаю что-то дельное.

Мне всегда казалось, что книги — это те же картины. Немногим дано понять, хороша картина или нет. Сколько таких ценителей можно найти в издательстве? Одного, не больше. А сколько критиков во всей Америке способно принять точку зрения автора и судить о книге, как таковой? Вопрос Скотта задел меня за живое. Я перешел к обвинениям.

— Чему учат в наших университетах? — спросил я. — Смотреть на новую вещь с заранее определенной позиции. Непременно сравнивать ее с чем-нибудь известным. Если стихотворение или рассказ не укладываются в привычные рамки, то они для критика не существуют: он не знает, как к ним подойти. Он просто-напросто отбрасывает их, если они не поддаются удобному сравнению с уже знакомым. Я всегда считал, что большинство критиков занято в основном защитой сложившихся мнений.

— Да, — нетерпеливо перебил меня Скотт, — разумеется, ты прав, но я имел в виду другое. Извлекаешь ли ты из плохой рецензии что-нибудь полезное?

— Только когда она написана очень умным человеком, — ответил я.

— Что ж, — согласился Скотт, — возможно, ты и прав.

Но сам он относился к этому иначе. Он читал рецензии самым внимательным образом. Независимо от того, где они напечатаны и насколько плохи, он прочитывал их полностью. И это не было пустой тратой времени. «Всегда есть шанс, — сказал он однажды, — что критик, даже если он не понимает, о чем книга, скажет что-то полезное».

Он говорил абсолютно искренне, и я представил себе, как он сидит по вечерам в своем кабинете. Я с изумлением смотрел на него, автора «Великого Гэтсби», и видел, как он вчитывается в строчки какой-нибудь глупой, брюзгливой статьи, надеясь поймать в ней отблеск нечаянного озарения, которое подхлестнет его собственную фантазию, подскажет ему, в чем он ошибся, поможет ему как художнику…

Как-то раз мы с женой зашли за Скоттом и отправились вместе в «Дё Маго». Зельда была на балетном уроке. Я ясно вижу, как мы трое — Скотт, Лоретто и я — выходим из его дома и идем по улице. Дойдя до церкви Сен-Сюльпис, мы остановились, и я, глядя на ее башню, уходящую в синее небо, пробормотал что-то об «искусстве Сен-Сюльпис». Для меня это был синоним католической безвкусицы в искусстве. Мы с Лоретто сотни раз проходили мимо этого собора, но никогда не были внутри. Я сказал в шутку, что Скотт живет под сенью католической безвкусицы. Его это позабавило, и он ответил, что ему нравится такое соседство, он всегда ощущает на себе соборную тень.

Поравнявшись со входом, он спросил, знаем ли мы, что колонны в Сен-Сюльпис в диаметре больше, чем во всех других парижских церквах?

— А почему бы нам не взглянуть на них? — предложила моя жена. — Пойдем, Скотт!

— Нет, — ответил он, и в его голосе прозвучало раздражение, — я в собор не пойду. Если вы хотите зайти внутрь, я подожду вас снаружи.

— Перестань, Скотт, — сказала Лоретто, беря его под руку.

Но он решительным жестом высвободил руку и упрямо покачал головой. Поскольку мы стояли у самого входа, нам не верилось, что он всерьез отказывается войти с нами. Подумаешь, взглянуть на колонны! Мы, подтрунивая над ним, продолжали свои уговоры.

— Я никогда не вхожу в церковь, — серьезно сказал он, и что-то в его тоне заставило нас насторожиться. Внезапно нам стало стыдно.

— Хорошо, Скотт. Но в чем все-таки дело?

— Я не хочу говорить об этом, — ответил он, — не спрашивайте. Это личное. Ирландское происхождение, католическая семья и прочее. Идите без меня.

Он остался стоять на залитой солнцем улице, а мы вошли в собор. Торопливо обойдя одну из колонн, мы поспешили обратно, где он ждал нас, серьезный и непреклонный. Его решительный отказ был продиктован, как мне показалось, каким-то глубоким, серьезным чувством. Мы отпустили несколько острот по поводу колонн и пошли в «Дё Маго».

(…)

Скотт рассказал мне историю, которую я уже слышал от Макса Перкинса, о том, как Хемингуэй выскочил на ринг и нокаутировал чемпиона Франции в среднем весе. Он рассказывал об этом так, как будто открывал мне тайну, которую должен был хранить, в его голосе чувствовался благоговейный трепет. Мне стоило труда скрыть свое раздражение:

- Ты действительно думаешь, что Эрнест настолько хороший боксер?

Ему, видимо, не приходило в голову, что я лучше, чем он, знаю, как наш друг боксирует. Как бы размышляя вслух, он сказал:

- Эрнест, вероятно, не смог бы стать чемпионом в тяжелом весе. Но, думаю, он не намного хуже Янга Стриблинга.

Ян Стриблинг был известным первоклассным полутяжеловесом, который не раз встречался с тяжеловесами и побеждал.

- Послушай, Скотт, - сказал я ему. - Эрнест - любитель. Я тоже любитель. Весь этот разговор смешон. Мы получаем удовольствие от бокса.

Он покачал головой. Я его совсем не убедил. Но затем он, наконец, сказал то, что собирался сказать уже несколько недель:

- А не мог бы я пойти с вами когда-нибудь?

- Почему бы тебе не спросить об этом у Эрнеста?

- Но ты-то не против? Ты думаешь, Эрнест будет возражать?

Мне вдруг показалось смешным, что Скотт, мой друг, обожающий, к тому же Эрнеста, не может пойти как-нибудь с нами в гимнастический зал.

- Почему бы тебе не встретиться с Эрнестом? - спросил я резко. - Встреться с ним и скажи ему, что уже говорил со мной. Скажи ему прямо, что хотел бы пойти с нами. Миро ходил с нами. Почему же тебе нельзя?


Примечания

1 Максуэлл Перкинс - редактор издательства «Скрибнерс».

2 Хуан Миро - испанский художник-сюрреалист, живший в Париже.


Далее глава 26.


Оригинальный текст: That Summer in Paris (Chapter 25), by Morley Callaghan.


Яндекс.Метрика