Морли Каллаган
Тем летом в Париже (фрагменты из книги)


13

На следующий день я зашел за Хемингуэем. Мы не спеша шагали по улице. У него была с собой сумка, в которой лежали боксерские перчатки и спортивная обувь. Я нес пару сандалий на веревочной подошве. Помню, разговор шел об ирландском писателе Лайме О’Флаэрти, чей роман "Осведомитель" очень мне понравился и который опубликовал еще один роман под названием "Мистер Гиллхули". Эрнест соглашался со мной, что "Осведомитель" прекрасно написан, что же касается "Мистера Гиляхули", то тут, по его мнению, О’Флаэрти допустил ошибку — пустился в слишком пространные рассуждения. Рассуждая на страницах своего произведения, писатель всегда рискует нарваться на неприятность. Читатель непременно догадается, что герой — всего лишь глашатай мыслей автора. Я постепенно поддавался его обаянию. Мы шли не спеша, только тем и занятые, чтобы получше понять друга, и я все больше удостоверивался в том, что тон Эрнеста так же тверд и говорит он так же убежденно, как и пять лет тому назад. Словно время стояло на месте, словно ничего не произошло ни с одним из нас. Я возражал ему. Ведь он же отвергает некий аспект жизни. Пусть он не приемлет какого-то мировоззрения, но нельзя же отрицать его начисто.

Может, и так, — и тут же он упрямо покачал головой, — нет, метафизика и все эти отвлеченные рассуждения не по нем. Писатель должен заниматься реальными вещами, писать о том, что его герой может потрогать, попробовать, ощутить, и мысли его должны следовать велениям этой реальности. Хотя, пожалуй, я ошибаюсь относительно последней фразы — он не мог сказать "велениям этой реальности...". Но все равно, тогда он еще не прибегал к помощи непонятных, бессмысленных фраз, посредством которых стал со временем отделываться от репортеров. Он говорил медленно, но выражался чрезвычайно точно. Допустим, герой — интеллектуал чистейшей воды, говорил он, высказывает на страницах книги собственные мысли, как может автор держаться в стороне? Нет, главное — это фабула. Он замкнулся, явно показывая, что не желает продолжать разговор о метафизике, к абстрактному теоретизированию он вообще относился с подозрением. Я же изучал юриспруденцию, немного занимался философией и любил поспорить на отвлеченные темы. Если мы, как-никак христиане и к тому же люди искусства, гуляем по Парижу, то неужели же мы не можем поговорить, скажем, об "Искусстве и Схоластике" Меритэйна. Однако Эрнест смотрел на искусство глазами художника, а не философа. И сейчас еще иногда слышишь: "Похоже, что Хемингуэй не больно-то образован". Консервативные критики, очевидно, хотят этим сказать, что Эрнест не получил общепринятого образования. Но, как, без сомнения, известно философам, художники обладают способностью — назовем ее, если хотите, интуицией — приобретать знания путем, не поддающимся рациональному объяснению. Ну и потом, ведь Эрнест читал все подряд.

Мы пришли в Американский клуб, где Эрнест, по-видимому, был своим человеком. Спустились вниз и вошли в какую-то комнату с цементным полом. В одном углу были навалены маты и стояли параллельные брусья. По всей вероятности, малый гимнастический зал для членов клуба. В соседней комнате стоял бильярдный стол. Несколько бильярдистов, увлеченных игрой, не обратили на нас ни малейшего внимания. Мы с Эрнестом разделись до белья. Я надел свои сандалии. Он — спортивные туфли. Мы начали боксировать.

В памяти я хранил немало преданий о мастерстве Хемингуэя и о его беспощадности. Особенный страх нагонял на меня рассказ Макса Перкинса о том, как Хемингуэй выпрыгнул на ринг и первым же ударом нокаутировал чемпиона Франции среднего веса. А с каким пренебрежением отзывался он о Ларри Гейнсе! Эрнест был человек мощного телосложения, выше шести футов, я же едва достигал пяти футов восьми дюймов и был полноват. Единственно, что мне хорошо удавалось в боксе, это увертываться от ударов. По общему признанию, стиль у меня был довольно-таки неортодоксальный — я опускал руки ниже, чем следует, рассчитывая успеть в нужный момент нанести опережающий удар. Быстро передвигаясь по рингу, пригибаясь, приседая, уклоняясь, я выжидал, когда можно будет перейти в контратаку. Эрнеста я слегка побаивался.

Все искусство профессионалов, все легенды, связанные с их именами, нашли, казалось, в нем свое отражение, его стойка, положение рук, пригнутый к груди и немного отведанный в сторону плеча подбородок производили сильное впечатление. Наблюдая за ним исподлобья, я сосредоточенно думал — надо заставить его промахнуться и затем ускользнуть от него. Первые три минуты я только и делал, что ускользал. Отдыхая, мы минуты три любезно поболтали и затем продолжили бой.

Внезапно он кинулся на меня, замаячил, приняв преувеличенные угрожающие размеры, загнал в угол, где я, пригибаясь все ниже и ниже к полу, съежился, совсем как черепаха под своим панцирем. Тут он остановился с широкой улыбкой.

— Послушайте, Морли, — терпеливо сказал он, — никогда не пригибайтесь так низко. Нанести удар из такого положения невозможно.

Он же еще добродушно поучал меня! Я испытывал мучительное унижение.

Нет, это не бокс, думал я, преисполненный отвращения к самому себе. Что я делал? Просто защищался от человека, о котором ходили самые невероятные легенды! От человека, считавшего себя способным усовершенствовать тактику боя самого Гарри Гейнса! А ведь всю зиму напролет я боксировал со своим приятелем Мейном, который не уступал в размерах Эрнесту и был победителем международного студенческого чемпионата среди боксеров тяжелого веса. Скрывая охватившее меня отвращение к самому себе, я заверил Эрнеста, что больше он не увидит меня в углу скорчившимся, чуть ли не на коленях.

Вскоре выяснилось, что и я свободно могу наносить ему удары. Заметив, что я держу левую руку ниже, чем нужно, он притворялся, что хочет нанести мне левой рукой короткий прямой удар по туловищу, но не доводил его до конца и пускал в дело правую. Однако неважно координировал движения. Я подпускал его поближе, делая вид, что хочу отступить, вызывая этим на длинный удар левой рукой, но тут же делал шаг вперед и сам наносил ему левой сильный удар. Удар правой он рассчитывал правильно, но чуточку запаздывал. Мне каждый раз удавалось опередить его и ударить в голову. Раунд продолжался, и постепенно я становился спокойней и все более уверенным в себе. Мне стало ясно, что, пока он рассуждал о боксе, мечтал о нем, водил дружбу со старыми боксерами и околачивался в разных спортивных залах, сам я по-настоящему боксировал с людьми, знавшими толк в этом деле, а не просто хотевшими поразмяться или повалять дурака. И раз уж я понял это, мне стало все равно, что он-то едва ли с этим согласится.

Как же он воспринимал удары в голову, которые так и сыпались на него справа? Рассказывали, будто от боли он звереет до того, что может убить. Все это ерунда. Подобные россказни очень несправедливы по отношению к нему. В тот день он переносил удары в голову не менее стойко, чем любой хороший боксер из студентов, сохраняя при этом благодушие, отдавая должное умению человека, наносившего их. Возможно, он считал, что помог мне своим советом не пригибаться слишком низко, вдохнул в метя уверенность. Собственно, так оно и было — он уязвил мое самолюбие. Не мог же он знать, что я думаю по этому поводу.

Когда мы решили, что пора кончать, и пошли принимать душ, он был в прекрасном расположении духа. Мы отправились выпить чего-нибудь.

На тротуаре возле кафе стояло всего три столика. Разговор наш коснулся спорта. Я почему-то думал, что он хорошо играет в футбол и бейсбол, вспомнил кое-кого из игроков и сказал, что сам я несколько лег подряд был подающим. А какую позицию занимал он, поинтересовался я. Но Эрнест ответил, что не очень любит игры с мячом и не признает командных игр. Он любит лыжи, бокс, рыбную ловлю и охоту — спорт одиночек. Там, где человек отвечает сам за себя. Потом я спросил его, здесь ли Фицджеральд? Понятия не имею, ответил он. Насколько ему известно, Фицджеральды должны быть в Париже только через несколько недель. Больше о Фицджеральде он ничего не сказал, и я переменил тему разговора. <...>

Порывшись в сумке, где у него лежали боксерские перчатки, он спросил, не хочу ли я просмотреть гранки его нового романа "Прощай, оружие!"? Прямо сейчас, сказал он, а то потом нужно будет отнести их Джеймсу Джойсу. Заказав себе еще пива, он молча ждал, пока я читал две первые главы. Стиль его заметно изменился со времени "И восходит солнце". Но главная прелесть заключалась в изумительной гармонии слов. В описаниях природы чувствовалась рука художника, не Сезанна, — его собственная. Я вспомнил, как однажды в Торонто он сказал мне, что иногда думает, лучше бы ему быть художником. Но внимание мое привлекла и еще одна черточка, являвшаяся как бы продолжением общей направленности, которую я выделил, — возможно, ошибочно, — еще читая "И восходит солнце". Тогда я всем нутром своим почувствовал, что Хемингуэя будут отождествлять с героем романа — Джеком Барнсом. А сейчас знак равенства встанет между ним и лейтенантом Генри. Читатели будут уверены, что все, что случилось с этим лейтенантом, произошло в действительности с самим Хемингуэем, и он все быстрее будет утверждаться как писатель. Этого ли он хотел? Не сшибутся ли они когда-нибудь — он прежний и этот, стремительно завоевывающий популярность литератор?

Раньше я не сомневался, что из Хемингуэя получится объективный писатель с широким кругозором, вроде Толстого. Неужели же он полностью сосредоточится на себе, все больше увеличивая с каждой новой книгой значение собственной персоны, как того требуют традиции романтизма? Что ж, каждый хороший писатель идет своим путем. Но, сидя радом с ним в маленьком кафе, погрузившемся в тень после того, как солнечные лучи покинули его, я не переставал размышлять — не собирается ли он превратить все свое будущее творчество в вереницу событий, героем которых будет он сам Затем я попытался выразить ему свое восхищение тем, как хорошо удались ему описания природы. Эта книга будет лучше даже, чем "И восходит солнце", сказал я и помню, как расхохотался Эрнест, собирая листы корректуры.

— Такую книгу, как "И восходит солнце", можно написать в шесть недель, — заметил он.

— Как бы то ни было, — возразил я, — редко когда критика встречает так благосклонно появление новой книги, и должен с удовольствием отметить, еще реже она бывает столь права.

Посерьезнев, он сказал с тем глубоким убеждением в голосе, неизменно заставлявшим меня думать, что он обладает огромным запасом скрытой мудрости там, где дело касается писательского труда:

— Вот что стоит запомнить. Если вас хвалят, то вовсе не за то, за что следует. Если к вам приходит популярность, то за это вам нужно благодарить худшие стороны своего творчества. Всегда вас хвалят за худшее. Это правило без исключений.

Слова его успокаивали, вселяли надежду, убеждали в том, что он никогда не поддастся на грубую лесть, не позволит черни лепить из себя, тонкого художника, Бог знает что.

Мне стоит прикрыть глаза, и я вижу нас за столиком в кафе, слышу его рассуждения о том, что приносят популярность именно слабые стороны творчества. И воспоминание это глубоко трогает.

Мы встали и медленно пошли по улице.

На углу он сказал:

Здесь мы с вами расстанемся, а то я и так опаздываю. Я обещал Джойсу занести эти корректуры. — Тут он, наверное, уловил завистливый огонек у меня в глазах. И тотчас заговорил извиняющимся тоном, как-то по-мальчишески: — Я понимаю, Морли, что вам хотелось бы познакомиться с Джойсом. Я бы взял вас с собой и познакомил с ним, но он ужасно стесняется посторонних. Если так нагрянуть на него, ничего хорошего не получится. Он не станет говорить о писателях и о литературе. Вы же сами понимаете, верно?

— Ну, конечно! — сказал я. — Я и не мечтал, что вы меня возьмете. Вы же хотите поговорить с ним о своей вещи... — и я рассмеялся. Мы условились встретиться на следующей неделе и снова побоксировать. Он пошел в одну сторону, я в другую — в направлении "Селекта", где меня ждала Лоретта. Обернувшись, я увидел, что он идет размеренным шагом, помахивая своей сумкой, большой, уверенный в себе, в прекрасном расположении духа.

Если он не познакомит меня с Джойсом, похоже, что мне так никогда и не удастся познакомиться с ним, подумал я. И вдруг успокоился и сам пришел в хорошее настроение. Прошло всего пять лет, и вот он — я! Шагаю по парижской улице и, несмотря на то как сложилась судьба моих рассказов, на недоброжелательство, на собственные сомнения, провожаю взглядом удаляющегося человека, который так щедро оценил мот труды и с которым мы только что чрезвычайно приятно провели несколько часов. <...>


Далее глава 15.


Оригинальный текст: That Summer in Paris (Chapter 13), by Morley Callaghan.


Яндекс.Метрика